Юмористические рассказы Тэффи Надежда
Говорила, что есть хлеб – это предрассудок земледельческой страны, что и предки наши (в обезьяньем периоде) обходились совсем без соли и были куда здоровее нас.
Он успокоился, но долго и горько жаловался на немецкий обиход.
– Я у них спрашиваю: «Откуда икра, – астраханская, что ли?» – «Нет, – говорят, – мы ее прямо из Малосола выписываем. И тычет карту «russischer Kaviar Malossol»[13]. Хвастуны пошлые! Вчера велел хлеба подать, – жду-жду, взглянул ненароком на улицу, а он, этот самый хлебник-то, под моим же окном на велосипеде катается. Если это не бесстыдство, то укажите мне, где оно, прошу вас!
В глубокой задумчивости окончил он свой обед и, выходя из комнаты, столкнулся с лакеем, несшим ему хлеб и соль. Лакей с достоинством поставил все на стол, точно и не видел, что гость уже ушел.
А тот горько усмехнулся и сказал:
– И он же меня еще и презирает! Уж верьте совести! Warum sie… Wie… sie…[14] – вдруг вскинулся он на лакея, но тотчас же оборвал свою горячую речь. – Тьфу! Разве эта харя способна понимать по-человечески?
Завоевание воздуха
Гулкая трактирная машина скрежетала вальс из «Евгения Онегина». Было душно, жарко. Пахло салом и жареным луком.
Околоточный блаженствовал. Закинув голову вверх, он смотрел крошечными свиными глазками на розовый цветок электрической лампочки и мечтал вслух.
Лавочник слушал молча, перебирал пальцами, точно что-то подсчитывал и прикидывал.
– Полетела Россия-матушка, – говорил околоточный с умилением. – Сидела-сидела и полетела. Фррр… под самые облака. Благодать! Думал ли ты дожить до того, что люди вверх головой полетят!
– В Питере, слышно, аэроштаты строят, – сказал лавочник и прикинул пальцами. – И кому они только подряды сдают, – ума не приложу.
– Благода-ать! Только надо дело говорить, – и забот прибавится. Скажем, насчет паспортов. Мужику, скажем, волость не выдает вида, а он сел на шар да и фыррть куда хочет. Это никак нельзя. Придется воздушные участки строить. Как внизу, так и наверху. Пристав – внизу, пристав – наверху. Городовой – внизу, городовой – наверху. Околоточный – внизу, околоточный – наверху. Чтобы, значит, как звезды в воде отражались! Кр-расота!
Сижу это я там, наверху, на каком-нибудь этаком балкончике, и птичек на удочку ловлю.
Вдруг – что такое! – на дежурном баллоне городовой летит!
– Ваше благородие! Беспаспортные поднялись!
– Беспаспортные! Волоки сюда. Уж я разберу.
Ведут… Кто такие? А не хотите ли вниз, сухопутным путем, вверх ногами. Савельев! Запри их пока что в аэростантскую. Кр-расота!
А предъявил паспорт – лети. Лети. Мне не жаль! С меня воздуху хватит.
Помолчали. Лавочник подсчитал пальцами.
– Ресторант открыть можно, – сказал он значительно. – Большой шар оборудовать, с крепкими напитками. Можно на канате держать, чтобы, значит, в чужой участок не залетел. А то вашей милости плати, да еще другому, да третьему… Не того-с. Не с чего! Балкончики можно тоже разные. Отдельные кабинеты со стеклянным полом. Входная плата само собой, а кабинет отдельно, а на балкончик выйти – тоже отдельно. Нельзя-с! Самим дороже стоит. Не ндравится, так не ходи.
Но околоточный не слушал.
– Уж я непременно наверх попрошусь. Уж из кожи вон вылезу, а наверх порхну. Представляй себе: на такой незапамятной вышине, где до сих пор царили только львы да орлы, стою я да посматриваю. А снизу кричат: «Феоктист Иванович! Как вас вознесло!» А я им сверху – ручкой, ручкой: «По чину-с! По чину-с!»
– Гравюра! Прямо гравюра!
– Кабинеты – особая цена, – подсчитывал лавочник, – да за вина, что захочу, то и положу. Здесь, сударь, не земля. С облаков тоже вина не надоишь. Хотите пейте, хотите не пейте. У нас чистая публика и претензий никогда не заявляла.
– Одно меня беспокоит, – прервал околоточный. – Боюсь, что жид полетит! Ну что тогда делать? Ему оседлость дана в Могилевской губернии, а он будет над Москвой парить. И все свои дела сверху обделает.
