Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
— Слышь, Бачей, — жарко зашептал он, — это они, наши предки, потомки запорожцев — свободолюбивые и смелые сечевики, когда-то пришли сюда, на берег Черного моря, и вместе с беглыми крепостными екатерининской России заселили и возделали пустынные новороссийские степи… — Он помолчал, ожидая ответа, но не дождался. — Ты слышишь, что я говорю?
— Слышу, — ответил в темноте Бачей.
— А если слышишь, то перестань думать о смерти. Я тебе приказываю! Кто под знаменами Суворова штурмовал Измаил и Очаков? Кто отбивался от турок? Кто строил город?.. Наши предки — каменщики, землекопы, плотники. Они были истинными хозяевами всей этой красоты и богатства! Это они, батарейцы прапорщика Щеголева, отстояли Одессу от англо-французского нападения. Это они со славой умирали на бастионах Севастополя! А мы? Мы же, брат, с тобой пережили четыре войны и две революции! Помнишь, как мы носили в тысяча девятьсот пятом году патроны на баррикады? Помнишь, как мы сражались в тысяча девятьсот восемнадцатом году за власть Советов? А кто, как не мы, защищал власть от Деникина, Врангеля, от гайдамаков? Кто бил интервентов — сначала немцев, а потом англичан, американцев, французов, греков и прочих наемников мирового капитализма? Ну? И ты думаешь, что нас с тобой так легко закопать живьем в землю? Нет, брат! Мы бессмертны!
Между тем Перепелицкая продолжала бредить, и ее бессвязное бормотанье безостановочно текло в подземной тьме, напоминая журчанье ручья.
Ее все время преследовало странное видение: она — Валентина, и она идет по черному кружеву теней, которые поднимаются с мостовой по ее ногам, по коленям, по груди. Она невеста, и она идет в сверкающей фате дождя, душистые капли катятся по ее лицу, блестят в ее волосах, но ни одна капля не может упасть на ее воспаленные губы, потому что невозможно подписать.
— Подписать и напиться, подписать и напиться… — в беспамятстве бормотала Перепелицкая, и слышно было, как она мечется во тьме и тягостно вздыхает, как бы из самой глубины души, умирающей от жажды.
И десятки, сотни, тысячи белых чаек летали перед ней, над ней, вокруг нее, как души погибших…
Вдруг она замолчала.
Петру Васильевичу показалось, что она умерла. Он протянул в темноте руку, пошарил и нашел голову Матрены Терентьевны. Он коснулся пальцами ее сухих и даже на ощупь пыльных волос.
— Это вы, Петя? — слабо сказала она.
Она сделала в темноте какое-то очень трудное движение и положила свою жесткую, грубую ладонь на пальцы Петра Васильевича.
— Нет, я еще, слава богу, живая, — сказала она, как бы отвечая на его безмолвный вопрос. — Я живучая… Какие у вас горячие пальцы, Петя! Вы не обижаетесь, что я вас все время называю Петей? Ведь мы с вами знакомые с детства. И вы для меня все равно мальчик Петя с Канатной, угол Куликова поля.
Он молчал, чувствуя, как светлеет у него на душе.
— Я вас так любила с самого детства, — помолчав, сказала Матрена Терентьевна. — Я всюду за вами ходила, а вы никогда не обращали на меня внимания. Вы даже меня не сразу узнали, когда пришли в наш отряд.
— А ты меня разве сразу узнала?
— Я вас сразу узнала. А вы меня не узнали… не узнали… Как же вы меня могли не узнать, когда я та самая девочка с Ближних Мельниц? Помните наши подснежники? А помните лазарет на Маразлиевской? Я была тогда такая, как моя Валентиночка, может быть немножко старше…
Вдруг она замолчала и потом быстро спросила, уже совсем другим голосом — тревожным, прерывающимся:
— Где мы сейчас находимся? Вы не знаете? А я знаю! Мы сейчас лежим под самым Куликовым полем. Помните, Петя, нашу Марину?.. А Павлика и Женечку?.. Тише! Мы теперь все лежим рядом с ними в сырой земле под Куликовым полем, под красным плугом с завода Гена… помните красный плуг над братской могилой? А наверху идет дождик. И мочит водичка наши косточки… А где же мой папочка? Это он вышел отсюда, из катакомб, в восемнадцатом году и взорвал на Дальницкой немецкие пороховые склады. И улетела его душа вместе с огнем и дымом на небо… скажете — нет? — Она стала заговариваться, залилась слезами.
— Не плачь, Мотя, — сказал Петр Васильевич и стал гладить ее волосы.
— Я не плачу, — ответила она. — А только мне так ее жалко, мою Валечку, так обидно… и Марину, и папочку, и всех людей! Если б вы только знали, Петя! Вы не обижаетесь, что я вас называю Петя?
