Тень гильотины, или Добрые люди Перес-Реверте Артуро
Игеруэла открывает рот, собираясь ответить, но Санчес Террон опережает его:
– В этом случае мы вам даем карт-бланш, чтобы самому решать, каким способом их отобрать.
Если первоначально моральное превосходство философ собирался оставить за собой, ему это не удалось. Рапосо смотрит на него с откровенным презрением.
– Карт-бланш – это значит белое письмо, так?
– Так.
– А насколько белое?
– Белоснежное…
Рапосо искоса посматривает на Игеруэлу, желая убедиться, что тот слушает внимательно. Затем выкладывает колоду на скатерть.
– Белоснежные письма нынче недешевы, сеньоры.
– Все расходы будут покрыты, – заверяет его издатель. – За вычетом суммы, которую вы уже получили.
Он сует руку во внутренний карман камзола и достает мешочек – в нем спрятаны шесть тысяч восемьдесят реалов, отчеканенных в девятнадцати унциях золота, – и протягивает Рапосо. Тот взвешивает мошну на ладони, не открывая, и с невозмутимой наглостью смотрит сперва на одного академика, затем на другого.
– Расходы-то небось на двоих?
Санчес Террон беспокойно ерзает на стуле.
– Не ваше дело, – отрезает он недовольным тоном.
Рапосо удовлетворенно кивает, убирая кошелек:
– Вы правы. Не мое.
Снова повисает пауза. Рапосо молчаливо разглядывает обоих, в его глазах заметен странный игривый блеск.
– А в карты вы играете? – внезапно интересуется он. – В поддавки или еще во что-нибудь?
– Я играю, – выдавливает из себя Игеруэла.
– А я – ни в коем случае, – презрительно заявляет Санчес Террон.
– В карточной игре либо выигрываешь, либо проигрываешь… Главное – одни карты всегда нападают на другие… Вы слышите меня?
– Да…
Рапосо ставит локти на стол, смотрит на колоду, затем снова поворачивается к философу. В это мгновение Санчесу Террону кажется, что у Рапосо на боку под камзолом торчит рукоять кинжала.
– А что, если из-за непредвиденных обстоятельств, которые случаются сплошь и рядом, с одним из этих людей, а может, и с обоими, случится какая-нибудь неприятность?
На этот раз пауза затягивается. Первым, благодаря своему привычному цинизму, ее прерывает Игеруэла:
– Насколько серьезная?
– Понятия не имею. – Рапосо уклончиво улыбается. – Обычная неприятность. Из тех, что случаются в долгих и опасных путешествиях.
– Все мы в руках Божиих.
– Или в руках судьбы, – важно ответствует Санчес Террон. – Законы природы неумолимы.
– Вас понял. – В глазах Рапосо снова вспыхивает игривая искорка. – Законы природы, говорите…
– Вы совершенно правы.
– Валеты, короли и прочее… Либо ты сам завидуешь, либо завидуют тебе.
– Надеюсь, мы друг друга понимаем.
Рапосо вновь сосредоточенно щиплет бакенбарды.
– Есть одна штука, которую я всегда хотел узнать, – произносит он, поразмыслив. – Вы ведь ученые по языку или что-то в этом роде?
– Верно, – соглашается Санчес Террон.
– Вот о чем я давным-давно размышляю… Когда слово начинается на звонкий звук, например «ж», то как пишется приставка – «без» или «бес»? «Безжалостные» или «бесжалостные»?
А в это время у себя дома на улице Ниньо дон Эрмохенес Молина, библиотекарь Испанской королевской академии, собирается в дорогу. Небольшой сундук и старенький чемодан из картона и потертой кожи стоят раскрытые в спальне возле кровати. Помощница по хозяйству уже уложила в их недра белое постельное белье, просторный халат, ночной колпак и сменные туфли из бычьей кожи, купленные специально в дорогу. Гардероб не слишком изыскан: гольфы заштопаны, рубашки изрядно потерты на рукавах и воротнике, а шерсть, из которой связан колпак, скорее вентилирует, нежели греет. Доходы старого преподавателя и переводчика с латыни в Мадриде той эпохи – впрочем, как и любой другой – не позволяют особых излишеств, а расходы – уголь, воск и масло, все, что обогревает, кормит и освещает, арендная плата и разные налоги, не говоря уже о табаке, книгах и других пустяках, – съедают подчистую все скудные средства, которые водятся в доме.
– Стол накрыт, дон Эрмохенес, – зовет хозяйка, просунувшись в дверь.
– Иду.
– Второй раз суп греть не буду, – ворчливо добавляет хозяйка: на службе у дона Эрмохенеса и его покойной супруги она состоит уже пятнадцать лет.
– Сказал же, сейчас приду.
Дон Эрмохенес неторопливо складывает кафтан и чулки и кладет их в сундук. Сверху, стараясь не помять рукава и фалды, пристраивает сильно потертый камзол из коричневого сукна. На спинке одного из кресел висят черный плащ на шелковой подкладке, солнечный зонтик из тафты и шляпа из бобрового меха с круглыми полями, смутно напоминающая церковное облачение; а на комоде ждут своей участи прочие скромные предметы, которые будут сопровождать своего владельца в дороге, как то: гигиенические и бритвенные принадлежности, два карандаша и тетрадь, старенькие карманные часы на цепочке, табакерка с крышкой, покрытой глазурью, ножик с костяной ручкой и Гораций, изданный на двух языках в формате ин-октаво.
Уложив камзол в сундук, библиотекарь на миг замирает, погружаясь в раздумья. Иногда – как, например, сегодня – мысли о путешествии приносят досаду и преждевременную усталость, густую и вязкую, как похлебка, ожидающая на столе в гостиной. И еще – глубочайшую тревогу. Дон Эрмохенес до сих пор не понимает – все объясняют этот отъезд его природной добротой, однако доброта тут ни при чем, – как он мог, почти не сопротивляясь, согласиться на поручение своих коллег по Академии, и теперь ему предстоит долгий путь, полный тягот и лишений, в чужую страну. У него нет ни энергии, ни физической выносливости для подобного подвига, тяжко вздыхает библиотекарь. Он никогда не мечтал о путешествиях за пределы Испании, исключением была лишь Италия, колыбель романских языков, которым он посвятил всю свою жизнь и свои труды; однако ему так и не представилась возможность совершить желанное паломничество: увидеть Флоренцию и Неаполь, посетить Рим и побродить среди его камней, пытаясь уловить отзвук прекрасного языка, из которого позднее, переплавленный в алхимическом тигле времени и истории, получился испанский язык, и на нем заговорили народы, проживающие на берегах всех океанов. Дон Эрмохенес ни разу в жизни не выезжал из Испании, да и по ней путешествовал не слишком много: Алькала и Саламанка, где он учился в юности, Севилья, Кордова, Сарагоса. Вот и все. Не так много. Большую часть своей жизни он портил себе глаза в тусклом мерцании сальной свечи, корпя над старыми текстами, пачкая пальцы чернилами и покусывая кончик пера. Что касается Фемистокла, то его род был не настолько знатен, чтобы способствовать его славе… И так далее.