– Ну! Сверху нельзя.
– Нельзя! Это нам с тобой нельзя, а жид станет этак как-нибудь пальцами вертеть – они это умеют, – ну а снизу ему свои будут знаки подавать. Вот и готово! Вот и закон обойден! Придется проволочные решетки делать. Высокие. Сажен на пятьсот. Выше-то он не залетит. Ему не расчет выше-то лететь.
– Дорого будет стоить этакая решетка, – прикинул пальцами лавочник.
– И не дешево, да не нам платить. Государственная безопасность требует расходов. Во имя кр-расоты!
– Сверху тоже решеткой забрать придется. Они на машине легко перескакнуть смогут. Нужно солидно делать.
– Вот ты теперь сидишь здесь свинья свиньей, и каждая курица мимо тебя пройти может! Каждый пес тебя хвостом заденет. А там!!! Приду я к тебе в твое заведение, залезу на самую вышку. – Саморылов! Тащи сюда водку! Тащи закуску! Угощай! Гость к тебе прилетел, Феоктист Иваныч. С добрым утром! А? Что ты на это скажешь?
Лавочник подсчитал пальцами, скосил глаза на околоточного и ответил внушительно:
– А что сказать? Оченно просто. Видеть вас приятно, а потчевать, извините, нечем. Как ты теперь не нашего околотка, так к нам уже воздушный наведывался и всю закуску к себе отправить велел. Только и всего. Наше вам-с.
Французский роман
Осень для нас, несчастных неврастеников, время очень тяжелое!
Во-первых, темно, вовторых, мокро, втретьих, холодно.
Это – на улице. А дома – самое густое разочарование в жизни. Жизнь надувает человека именно осенью.
Каждую весну вы думаете:
«Вот летом сделают ремонт в квартире, и все пойдет иначе. Осенью поставлю диван углом, рояль поверну боком… Как можно будет весело разговаривать вот на этих двух креслах, под пальмой, вдвоем… Вдвоем, так уж все равно – с кем; ведь с осени все люди будут совсем другими. А если на старую оттоманку да положить подушку с голубыми разводами, так, пожалуй, и муж перестанет в клуб бегать.
За лето эти туманные надежды вырастают в уверенность, в начале сентября диван ставится углом, кресла боком, рояль хвостом вперед, а в конце сентября вы уже ясно понимаете, что жизнь вас обошла и надула кругом и заставила совершенно напрасно поднимать весь этот дым коромыслом. Все осталось по-прежнему, по-прошлогоднему, и прежние люди удивляются прошлогодними словами, зачем вы все перевернули вверх дном.
Тогда вы захотите забыться и пойдете в театр.
Не ходите в театр!
Там будут подходить к вам полузнакомые, давно забытые скверные физиономии и, если вы очень сухопары, скажут вам, что вы за лето еще осунулись; если толсты – что вас разнесло; если бледны, спросят, как ваши делишки, и если стары, заметят вскользь, что лета дают себя знать.
Намекнут, попрекнут, лягнут и уйдут. Как пузырь на болоте. И вспомнить потом трудно. Было что-то скверное, а в чем дело, даже и не поймешь.
Нет, если у вас осенняя неврастения, – сидите дома и читайте французский роман. Это единственное, что может вас спасти.
Хороший французский роман среднего французского романиста.
Наш русский роман очень беспокоен. То у нас «опрокидонт», и «дьякон налил по третьей – выпили», то вдруг изменившая мужу попадья стала зыбиться огненными столбами. Всего этого неврастенику безусловно нельзя. Он либо повесится, либо переколотит всю посуду в доме.
Не таков французский роман. Он спокоен, длинен и хорош уже тем, что, при всей своей видимой простоте, ничего общего с действительной жизнью не имеет.
Французский роман, как и все на свете, тоже эволюционирует.
Прежде, лет двадцать тому назад, героине его было только сорок пять лет. «Прелестное дитя улыбалось цветам и птичкам» и изменяло своему мужу.
Десять лет спустя прелестное дитя, оставаясь приблизительно в том же возрасте, увлекало читателей тонкой психологией своего двенадцатого адюльтера. Муж вообще не считался уже ни за что. Разбирался только вопрос, имеет ли второй любовник столько же прав на ревность, как и одиннадцатый.