Она глубоко вздохнула и снова замолчала. И Петру Васильевичу опять показалось, что она умерла. Она молчала так долго, что встревожился Черноиваненко.
— Мотя, Мотя… — шепотом позвал он.
Но она не откликалась. Наконец она вдруг попросила зажечь фонарь. Она просила так настойчиво, с таким странным возбуждением, что Черноиваненко стало страшно. Он подумал, что у нее начинается агония, и, желая ей облегчить последние минуты, стал торопливо чиркать зажигалкой Синичкина-Железного. Она долго не зажигалась, только летели искры. Наконец загорелась. Дрожащими руками Черноиваненко зажег фонарь с последней каплей керосина. Скоро она выгорит, и тогда для них всех наступит вечная тьма.
Перепелицкая сидела, вытянув ноги, прислонясь к стене. Она была так страшна, что Черноиваненко пришлось сделать над собой усилие, чтобы не закричать. Бачей прикрыл глаза ладонью и незаметно отвернулся. Совсем слабое, последнее пламя еле жило за решеткой «летучей мыши». Каждый миг оно готово было оторваться от крошечного кончика фитиля, улететь и навсегда исчезнуть.
Фонарь освещал тесную пещеру, где они находились. В этой пещере скрещивались три хода. Через один они пришли, два других расходились в противоположные стороны.
— Ну, Мотечка, тебе лучше при свете? — сказал Черноиваненко.
Она кивнула головой и знаком попросила подать ей фонарь. Она взяла его и поставила перед собой на землю. Затем она осторожно, с большими усилиями подняла стекло.
Воздух в пещере был так неподвижен, что язычок пламени даже не пошевелился. Она уставилась глазами на этот маленький язычок с таким нечеловеческим напряжением, что у нее на шее надулись жилы.
И вдруг Черноиваненко понял, для чего она это сделала. Он вздрогнул и схватил Петра Васильевича за плечо.
— Бачей, тише! — сказал он, сдерживая дыхание. — Не дыши. Замри.
Петр Васильевич тоже понял.
Теперь они все трое в упор смотрели на неподвижный язычок пламени, понимая, что в нем заключается вся их жизнь.
Вдруг язычок тихонько отогнулся в одну сторону, затем выпрямился и снова отогнулся. Это было движение воздуха, такое слабое, что его мог почувствовать только самый маленький язычок пламени. Неощутимая воздушная струя согнула маленькое пламя. Это был сквозняк. И он дул в определенном направлении. Судя по отогнувшемуся язычку, воздух шел из правого хода. Черноиваненко схватил фонарь и бросился туда. Петр Васильевич одним движением поднял с земли Матрену Терентьевну, и они последовали за Черноиваненко, за слабым огоньком фонаря, который он держал перед собой в вытянутой руке. Они шли некоторое время, и вдруг свет погас: керосин догорел. Подземная тьма снова навалилась на них. Конец… Но в это время они увидели впереди на стенах хода еле заметное синеватое отражение дневного света.
Гавриил Семенович отшвырнул фонарь, который уже был ему не нужен, и, спотыкаясь, побежал на дневной свет. Свет усиливался, наполнял весь ход струящимися, бушующими волнами. Черноиваненко увидел скважину… Когда Петр Васильевич, поддерживая Матрену Терентьевну, добрался до щели, Черноиваненко пытался в нее пролезть, но она была так узка, что в нее еле можно было просунуть плечо. Черноиваненко просунул плечо, стараясь разворотить камни, завалившие выход. Но камни не поддавались. Тогда они втроем из последних сил навалились на потрескавшуюся от недавних оползней ракушечную глыбу.
Они колотили ее кулаками, они засовывали пальцы в острые трещины и, срывая ногти, расшатывали камни, они бросались на них грудью — и камни вдруг сдвинулись, разошлись, посыпались вниз, ход открылся, и в лицо им с такой силой ударили морской ветер и солнце, что они с трудом устояли на ногах.
По очертанию берега они поняли, что находятся где-то между Большим Фонтаном и дачей Ковалевского. Подземный ход выходил на обрыв, висевший почти над самым морем.
Ослепительное, как бы раскаленное добела утреннее солнце беспощадно било в глаза. Штормовой ветер свистел в трещинах.
Громадные мутно-зеленые волны, исписанные зигзагами пены, одна за другой взлетали, как малахитовые доски, и с пушечным громом вдребезги разбивались о скалы, выбрасывая вверх фонтаны брызг.
И среди этих движущихся водяных гор плавали сотни чаек, то появляясь на гребнях, то падая в глубокие водяные провалы, то снова появляясь наверху. Они взлетали, кружились, кричали, смешиваясь с клочьями пены, которые нес, срывая с гребней, штормовой ветер.
И, зарываясь в буруны, с развевающимися вымпелами, стремительно шла на запад кильватерная колонна советских торпедных катеров.
