Кошка на дороге Токарева Виктория
Повести
Длинный день
В семье Владимирцевых заболела дочь Аня. Как это выяснилось: домработница Нюра взбунтовалась от однообразия жизни; было решено отдать Аню в детский сад; потребовались справки, проверки, анализы; и именно анализы насплетничали о скрытой болезни.
Беда приходит в дом с самым будничным лицом. В данном случае это выглядело так: Вероника Владимирцева, Анина мать, собиралась на встречу с Мельниковым. Придется отвлечься и сказать несколько слов сначала о Веронике, а потом о Мельникове.
Вероника – журналистка тридцати пяти лет, работающая в большой газете. Аню она родила в тридцать два года, хотя замуж вышла в двадцать. Двенадцать лет, вернее, одиннадцать, были потрачены на то, чтобы найти себя, утвердить и подтвердить. А потом уж заняться материнством и младенчеством. Ей казалось, что рожать детей могут все: куры, кошки и собаки. А делать то, что делает она: найти тему, вскрыть ее и бросить людям, – это может только она, и в этом ее ответственность перед человечеством.
Внешне Вероника нежная женщина, похожая на «Весну» Боттичелли, с тем же самым беззащитным полуизумленным взглядом. Если, скажем, идет дождь, то даже незнакомому человеку хочется поднять ладони над ее головой, чтобы ни одна капля не упала на эту легкую светловолосую голову. Если пойти от первого впечатления ко второму и углубиться в третье, то перед вами – танк, усыпанный цветами. Кажется, что это клумба, а если подойти поближе, то под хрупкой зеленью и розовостью проступает железная броня. Нужно заметить, что очень важно. Вероника использовала свои гусеницы только в общественных интересах, в интересах человечества, чтобы заставить его социально мыслить. Ни по чьим телам эти гусеницы не шли.
Настоящий журналист не может быть аморфным. Профессия требовала мужских, бойцовских качеств. Эти же качества воспитал в Веронике ее муж, Алеша Владимирцев. Он ничего не хотел добиваться в своей жизни: ни искать себя, ни утверждать, ни тем более подтверждать. Он любил читать книги, усваивать чужой опыт. Придя домой со своей инженерно-конструкторской работы, он садился в кресло и раскрывал очередной том Диккенса. Вероника не встречала второго такого начитанного человека. Однако все необходимое для жилья, как-то: гнездо, корм, забота о потомстве, – лежало на ней. Можно было бы сесть во второе кресло – в доме их два – и достать другую книгу (у них хорошая библиотека), и самой тоже углубиться в чтение, и посмотреть, что из этого получится. Но Вероника на эксперимент не решалась. В конце концов, у ее подруг было еще хуже. Ее подруги даже не смели мечтать о таком счастье, как трезвый муж, сидящий в доме и читающий Диккенса.
На чем мы остановились? На том, что Вероника собиралась на встречу с Мельниковым, красила глаза, и в этот момент вошла домработница Нюра и сообщила с претензией (она вообще разговаривала только с претензией, ощущая зависимость Вероники и постоянно поддерживая в ней эту зависимость):
– Врач Илья Давыдович сказал, чтоб пришла. Анализы неправильные.
– Почему неправильные? – спросила Вероника, не двигая лицом, рисуя полоску на нижнем веке.
– А черт его знает! – обиделась Нюра и вышла, хлопнув дверью.
Вбежала трехлетняя Аня, или, как ее звали в доме, Нютечка. Она была оформлена в соответствии с Нюриной эстетикой: байковое платье в горошек, байковые штаны спускались ниже колен. Нютечка выглядела как послевоенный ребенок. Веронике стало стыдно. Однако все на этом и кончилось. На мимолетном чувстве стыда. Вероника существовала таким образом, что каждый кусок ее жизни – месяц, неделя, день – был забит до отказа. Чтобы по-настоящему чего-то достичь, надо заниматься чем-то одним. Вероника сбагрила Нютю на Нюру, и все шло относительно нормально, если не считать Нюриных выступлений. Нюра «выступала» потому, что чувствовала себя одинокой, выключенной из интересов семьи. Она и маленькая девочка жили отдельным необитаемым островком. Мать все время «вихрилась», а отец сидел, как «сидадуха», и читал, «хоть кипятку ему под зад плесни»… Нютя обожала Нюру, старалась ей подражать, говорила по-деревенски, употребляла полуцензурные слова, не понимая их смысла. В детстве усваиваемость замечательная. Дети одинаково хорошо усваивают и иностранный язык, и полуцензурный слог, и диалект Великолукской области.