И все же есть на свете одно завораживающее слово, одно-единственное ни с чем не сравнимое название: Париж. Брезжащее в конце утомительной дороги, которую академик предчувствует впереди, это имя в последнее время превратилось в притягательную цель для тех, кто, подобно дону Эрмохенесу, улавливает пульс мира – в Испании чаще всего заглушаемый из соображений осмотрительности, – который меняется; просвещения, которое ставит разум выше старых догм и озаряет путь, каковой приведет человечество к счастью и процветанию. Вдовец шестидесяти трех лет, утративший добродетельную супругу, которая скончалась из-за болезни, смирившись по-христиански со своей участью, библиотекарь Академии свято верит в эту иную, лучшую жизнь; его религиозная вера простодушна и не ставит перед ним неразрешимых сомнений, что происходит с некоторыми его знакомыми – характерная болезнь нынешнего века, – которые чрезмерно смущают собственную душу. Библиотекарь Королевской академии верит, что Бог – творец и мера всех вещей; однако книги, среди которых прошла его жизнь, привели его к выводу о том, что человек обязан добиться своего благополучия и спасения уже на этой земле, в течение земной жизни, проведенной в гармонии с естественными законами природы, а не откладывать эту полноту для какого-то другого, внеземного существования, которое якобы компенсирует страдания, пережитые в земной жизни. Сочетать эти две веры не всегда просто; однако в моменты наибольших сомнений простодушная религиозность дона Эрмохенеса помогает возвести надежные мосты между разумом и верой.
В этой ситуации Париж выглядит настоящим вызовом. Манящим, соблазнительным опытом. В этом городе, превратившемся в безусловный центр просвещения, вступившего в битву с мракобесием, в котел, где сгущаются сливки человеческого интеллекта и современной философии, сегодня развязывается гордиев узел, распадаются верования, еще недавно казавшиеся несокрушимыми, ведутся споры обо всем, что существует между небом и землей. Даже священный принцип французской монархии – и, как логическое продолжение, всех, кто стоит у власти, – не остается вдали от этой свистопляски убеждений и идей. Посмотреть на все это вблизи, прикоснуться собственными пальцами к полнокровной вене, где пульсирует новый мир, пожить хотя бы несколько дней в лихорадке города, в чьих салонах, кружках и кофейнях, от подсобок лавочников до королевских приемных, все это копошится, движется, шелестит, – вот он, вызов, перед которым даже тихий от природы нрав дона Эрмохенеса не может устоять.
– Я ж вам сказала: суп вот-вот простынет. И больше говорить не буду!
– Иду, иду, Хуана. Не ворчи, пожалуйста… Я уже иду.
Подняв глаза, библиотекарь видит в окошко спальни женский монастырь босоногих тринитариев, расположенный в конце улицы. Каждого, кто выглянет в это окошко, думает он, непременно охватывает глубочайшая меланхолия. Затхлая, угнетенная, темная страна, которой так необходимы свежие идеи, способные осветить ее будущее, копит большую часть своих застарелых болезней по ту сторону кирпичных стен. Сам Мигель де Сервантес, вознесший на недостигаемую высоту не только испанскую, но и всю мировую литературу, покоится где-то здесь, в общей могиле. Его обратившиеся в пыль останки со временем затерялись. Он умер в бедности, всеми покинутый, преданный забвению современниками после тяжелой и несчастливой жизни, так и не насладившись успехом, который принесла ему бессмертная книга. Тело Сервантеса доставили из его скромного дома, расположенного в двух кварталах отсюда, на углу улицы Франкос и Леон, без сопровождения и каких-либо почестей и похоронили в темном углу, память о коем утеряна. Забытый своими современниками и восстановленный в правах намного позже, когда за границей уже превозносили и вовсю издавали его «Дон Кихота», и ни надгробье, ни даже скромная надпись не запечатлела его имени. Только благодаря времени, дальновидности и благоговению верных читателей – в том числе иностранцев – Сервантесу были возданы почести и слава, которых соотечественники лишили его при жизни и к которым до сих пор большая часть неотесанной Испании, любительницы боя быков, комедий и щегольства, остается совершенно равнодушной. Печальный символ, эти безымянные кирпичные стены словно бы огораживают всю темную нацию, спящую на обломках своего прошлого, убийственно благодушную пленницу самой себя. Горький посмертный урок – вот что воплощает собой эта забытая могила. Могила доброго человека, воевавшего простым солдатом при Липанто, плененного в Археле, прожившего тяжелую жизнь, которому суждено было написать самый гениальный роман всех времен и народов.
– Вот что, дон Эрмохенес. Вы либо садитесь за стол, либо я немедленно выливаю суп обратно в кастрюлю!
С покорным вздохом академик поворачивается спиной к окну и направляется по коридору в столовую, где напротив стеллажей с бесчисленными книгами стоит раскрашенная алебастровая фигурка Пресвятой Девы. Перед Девой крошечным бледным огоньком горит свеча, приклеенная к подсвечнику.
Рассказать подробно о таком персонаже, как отставной командир бригады морских пехотинцев дон Педро Сарате, оказалось сложнее, чем о библиотекаре. Вначале мне стоило немалых трудов раздобыть какую-либо информацию о нем, за исключением краткого – в пару строк – упоминания в книге Сисиньо Гонсалеса-Альера об испанских морских офицерах эпохи Просвещения. В итоге, раздобыв еще кое-какие сведения, я смог сопоставить данные и частично воссоздать его биографию. Речь идет о скромной, умеренной жизни; ничего выдающегося, чем можно было бы украсить послужной список, в ней не случалось. Этот академик не был выдающейся фигурой среди просвещенных офицеров своего времени. Мне удалось выяснить, что, согласно некоторым данным, он был холост – морские боевые офицеры в то время должны были получить особое дозволение, чтобы жениться, и этот факт был бы обязательно отмечен в офицерских регистрах, – а также то, что он проживал в доме на улице Кабальеро-де-Грасиа, угол улицы Алькала. Его единственное боевое действие, о котором имелось упоминание, – участие в тяжелейшем морском сражении у мыса Сесие напротив Тулона в составе эскадры маркиза де ла Виктория, 22 февраля 1744 года в возрасте двадцати шести лет в чине старшего лейтенанта на борту корабля «Король Филипп» со ста четырнадцатью пушками. С этого дня профессиональная деятельность дона Сарате в рядах Королевской армады протекала довольно-таки неопределенно: сначала Академия гардемаринов в Кадисе, затем бюрократическая работа в секретариате морского флота, вплоть до полной отставки в звании бригадира.