Теперь уже не то. Теперь берите шире. В новом французском романе героине или не более двенадцати лет (как «Claudine», «La petite Cady»[15] и прочим их суррогатам), или не менее пятидесяти.
Какова амплитуда! Каков размах!
Хуже всех живется во французском романе молодой девушке. Единственная роль, которая ей отводится скупым на девические радости романистом, – это делать к столу букеты и падать в обморок. Вообще же она скоро умирает или уезжает навеки к тетке в провинцию.
Любить ее нельзя.
Она, конечно, неравнодушна к материнскому Густаву или Адольфу, но для него-то она не представляет ровно никакого интереса.
Молодая особа, которой, может быть, нет даже двадцати пяти лет, с хорошеньким личиком и кое-каким приданым.
О нет! Il en a soup![16]
И он бежит от нее к ее очаровательной матери, которая ждет его у окна, и «ее стройная шестидесятилетня фигура изящно вырисовывается на фоне темной драпировки».
– Мадлена!
– Я твоя, но мне нужны деньги. Я люблю запах золота.
Он понимает ее. Он сам всю жизнь готов нюхать золото.
И вот они на пышном рауте (это все по роману Маргерита).
Там присутствует еще одна красавица, уже несколько отяжелевшая (лет, вероятно, этак под девяносто). И красота Мадлены выделяется еще ярче. Два банкира, увидев все это, тут же разорились. Запах золота, густой и пряный, опьянял присутствующих.
Мадлена торжествовала.
Там, вдали, в провинции, у тетки, дочь ее лежала в обмороке. А она улыбалась улыбкой Артемиды, которая к шестидесяти пяти годам только прочнее утвердилась в девственности своих очертаний.
Fin.
А вот роман другого полюса.
Героине двенадцать лет.
Чувствуется досада автора, что ей не три года. Но никак нельзя. Эти трехлетние девочки обыкновенно так еще плохо говорят, что толком и не разберешь, что им нужно.
Итак, ей двенадцать лет.
На совести ее несколько коротких романов и мимолетных связей. Она презирает мать за неумение пудрить затылок так, чтобы не было заметно.
Она первая пустила в употребление голубую краску для нижних век.
Она «уже» стыдится пошлой интрижки с молодым лакеем и любезна с ним только из выгоды: любит распить потихоньку бутылочку-другую шампанского.
Гувернантку держит в страхе. Вместо уроков географии ходит в гости к знакомой кокотке, что тем не менее ничуть не вредит ее образованию.
Если же она поступает в школу, то времяпрепровождение ее среди сверстниц принимает такой уклон, что романы с ее жизнеописанием строжайше воспрещаются к ввозу в Россию, Австрию, Германию, Италию, Румынию, Испанию и Португалию.
Но ее редко отдают в школу. К чему? Да и некогда.
Утром (она встает около двух, так как утомлена ночным кутежом) позирование у модного художника, затем несколько свиданий, поездка с подругами в кафешантан. Смотришь, и день прошел.
Дома достаточно ей переступить без няньки за порог детской, чтобы тотчас же несколько министров, болтающихся всегда в коридоре, сделали ей бесчестные предложения.
Со свойственным ей тактом она ставит министров на место.
– Через пятьдесят лет я буду вашей.
– Zut![17]
И через пятьдесят лет, уже в другом романе, где крепкий запах золота ест глаза, все министерства падают. Так пожелала она, стоя в коротеньких панталончиках на пороге своей детской.
О герое нового французского романа я не говорю ничего, потому что роль его вряд ли может утешить неврастеника-читателя.
Герой французского романа так неопытен и невинен, что самая чистая лилия кажется, по сравнению с ним, бурой свиньей.
Он всегда обманут, всегда несчастлив и всегда уважает волю своих родителей, живущих сельскими продуктами, где-то «там», среди ландышей и бузины.
Не будем же говорить о герое. Ну его!
Итак, господа осенние неврастеники, читайте французские романы.
Читайте и оставьте вашу мебель в покое. Пусть стоит, как стояла в прошлом году. Нужно немножко переждать.
Вот стукнет вам шестьдесят лет, и все переменится само собою. Фигура ваша зазмеится в амбразуре окна; четыре Гастона, давя друг друга, бросятся к вашим ногам, и от терпкого запаха золота расчихается даже ваша старая, ко всему привычная кошка.
А министерства! С каким треском они рухнут, если только вы этого пожелаете. Вы, в своих коротеньких панталончиках!
Zut!