Вероника перестала красить глаза и с пристрастием посмотрела на девочку. Вид у нее был непрезентабельный, но безмятежный и совершенно здоровый. Она была толстенькая, розовощекая, с большой башкой в шелковых волосах и «лампочками» в глазах. В ее желудевых бежевых глазах все время что-то светилось, как будто был включен свет. И когда ее фотографировали, то на фотокарточках рядом с черными точками зрачков фиксировалась белая точка внутренней лампочки. Это был свет ее жизни, может быть, таланта или напор оптимизма, который бывает врожденным, как и цвет глаз.
Никаких видимых следов болезни не было и в помине. Вероника подумала: не может так светиться больной человек. В больном человеке обязательно что-то идет на ущерб. Он может не чувствовать болезни, но светиться не будет.
Вероника успокоилась и стала дальше красить свой глаз. Нютя стояла рядом, выпятив пузо, и смотрела с немым восхищением. Все, что имело отношение к Веронике, приводило ее в особое состояние. Она обожала, обожествляла свою мать. Вероника была для нее не бытом, как мамы у всех остальных детей, а праздником. Вероника была тем, чем награждают.
– У нее вульгарный пиелонефрит, – сказал Илья Давыдович. – Либо врожденный порок почки.
Внимание Вероники зацепилось за слово «вульгарный». Она думала, что вульгарными могут быть только люди, а не болезни. Как человек, работающий со словом, она отметила, что «вульгарный» в прямом значении этого слова: примитивный, обычный. И значит, вульгарный человек – это человек обычный, ничем не примечательный.
– Почему вы так решили? – спросила Вероника.
– Стойкий белок. Лейкоциты выше нормы.
– А почему это бывает?
– Осложнение после простуды, чаще всего после ангины. Или врожденный порок.
– А что, бывают пороки почки? – удивилась Вероника. Она слышала о пороках сердца, а остальные органы, как ей казалось, пороков не имеют.
– А как же… Бывает блуждающая почка, сдвоенная почка, карман в почке…
– А почему так бывает?
– Природа варьирует… ищет… ошибается.
Вероника считала, что человек уже закончил, завершил свою эволюцию. И она удивилась, что природа продолжает работать над законченным замыслом.
– Это опасно? – спросила Вероника.
Она спрашивала спокойно, почти бесстрастно, будто речь шла не о единственной дочери, а о малознакомом человеке. Вероника считала себя не вправе нагружать посторонних людей своими личными эмоциями. Страх, внутренняя паника, угрызения совести – это ее дела, и нечего вешать такие неподъемные тюки на бедного Илью Давыдовича. Этому качеству Веронику научила ее свекровь, Алешина мать. Она говорила: «Не разрешайте подглядывать в свои карты. Вы, Ника, несделанная женщина…»
Илья Давыдович не стал отвечать на вопрос: опасно или нет. Он сказал:
– Если врожденный порок, потребуется операция. Вот вам направление в Морозовскую больницу.
Вероника взяла направление и вышла из кабинета. Постояла. Потом вернулась обратно. Стояла безмолвно. Илья Давыдович посмотрел на нее понимающе.
– Трудно дети растут… – Он покивал головой, плешивой, в редких волосиках, как у младенца. – Трудно вырастить человека.
– А в больницу обязательно? – спросила Вероника, надеясь хоть что-нибудь отменить.
– Обязательно. Надо сделать урографию. А это проводится только в стационаре.
– Что такое урография?
– В вену вводится синька, потом делают рентген почки.
Вероника представила себе, как в кровь вводят синьку, кровь становится синего цвета – и эта синяя кровь устремляется в Нютечкино сердце и в мозги.
– Это опасно? – спросила Вероника.
– Может быть аллергический шок, поэтому урографию делают в стационаре под наблюдением врачей.
Шок… операция… синька… Ее дочь окружили опасности, как волки в мультфильме, и уселись вокруг зловещим кольцом. И она, именно она и никто другой, должна встать рядом со своей дочерью и вывести ее из этого кольца. Но как?