Благодаря изучению текстов я нашел в архивах Академии еще кое-какие сведения об адмирале, помимо его морской карьеры. Почти с самого основания Испанская академия по традиции предпочитала иметь среди своих членов представителя вооруженных сил, безразлично, сухопутных или морских, чтобы он ориентировался в словарных терминах, связанных с военной службой. Такие упоминания очень часто встречались в то время, когда война – Великобритания была постоянным врагом Испании в продолжение всего восемнадцатого века – занимала в повестке дня обычное место. В этом смысле деятельность дона Педро Сарате была достаточно активной, поскольку его имя фигурировало на карточках со словами, включенными в издания «Словаря» 1793 и 1791 годов, все они касались военной лексики. Однако самым важным трудом его жизни был «Морской словарь», первый в своем роде, выпущенный в Испании после нескольких кое-как составленных справочников по морскому делу и словарей менее значительных. Экземпляр этого словаря я держал в своих руках, перелистывая его за одним из рабочих столов нашей библиотеки: формат ин-кварто, отличная полиграфия, отпечатано в Кадисе в 1775 году. А несколькими днями позже, обедая в Ларди с моим другом адмиралом Хосе Гонсалесом Каррионом, директором Морского музея Мадрида, я попросил его рассказать подробнее о книге и ее авторе. Книга дона Педро Сарате, объяснил он, – это типичный классический труд. Она рассказывала о военном деле, была совершенно необходима для своей эпохи, и только через полвека ее превзошел «Испанский морской словарь» Тимотео О’Сканлана.
– Прежде всего нужно помнить, что Сарате сотрудничал с Хуаном Хосе Наварро, маркизом де ла Виктория, который командовал испанской эскадрой во время битвы с англичанами при Тулоне… В тысяча семьсот пятьдесят шестом году Наварро закончил великолепный альбом крупного формата, посвященный военно-морской науке, который так и не был опубликован, пока не так давно мы не выпустили факсимильное издание. В некоторых заметках, посвященных этому произведению, присутствуют письма и отчеты, подписанные Педро Сарате-и-Керальто. Почти все они имеют отношение к военной терминологии, которой тот интересовался.
Он нагнулся к портфолио, прислоненному к одной из ножек кресла, вытащил пластиковую папку и положил передо мной на скатерть. В папке обнаружились какие-то ксерокопии.
– Тут все, что мне удалось отыскать о твоем бригадире – или адмирале, как вы зовете его у себя в Королевской академии. Включая рекомендацию для получения звания лейтенанта фрегата, подписанную собственноручно маркизом де ла Виктория, а также его весьма любопытное письмо о преимуществах и лаконизме морской терминологии… Все это дополняет образ твоего героя.
– Испанская королевская академия сделала его своим членом в тысяча семьсот семьдесят шестом году, – заметил я. – Он занял место генерала Осорио, который представлял сухопутные войска.
– В таком случае даты совпадают: словарь Сарате вышел годом раньше, и интерес выглядит вполне логичным. Его величайший вклад состоял в том, что впервые был опубликован систематический компендиум, отлично выстроенный, включающий всю военно-морскую терминологию… К тому же он сопроводил каждое слово эквивалентом из двух других языков, содержащих военно-морскую лексику, – французского и английского. Это произведение соответствовало духу просвещенной морской армии в период ее обновления, в то время одной из лучших в мире: вышколенной, энергичной, организованной, современной… Величайшее научное и культурное достижение.
– Морские офицеры, которые читали, – провокативно заметил я, – а заодно и сами писали книги.
Гонсалес Каррион расхохотался.
– Сейчас такие тоже есть, – сказал он. – Хотя, конечно, их меньше. Дело в том, – добавил он, – что во второй половине восемнадцатого века после реформы маркиза де ла Энсенады наш морской флот значительно улучшился и выглядел непобедимым. Американские колонии исправно поставляли материалы, позволяющие спускать на воду великолепные корабли с самым современным военным оснащением, а в академии гардемаринов в Кадисе офицеры Королевской армады получали элитное научное и военное образование; чего не скажешь про матросов, рекрутированных насильно, скверно оплачиваемых и не имеющих повода стараться в несправедливой системе, где предпочтение всегда отдавалось аристократам, которые отнюдь не всегда были на высоте. В библиотеке Морского музея хранилось множество важнейших произведений испанских морских офицеров того времени: правила и регламенты, различные карты, морские справочники, учебники и трактаты по навигации. Добрая сотня трудов, важнейших для морского дела и науки в целом. Это были просвещенные морские офицеры, служившие во времена надежды, – подытожил мой собеседник. – Их уважали даже враги… Когда Антонио де Ульоа возвращался из экспедиции, снаряженной французским правительством для измерения градуса меридиана в Перу, и англичане захватили его в плен, в Лондоне его приняли со всеми почестями и сделали членом научных сообществ. – В этот миг он умолк, с задумчивым видом созерцая свою тарелку. – Однако все закончилось через несколько лет в Трафальгарском сражении: люди, корабли, книги… А затем началось то, что началось.
Он потыкал вилкой фасолины, лежавшие на тарелке, но так и не съел ни единой. Казалось, собственные слова отняли у него аппетит.
– Сарате, игравший весьма скромную роль, был тем не менее просвещенным морским офицером, – произнес он после секундного молчания. – Одним из тех, кто способствовал тому, чтобы военный флот был по-настоящему современным и соответствовал вызову, принятому испанской империей, которая по-прежнему простиралась по обе стороны Атлантического и Тихого океанов. Это был человек образованный, искренний, порядочный, как и многие из тех, кто так и не получил официального признания, погиб в неравной битве или окончил свои дни в нищете, получая скудное жалованье или не получая вообще ничего… Потому что страна, в которой он жил, не желала меняться. Слишком много существовало темных сил, которые тянули в противоположную сторону.
