Завтрашний царь. Том 1 Семёнова Мария
– Слыхали, желанные? «Пыжа» грозятся снести. Сказывают, видать его, язвищу, из новых теремов, с чистых гульбищ, в окошечки зоркие. Гоже ли будет нашей Ольбице непотребством глазоньки осквернять?
…А сохранилось ли у отика в душе хоть что вправду святое? Как сын для рыболова-гулёны? Такое, что невозможно сменять на кружку горького пойла?.. Что ему Верешко, если мамины прикрасы все пропил…
– И вот дал он мне, Радибор, кремнёвое купецкое слово, – долетала от печи жалоба торгового гостя. – Мол, выручи, не забуду! Всё как есть в Шегардае верну, да с надбавкою за добро!
– А ты?
– А и выручил, и бирку резать не стал… как же нам, купцам, без верного слова? Не усомнился… а постучал к нему намедни… ты кто таков? что за речи срамные? эй, там, спускай кобеля! А пёс у него на цепи… ещё тех кровей, с Пропадихи… тебе ли не знать!
– Мне? – лукаво удивился Коверька. – Откуда бы?
Гость шутку не принял, махнул рукой с усталым отчаянием:
– И что мне теперь? Старцам вашим челом бить? Знаю я, как своих с чужими рассуживают, если слово против слова упёрлось… Только шепнули мне: если по закону никак, ступай к тем, кто… по совести. Твоего слова жду, батюшка, на тебя надею храню.
– Нет совершенства в законах, но ими Андархайна стоит, – сощурился хитрый Коверька. – Ты, добрый гость, не на Правду ли восстать меня подбиваешь?
Заезжень хотел гневно отречься, не успел. Возле двери ахнула, простонала непраздная. Верешко оглянулся… С подола на берестяные лапотки, на мытый пол проворно текло.
Пока он пытался смекнуть, к чему бы такое, непутка подоспела на помощь:
– Да ты, милая, разрешиться надумала! Родня есть у тебя?
– Нету, – низким голосом пропела брюхатая.
Коверька сразу выбежал из-за стола, обхватил тяжёлое тело, клонящееся со скамьи:
– Озарушка! Куда вести?
Не там же ей, в самом деле, рожать, где люди едят.
Хозяйка обернулась, крикнула в дом:
– Темрюй! Темрююшка!
Где-то внутри покоев отозвалась дверь, прошелестели шаги. Верешко знал, конечно, отчего в «Баране и бочке» напрочь оставили подрезать кошельки… всё равно оробел. Где закон, там суд, где суд, там палач… Во храме Владычицы злых казнителей времён Хадуговых кар писали явно с Темрюя. Громадного росту, с серебряным отблеском в непроглядной бороде и кудрях… с такими ручищами – диво дивное, как иные злодеи, угодив в эти ручищи, бывало, тужились запираться.
Озарка бросилась навстречу:
– Темрююшка, пособи…
Он сделал два быстрых шага… и над беспомощной роженицей оказался нос к носу с Коверькой. Вор и палач глянули друг другу в глаза, безмолвно кивнули. Темрюй легко подхватил на руки женщину, понёс из общей комнаты вон. Коверька принял мальчоночку, взял короб, пошёл следом. На ходу велел пдвернувшейся чернавке:
– Зови тётку Грибаниху!
Девочка пискнула и умчалась. Бабу Грибаниху, зелейницу, лекарку, все в городе знали. Сын валяльщика топтался и тосковал, не зная, куда себя деть.
…Двор стоял ровно там, куда так боялся угодить Верешко: у края Дикого Кута, в мокром конце Малой улицы, одной из шести сущих в городе. И был точно таким, каким являлся Верешку в самых страшных мечтах. Покосившийся, полусгнивший забор, тронь – развалится, на дрова ломать и то срам. Каменный домишко за забором кренился одним боком во взбухшую топь. Не разваливался лишь потому, что клали его в хорошую пору, с любовью, на добрую славу, на крепкую жизнь.
Теперь купить подобное жильё в гордом некогда Шегардае могли даже пришлые. Даже баба с дочками из какого-то Нетребкина острожка.
Был поздний вечер, когда порядочным людям след дома сидеть, а не по улицам шляться. Со двора тянуло дровяным дымом. От этого горсть медяков, завязанная в платочек, казалась ещё ничтожнее. Непутка перевела дух, крепче стиснула руку дочери, взялась за кольцо-колотушку.