Из больницы Вероника поехала в райисполком на встречу с Мельниковым. Встреча была назначена заранее, а отменять назначенное было не в ее журналистских правилах.
Мельников ждал ее в кабинете – крепкий, белозубый, гладкий, как промытое яблоко. Мебель в его кабинете была темная, полированная. На полках стояли призы за хорошую работу и подарки, преподнесенные иностранными гостями: парусный фрегат, Эйфелева башня. Башню, наверное, подарили французы. Кому же еще…
– Садитесь… – пригласил Мельников.
Вероника села против него, думая, однако, не о сути вопроса, а о словах: шок и операция. Неужели ее маленькую девочку придется сдавать на чужие руки, на пытки, как в гестапо! И почему именно на ней природа решила искать и варьировать?
Суть же вопроса состояла в следующем: полгода назад в районе открыли музей выдающегося просветителя конца восемнадцатого века. Музей открыли в доме, где жил просветитель с такого-то и по такой-то год. В эти рамки вмещалась вся его жизнь – со дня рождения до последнего дня.
Была проведена большая работа: выселили жильцов, дали им новые квартиры с учетом современных норм на человека, отреставрировали старый дом, завезли экспонаты. Наконец состоялось торжественное открытие музея. Вероника написала статью об историческом наследии, о связи поколений, об эстафете, которую мы несем из прошлого через настоящее к будущему. А потом в редакцию пришло письмо от студента-первокурсника, который сообщил, что просветитель жил вовсе не в этом доме, а через дорогу, на уголочке. Веронику послали разбираться. Она разобралась довольно быстро: да, не в этом. Да, через дорогу, на уголочке. Произошла путаница. Как она произошла? Как всякая путаница. Сейчас в ходу слово «халатность». Кто-то проявил халатность. А может, просто честно ошибся. Да и какая, в сущности, разница – где жил этот просветитель, к какому парадному подъезду подавали ему лошадей, к тому или к этому.
– Дело в смысле его жизни, – философски заметил Мельников. – А не в месте. Место – это случайность.
– Это сейчас случайность, – сказала Вероника. – Это мы сейчас не знаем, где получим квартиру. А тот дом был домом его отца, деда и прадеда. А потом в нем жили внуки и правнуки. Дом – часть человека.
– Мы это понимаем.
Мельников называл себя на «мы». Вероника знала, что решать будет он, но Мельников пожелал сделать вид, что от него ничего не зависит, вернее, не все зависит только от него. Можно было все оставить как есть. Ничего не менять. А можно перенести музей на положенное место, но тогда опять выселять, опять выделять, опять реставрировать. Получается, что они только и занимаются просветителем, когда так много пусть менее значительных, однако живущих сегодня людей. Животрепещущих судеб.
– Дома-то одинаковые почти. Один архитектор строил, – мягко нажал Мельников и простодушно посмотрел в прозрачные «боттичеллевские» глаза Вероники.
– Если пойти по пути «все равно», то зачем варить пищу? Можно есть сырой. Зачем одеваться? Можно завернуться в шкуры. Зачем вообще нужны просветители и память о них? Зачем нам знать, что до нас тоже жили и хотели нам добра?
– Где вы учились? – спросил Мельников, как бы снимая тему и интересуясь лично ею, Вероникой.
За этими прозрачными глазами он услышал лязг гусениц и понял, что легче вложить средства, силы и время, чем связываться с этой журналисткой и ее газетой.
– У меня два образования, – сухо ответила Вероника, не поддерживая интереса к себе. Поднялась. Первая протянула руку. – Единственное, что я могу сделать для вас, – это уйти.
Летуче улыбнулась и ушла. И, еще не выйдя за дверь, забыла и о Мельникове, и о музее. В создавшейся ситуации ей это было все равно, и именно поэтому она знала – все получится. Судьба не любит, когда от нее что-то очень требуют. Судьба любит, когда ей предоставляют право выбора.
Вероника закрыла за собой дверь. Мельников какое-то время смотрел на закрытую дверь. Он привык к тому, что все у него что-то просят, заискивая взором и вибрируя душой. А глаза этой женщины были свободны той свободой, которую дают правота и ощущение собственной человеческой значимости. Мельникову захотелось, чтобы она пришла и попросила что-нибудь для себя. Но он знал, что она не придет и не попросит. Такие для себя не просят ничего.