К теории флирта
Так называемый флирт мертвого сезона начинается обыкновенно – как должно быть каждому известно – в средине июня и длится до средины августа. Иногда (очень редко) захватывает первые числа сентября.
Арена флирта мертвого сезона – преимущественно Летний сад.
Ходят по боковым дорожкам. Только для первого и второго rendez-vous допустима большая аллея. Далее пользоваться ей считается уже бестактным.
«Она» никогда не должна приходить на rendez-vous первая. Если же это и случится по оплошности, то нужно поскорее уйти или куда-нибудь спрятаться.
Нельзя также подходить к условленному месту прямой дорогой, так, чтобы ожидающий мог видеть вашу фигуру издали. В большинстве случаев это бывает крайне невыгодно. Кто может быть вполне ответствен за свою походку? А разные маленькие случайности вроде расшалившегося младенца, который на полном ходу ткнулся вам головой в колена или угодил мячиком в шляпу? Кто гарантирован от этого?
Да и если все сойдет благополучно, то попробуйте-ка пройти сотни полторы шагов, соблюдая все законы грации, сохраняя легкость, изящество, скромность, легкую кокетливость и вместе с тем сдержанность, элегантность и простоту.
Сидящему гораздо легче.
Если он мужчина, – он читает газету или «нервно курит папиросу за папиросой».
Если женщина, – задумчиво чертит по песку зонтиком или, грустно поникнув, смотрит, как догорает закат. Очень недурно также ощипывать лепестки цветка.
Цветы можно всегда купить по сходной цене тут же около сада, но признаваться в этом нельзя. Нужно делать вид, что они самого загадочного происхождения.
Итак, дама не должна приходить первая. Кроме того случая, когда она желает устроить сцену ревности. Тогда это не только разрешается, но даже вменяется в обязанность.
– А я уже хотела уходить…
– Боже мой! Отчего же?
– Я ждала вас почти полчаса.
– Но ведь вы назначили в три, а теперь еще без пяти минут…
– Конечно, вы всегда окажетесь правы…
– Но ведь часы…
– Часы здесь ни при чем…
Вот прекрасная интродукция, которая рекомендуется всем в подобных случаях.
Дальше уже легко.
Можно прямо сказать:
– Ах да… Между прочим, я хотела у вас спросить, кто та дама… и т. д.
Это выходит очень хорошо.
Еще одно важное замечание: сцены ревности всегда устраиваются в Таврическом саду. Отнюдь не в Летнем. Почему? А я почем знаю – потому! Так уж принято. Не нами заведено, не нами и кончится.
Да кроме того, – попробуйте-ка в Летнем! Ничего не выйдет.
Таврический специально приноровлен. Там и печальные дорожки, и тихие пруды («Я желаю только покоя!..»), и вид на Государственную думу («… и я еще мог надеяться!..»).
Да, вообще, лучше Таврического сада на этот предмет не выдумаешь.
Одно плохо: в Таврическом саду всегда страшно хочется спать. Для бурной сцены это условие малоподходящее. Для меланхолической – великолепно.
Если вам удастся зевнуть совершенно незаметно, то вы можете поднять на «него» или на «нее» свои «изумленные глаза, полные слез», и посмотреть с упреком.
Если же вы ненароком зевнете слишком уж откровенно, то вы можете, скорбно и кротко улыбнувшись, сказать: «Это нервное».
Вообще, флиртующим рекомендуется к самым неэстетическим явлениям своего обихода приурочивать слово «нервное». Это всегда очень облагораживает.
У вас, например, сильный насморк, и вы чихаете, как кошка на лежанке. Чиханье, не правда ли, всегда почему-то принимается как явление очень комического разряда. Даже сам чихнувший всегда смущенно улыбается, точно хочет сказать: «Вот видите, я смеюсь, я понимаю, что это очень смешно, и вовсе не требую от вас уважения к моему поступку!»
Чиханье для флирта было бы гибельным. Но вот тут-то и может спасти вовремя сказанное: «Ах! Это нервное!»
В некоторых случаях особо интенсивного флирта даже флюс можно отнести к разряду нервных заболеваний. И вам поверят. Добросовестный флиртер непременно поверит.
Ликвидировать флирты мертвого сезона можно двояко. И в Летнем саду, и в Таврическом. В Летнем проще и изящнее. В Таврическом нуднее, затяжнее, но эффектнее. Можно и поплакать, «поднять глаза, полные слез»…
При прощании в Летнем саду очень рекомендуется остановиться около урны и, обернувшись, окинуть последний раз грустным взором заветную аллею. Это выходит очень хорошо. Урна, смерть, вечность, умирающая любовь, и вы в полуобороте, шляпа в ракурсе… Этот момент не скоро забудется. Затем быстро повернитесь к выходу и смешайтесь с толпой.