Осклизлые доски отозвались глухо и слабо. Услышат ли за толстыми дверьми, за войлочными коврами?.. И что тогда, в прореху забора по-воровски проникать?..
На удивление, калитка тотчас открылась. Непутка подспудно ждала чванливого стража, но увидела девку. Да какую! Красавицу о вороной косище, о тугом завитке в углу чистого лба. Сама жизнь! Щёки в нежном румянце, губы – маков цвет, а глаза!..
И бесстрашная, Боги благие, в пятнадцать отроческих годков!
Непутка стояла перед ней серая, блёклая.
– На все четыре ветра тебе, хорошавочка…
– И тебе, любезная гостьюшка, – прозвенело в ответ. – Полезай в дом, только окажи милость, изволь чуток обождать. К матушке нашей другая за советом пришла.
В передней комнате сидели с прялками ещё три красавицы, три умницы. При виде поздней гостьи вскочили, захлопотали, метнули чистый полавочник на лавку возле печи. Удатные люди по ворожеям не ходят, лишь бесталанные. А бессчастный и у печки зубами ещё долго стучит. Девочка липла к матери, пряталась, большими глазами рассматривала нарядных, уверенных рукодельниц. С такими дочками у матери халупа – дворец, стол – престол… со скатертью-самобранкой…
Гостьям тут же поднесли мису горячей рыбной юшки, вкусных сухариков. Непутка даже не притронулась к ложке.
– Мама, отведай…
Та едва разомкнула серые губы:
– Сыта я… щедростью Озаркиной… ты ешь себе.
В глазах девочки встали слёзы. Озарка вправду их не обидела, только мама и там осталась глуха к потчеванью. Хотя у самой лицо делалось всё прозрачней.
– Мама…
Наверху стукнула дверь горницы, послышались голоса:
– Всё постигла? Затеешь с мужем играть…
– Как есть помню, матушка, не забуду…
Говорили будто две сверстницы, только одна твёрдая, сведущая, вторая обнадёженная, напуганная, смущённая.
Быстрый топоток по ступеням – и через переднюю пробежала просительница. Выскочила поспешно, отворачиваясь, пряча рдеющее лицо краем длинной фаты… Девочка всё равно узнала Догаду, молодуху кузнеца Кийца. Ягарма с Вяжихвосткой судачили про неё: никак-де не забрюхатеет. А всё оттого, что Догадина мать, вдова Опалёниха, много лет баб от бремени избавляла, тем и жила.
Кудряшка проводила Догаду. Ещё одна дочерь поднялась в горницу, вернулась, поклонилась непутке:
– Поди, желанная, матушка ждёт.
В чертоге ворожеи ясно и ровно горели шегардайские свечи – жирные вяленые рыбёшки с продетыми фитильками. Ведунья ещё созерцала что-то в мирах, недоступных смертному взгляду. Дым тонкой куделью тёк к её пальцам, ворожея сучила и пряла, то ли распутывая, то ли увязывая судьбу юной кузнечихи… Наконец вернулась к земному. Увидела непутку с отроковицей, замерших у порога:
– Дело пытаешь али просто так заглянула?
Непутка ударила большим поклоном, дёрнула за руку дочь.
– На четыре ветра тебе, государыня богознающая добродея…
– И тебе поздорову, ласковая сестрица, – прозвучало в ответ. – Честно ли внизу мои доченьки приняли? Если неучтивы были, уж я им, бестолковым!
– Такие дочки всякой матери слава, – глухо отозвалась непутка. – Дай тебе Правосудная добрых сынов богоданных… внуков во множестве…
– Благодарствую на добром слове, сестра. Что ж, садись да рассказывай, какую невзгоду мне на порог принесла.
Непутка, дрожа, опустилась на простую скамеечку, всю вылощенную людскими портами. Знать, горестям у народишка не было переводу. Девочка жадно рассматривала ворожею. Ждала цветных камешков в чаше, шёлкового платка на глазах, как у пророчиц с Гадалкина носа… ошиблась. Женщина, сидевшая в святом углу, больше напоминала неутомимую лыжницу из дикоземья, заехавшую продать копчёных гусей. Стать сухая, возраста по лицу не поймёшь, взгляд светлым-светел – из самострела всадит, не прометнётся. Только волосы, расчёсанные по плечам, прихватила белая паутина.