…Аня стояла перед врачом, раздетая по пояс, благосклонно разрешая себя выстукивать и выслушивать.
Вероника сидела возле стены на стуле, подавшись вперед, смотрела на свою дочь, и в эту минуту в ней жила только мать. Не существовало ни дела, ни мужа, ни себя самой – только эта девочка с большой башкой, широкой спиной и выпяченным пузом.
– Сердечко какое симпатичное! – похвалила женщина-врач, окончив осмотр.
В Веронике взметнулась надежда. Она влюбленно посмотрела на молодую страшненькую врачиху, ожидая, что та отменит все страхи, отдаст Аню домой, и можно будет снова сдать ее на Нюру и зажить своей жизнью. Врач что-то написала на белом листке, потом протянула листок Веронике.
– Направление на госпитализацию, – сказала она.
– Почему?.. Ведь сердце хорошее…
– А почки плохие. Она ангиной болела?
– Болела, – вспомнила Вероника. – Весной…
– Скорее всего осложнение после ангины на почки. Советую вам не тянуть. Идет воспалительный процесс. Запустевают канальцы…
Эти запустевающие канальцы поразили Веронику.
– А когда класть?
– Да хоть сейчас. Чем скорее вы за это возьметесь, тем скорее закончите.
Веронике захотелось начать все немедленно. Ей казалось, что процесс «запустевания» движется неумолимо и происходит даже сейчас, когда она разговаривает с врачом. Необходимо немедленно в это вмешаться и остановить.
Она взяла Аню за руку и пошла с ней в приемный покой.
– Ты сейчас ляжешь в больницу, – сказала Вероника.
– А ты?
– А я к тебе приеду. Съезжу за твоими тряпочками и все привезу.
Аня вытащила свою руку и остановилась, не желая следовать за матерью. Вероника взяла ее за руку и повлекла, но Аня упиралась.
– Стой, если тебе нравится, – разрешила Вероника. – А я пойду.
Она пошла вперед, ожидая, что Аня побежит следом. Но Аня осталась стоять посреди аллеи, усыпанной желтыми листьями. На ней было красное пальтишко и платочек, повязанный концами назад, как у маленькой бабенки. Аня не плакала, смотрела со сложным выражением, как собака, которую ведут на живодерню и она не верит своему хозяину.
Вероника вернулась к дочери, присела перед ней на корточки и стала говорить ей, прямо глядя в глаза, апеллируя такими несложными понятиями, как «хорошая девочка» и «нехорошая девочка». Аня внимательно слушала, и в ее маленьком мозгу шла работа.
– Там хорошо, – убеждала Вероника. – Там много детей. У них есть игрушки. Я тоже принесу тебе куклу.
– Когда? – уточнила Аня.
– Прямо сейчас. Вот отведу тебя в больницу и пойду за куклой.
Аня доверчиво вложила свою руку в руку Вероники и разрешила заманить себя в приемный покой.
После некоторых формальностей: опять прослушивали, опять спрашивали, опять заполняли историю болезни – пришла большая, просторная нянечка, взяла Аню за руку и повела за собой. Нянечка была высокая, а Аня маленькая, и поднятой детской руки не хватало до взрослой ладони. Нянечка чуть поддернула руку к себе, отчего Аня вся перекосилась в противоположную от нянечки сторону, и они пошли по скользкому кафельному коридору, как по льду.
Вероника постояла оцепенело, потом вышла из больницы и помчалась в «Детский мир». Именно помчалась: бежала к такси, потом выскакивала из такси и летела по коридорам «Детского мира». Она купила самую дорогую немецкую куклу, с такой же, как у Ани, большой башкой в светлых прямых волосах, и вернулась в больницу. Она передала куклу знакомой нянечке и попросила подвести Аню к окну. Нянечка пообещала и выполнила обещание. Подвела Аню к окну.
Вероника стояла на улице. Было не холодно, но ветрено. Ветер остервенело срывал с деревьев желтые и красные листья, и, прежде чем упасть, они взмывали вверх.