Не вздумайте только, бога ради, торговаться с извозчиком. Помните, что вам глядят вслед. Уж лучше, понурив голову, идите через цепной мост (ах, он также сбросил свои сладкие цепи!..). Идите, не оборачиваясь, вплоть до Пантелеймоновской. Там уже можете купить «Гала Петера» и откусить кусочек.
Считаю нужным прибавить к сведению господ флиртеров, что теперь совсем вышло из моды при каждой встрече говорить:
– Ах! Это вы?
Теперь уже все понимают, что раз условлено встретиться, то ничего нет и удивительного, что человек пришел в назначенное время в назначенное место.
Кроме того, если в разгар флирта вы неожиданно натолкнетесь на какого-нибудь старого приятеля, то вовсе не обязательно при этом восклицание:
– Ах! Сегодня день неожиданных встреч. Только что встретилась с… (имярек софлиртующего), а теперь вот с вами!
Когда-то это было очень ловко и тонко. Теперь никуда не годится. Старо и глупо.
Тонкая штучка
Дело Николая Ардальоныча было на мази.
Задержки никакой не ожидалось, тем более что у Николая Ардальоныча была в министерстве рука – свой человек, друг и приятель, гимназический товарищ Лаврюша Мигунов.
– Дорогой мой! – говорил Лаврюша. – Я для тебя все сделаю, будь спокоен. Тебе сейчас что нужно? Тебе нужно получить ассигновку. Ну, ты ее и получишь.
– Не задержали бы только, – беспокоился Николай Ардальоныч. – Мне главное – получить ассигновку сейчас же, иначе я сел.
– Почему же ты сядешь? Дорогой мой! А я-то для чего же существую на свете? Ассигновка целиком зависит от генерала, а генерал мне доверяет слепо. Кроме того, дело твое – дело чистое, честное и для министерства выгодное. Чего же тебе волноваться?
– Я сам знаю, что дело чистое, да ведь вот говорят, что без взятки нигде ничего не проведешь, а я взятки никому не давал.
– Это покойный Купфер взятки брал, а с тех пор как я на его месте, ты сам понимаешь, об этом и речи быть не может. Генерал – честнейший человек, очень щепетильный и чрезвычайно подозрительный. Ну да ты сам увидишь. Приходи завтра к двенадцати. Но прошу об одном: никто в министерстве не должен знать, что мы с тобой – друзья. Не то сейчас пойдут разговоры, что вот, мол, Мигунов за своих старается. Еще подумают, что я материально заинтересован.
На другое утро Николай Ардальоныч в самом радужном настроении пришел в министерство.
– Здравствуй, Лаврюша!
Мигунов весь вспыхнул, покосился во все стороны и прошептал, не глядя на приятеля:
– Ради бога, молчите! Ни слова! Выйдем в коридор.
Николай Ардальоныч удивился. Вышел в коридор.
Минуты через две прибежал Лаврюша.
– Ну можно ли так! Ведь ты все дело погубишь! «Лаврюша! Здравствуй!» Ну какой я тебе тут «Лаврюша»?! Ты меня знать не знаешь.
Николай Ардальоныч даже обиделся:
– Да что, ты меня стыдишься, что ли? Что же, я не могу быть с тобой знакомым?
Лаврюша тоскливо поднял брови.
– Господи! Ну как ты не понимаешь? Я, может быть, в душе горжусь знакомством с тобой, но пойми, что здесь не должны об этом знать.
– Право, можно подумать, что ты какую-нибудь подлость сделал ради меня. Ну, будь откровенен: тебе пришлось твоему генералу наплестъ что-нибудь?
– Боже упаси! Вот на прошлой неделе дали Иванову ассигновку, – так я прямо советовал генералу не упускать этого дела. Искренно и чистосердечно советовал. Потому что я – человек честный и своему делу предан. С Ивановым я лично ничем не связан. Я и рекомендовал, как честный человек. А согласись сам, как же я могу рекомендовать твое дело, когда я всей душой желаю тебе успеха? Ведь если генерал об этом догадается, согласись сам, ведь это верный провал. Тише… кто-то идет.
Лаврюша отскочил и, сделав неестественно равнодушное лицо, стал ковырять ногтем стенку.