Черноиваненко снял шапку и вытер рукавом лицо, мокрое от морских брызг. Его глаза сузились. Ноздри раздулись, вдыхая крепкий, пахучий морской ветер.
Перепелицкая, с трудом передвигая ноги, выбралась из пещеры и села на камень.
Черноиваненко искоса посмотрел на нее, потом на Петра Васильевича.
— Чудак, Петька, — проговорил он с усталой улыбкой. — Я ж тебе говорил, что мы бессмертны.
1936–1961–1983 Москва — Переделкино
Электрическая машина
Утро было на редкость пасмурное, в классе еще холодно, и первый урок был алгебра. В такой день лучше всего заболеть и остаться дома. В другое время Петя, наверное, так бы и сделал. Он бы, конечно, стал кашлять, жалобно стонать, жаловаться на жар, на головную боль и на горло, а папа в конце концов пожалел бы его. Но сегодня Петя прибежал в гимназию раньше всех. От нетерпения он даже плохо спал. Всю ночь ему снились деньги.
Еще осенью, в начале учебного года, однажды перед концом урока Константин Трофимович — математик — объявил, что мальчики, желающие собирать деньги, могут сделаться вкладчиками Государственной сберегательной кассы. Сберегательные карточки и марки можно покупать у него. При этом он вынул из портфеля несколько желтых сберегательных карточек и три листа сберегательных марок, похожих на почтовые.
Карточки выдавались даром, а марки надо было покупать и наклеивать на карточки.
Марки были в разную цену: в копейку, в три копейки, в пять копеек, в десять копеек — каждая цена другого цвета. Каждая сберегательная карточка вмещала марок ровно на один рубль.
Когда сберегательная карточка заполнена, марки погашаются, и вкладчику сберегательной кассы вместо сберегательной карточки выдается уже большая, настоящая сберегательная книжка, по которой в главном отделении сберегательных касс государственного казначейства в любой момент и по первому требованию можно получить свое сбережение как полностью, так и частично, причем на всю сумму вклада начисляются три процента годовых.
Так что если, например, какой-нибудь мальчик — объяснил Константин Трофимович — сделает вклад в Государственную сберегательную кассу в размере ста рублей, то по истечении года на его капитал нарастет три рубля процентов, что в общей сумме составит уже не сто рублей, но сто три рубля, каковые и перейдут в основной капитал мальчика.
«Вкладчик», «сумма», «проценты», «основной капитал», «государственное казначейство». Эти слова, конечно, были хорошо известны и раньше из задачника Шапошникова и Вальцева. Но там были задачи, то есть нечто отвлеченное, почти неосязаемое, лишенное объема и красок. Там был «некто», отдающий свой «капитал» в «рост». Там была «некоторая сумма», вырученная от продажи «некоторого товара» и положенная на «известный срок» в банк из расчета «двенадцати процентов годовых».
Этот «некто» стоял перед глазами, неуловимый, как призрак, в то время как его отданный в рост капитал где-то обрастал и обрастал призрачными процентами, простыми и сложными, и легкими, как снег, опускающийся на белую шапку фонаря.
Но здесь, у Константина Трофимовича, все это было наглядно, осязаемо, трехмерно, даже имело вкус и цвет.
Капитал имел вид сберегательной марки: коричневой двухкопеечной, зеленой трехкопеечной, синей десятикопеечной. Можно было лизнуть языком и почувствовать его вкус — вкус почтового клея. Его можно было понюхать, почувствовать запах экспедиции заготовления государственных бумаг — денежный запах государственного казначейства, в свою очередь состоящий из двух запахов: запаха штемпельной краски и дымного запаха пылающего сургуча.
Петя как очарованный смотрел на сберегательные карточки и на сберегательные марки, которые Константин Трофимович раскладывал на кафедре.
Собирать деньги. Конечно. Он обязательно будет собирать деньги.
Разумеется, Петя уже и раньше много раз начинал собирать деньги. Один раз он даже насобирал рубль сорок копеек. Но это было совсем, совсем не то. Тогда была какая-то чепуха — круглая деревянная коробка, гипсовая кошка со скважиной в спине. Коробка открывалась, кошку ничего не стоило разбить молотком. Он так и поступал. Нет, это была какая-то чепуха.
Теперь он будет собирать деньги по-настоящему. Теперь он сделается вкладчиком Государственной сберегательной кассы. Его капитал будет храниться в подвалах государственного казначейства. Его капитал будут стеречь казначейские сторожа с револьверами системы «смит-вессон» на синих шнурах. На его капитал будут нарастать известные проценты.
Больше он никогда не будет завтракать. Каждый день вместо завтрака он будет покупать одну десятикопеечную синюю сберегательную марку и наклеивать ее на сберегательную карточку. Через месяц у него будет капитал в три рубля. Тогда он получит сберегательную книжку и станет вкладчиком. Еще через месяц у него уже будет шесть рублей. Еще через месяц — девять. Это совершенно ясно. Через год у него будет капитал в тридцать шесть рублей, и тогда мы посмотрим. О, тогда мы посмотрим!