Окно в Анину палату, как объяснила нянечка, было на первом этаже – третье справа. Больница размещалась в старом, прошлого века здании красного кирпича. Толстые стены, высокие окна, двойные рамы. И вот за этой двойной рамой появилось искусственно оживленное лицо нянечки и Анино лицо, скрюченное мученической гримасой плача. Она держала в руках куклу, но кукла была ей не нужна. Ей нужен был дом, мать, отец и Нюра. А вместо этого были чужие стены и чужие люди. Она еще не умела понять, что это временно, что так надо. Ей казалось, что теперь будет только так, и не понимала, почему с ней так поступили.
…«Поезд дальше не идет, просьба освободить вагоны», – бесстрастно проговорил голос, без всякого отношения к происходящему. И действительно, какое может быть отношение к тому, что поезд дальше не идет и пассажирам предлагается подождать следующего.
Люди высыпали из вагонов. Тетка в железнодорожной шапке пошла вдоль состава, чтобы проверить, не заснул ли кто.
Вероника сошла с эскалатора, вошла в пустой вагон, уже проверенный теткой, и осталась сидеть в нем. Она не слышала предупреждения, а может, и слышала, но не пропустила в сознание. Она была отделена от всего мира беззвучно плачущим Аниным лицом.
Тетка неторопливо дошла до конца состава, потом повернулась на сто восемьдесят градусов, лицом к первому вагону, и махнула рукой машинисту. Дескать, можно ехать, все в порядке.
Молодой машинист вошел в вагон и тронул состав. Вероника покачивалась в вагоне и ничего не видела вокруг себя, кроме Ани в больничном окне.
Как все это случилось? Когда началось? Это началось весной, полгода назад. Ей предложили командировку в Ленинград.
Стало известно, что молодой ленинградский священник, обладающий замечательным голосом, решил перейти из религии в эстраду. Нужно было взять у него интервью. Вероника с радостью согласилась. Город Ленинград был необходим, как любимая книга, которую время от времени перечитываешь и испытываешь в этом потребность. Фотокорреспондент Мишка Красовицкий был влюблен в Веронику ярко и нахально. Материал со священником обещал быть необычным и, может быть, даже сенсационным. И очень хотелось высвистеть, как ветер в трубу, из своего, такого спокойного, дома, где каждый день похож на предыдущий, а предыдущий на следующий. А тут – выброс, протуберанец в город, «любимый до слез», с праздничным Мишкой, к авантюрному священнику.
Билеты были взяты на вечер, на «Стрелу», а утром выяснилось, что у Ани тридцать семь и восемь. Ангина. Илья Давыдович прописал лекарство. Нюра сходила в аптеку. Вероника складывала чемодан.
– Ты уезжаешь? – поразился Алеша.
– Но ведь ты остаешься, – резонно заметила Вероника.
– Но ты же мать.
– А ты отец.
Вероника уехала.
Священник действительно оказался обладателем прекрасного голоса, но в эстраду переходить не собирался, и с первого взгляда было понятно, что это не эстрадный человек. Он был высокий, толстый, наивный, как переросший младенец, глубоко образованный. Он пригласил Веронику и Мишку к себе домой, в большую старинную квартиру на Староневском, принадлежащую его тестю, тоже священнику. Жены не было дома, она работала в конструкторском бюро и в это время находилась на работе. Дома оказалась теща – интеллигентная сухая старушка, которая села за длинный рояль и стала аккомпанировать зятю. Сначала он спел несколько псалмов, потом несколько песен из репертуара Утесова. Голос у него был такой сильный, что закладывало уши, но пел он неартистично. Вернее, как не очень умный человек, произнося слова, но не вникая в них. Он не собирался на эстраду, но, если бы даже и собрался, комиссия его бы не пропустила.
Старушка была сдержанна, противновата. Перед тем как сесть за инструмент, спросила:
– А они понимают? – В том смысле, что стоит ли метать бисер перед свиньями.
Священник кивнул головой: дескать, стоит, можно немножко пометать. Возле дверей висела его ряса, а рядом боксерские перчатки.
Когда через час Вероника с Мишкой вышли от них, мир вспыхнул, взорвался красками и жизнью. Как будто вышли из склепа на солнце. Мишка раскрыл свой чемоданчик-дипломат, достал оттуда бутылку с ликером и сделал большой глоток. Дал глотнуть Веронике. Это был замечательный вишневый ликер «Шерри-бренди». Он еще больше обострил радость бытия, радость земной и грешной жизни. Они вышли с Мишкой на одну из многочисленных ленинградских набережных. Текла весенняя неспокойная вода, как будто тоже осознающая радость бытия. С третьего этажа по водосточной трубе слезал матрос: наверное, это была казарма или общежитие, и он оттуда убегал. Спускающийся по трубе человек вдруг приобрел в Мишкином сознании значение символа, чуть ли не предзнаменования. Знак объединения их судеб.