Он снова замер, все еще держа вилку в руке. Потом положил ее на край тарелки и потянулся к рюмке с вином.
– Но они попытались. – Он сделал глоток и посмотрел на меня, печально улыбаясь. – По крайней мере, эти замечательные люди попытались что-то изменить.
Поскольку Академией ранее уже был выпущен «Толковый словарь», который демонстрирует все величие, красоту и богатство испанского языка, и учитывая тот неоспоримый факт, что морской флот и мореплавание – двигатели торговли и прогресса, я решил по опыту просвещенных наций составить еще один словарь, гораздо более скромный, всецело посвятив его искусствам и наукам, связанным с морем; моей целью было не изобретение новых терминов, но точное и правомерное заимствование слов у наших писателей-классиков, а также иллюстрирование словарных статей ясными и наглядными примерами их употребления, равно как и использование повседневной речи простых людей, чья деятельность напрямую связана с морем, и таким образом делая сей словарь удобным и практичным в использовании…
Дон Педро Сарате-и-Керальто, отставной командир бригады морских пехотинцев Королевской армады, откладывает перо и перечитывает последние строки, завершающие краткий пролог, который будет сопровождать новое издание «Морского словаря». Ему вполне хватает света масляной лампы, стоящей на столе в кабинете: несмотря на возраст, он сохраняет отличное зрение, и для того, чтобы видеть вблизи, очки ему не требуются. Наконец, удовлетворившись написанным, он вытряхивает немного песка из песочницы, чтобы подсушить чернила, складывает листок бумаги вместе с другими четырьмя листками, завершенными ранее, и запечатывает сургучом. Затем обмакивает перо в чернильницу, пишет адрес: типография Академии гардемаринов, Кадис, – и кладет конверт в центре стола. Прежде чем встать из-за стола, он бросает последний взгляд вокруг себя, чтобы убедиться, все ли в порядке. Этот заключительный штрих – обычай, который, несмотря на прошедшие годы, так и остался в его повседневной жизни. Помимо собранности, свойственной морскому офицеру, а также ставшей следствием постоянного риска, к которому он привык в юности, когда каждое плавание подразумевало вероятность того, что возвращения не будет, адмирал сохранил строжайшую дисциплину, касавшуюся мелочей: оставлять вещь на своем месте, чтобы, вернувшись, ее легко можно было найти или чтобы ее без труда обнаружил тот, кто придет следом, и, вероятно, после окончательного исчезновения хозяина будет вынужден взять на себя ответственность за нее.
Небольшой, скромный кабинет соответствует общей атмосфере дворянского дома, достойного и без лишних претензий. Свет лампады освещает несколько практичных предметов мебели из красного дерева и ореха, ковер посредственного качества, дубовые полки с книгами и открытками, изображающими морские сражения. На главной стене над камином, который никогда не разжигают и на чьей полке в стеклянном футляре красуется модель арсенального корабля с семьюдесятью четырьмя пушками, стоят рядком шесть больших цветных гравюр в рамках, представляющих морское сражение при Тулоне между испанской и английской эскадрами. Дон Педро Сарате бросает беглый взгляд на гравюры, затем выходит в коридор и неторопливо движется к прихожей. Подошвы его только что начищенных старых и удобных английских туфель поскрипывают на деревянном полу. Сестры Ампаро и Пелигрос уже там. На них домашние халаты, украшенные бантами и лентами, седые волосы чинно убраны под накрахмаленные чепчики. Они напоминают брата худобой и высоким ростом, особенно Ампаро, старшая сестра; однако главное сходство – водянистые глаза бледной голубизны, которая будто бы растворяется при дневном свете, что придает обеим до такой степени «не испанский» облик, что кое-кто из соседей называет сестер Сарате «англичанками». Тихие, замкнутые, верные своему долгу старые девы, тридцать лет своей жизни они посвятили благополучию адмирала. С тех пор как он оставил морскую службу, они заботились о нем так же, как когда-то о старике отце; как заботилась бы мать, которую все трое рано утратили. Обе сестры живут исключительно ради заботы о брате, их отвлекает только религия, все предписания которой они тщательно исполняют, ежедневная месса да чтение нравоучительных книг.
– Слуга уже забрал вещи, – говорит Ампаро. – Экипаж ждет на улице.
Она взволнована, а вторая сестра и вовсе едва сдерживает слезы. Тем не менее обе чопорны, сдержанны: семейная гордость не позволяет излишеств. Обе знают, почему уезжает адмирал. По их личному мнению, высказанному чуть ранее за столом в гостиной, ничего хорошего от Франции ждать нельзя, кроме всяких вредных философов и прочих дебоширов, не достойных одобрения духовников, – однако гордость от того, что их дон Педро – член Испанской королевской академии и что именно его Академия выбрала для командировки за границу, некоторым образом меняет порядок вещей. Если их брата так высоко оценили, ничего скверного путешествие не сулит. Но дело не только в этом. Ничто не должно препятствовать просвещению народов – наоборот, ему следует только способствовать. А раз уж речь идет о просвещении, не важно, куда собрался дон Педро – в Париж или в Константинополь. В конце концов, их духовники, какой бы святой жизни они ни придерживались и сколько бы божественной благодати ни стяжали, тоже могут изредка ошибаться.
– Мы положили в корзину холодную телятину и две ковриги, – говорит старшая сестра, передавая брату пальто с широкими лацканами, мастерски скроенное из плотного темно-синего сукна. – А еще две оплетенные соломой бутылки пахарете… Как ты думаешь, этого достаточно?
– Не сомневаюсь. – Дон Педро надевает камзол, скроенный по-английски, наподобие фрака, и погружает руки в рукава пальто. – В гостиницах и на постоялых дворах всего достаточно.
– Быть такого не может, – сомневается Пелигрос, которая ни разу в жизни не выезжала за пределы Фуэнкарраля.
Секунду адмирал гладит увядшие щеки своих сестер. Одно-единственное легчайшее прикосновение к каждой – беглое, чуть неуклюжее проявление нежности.
– Не беспокойтесь ни о чем. Это очень комфортное путешествие. Будем сидеть себе безмятежно в частном экипаже, нам его выделил сам директор Академии, этот экипаж – его собственность… Кроме того, дон Эрмохенес Молина – человек хороший, надежный. Да и слуге тоже можно доверять.
– Не знаю. – Старшая сестра морщит нос. – Мне он показался развязным. И физиономия бесстыжая!