Можно себе представить, какое лицо сделает Павлик, когда увидит в руках у Пети золото и кредитные билеты.
Петя едва дышал.
Так как дело было перед большой переменой и гривенник лежал еще в кармане, то Петя первый подошел к кафедре, купил у Константина Трофимовича синюю марку за десять копеек и тут же наклеил ее на сберегательную карточку.
С этого дня Петина жизнь резко изменилась. Он стал вкладчиком. В его боковом кармане лежала сберегательная карточка. Он не мог больше думать ни о чем другом. Первые семь десятикопеечных марок были наклеены в течение пяти дней. В дело пошли те двадцать копеек, которые Петя получил в воскресенье на церковь: он не купил просфорки и не поставил свечки, хотя дома сказал, что просфорку купил и свечку поставил.
Но дальше собирать деньги стало труднее. Если урок алгебры был до завтрака — все шло хорошо: Петя покупал марку и слонялся всю большую перемену хотя и голодный, но зато очень гордый, с таинственной, блуждающей улыбкой и сердцем, полным счастья.
Если же урок Константина Трофимовича был после большой перемены, дело обстояло хуже. Искушение было слишком велико. Частенько случалось, что Петя не выдерживал характера и, проклиная себя, сердито покупал в буфете стакан чаю с сахаром за две копейки, пирожное с желтым кремом за четыре копейки и бублик «семитати» за две копейки, после чего у него оставалось капитала всего две копейки, на которые он, немного подумав, покупал еще один бублик. После этого капитала совсем не оставалось.
Словом, быть вкладчиком оказалось очень и очень трудно.
Тем не менее после пяти месяцев хлопотливой жизни у Пети были заполнены три сберегательные карточки, которые мальчик и сдал торжественно Константину Трофимовичу.
Настал день, когда Константин Трофимович обещал принести Пете и вручить уже не сберегательную карточку, а настоящую большую сберегательную книжку со специальным номером, печатью Главного управления государственных сберегательных касс и множеством подписей.
Константин Трофимович исполнил свое обещание. За несколько минут до конца урока он вызвал к доске вкладчиков и вручил им сберегательные книжки.
Получив свою сберегательную книжку, Петя почувствовал, как мороз прошел по его лицу. Лицо замерзло. Петя шаркнул ногой, с достоинством поклонился Константину Трофимовичу и, не торопясь, пошел на место, держа перед собою в обеих руках сберегательную книжку, от которой пахло папиросами.
Его движения были скованы скромной гордостью. Лицо стало очень серьезным. Оно побледнело. Глаза сделались еще уже и темней. В то же время сердце страшно колотилось, и внутренний голос, высокий и страстный, полный нечеловеческого блаженства, пел: «Теперь я вкладчик! О, теперь я вкладчик!»
Петя сел на место, засунул сберегательную книжку глубоко в парту, но руку из ящика не вынул, продолжая крепко держать сберегательную книжку холодными пальцами. Он устало облокотился на другую руку, а внутренний голос продолжал петь на все лады: «Теперь я вкладчик! О, теперь я настоящий вкладчик! У меня есть капитал!»
Едва прозвенел звонок и Константин Трофимович вышел из класса, как всех вкладчиков окружили товарищи, требуя показать сберегательные книжки.
Навалились товарищи и на Петю. Петя никому сберегательную книжку в руки, конечно, не дал, а показывал издали и осторожно перелистывал ее сам, собственными руками, и сам читал вслух то, что в ней было написано.
Великолепной писарской прописью, ясно и красиво, с нажимами и росчерками была выведена Петина фамилия, имя и отчество, а также была проставлена сумма вклада — три рубля.
Петя рассматривал сначала сам, а затем давал издали посмотреть товарищам бледно-сиреневую обложку сберегательной книжки с маленьким, четко отпечатанным двуглавым орлом. Он показывал кудрявые подписи, печати и лиловые оттиски различных штемпелей, испещрявших первую страницу. Остальные страницы были пока пустые, и Петя показывал на свет их водяные знаки, их паркетный узор, девственно чистый, полупрозрачный, как замерзшее стекло.
А внутренний голос тем временем все пел: «Я вкладчик! Я вкладчик!»
Потом Петя пошел гулять в коридор.
Он не рискнул оставить сберегательную книжку в классе. Он взял ее с собой. Она не помещалась в боковом кармане, а сгибать ее не хотелось. Петя держал ее в обеих руках, бережно прижимая к груди.
В коридоре Петя снова показывал сберегательную книжку мальчикам из других классов и давал объяснения.
Перемена продолжалась всего десять минут. Но уже через шесть минут Петиной сберегательной книжкой перестали интересоваться.