– Я… родом нездешняя… – начала было непутка.
Ворожея нетерпеливо повела бровью:
– Это знаю. С родителями от Беды убегала, в дороге осиротела. Радибору служила, а выставил, в людях помыкалась, к ласковым девушкам подалась… В чём, спрашиваю, горе твоё? Что избыть хочешь?
Непутка произнесла очень тихо, но в голосе скрипело лезо, тянущееся из ножен:
– В том и горе моё горькое, что он, Радибор, воздухом дышит, воду пьёт, землю топчет безвинную.
…Дрогнули свечи. Рыбьи зубастые пасти подавились коптящими фитильками. Ворожея наклонилась вперёд, глаза блеснули, словно у кошки, вышедшей к свету:
– Такого, безумница, у Богов не проси, в мыслях мыслить не смей! Сила нам какая ни есть даётся лишь на добро, потому что зла и без нас в достатке творится!
Непутка опустила на стол глухо звякнувший свёрток. И продолжила мёртвым шёпотом, глядя прямо в светящиеся зрачки:
– Хранила я серьги прабабкины. Ни на снедный кус, ни на тёплый ночлег сменять не польстилась… Узрела их Радиборова жёнка. Затряслась аж: продай!.. а как я дочкино наследство продам? Назавтра меня в толчки за ворота… узелок мой вслед кинули, а серёг в нём и нету…
Ворожея молчала, слушала пристально. Глаза просительницы ненадолго блеснули давно утраченной синевой.
– А после на праздник Обретения Посоха она, Радибориха, в моих серьгах вышла! И где правду искать? Злодей мой в городе могуч, а я кто?.. Ни уличан, ни родни!
– Сестрица… – вдруг тихо, жалеючи произнесла добродея. – Владычица уже склоняется над тобой… Есть ли кому дитя вверить, поцелуй её принимая?
Девочка моргала, цеплялась за мать, смотрела то на неё, то на ворожею. Каждое слово в отдельности она понимала. На всё вместе разумения не было. Только съеденная ушица оборачивалась в животе камнем.
Хозяйка продолжала:
– Хочешь, пригрею? Станет моей негушкой, певчей пичужкой. Тебе памятью, мне радостью, в миру славой, как старшенькие когда-то…
Ну нет! Чтобы последнее своё сокровище – да в чужие загребущие руки?.. Хобот посягал, и эта туда же?.. Непутка вскочила. Мгновенным движением сгребла со стола свёрток. Схватила за руку дочь, молча бросилась в дверь, лишь на пороге сипло бросила в темноту:
– Да чтоб тебе по пичужкам своим душой изболеться, как мне по моей!..
За день стужа ушла, побеждённая совокупным молением горожан. На ериках растаял ледок. Белые клыки, одевшие инеем немало домов, вновь обратились зыбкими хвостами тумана. В храме Морского Хозяина по-прежнему гудели паровые ревуны, но не тревожно, как утром, а благодарственно. Верешко неуклонно верил Владычице, чьё ухо склонялось лишь к пению людских голосов, ему надлежало с презрением отвращаться от несовершенных погудок иных поклонений… Зыки труб всё равно вселяли уверенность, что Шегардай не сдастся морозу, будет стоять и завтра, и послезавтра, и через год.
Ревуны появились в храме недавно, однако горожанам пришлись по нраву.
– Ишь, согласно гудут, – вслух порадовался поздний прохожий. – Верно, парень?.. – И сощурился. – Ты, что ли, Малютич?
Верешко неволей остановился:
– Вечера доброго, дяденька Гиря.
– Не открылось ли, что за кудесник лепоту изобрёл?
– Разное гадают, дденька, а наверняка никто не узнал.
– За отиком поспешаешь? Помогатый не надобен?
– Благодарствую, дяденька. Отик меру знает, сам домой идёт, я так, присматриваю…
– Ишь гордый. Ну, зови, если что.
Верешко поблагодарил, побежал дальше, прикрывая колпачком горящие уши. Вот они, шабры. Чуть беда – примчатся на помощь. Как тот раз, когда Верешка взяли опознавать кровавый суконник. За такими не пропадёшь… но и чирья от тычущих перстов не укроешь.