– Так это и неплохо, – успокаивает ее адмирал. – Для нашего предприятия как раз подходит кучер, который много путешествовал и хорошо знает жизнь.
– В молодости ты тоже путешествовал. И тоже хорошо знаешь жизнь.
Адмирал рассеянно улыбается, застегивая пальто.
– Возможно, Ампаро… Но это было так давно, что я уже все позабыл.
Младшая сестра подает ему черную треуголку, чей фетр только что тщательно вычищен и выглядит безупречно. В углублении, подбитом овчиной, дон Педро замечает иконку Святого Христофора, покровителя путешественников.
– Будь очень осторожен, Педрито.
Детским именем Педрито они называют его только в исключительных случаях. Последний раз это произошло два года назад, когда адмирал три недели пролежал в постели с тяжелым воспалением в груди и его лечили пиявками, микстурами и хирургическими пластырями, а сестры по очереди дежурили возле его изголовья, не отходя ни днем ни ночью, с четками в руках и молитвами Пресвятой Деве на устах.
– Письмо, которое я оставил, нужно будет отправить в Кадис. Бросьте его в почтовый ящик.
– Обязательно.
Адмирал выбирает себе трость среди дюжины других тростей, стоящих на подставке. Серебряная рукоятка, красное дерево. Внутри спрятана шпага – пять пядей отличнейшей толедской стали.
Повернувшись к сестрам, он замечает в глазах у обеих тревогу, хотя ни одна, ни другая не произносят ни слова: они много раз видели, как он выходит на прогулку с этой тростью в руках. Трость-клинок – не более чем средство предосторожности, разумное в нынешние времена. Да и во все прочие тоже.
– У меня в спальне, в тайнике хранятся кое-какие деньги. Вдруг вам понадобится…
– Не понадобится, – перебивает его старшая сестра – в ее голосе звучит упрямая нотка. – В этом доме всегда обходились тем, что есть.
– Я вам привезу кое-что из Парижа. Шляпку или шелковую шаль.
– Вряд ли они лучше наших мантилий, – возражает Пелигрос, чей патриотизм уязвлен. – Их привозят с Филиппин, а эти острова принадлежат Испании… Что мы будем делать с французскими платками?
– Ладно, поищу что-нибудь другое.
– А лучше не трать деньги на всякие глупости, – наставляет его Ампаро. – И главное – будь осторожен.
– Мы едем за книгами, а не на военную кампанию.
– Все равно: никому не доверяй! Деньги спрячь подальше. И будь осторожен с едой. Они там во все добавляют много жира и сала, а это вредно для желудка…
– Они там улиток едят, – мрачно замечает младшая сестра.
– Договорились, – успокаивает их адмирал. – Никаких улиток, никакого сала. Только чистейшее оливковое масло, клянусь!
– Оно точно есть в Париже? – беспокоится Пелигрос. – А на постоялых дворах?
Дон Педро улыбается нежно и терпеливо:
– Я в этом совершенно уверен, сестренка. Не переживай.
– Одевайся теплее, – настаивает Ампаро. – И не забывай менять носки, если промочишь ноги… Мы тебе положили шесть пар носков. Говорят, во Франции проливные дожди.
– Непременно, – вновь успокаивает ее адмирал. – Ни о чем не беспокойтесь.
– Ты взял с собой микстуру, которую тебе приготовил аптекарь? Тогда следи, чтобы флакон был накрепко закупорен. И не забудь его где-нибудь. У тебя всегда были слабые легкие.
– Из рук не выпущу!
– А главное, поосторожнее с француженками, – добавляет Пелигрос как более решительная.
Ампаро вздрагивает и смотрит на нее с осуждением:
– Господи, сестра…
– А что такого? – возражает Пелигрос. – Разве ты не знаешь, что про них говорят?
– Интересно, где ты все это слышала? И вообще, повторять такие вещи нескромно для христианки.
– При чем тут скромность? Они те еще штучки, эти француженки.
Старшая в ужасе осеняет себя крестным знамением:
– Боже правый… Пелигрос…
– Я знаю, что говорю. Там все женщины – философы, или как их там. Сидят в специальных модных салонах и болтают с мужчинами про философию… А в один прекрасный день начинают шляться по кофейням. Не говоря уже обо всем остальном!
Адмирал смеется, заслонив лицо шляпой. Короткий серый хвост на затылке перехвачен черной лентой из тафты.
– Об этом точно можете не беспокоиться. У меня такой возраст, что мне не нужны ни француженки, ни испанки.
– Это тебе так кажется, – возражает Пелигрос. – Там кавалеры очень нужны, правда, Ампаро?.. А для своих лет ты еще очень даже ничего.
– Разумеется, – соглашается Ампаро. – Там такие нарасхват.
В первых лучах солнца, вытянув под столом ноги и засунув руки в карманы, Паскуаль Рапосо сидит в кабачке «Сан-Мигель» перед кувшином вина, прямо напротив открытой двери. Он наблюдает за двумя мужчинами, которые о чем-то беседуют, стоя на противоположной стороне улицы возле экипажа, запряженного четырьмя лошадьми. Один из них, высокий и худой – темное пальто, треуголка, в руке трость, – только что вышел из ближайшего портала и подошел к другому, низенькому и полному, в испанском плаще и бобровой шляпе. Кучер пристраивает последние пожитки на крыше экипажа: это бородатый тип неотесанного вида, закутанный в плотный тяжелый плащ. От опытного глаза Рапосо, привыкшего подмечать детали, необходимые для его ремесла, – другие глаза, более неспешные и менее зоркие, однажды раскаиваются, не заметив эти крошечные, но весьма красноречивые подробности, – не ускользнуло ни ружье в чехле, пристроенное на облучке, ни коробка с пистолетами, которую кучер держал под мышкой, вынося из дома багаж, и которую сунул вглубь экипажа прежде, чем приладить сверху сундуки и чемоданы.
В свои сорок три года, подточенный тяжелыми испытаниями, нося над левой почкой застарелый рубец от удара кинжалом и узнав не понаслышке каторгу Сеуты, Рапосо по-прежнему жив благодаря неусыпному вниманию именно к таким мелочам. Семь лет армейской службы, которую он давно уже заменил деятельностью совсем иного свойства, как нельзя более способствовали его зоркости, точнее сказать, стали основой для того, что наслоилось позднее. Привычки и острый глаз – вот что его спасало. Для бывшего кавалериста существование представляло собой неустанное бегство от возмездия. Выживанием любой ценой в условиях различных пейзажей и ремесел, ни одно из которых не было простым. Наоборот: все были тяжелые, опасные и рискованные.