Петя остался наедине со своим восторгом, который не только не уменьшался, но наоборот, с каждой минутой все рос, рос, расширялся, распирал и требовал от Пети немедленных действий. А каких — Петя и сам не знал.
Впереди еще предстояло четыре громадных урока и три перемены, из которых третья, большая, продолжится тридцать минут.
Нет, такое длительное бездействие выдержать было невозможно. Бездействие сводило с ума. Зря пропадал целый день.
Будучи вкладчиком, имея сберегательную книжку, обладая капиталом в три рубля, который можно получить немедленно по первому же требованию, и оставаться еще четыре часа в гимназии… Нет, это было бы слишком глупо. Нужно как можно скорее идти домой, показать сберегательную книжку родным и знакомым, тете, кухарке Дуне, дворнику. Необходимо поскорее сходить к Нюсе Когану, пусть и он посмотрит.
А там будет видно.
Теперь все стало ясно. Оставаться в гимназии больше нельзя ни одной минуты. Просто глупо.
Раздался звонок. Перемена кончилась. Тогда, вместо того чтобы возвратиться в класс, Петя пошел по опустевшему коридору, спустился по парадной мраморной лестнице этажом ниже, остановился возле двери в учительскую и прислонился к косяку. Вид его выражал крайнее недомогание.
Первым из учительской вышел инспектор. Это был новый инспектор, еще далеко не старый человек, красавец, с острой бородкой и седыми висками. На нем был не сюртук, но форменная щегольская тужурка из толстого черного диагоналевого сукна с серебряными звездочками статского советника на синих бархатных петлицах. Эти серебряные звездочки были похожи на сильно увеличенные снежинки. Его мягкие шевровые сапоги на резинках приятно скрипели, и от него приятно пахло свежим одеколоном и брокаровским мылом.
— Ты что здесь околачиваешься? — заметив Петю, сказал новый инспектор звучным, красивым голосом, привыкшим к диктанту.
— Я заболел, — жалобно сказал Петя.
— Какого класса?
— Четвертого. Бачей Петр. Я заболел. Можно мне пойти домой?
— Что у тебя болит?
Петя хотел сказать «живот», но сейчас же сообразил, что это было бы просто глупо. Наивная брехня, достойная приготовишки. Петя знал, что в городе эпидемия дифтерита. Он решил ударить наверняка. Он с искусно сделанным трудом проглотил слюну и сказал:
— Горло. Трудно глотать.
Новый инспектор потрогал Петину голову.
— Жара нет, — сказал новый инспектор.
— Нет, есть, — сказал Петя. — Я ел снег.
— Ты ел снег?
— Я ел сегодня снег, — сказал Петя, — и теперь мне очень больно глотать. Вот видите.
Петя опять с трудом проглотил слюну и сделал страдальческое лицо. Теперь ему самому показалось, что глотать действительно больно.
— Зачем же ты ел снег? — сказал новый инспектор с отчаянием. — Кто тебя научил есть снег?
— Я не знаю, — с глупой и печальной улыбкой сказал Петя. — Мне хотелось пить, и я сегодня ел снег.
Петя ничуть не врал. Он действительно сегодня ел снег. Но он ел его не только сегодня. Он ел снег и вчера, и позавчера. Каждую зиму он ежедневно ел снег и каждую весну сосал сосульки, имевшие восхитительный привкус ржавого железа. Это было безумно приятно. Это делали все мальчики, и от этого никто никогда не болел.
Однако новый инспектор был удручен.
— Оказывается, в этой гимназии учащиеся едят снег! — повторил он несколько раз подряд, пожимая плечами и вкладывая в эти слова некий особый, полемический смысл.
— Можно мне пойти домой? — сказал Петя.
— Ступай к доктору, — сказал новый инспектор. — Сейчас же ступай к доктору. Боже мой, в этой гимназии учащиеся едят снег! Я напишу твоим родителям, что ты ел снег. Я напишу об этом в канцелярию попечителя учебного округа.
— Я больше не буду, — сказал Петя.
— Ступай к доктору, — сказал новый инспектор. — Оказывается, они здесь все едят снег. Ну-ну!
Пока Петя таким образом беседовал с новым инспектором, мимо них из учительской прошло на урок несколько преподавателей.
Сперва вышел преподаватель географии с указкой в руках, и за ним служитель в старом мундире с голубым воротником пронес множество палок с географическими картами.
Потом вышел преподаватель русского языка со стопкой тетрадей под мышкой. Из тетрадей выглядывали розовые промокашки.
За преподавателем русского языка вышел священник, взбивая пухлой рукой свои женские волосы и жадно докуривая тоненькую дамскую папироску.
За отцом-законоучителем появился учитель природоведения, перед которым в поднятой руке служитель нес громадную легкую модель цветка с идеально правильным зеленым пестиком, идеально желтыми тычинками, с розовыми лепестками идеально правильного венчика и громадной завязью на тонкой проволочной ножке, воткнутой в деревянную подставку. Цветок качался.