Дорога была скорбно-привычная – в «Зелёный пыж». Если повезёт, Малюта станет ругаться, тяжёлой рукой отвесит сыну затрещину… но всё же и вправду приковыляет домой своими ногами. Если не повезёт… Сколько раз Верешку доводилось, надсаживая хребет, под хохот пьянчуг утаскивать отца на себе. Вести бесчувственного заулками, тропками, чтоб не видели уличане.
Самый короткий путь до «Пыжа» был Диким Кутом, но туда, в дебри, днём-то дурных не было соваться. Прежде там был хлопотливый птичий мирок, оставленный праведными для услаждения глаз, для соколиной красносмотрительной травли. Ныне в плавнях, ставших почти непролазными, ютились камышнички. Эти, пожалуй, убить не убьют – всё же напрямую через кровь в Шегардае редко переступали, – но вот честной хабарик, их с отиком сегодняшний ужин, отнимут наверняка. А то ещё и разденут: не сирота, новый справишь! – а нам не нагими ходить стать…
…Тонкий, горестный плач за углом перво-наперво внушил мысль о ловушке. Сунул воробышек нос, тут весь и пропал! «Кто такое подстроит, сам пусть выручки не дождётся, а со мной Матерь, право карающая…»
Он сразу узнал женщину, бессильно поникшую под забором. Все шегардайцы друг друга навскидку знают в лицо. И гордых первонасельников, и вороватую голытьбу, и частых гостей… ну и непуток, как же без них. Эту Верешко с утра видел в «Баране». Озарка хвалила её за помощь, оставляла пожить, звала в хожалки к роженице и дитяти, уже прозванному Подосиновичком… Зачем непокрытые косы вынесла в зады Гнилого берега, под хмурые стены собачников да лабазов? По темноте, по безлюдью? А дочь с собой на что привела?..
Девочка плакала взахлёб, обхватывала дуру-мамку под мышки, силилась приподнять:
– Вставай, мама… вставай…
– Сейчас, дитятко, – трудно дыша, хрипела непутка. – Погоди…
А сама, похоже, глаз открыть как следует не могла.
Верешко отвёл руки девочки, подсунул свои. Были парни сильней Верешка, но и он в четырнадцать годков стоял жилистый, крепкий. Прикосновение к женскому телу обдало почти ужасом. Дешёвые вони, скверна распутства… Костлявая, в чём душа, увядшая плоть, давно не знавшая мыльни… Трусливая мысль о соседях: а ну как заметят склонившимся над непуткой!.. Верешко, привыкший ворочать громоздкого Малюту, поставил женщину на ноги, не заметив натуги.
– Пойдём, сударыня… куда шла, сведу… – Он не знал, как к ней обращаться, но она не слыхала. Клонила голову, хватала воздух, точно плотвица на берегу. Какое вести, впору на плечах относить. Делать нечего, он повернулся к девчонке. – В кружало шли? Ночевать?
– Дяденька… – только пискнула она. Наверно, Верешко ей казался уверенным, взрослым. А может, ровесник вроде Хвалька Опалёнича уже мял и тискал её мамку-растрёпу… за чёрствый кус, за кружку мерзкого пива…
Непутка вдруг ожила, рванулась бешеной кошкой:
– Зенки повыцарапаю, задарма лапать! Пусти!..
– Ну тебя! – У Верешка, в мыслях не державшего неволить её, лишь моранская воздержность убрала с языка тяжкое слово. – На закрошни лезь, говорю! К Озарке снесу!
Он в самом деле готов был подставить женщине спину. Глядишь, вправду справился бы, доволок, настёганный гордостью и обидой… Увы, разум женщины, одержимый предчувствием новых бед, уже не судил здраво. Она вцепилась в его руки, расцарапала:
– Снесёшь? А я тебе, значит, плати? Плати, да? Ты ещё к доченьке лапы бесстыжие протяни!
Верешко не смог заслониться. Ногти непутки промахнулись по глазам, зажгли горячие полосы на щеке. Он выпустил женщину, подался прочь. Отцовы затрещины бывали куда тяжелей, но к ним он притерпелся.
– Ну как знаешь, – сказал он сквозь зубы. – Девку хоть пожалей!
Непутка про него успела забыть. Стояла, прислонившись к забору, крепко обнимала плачущую дочку:
– Не отдам… не отдам…
На этом Верешко понял – его дело сторона. Побежал дальше. Щёку жгло и саднило.