Двое мужчин усаживаются в экипаж и закрывают дверцы, а кучер пристраивается на облучке. Щелкает хлыст, и лошади трогаются с места, неторопливым шагом увлекая за собой экипаж в сторону Сан-Луиса. Оставив на столе монету, Рапосо встает, не спеша натягивает свою марсельскую куртку с украшениями из бархата и надевает андалузскую шляпу, залихватски надвинув ее на лоб. Хорошенькая молодая особа с волосами соломенного цвета и мантильей на голове, выйдя из ближайшей церкви, проходит мимо него, цокая каблуками. Рапосо с невозмутимой наглостью заглядывает ей в глаза и галантно отступает, позволяя пройти мимо.
– Благословен тот священник, который крестил вас, красавица.
Женщина удаляется, не обращая на него внимания. Ничуть не обиженный ее презрением, Рапосо провожает ее взглядом, щелкает языком и в некотором отдалении шагает за экипажем вдоль улицы Кабальеро-де-Грасиа. В этом нет особой необходимости, потому что за эти часы бывший кавалерист уже навел справки и знает, каким путем покинет Мадрид маленькая экспедиция членов Академии. Но на всякий случай лучше перестраховаться. Ему известно, что они движутся в сторону дороги на Бургос, предполагая покинуть город через ворота Фуэнкарраль или Санта-Барбара. Рапосо отлично знает этот маршрут, все его постоялые дворы и гостиницы; учитывая время суток, необычайно сухую погоду и добрые восемь или десять часов пути в приличном темпе, путешественники, по его расчетам, проедут на следующий день Сомосьерру, остановившись, по всеобщему обыкновению, на ночлег в постоялом дворе Хуанильи. Там он и предполагает их догнать, прежде чем они начнут третий этап своего пути. Он поедет не спеша, верхом на коне, это превосходное животное он приобрел три дня назад: буланый жеребец-четырехлеток среднего роста, здоровый и крепкий, способный преодолеть большое расстояние или, по крайней мере, добрую его часть. Как запасной вариант, в случае необходимости можно будет приобрести другого коня или взять на постоялом дворе. Что же касается снаряжения для этого четырехнедельного путешествия в Париж, старый добрый опыт приучил Рапосо довольствоваться лишь самым необходимым: кожаный кофр, притороченный к седлу, сумка с провизией, закапанная воском шинель на случай холодов, одеяло из Саморы, скатанное в рулон и пристегнутое ремнями, да старая кавалеристская сабля, спрятанная внутри свернутого одеяла. Все это заранее подготовлено и упаковано в гостинице на улице Пальма, где он проживает, согревая в холодные ночи дочку хозяйки, – сама же хозяйка лелеет глупую надежду, что однажды они поженятся, – а тем временем конь его, сытый и вычищенный под седло, поджидает в конюшне у ворот Фуэнкарраль.
– Черт подери, Паскуаль, вот так сюрприз! Лопни мои глаза!
Несвоевременность встречи не стирает улыбку с физиономии Рапосо. В его рискованном ремесле улыбка является одним из правил, до тех пор пока в определенный момент не превратится в кровожадный оскал. На этот раз его приветствовал старый приятель, с которым они когда-то вместе обстряпывали темные делишки в районах Баркильо и Лавапиес: цирюльник с косицей, заплетенной на цыганский манер, и сеткой для волос на голове, его заведение расположено на этой улице; этот тип не только ловко бреет бороды клиентам, но и неплохо обращается с гитарой, а также отлично пляшет фанданго и сегидилью.
– Заходи, старик! Приведу в порядок растительность у тебя на лице, а заодно поболтаем. За счет заведения, так сказать.
– Я спешу, Пакорро, – извиняется Рапосо. – Занят.
– Да это всего минута! Есть одно дельце, которое тебе непременно понравится. – Цирюльник заговорщицки подмигивает. – Как раз по твоей части.
– По моей части много чего.
– Тут дело особое: пахнет анисом и кунжутом и само говорит: скушайте меня! Помнишь Марию Фернанду?
Рапосо насмешливо кивает:
– Ее помню не только я, а еще половина Испании.
– Так вот: возле нее вертится один тип. Богатенький пижон. Маркиз или что-то в этом роде. А может, и не маркиз он вовсе никакой, может, все наврал.
– И что?
– Парнишка обожает вырядиться как попугай и таскать ее с собой по притонам. Там-то мы с ним и подружились. А потом мне пришло в голову, что можно было бы как-нибудь его разыграть с этой девушкой.
Последнее слово вызвало у Рапосо кривоватую усмешку.
– Мария Фернанда не была девушкой даже в утробе матери.
Цирюльник мигом соглашается:
– Верно, но пижону про это ничего не известно. А значит, из него можно вытряхнуть хорошенькую сумму… Можешь сыграть оскорбленного брата?
– У меня сейчас дела поважнее.
– Ясно. Очень жаль… С навахой в руках ты выглядишь очень внушительно, надо заметить. Да и без навахи тоже.
Рапосо пожимает плечами, прощаясь с приятелем:
– Как-нибудь в другой раз, Пакорро.
– Ну, ежели так, давай в другой раз.
Рапосо удаляется прочь от цирюльни, в то время как карета академиков катит по улочкам Сан-Луиса. Он ускоряет шаг, чтобы их нагнать, и обнаруживает, что они повернули направо. Очевидно, направляются к воротам Фуэнкарраль, как и предполагалось. Значит, самое время вернуться в гостиницу, собрать вещи, проститься с дочерью хозяйки и забрать коня из стойла.
– Подайте, Христа ради. – Дорогу ему преграждает хромой нищий, показывая культю вместо руки.
– Пошел вон!
Заглянув в его зверскую физиономию, нищий испаряется с поразительным проворством: был – и пропал. Глядя, как удаляется экипаж, Рапосо озабоченно пощипывает бакенбарды. В этот миг его мозги представляют собой сложнейшую и точную схему, на которой отмечены лиги и мили, трактиры, гостиницы, постоялые дворы. Дороги, которые бегут параллельно, обгоняя друг друга или пересекаясь. Он усмехается, обнажив клыки. Сейчас он похож на хищника. Для человека, подобного ему, чья работа – видеть, как убивают людей, или же убивать их собственноручно, большая часть вещей утратила свое первоначальное значение и мало что кажется важным или преисполненным смысла. Зато он по собственному опыту знает, что люди делятся на две основные группы: те, что совершают подлость, побуждаемые врожденной порочностью, ради выживания или же по причине трусости, и те, кто, подобно ему, совершают подлость, оплаченную по предварительной договоренности. Другое ценное приобретение – это уверенность в том, что в несправедливом мире, который ему довелось как следует изучить, существуют только две возможности пережить несправедливость, совершается ли она по воле людей или богов: сносить покорно и терпеливо или же заключить с ней союз и действовать заодно.