Учитель рисования пронес две геометрические фигуры — шар и конус, — сделанные из папье-маше, некогда глянцевито-белоснежные, но с течением времени ставшие желто-серыми, а местами просто черными.
Француз не без труда тащил под мышкой несколько наглядных цветных картин «Четыре времени года», которые почти касались пола, и Петя заметил одну из них, хорошо ему знакомую, — «L’hiver», «Зима», — с водяной мельницей под толстой треуголкой снега, с головастой ветлой возле замерзшего черно-зеленого пруда и с усатым господином на коньках «снегурочка», который, отбросив назад изящную ножку, толкает перед собой затейливые санки-кресло в форме лебедя, на которых сидит молодая особа с крошечной муфтой в руках.
Затем появился учитель пения, легко неся свой воздушный груз — скрипку, смычок, платочек и канифоль.
Петя смотрел на эту процессию педагогов и учебных пособий с чувством некоторой неловкости и даже, может быть, сожаления. Так, вероятно, смотрит дезертир, решивший бежать с поля боя, на колонну свежих войск, идущих в атаку с пушками и развернутыми знаменами.
Но это чувство было мимолетно.
В следующее мгновение Петя уже мчался в докторскую по пустынному, гулкому коридору, скользя каблуками по узорчатым метлахским плиткам мимо стеклянных дверей классов, мимо замазанных окон, мимо эмалированных плевательниц и фаянсовых баков с кипяченой водой, под кранами которых на цепочках висели оббитые эмалированные кружки.
Прибежав к докторской, он еле дышал. Лицо его пылало. И это было очень хорошо.
Петя постучал в обитую белой клеенкой дверь и, получив разрешение, вошел в докторскую. Он шаркнул ногой и поклонился доктору.
Доктор только что снял халат и был в одном жилете. Он как раз надевал пиджак с крошечным новеньким университетским значком, чтобы идти на урок в седьмой класс, где он преподавал гигиену.
Служитель с голубым воротником готовился выносить из докторской скелет, у которого болтались кости рук и на пружине щелкала челюсть.
Увидев Петю, доктор отложил пиджак и опять надел халат.
— Неси скелет в седьмой класс, — сказал доктор служителю. — Я сейчас приду. Что случилось? — сказал он Пете.
— Я заболел, — скорбно сказал Петя.
— Это катастрофа, — сказал доктор, блеснув глазами.
Доктор подержал Петю некоторое время за пульс, а потом сказал:
— Не морочь мне голову.
— Нет, честное слово, — сказал Петя льстиво и вместе с тем жалобно. — Я очень плохо себя чувствую. Видите, какой я красный.
Доктор был выкрест и весельчак. Он только что начал практику и во всех отношениях был доволен жизнью. Кроме того, он недавно женился и переживал медовый месяц. У него были чисто выбритые розовые щеки, небольшие подстриженные усики и глянцевитые глаза молодожена.
— Я вижу, что ты красный, — сказал доктор. — Но это еще абсолютно ничего не доказывает. Что у тебя болит?
— Горло. Трудно глотать.
— Тебе трудно глотать, — пробурчал доктор. — А ты не глотай. И вообще не морочь мне голову. Садись.
Доктор посадил Петю на клеенчатую кушетку, покрытую скользящей простыней, и велел разинуть рот.
Одной рукой он взял Петю за затылок и с силой повернул Петину голову лицом вверх, а другой рукой вынул из банки специальную кривую лопаточку и нажал ею на корень Петиного языка с такой силой, что язык онемел.
Доктор заглянул в Петино горло сначала одним глазом, потом другим, потом, не говоря ни слова, вымыл руки над фаянсовой раковиной, вытер их махровым полотенцем, снял халат и надел пиджак.
— Ты еще здесь? — сказал доктор, удивленно посмотрев на Петю, который стоял посреди докторской, тоскливо разглядывая проволочные формы рук и ног, развешанные по стенам. — Иди. У тебя не болит горло.
— Нет, болит, — сказал Петя. — Я ел снег.
— Неужели? — рассеянно пробормотал доктор, ища что-то на письменном столе.
— Я сегодня ел снег, — сказал Петя, — и теперь мне очень больно глотать.
Петя подумал и прибавил, скосив глаза:
— У меня дифтерит.
— Может быть, у тебя индийская чума? — сказал доктор, продолжая возиться у письменного столика.
— У меня дифтерит, неужели вы не видите? — упрямо сказал Петя, ужасаясь тому, что он говорит.
— Пошел вон, — сказал доктор равнодушно.
— Я сегодня ел снег. Мне очень больно глотать. Я заболел. У меня дифтерит, — быстро сказал Петя, почти плача.
— Так что же ты от меня хочешь?