В «Зелёном пыже», как обычно, разило несвежей едой, скверным пойлом… и людьми, которым здесь давно было милее, чем дома. Сын валяльщика привычно оглядел залитые брагой столы. Горестно хмурясь, обшарил взглядом пол под столами. Где отец?
– А нету отика твоего, – подал голос Малютин всегдашний застольный товарищ.
– Как – нету?..
– А так, – повернул косматую голову другой мочеморда. Он рассказывал дружкам, как его сживает со свету злая жена; Верешко явился помехой.
– Скороход прибегал, спрашивал, который тут суконщик Малюта…
– Что на углу живёт…
– Его-де купец призывает…
– О продаже рядить.
Верешку на темечко рухнула сосулька в десять пудов. «Радибор! Дом торгует…» Губы еле послушались.
– Какой купец?
Выпивохам стало очень смешно.
– Про то нам не сказывали.
– Важный, вестимо.
– Сядь, малец, хлебни с нами!
Верешко попятился к двери:
– Призвал-то куда?
Это они смогли подсказать, благо речь шла об ином кружале, чистом, богатом, где их не пустили бы на порог:
– В «Ружу» навроде…
– Скороход на тамошнего похож.
Верешко позже не вспомнил, как выскакивал на улицу. Соображать начал, только когда влетел в дозорных черёдников, перебегая Полуденную.
Кутяне, в синих кафтанах, в колпаках с красными околышами, его тотчас узнали. Он тоже каждый день с ними здоровался, но сейчас не знал ни лиц, ни имён.
– Куда мчишь, шабрёнок?
– Гонится кто аль сам угоняешь?
– Отика ищу, – давясь близкими слезами, пролепетал Верешко. – У него хмельного дом отбирают…
– От же ж! – всполошились дюжие парни. – Попустим ли, чтоб горе-злосчастье верх взяло? Чтоб у доброго горожанина, подпоив, дедину выманили?
Малюта был умён. Напиваясь, лупил только сына. Драк в кружалах не затевал, срамных песен по улицам не горланил. Черёдники не раз помогали Верешку дотаскивать отца до калитки. А что у него дома творилось, то в доме и оставалось. Сын сора за порог не выносил, а сторонние люди к Малюте заглядывали всё реже.
– Поспешим, братцы!
– В «Руже», сказываешь?
И Верешко помчался вперёд, слыша позади уверенный топот, смаргивая с ресниц горячие капли. Ощущать за собой справедливую мощь города было сладко, но почему-то и горько. Может, потому, что Верешко нутром чуял: они опоздают. Вомчатся через порог… и увидят, как Малюта помавает рукой, отбитой о руку купца: «Владей, Радиборище. Велю сыну скарб вынести – и вселяйся…»
– Не попусти, Матушка! Вложи ума отику… от неворотимого отведи… а меня…
Грешные деяния вспоминались в неожиданном множестве.
Пробежал мимо уличной святыни, прячась под плащиком от дождя, – нет бы хоть кратенько помолиться, медную чешуйку в горшочек с прорезью опустить…
Пренебрёг жреческим ходом, избрав мирские дела…
А хуже всего – третьего дня заслушался на площади скоморохов. Заезжая ватага являла деяния праведных, славила мужество Гайдияра, не давшего сцепиться дружинам. Как хохотал Верешко, когда величавое сменилось задорным – песней о великом и сокровенном копье! Ватажок Шарап утверждал, будто Меч Державы разыскивал сочинителя, дабы наградить за ум и отвагу… А когда строгий Люторад осудил хохочущих позорян, призвал всех верных уйти – Верешко подосадовал, зачем весёлый глум воспрещают…
– …А мне по грехам моим кару дай… Тебе повинен… надо мной воля твоя…
В «Ружном дворе» были распашные двери. Резные, хвальные, с солнечными ликами на полотнах. Изваянные волосы, бороды и усы красиво струились, превращаясь в лучи огнистого света. Западный лик был старческим, восточный – юным, рассветным.
Верешко схватил разом оба кольца, дёрнул изо всей силы. Заскрипели, упираясь, противовесы, но дюжие черёдники легко развели створки. Верешко едва не споткнулся о кучу тряпья, заем-то сваленного в придверном углу… вмиг нашёл глазами отца.