3. Диалоги на постоялых дворах и в пути
Законы физики и опыт – вот на что следует ориентироваться человеку. Именно их следует учитывать в первую очередь, размышляя о религии и морали, законодательстве и политическом правлении, науках и искусстве, наслаждениях и невзгодах.
Барон Гольбах. Система природы
Задумав воссоздать путешествие из Мадрида в Париж, я столкнулся с некоторыми техническими сложностями. Дело в том, что сами условия подобных перемещений были совершенно иными: то, что сейчас представляет собой шоссе и автобаны, в XVIII веке было скверными грунтовками, изъезженными колесами повозок и истоптанными копытами, а в иные сезоны по ним и вовсе невозможно было проехать. В то время путешествие было синонимом приключения. Даже система постоялых дворов, гостиниц и почтовых станций – дежурных пунктов, где меняли запряженных в повозку лошадей, – не была достаточно отлаженной, какой сделалась столетием позже. Одной из причин беспокойства просвещенных монархов, подобных Карлу Третьему, было создание надежной сети сообщения, которая могла бы гарантировать безопасность поездок и больший комфорт для путешественников.
Несмотря на то что отпечатанные в типографии справочники дорог существовали уже века назад, во времена, о которых идет речь, учитывая моду на путешествия и любознательность, присущую самому веку, подобный вид путеводителей стал в высшей степени популярным: их издавали в виде брошюр, где описывались перемещения между европейскими столицами или маршруты вглубь страны, а расстояние указывалось в лигах – пять с половиной километров, именно столько обычно преодолевалось за час – между одной почтовой станцией и другой; таким образом, владеющий справочником путешественник мог заранее продумать каждый отрезок пути, имея в виду, что общий маршрут, который он преодолевал за сутки, не превышал, как правило, шести, максимум десяти лиг.
В моей библиотеке и раньше имелись образцы таких путеводителей, несколько других я приобрел специально, чтобы написать эту книгу. Среди испанских наиболее толковым оказался путеводитель Эскрибано, изданный в 1775 году, французская же часть пути с дорогами и почтовыми станциями была отпечатана в виде справочника в Париже в типографии Жайо в 1763 году. Кроме того, мне понадобились карты, где были бы обозначены дороги, населенные пункты и города той эпохи; как-то раз на аукционе антикварных книг мне посчастливилось раздобыть одну такую карту, на редкость большую и тяжелую, выполненную испанцем Томасом Лопесом, который подробнейшим образом нанес на нее всю Испанию конца XVIII века. С французской же частью пути помогла разобраться одна старинная приятельница, продавец антикварных книг Мишель Полак; в своей парижской лавочке, которая специализировалась как раз на морских и сухопутных справочниках, она откопала экземпляр «Nouvelle carte des postes de France»[11].
– У меня есть кое-что интересное для тебя, – сообщила она по телефону.
Через четыре дня я прибыл в Париж. На самом деле я готов был воспользоваться любым предлогом, чтобы вновь оказаться в пестрой пещере чудес, расположенной на улице Эшоде, где книги стоят на полках и громоздятся стопками на полу вокруг электрической печки: всякий раз я с ужасом думаю, что когда-нибудь она подожжет весь магазин.
– Неужели тебя наконец-то заинтересовала суша? – пошутила она, завидев меня в дверях.
– Времена меняются, – ответил я.
Это была старая шутка. Вот уже сорок лет я покупал в этой лавочке книги по мореходству и картографии XVIII–XIX веков, сначала у ее отца – в то время Мишель была хорошенькой девушкой, – а затем у нее самой, когда семейный бизнес перешел в ее руки. Благодаря ее профессиональной помощи среди многочисленных трактатов по навигации я отыскал свою любимую «Cours lmentaire de tactique navale d di Bonaparte»[12] Раматюэля, которой пользовались французские моряки во время Трафальгарского сражения: она понадобилась мне для романа, опубликованного в 2005 году и посвященного именно этому историческому эпизоду.
– А вот и твоя карта, – сказала Мишель.
Карта лежала передо мной, ее размер составлял приблизительно пять пядей на четыре. Абсолютно чистая, в отличном состоянии, подклеенная новенькой тканью: «Dedi е son Altesse Serenissime Monseigneur le Duc. Bernard Jaillot, gographe ordinaire du Roy»[13].
– Отпечатано в тысяча семьсот тридцать восьмом году, – уточнила Мишель, указав на табличку.
– А для моего времени она не устарела?
– Не думаю. В ту эпоху мир менялся не с такой быстротой, как теперь… Вряд ли за какие-то пятьдесят лет могли произойти существенные изменения.
Я взял лупу, которую она мне протянула, и сразу нашел главную дорогу, по которой следовали мои академики, миновав Байонну. Дорога была отмечена пунктиром: Бордо, Ангулем, Орлеан, Париж. Каждая почтовая станция обозначалась маленьким кружком. Это была чрезвычайно подробная карта.
– Потрясающе! – сказал я.
Мишель согласно кивнула:
– О да. Не то слово. Берешь?
Я положил лупу прямо на карту; сглотнул слюну, чтобы скрыть волнение, и посмотрел прямо в глаза Мишель.
– Надо подумать.
Она улыбнулась так, что у меня мороз пробежал по коже. Я уже говорил, что мы познакомились сорок лет назад. На моих глазах она прямо-таки вцепилась в бизнес. Отчасти я ей в этом помогал, как один из старых клиентов.
– Сколько, – спросил я, – ты предполагаешь получить за эту вещь?