Мимо прошел какой-то чиновник и несколько раз с удивлением обернулся.
Лаврюша посмотрел на Николая Ардальоныча и вздохнул:
– Что делать, Коля! Я все-таки надеюсь, что все обойдется благополучно. Теперь иди к нему, а я пройду другой дверью.
Генерал принял Николая Ардальоныча с распростертыми объятиями.
– Поздравляю, от души поздравляю. Очень, очень интересно. Мы вам без лишних проволочек сейчас и ассигновочку напишем. Лаврентий Иваныч! Вот нужно вашему приятелю ассигновочку написать…
Лаврюша подошел к столу бледный, с бегающими глазами.
– К-какому при… приятелю? – залепетал он.
– Как какому? – удивился генерал. – Да вот господину Вербину. Ведь вы, помнится, говорили, что он – ваш друг.
– Н-ничего п-подобного, – задрожал Лаврюша. – Я его не знаю… Я не знаком… Я пошутил.
Генерал удивленно посмотрел на Лаврюшу.
Лаврюша, бледный, с дрожащими губами и бегающими глазами, стоял подлец подлецом.
– Серьезно? – спросил генерал. – Ну, значит, я что-нибудь спутал. Тем не менее нужно будет написать господину Вербину ассигновку.
Лаврюша побледнел еще больше и сказал твердо:
– Нет, Андрей Петрович, мы эту ассигновку выдать сейчас не можем. Тут у господина Вербина не хватает кое-каких расчетов. Нужно, чтобы он сначала представил все расчеты, и тут еще следует одну копию…
– Пустяки, – сказал генерал, – ассигновку можно выдать сегодня, а расчет мы потом присоединим к делу. Ведь там же все ясно!
– Нет! – тоскливо упорствовал Лаврюша. – Это будет не по правилам. Этого мы сделать не можем.
Генерал усмехнулся и обратился к Николаю Ардальонычу:
– Уж простите, господин Вербин. Видите, какие у меня чиновники строгие формалисты! Придется вам сначала представить все, что нужно, по форме…
– Ваше превосходительство! – взметнулся Николай Ардальоныч.
Тот развел руками.
– Не могу! Видите, какие они у меня строгие.
А Лаврюша ел приятеля глазами, и зрачки его кричали: «Молчи! Молчи!»
В коридоре Лаврюша нагнал его.
– Ты не сердись! Я сделал все, что мог.
– Спасибо тебе! – шипел Николай Ардальоныч. – Без тебя бы я ассигновку получил…
– Дорогой мой! Но ведь зато ему теперь и в голову не придет, что в душе я горой за тебя. Сознайся, что я – тонкая штучка!
А генерал в это время говорил своему помощнику:
– Знаете, не понравился мне сегодня наш Лаврентий Иваныч. Оч-чень не понравился! Странно он себя вел с этим своим приятелем. Шушукался в коридоре, потом отрекся от всякого знакомства. Что-то некрасивое.
– Вероятно, хотел взятку сорвать, да не выгорело – вот он потом со злости и подгадил, – предположил генеральский помощник.
– Н-да… Что-то некрасивое. Нужно будет попросить, чтобы этого бойкого юношу убрали от нас куда-нибудь подальше. Он, очевидно, тонкая штучка!
Дэзи
Дэзи Агрикова с большим трудом попала в лазарет.
Во-первых, очень трудно было устроиться на курсы сестер милосердия. Везде такая масса народа, и все как-то успевали записаться раньше Дэзи Агриковой, и везде был полный комплект, когда она приходила.
Наконец нашлись какие-то курсы, куда она попала вовремя. Но принимавшая запись барышня с флюсом предупредила честно и строго:
– Прав никаких. Определенных часов для лекций нет.
Дэзи все-таки записалась и стала ходить. Проходив недели четыре и не получив ни прав, ни свидетельства, Дэзи Агрикова стала хлопотать о поступлении в лазарет.
Было трудно. Никуда не брали. Везде переполнено.
А знакомые дразнили вопросами:
– Вы где работаете? Я в N-ском лазарете. Полтораста раненых. Масса работы. Я на лучшем счету.
– Вы в каком лазарете? Как ни в каком? Да что вы! Теперь все в лазарете – и княжна Кукина, и баронесса Шмук.
– Вы не собираетесь на передовые позиции? Я собираюсь. Теперь все собираются – и княжна Шмукина, и баронесса Кук.