Малюта не лежал беспамятный на полу. Не сквернил бороду в разлитой по столу бражке. Сидел почти трезвый. И подле него, о чём-то беседуя, расположился вовсе не Радибор.
Торговец Угрюм, Малютин былой пожилец, обернулся на шум у двери. Заметил Верешка, кивнул с узнаванием, по-доброму и… чуть виновато, или помстилось? Верешко приблизился, перегорая невыплеснутой готовностью вмешаться. Было стыдно перед черёдниками. Получалось, он их зря с обхода сорвал.
– На четыре ветра тебе, почтенный Угрюм, на пути-дорожки безбедные, – отдал Верешко малый поклон. Ниже согнулся перед родителем. – Не гневайся, отик… Люди болтали, с тобой рядом злое случилось…
Глаза у Малюты были заплывшие, в багровых прожилках. Потерявшие способность сосредоточиться, вспыхнуть вниманием.
– А… – пробормотал он рассеянно. – Нашёл, значит… вот как… – Утёр нос и вдруг похвастался: – А я, сын, раба купил! Теперь заживём.
– К-какого раба? – севшим голосом, без должного почтения спросил Верешко. Значит, страшное всё же произошло, Малюта продал если не дом, то полдома уж точно. Одно хорошо. Угрюму продал, не Радибору.
– А вона… – Малюта начал медленно озираться, взгляд шарил, не находя. – Тут где-то…
От сердца чуть отлегло. Отик не впервые нёс небывальщину. Бил Верешка за пропажу медного котелка, забыв, что сам его торговкам отнёс. Теперь вот, мечтавши о покупке раба, выдавал несбыточное за быль.
– Тут он… – Малюта обводил пустым взором кружало. – Только вот был…
На них глазели. Черёдники у двери, гости за столами. Ухмылялись. Ждали, чем кончится.
– Отик… – страдая, начал Верешко и… увидел не замеченное второпях. Порожнюю тряпицу на столе.
В той тряпке он хранил свой денежный скоп. Прятал под гнилой половицей. Думал вечером перечесть: хватит ли уплатить ворожее?
Надеялся, не доищется отик. А тот нашёл, стало быть, и… неужто вправду купил? Раба?.. За этакую казну справного кота-крысолова не отдадут…
Угрюм смотрел то на отца, то на сына. Хмурился. Наконец нетерпеливо окликнул:
– Где ты там! Поди покажись.
Верешко краем глаза подметил, как брезгливо отступили черёдники. Диво дивное! Тряпьё, сваленное в чёрном углу, ожило подобием человека. Верешко отказался верить глазам. «Раб?.. Это – раб?..» На плечах тощая гунька, вместо обуви дрянные опорки, подвязанные верёвкой. Сгорбившись крючком, чудо-юдо пугливо, боком подбиралось к новым хозяевам. Ждало гнева.
Люди за столами начали хмыкать, потом – смеяться в открытую:
– Таких, говорят, под игом в Устье берут.
– Поди, ещё приплаты хотели?
Кто-то молча отворачивается от срама.
– И живёт ведь! Хлеба просит! Горьких горестей пристанище! – Назидательный голос принадлежал Радибору. – Невмерно добра Владычица, свыше милости милует!
В «Ружном дворе» собирались зажиточные горожане и гости. Лакомились тонкими яствами, чинно обсуждали куплю-продажу… поверяли на слово деньги, которые вслух назови – шапка с головы упадёт. Малюта попирал кулаком отставленное колено, смотрел с тупой гордостью. Чувствовал себя в «Руже» снова своим.
– Угрюмище! – неслось слева. – Где таких молодцев-красавцев берут? Шепни на ухо…
– Скажет он тебе. Места надо знать!
– С покупкой, Малюта! – вторили справа. – Выпить поставишь?
– А что, подкормится, мяском обрастёт, ремесленную подымет…
– Прощай, малый, – окликнул Верешка старший черёдник. – Никто, вижу, отика твоего не теснит.
Вот так. Другой раз кликнешь сполох – ан задумаются, бежать ли.
Приблизившись, кощей сник на колени, подмёл серыми патлами половицы. Затрясся, пряча голову рукавами. Худущий, бессильный, изглоданный дурным обращением или хворью.
Верешко не смотрел на него, смотрел на Угрюма. Купец отводил взгляд.