— Можно мне идти домой?
— О! — коротко, с глубоким облегчением сказал доктор. — О! Теперь я слышу разумную речь. Ты здоров, но ты хочешь идти домой. Это я вполне понимаю.
Доктор быстро написал узенькую увольнительную записку, вручил ее Пете, подвел мальчика к двери, повернул за плечи, слегка поддал сзади коленом.
— И чтоб это было последний раз, босяк, — сказал доктор, закрывая за Петей дверь.
Размахивая запиской, Петя стремительно разбежался по совершенно пустому коридору.
За десять шагов до класса он неподвижно установил ноги специальным образом одна за другой, в одну линию, раскинул руки и понесся, как по льду, по скользким метлахским плиткам, которые щелкали под каблуками.
Петя вовремя затормозил, иначе он непременно въехал бы головой в стеклянную дверь класса. Возле двери Петя передохнул, сделал скорбное лицо человека, заболевшего дифтеритом, и, еле волоча ноги, вошел в класс, где уже начался урок физики.
Сегодня как раз были «опыты». На кафедре стояла электрофорная машина с толстым стеклянным диском, несколько напоминавшим циферблат часов, но только вместо цифр были наклеены полоски свинцовой бумаги, похожие на восклицательные знаки. Возле машины хлопотали учитель физики и два гимназиста-ассистента.
Когда Петя вошел в класс, опыт только что начался. Один из ассистентов крутил маленькую ручку с довольно крупным медным колесом. На это колесо была надета кожаная трансмиссия, соединявшая колесо с осью стеклянного диска. Диск плавно тронулся. Сначала он вращался медленно, хотя и гораздо быстрее медного колеса, и полоски свинцовой бумаги мелькали редко, как спицы извозчичьей пролетки. Потом диск стал вращаться быстрее, хотя медное колесо вращалось все-таки медленнее. Тогда свинцовые полоски замелькали, поблескивая, как велосипедные спицы.
Послышалось прерывистое шуршание медных щеточек, которые все чаще и чаще задевали мелькающие свинцовые полоски.
Но вот диск пошел еще шибче, шибче, шуршание щеточек стало сплошным, свинцовые полоски слились в неподвижный круг, блестящий, как ртуть. Где-то в самой середине машины, работающей полным ходом, вдруг возник тонкий, как волос, звук напряженного, высокого тона, не то з-з-з-з-з, не то у-у-у-у-у. И вдруг на глазах у всех произошло чудо возникновения электричества.
Оно возникло из ничего, из трения медных щеточек о свинцовые бумажки!
Физик взял две палочки, похожие на ручки детской скакалки, но только с медными шариками на концах, — «индуктор» и «дедуктор», — приблизил их друг к другу, и вдруг между ними с легким треском проскочила синяя электрическая искра. Затем проскочила еще одна искра. Затем две искры подряд почти слитно. Затем три, четыре.
Искры проскакивали между двумя медными шариками одна за другой, с явственным треском электрических разрядов.
Гимназисты смотрели, затаив дыхание. Петя стоял возле двери, очарованный чудом возникновения электричества из ничего. Он не мог отвести глаз от волшебного зрелища этой миниатюрной грозы, которая — с громом и молнией — вдруг разразилась в руках физика.
Петя смотрел на проскакивающие между двумя медными шариками искры. Он слышал легкий треск крошечных электрических разрядов. Ему казалось, что в его жизни это уже когда-то было. Он это уже когда-то видел. Уже что-то подобное случалось. Так же проскакивала синяя искра, и так же потрескивало.
Но где это было? Когда?
И вдруг он сразу вспомнил.
Мама. Она еще тогда была жива. Да. Это была мама. Это была темная комната. Нарочно темная. Был солнечный день, но в комнате нарочно закрыли ставни и даже занавесили окно темным клетчатым пледом.
Мама сидела перед туалетным столиком и каучуковым гребешком расчесывала распущенные волосы. Волосы у мамы были длинные, пышные, темные. Петя был совсем маленький. Может быть, ему тогда было три года. В комнате было почти темно, и мамины волосы казались еще длиннее, пышнее, темнее. В неполной темноте мамины волосы казались совсем черными, даже смолистыми. Мамины глаза лукаво блестели из темного зеркала. Тут же стоял папа в сюртуке и посмеивался.
Мама расчесывала волосы каучуковым гребнем, и они смолисто трещали, осыпанные синими искрами. Мама протянула Пете гребешок. Петя не успел его взять. Из гребешка с легким треском выскочило несколько синих искр. Петя с испугом отдернул руку. И тогда в первый раз было произнесено волшебное слово «электричество». Его произнес отец…
— Ты что здесь делаешь? — сказал физик, заметив наконец Петю. — Ты опоздал?
— Я сегодня ел снег, — машинально сказал Петя. — И я заболел. У меня жар. Доктор велел идти домой.