Вернувшись в Мадрид и развернув перед собой карту, я продолжил поиски следов моих героев. Помимо всего прочего, нужны были специальные тексты – современники академиков, с помощью которых я мог бы больше узнать о местах, по которым пролегал их путь. К счастью, XVIII век изобиловал подобными произведениями: перемещения вошли в моду среди интеллектуальной элиты и многие путешественники публиковали путеводители, справочники и мемуары. Искать не пришлось, у меня имелись подробные сборники Круса, Понса и Альвареса де Кольменара, а также другие записки о путешествиях по Испании и Франции; среди них надо отметить две книги мемуаров – «Путешествие по Испании в эпоху Карла Третьего» Джозефа Таунсенда (1786–1787) и «Европейское путешествие» маркиза де Уреньи (1787–1788), которые вполне удовлетворяли мои запросы и, как я выяснил позже, были просто бесценны по части мелких деталей:
Дорога широка и хорошо утоптана, ее покрывает красная глина. Общим счетом протяженность ее составляет семь лиг, однако имеется отрезок скверной дороги по причине излишней каменистости…
Таким образом, я сумел приступить к той части повествования, когда мои герои уже находились за пределами Мадрида: наметить их маршрут, перечислить названия почтовых станций и постоялых дворов, где путники останавливались на ночь. С помощью воображения проследовать по местам, которые Педро Сарате и дон Эрмохенес Молина, преследуемые злодеем Паскуалем Рапосо, миновали во время своего путешествия. Пройти за ними по пятам и лучше понять значимость их предприятия. Однако даже для такой мелочи, как описание экипажа, в котором путешествовали академики, требовались все новые и новые сведения. Мне нужна была дорожная карета, крытая, надежная и выносливая. В мемуарах Уреньи я обнаружил упоминание о так называемой берлинке, от которой едва не отказался, когда в издании словаря 1780 года обнаружил, что речь идет исключительно о двухместном экипаже, в то время как для моей книги нужен был экипаж четырехместный. В конце концов, перерыв всю свою библиотеку, а также Интернет, я пришел к выводу, что наименование «берлинка» получали и экипажи большей вместимости, и даже отыскал несколько иллюстраций. Вот почему я решил использовать именно этот термин. Итак, четырехместная берлинка, выкрашенная в черный и зеленый, оборудованная на английский манер с таким расчетом, чтобы можно было впрягать в нее четырех коней, с устроенным наверху багажником для поклажи и облучком, где сидит кучер, любезно предоставленный маркизом де Оксинагой. И вот в этой довольно-таки тряской повозке с раздвижными окошками, наглухо запертыми, чтобы внутрь не набилась дорожная пыль, на потертых кожаных подушках один напротив другого, перебрасываясь время от времени словечком, читая, задремывая, а то и просто молча рассматривая невеселый пейзаж пустынной сьерры, едут наши путешественники – адмирал и библиотекарь.
– Что это за звук? Это, случайно, не волки? – спрашивает дон Эрмохенес, поднимая голову.
– Все может быть.
Рессоры монотонно поскрипывают, пока экипаж, плавно покачиваясь из стороны в сторону, катится по ровной дороге, если же под колесо попадет камень или оно подскакивает на кочке, рессоры издают резкий раздражающий скрежет. Библиотекарь листает старые номера «Исторического и политического Меркурия», «Литературного критика» или «Мадридской газеты», в то время как дон Педро Сарате смотрит в окошко, рассеянно любуясь орлами и грифами, реющими над гранитными скалами или елями, которыми изобилует пейзаж ущелья Сомосьерры.
– Темно, ничего не вижу, – жалуется библиотекарь.
Адмирал приоткрывает шторы, закрепляя их ремешками, чтобы его спутнику было светлее, однако очень скоро его любезность оказывается бесполезной. Низкое солнце прячется за деревьями, растущими вдоль дороги, подкрашивая алым выцветшие небеса над заснеженными вершинами гор, которые все еще виднеются вдалеке. Устав напрягать зрение, дон Эрмохенес откладывает журнал на подушку. Затем снимает пенсне, поднимает глаза и встречает взгляд дона Педро, ответив ему доброжелательной улыбкой.
– Как странно, сеньор адмирал. Просто удивительно… Мы с вами столько лет встречаемся в Академии и ни разу не перекинулись даже парой слов… И вот мы здесь, вдвоем, в этой странной авантюре.
– Для меня большое удовольствие, дон Эрмохенес, – откликается его попутчик, – находиться в вашей компании.
Библиотекарь машет рукой:
– Пожалуйста зовите меня, как все, дон Эрмес.
– Я бы никогда не осмелился…
– Прошу вас, сеньор адмирал. Я уже привык. Это дружеское обращение, и я хочу, чтобы вы тоже звали меня так. Нам ведь придется провести вместе несколько недель. И многое разделить друг с другом.
Адмирал размышляет, словно вопрос действительно представляется ему крайне важным.
– Дон Эрмес, вы говорите?
– Именно.
– Договорились. Но у меня условие: вы тоже будете называть меня как-нибудь иначе. «Сеньор адмирал» звучит слишком пышно для обычного попутчика. Прошу вас, зовите меня моим обычным именем.
– Вы меня смущаете. Среди остальных членов Академии ваше воинское звание – это что-то такое…
– Вот и отлично, – перебивает его дон Педро. – Зовите меня просто адмирал. Без «сеньора». Очень вас прошу.
– Хорошо.
Экипаж слегка накренивается, на мгновение притормаживает, а затем, дернувшись, продолжает движение. Дорога взбирается вверх по склону, и снаружи, с облучка, доносится голос кучера, подгоняющего лошадей, и свистящие удары хлыста. Дон Педро указывает на «Литературного критика», который отложил библиотекарь.
– Удалось найти что-нибудь достойное внимания?
– Так, пустяки. Все как обычно… Яростная защита корриды и свирепая критика свежей статьи, которую юный Моратин написал под псевдонимом.
Адмирал невесело усмехается:
– Не та ли это статья, где критикуют риторику и педантизм испанских авторов, предлагая более современный подход? Та, что в Академии выиграла конкурс и получила нашу премию?
– Она самая.
Адмирал отмечает, что в свое время прочитал эту статью с большим удовольствием и даже был одним из тех, кто голосовал за награждение автора. У Моратина были свежие, яркие идеи, а сам он принадлежал к числу образованных молодых людей с отличным вкусом, которые боролись с варварством невежественных глупцов: привыкшей к пошлости публики, наводняющей театры, где ставят грубые сайнеты о торговках зеленью и их простецких ухажерах или трагедии, полные сказочных чудес, чудовищных бурь, кровавых убийств, великих князьях Московии и башмачниках, которые в последнем акте внезапно оказываются сыновьями короля.
– И вы говорите, «Критик» его разгромил? – подытоживает он.
– В пух и прах… Вы же знаете, наш приятель Игеруэла не жалеет сил.