– Что, сын? – выговорил Малюта. – Сказывал я, раба прикуплю? Или не сказывал?
Верешко больно сглотнул.
– Сказывал, государь отик…
– Идём, детище. Завтра у Мирана шерсти возьмём… что ни есть лучшей… как мыслишь, даст?
– Нешто не даст, батюшка…
Малюта хотел величественно встать, не совладал. Привычно вытянул руку, Верешко подлез под неё, выпрямился, помог. Горожане понемногу усовестились, смешки стали стихать.
– Теперь невольника будет за отцом посылать.
– Да ну. Кощея-то?
– Погодь, вот перестанет его ветром качать…
Выбравшись из кружала на мокрую тёмную улицу, Верешко испытал облегчение. Не далее чем завтра к полудню Господин Шегардай примется чесать языками. Поди решись выйти в город, навстречу смешкам, жадным сплетням, деланому состраданию хуже всяких насмешек… а невольник вправду хлеба запросит, и где взять тот хлеб?.. «До завтра ещё доживи. Дом не выманили, уже хвала Правосудной… на что прежде смерти помирать…» Верешко согнулся, принимая непомерную тяжесть. Сделал шаг и другой. Впереди было темно.
«Пристанище горестей» хромало следом. Волочило ноги, силилось не отстать.
– Мама, не спи!..
Голос дочери.
Детские руки тормошили, не давали уплыть в ласковое тепло, понуждали к усилию: поднять так сладко отяжелевшие веки.
– Не спи, мама… вставай…
Женщина открыла глаза. Ещё одно усилие понадобилось, чтобы понять, отчего под спиной выпирают скользкие брёвна. Кажется, она прислонилась к забору, хотела перевести дух… и омут сомкнулся над головой.
Непутка лежала на боку, мощёная улочка косо торчала перед лицом, сворачивая в болото, а может, прямо в туман, цеплявший крыши лабазов. Вон там, на углу Клешебойки, она отогнала парнишку… как там его. Она знала, просто не помнила… эка важность. Он убежал, они с доченькой пошли дальше… а потом…
– Мама, встань… мамочка…
Голос доченьки то звучал внятно, то вязнул в клубах тумана. Надо встать. Одолеть полверсты до Озаркиного кружала. Сюда же она как-то дошла? Иногда женщина трезво понимала: больше не встанет и не дойдёт. Пора говорить доченьке, как она любит её… просто потому, что на другое сил и времени уже не достанет. Затем туман падал ниже, и нужно было лишь чуть отлежаться, перевести дух. С того конца улицы к ней не спеша подходила женщина в кручинной белой понёве, высокая, милосердная. Непутка узнала свою мать, с облегчением выдохнула:
– Что ж так долго!
– Я пряла нити, необходимые для узора, – был ответ, и непутка вдруг увидела волокна тонкого света, тянувшиеся откуда-то свыше, сквозь тучи. К ней, к насторожившейся девочке… ко всем в Шегардае. Нити переливались, скользили одна по другой, захлёстывались узлами. Странно, почему она не замечала их прежде. – Твоё веретено наполнилось, дочерь.
В прозрачной руке возникли острые ножницы.
– Но как же… – Непутка нашла взглядом девочку. – Она ведь… она…
– Я и ткать неплохо умею, дочерь. Неужели в моём полотне твоему дитяти нет места?
– Вверяюсь святой воле твоей, – благодарно выдохнула непутка, и ножницы бросили по сторонам нездешние блики. Больно не было. Знать, всю боль, надлежащую живым, она уже приняла.
Девочка беспокойно оглядывалась: из-за угла выступил кто-то тёмный, громоздкий из-за косматой полуторной шубы. Девочка узнала мужчину, даже вспомнила, как бежала прочь мама, как тащила её за руку: «Не отдам!..» Теперь мама убежать не могла. Она как-то странно, слабо закашлялась… живчик, трепетавший у горла, вдруг успокоился.
– Ну-ка, что тут у нас? – сказал Хобот. Толкнул ногой недвижное тело.
Девочка кинулась, метя укусить его руку, казавшуюся из толстого рукава. Не допрыгнула. Отлетела сбитая, ударилась о забор.
Хобот уже обшаривал мёртвую. Сноровисто нащупал что-то под платьем, рванул ветхую ткань, добираясь до заветного кошеля.