Петя показал записку.
— Ну так что ж ты стоишь? Иди.
Петя сделал несколько шагов к своему месту, но вдруг остановился, не в силах отвести очарованных глаз от электрической машины.
— Николай Николаевич, — жалобно сказал Петя, показывая пальцем на палочки с медными шариками, между которыми проскакивала искра. — Что это за штучка?
— Это индуктор и дедуктор. Ну, ступай. Раз ты болен — забирай учебники и ступай домой.
— Индуктор и дедуктор, — горестно прошептал Петя.
Ему ужасно хотелось их потрогать. Он бы дорого дал, чтобы ему позволили покрутить машину. Но он сегодня ел снег. Он был опасно болен. Доктор велел ему сейчас же идти домой.
Нехотя, шаркая ногами, Петя отправился на свое место; он кинул учебники в ранец и развинченной походкой больного дифтеритом вышел из класса. Но, выйдя из класса, Петя еще некоторое время торчал за дверью, показывая товарищам через стекло здоровый, свежий язык и делая разнообразные ужимки, что было весьма принято в подобных случаях.
Тем временем физик что-то сделал с машиной, и теперь вдруг в его руке зажглась маленькая электрическая лампочка. Правда, она горела очень слабо и очень неровно, то вспыхивая, то почти совсем угасая. Но она горела. Она давала свет. Она была «электрическая лампочка».
В это время в Одессе электричество считалось еще большой редкостью. Почти чудом. Электричество горело только в квартирах богачей. Улицы освещались керосином или газом. Только на Маразлиевской улице по вечерам гудели громадные яйцевидные дуговые фонари в сетках. Из этих фонарей иногда с шипеньем падали на мостовую перегоревшие угольные свечи, доставлявшие много радости маразлиевским мальчикам.
Было приятно пройти вечером по Маразлиевской, облитой мертвым голубым, каким-то лунным светом шумящих электрических фонарей.
Первую линию электрического трамвая еще только прокладывали.
Когда Петя увидел в руках физика мигающую электрическую лампочку, у него пересохло в горле. В этот миг он даже забыл, что у него есть сберегательная книжка и что он вкладчик.
О, зачем, зачем он сегодня ел снег, зачем у него жар, зачем у него болит горло, зачем он полез к доктору!
Теперь, вместо того чтобы так глупо уходить домой, можно было бы напроситься в ассистенты, стоять возле кафедры, крутить чудесную машину и, — кто знает! — может быть, даже подержать в руке мигающую электрическую лампочку!
Однако Петя недолго предавался поздним сожалениям. Ему пришла в голову мысль, которая потрясла его до глубины души: ведь он вкладчик, у него есть капитал, который можно получить немедленно и по первому же требованию. Так в чем же дело? Ну сколько стоит электрическая машина? Рубль, два? Пожалуйста. Два с полтиной? Пусть даже три. Это не имеет значения. Боже мой, как он раньше не подумал об этом!
Теперь кончено. Сейчас же, сию минуту он пойдет в государственное казначейство, потребует свой вклад и приобретет электрическую машину. И потом целый день будет крутить ручку своей собственной электрической машины и любоваться своей собственной электрической лампочкой.
Можно себе представить, какую жалобную рожу скорчит Павлик, когда узнает, что у Пети есть собственное электричество! О, тогда мы увидим!
Не медля ни секунды, Петя ринулся вниз, в шинельную. Он с такой силой рванул свою шинель, что стоячая вешалка чуть не повалилась и цепочка, на которой висела шинель, лопнула.
Петя быстро вытащил из одного рукава шинели башлык, а из другого — фуражку, в то же самое время стараясь достать ногами из ящика свои калоши с медными буквами П. Б.
Служитель с голубым воротником не без труда заставил Петю надеть башлык. Хотя Петя и вырывался, но служитель все-таки надел на Петину голову поверх фуражки башлык и так крепко обмотал его вокруг горла и таким грубым узлом завязал на затылке, что Петя совершенно не мог поворачивать голову.
Тесные ремни ранца давили под мышками, толстая шинель на вате топорщилась, волосатый башлык лез в рот, козырек фуражки под башлыком насунулся на глаза и мешал смотреть.
Жар до крови раскаленной чугунной мальцевской печки, по которой бегали искры, на одно мгновение охватил Петю при выходе из шинельной. На одно мгновение Петя увидел ярко начищенную медную подстилку, на которой стоял затейливый домик этой мальцевской печки с затейливыми слюдяными окошечками и куполообразной крышей. Сквозь розовые от жара, похрустывающие слюдяные окошечки Петя мельком увидел груду раскаленного, спекшегося кокса и тотчас был ослеплен его нестерпимым сиянием.
Петя выбежал во двор, где его чуть не свалил с ног ветер, несший с Куликова поля тучи пурги. На газоне дымились занесенные снегом три голубые ели.