– Ты понимаешь? – таинственным шепотом спрашивал он.
Вероника, естественно, ничего не понимала, да и он не понимал. Просто был под градусом. Мишка тогда только начинал спиваться и везде носил с собой ликер. Именно ликер, потому что он был сладкий, являлся одновременно и закуской, и выпивкой.
Вероника не шла на поводу его предзнаменований и знаков, однако чувствовала себя девчонкой, старшеклассницей, пятнадцатилетней Никой, когда каждый листик на дереве обещал счастье.
А Аня в это время болела ангиной и получала осложнение на почки. Осложнения никто не заметил. Алеша смотрел в книгу. Вероника хватала за хвост уходящую юность.
Во всем плохом, что происходит с детьми, виноваты родители, и даже если они не виноваты, то виноваты все равно.
Вероника вдруг осознала, что едет одна в вагоне. Она поднялась и увидела, что соседние вагоны тоже пусты. Одна во всем составе. Погас свет. Она неслась в черноте. Мелькали красные лампочки туннеля. Ей казалось, что это возмездие несет ее в преисподнюю, но не испугалась. Скрюченное в беззвучном плаче Анино лицо вытеснило из нее страх за свою жизнь. Такая, как сейчас, она была себе не нужна.
Неожиданно поезд вынес ее из черноты в поле. Вероника плыла по осеннему полю, замкнутая в капсуле вагона. Потом в окна забили тугие струи воды. Состав пришел на мойку.
Если бы можно было пригнать на мойку всю жизнь.
Далее началось то, что врачи называют «синдромом отрыва от дома». Аня не могла жить в больнице. Она выла утром, днем, вечером и ночью, не мирясь ни на минуту с предательством судьбы. Аня выла в палате, а Нюра под окнами.
– Господи, какой ребенок противный, – поделилась с Вероникой молоденькая медсестра.
– Может быть, – согласилась Вероника. – Но нам она нравится. У нас она одна.
Медсестра задумалась: она не ожидала, что это упрямо воющее существо, залитое слезами и соплями, может у кого-то вызывать симпатию.
– Ладно, – согласилась она. – Я вам ее сейчас выведу. Посидите в ванной комнате. Только чтобы никто не видел.
Вероника постарела за эти несколько дней, осунулась, перестала краситься и уже походила не на «Весну» Боттичелли, а на бабочку-капустницу, которую вытащили из перекиси водорода. Но Ане она показалась слепяще прекрасной. Увидев мать, она вздохнула всем телом, потом разбежалась и вскочила на нее, как дикий зверек, обхватив руками и ногами. Вероника стала целовать ее личико. Аня не отводила глаз, и, оттого что Вероникино лицо было очень близко, они съехались у нее к носу. Она продолжала созерцать ненаглядное материнское лицо съехавшимися глазами.
В ванной комнате оказалась табуретка, выкрашенная белой краской. Вероника посадила дочь на колени, достала куриную ногу и стала скармливать, испуганно оглядываясь на дверь. Ане понравилась эта игра, она тоже оглядывалась на дверь и после этого кусала от курицы, хотя и не хотела есть. Она сидела, сложив руки в подоле платья, – вялая и бледная, уставшая от непрерывной борьбы.
– Если ты будешь хорошей девочкой, я попрошу нашего главного редактора – и он принесет тебе котеночка.
– Живого? – заинтересовалась Аня.
– Конечно, живого. Самого настоящего. Он будет бегать, мяукать и пить молоко из блюдечка.
Заглянула медсестра, сообщила испуганно:
– Обход, – и одновременно с сообщением схватила Аню за руку и потащила за собой.
Но не тут-то было. Аня выкрутила руку и легла на пол, чтобы быть недосягаемой. За дни, проведенные в неволе, у Ани тоже появились кое-какие навыки и средства защиты.
Вероника увидела свою дочь в этом новом качестве, и ее глаза ошпарило слезами.
– Можно, я от вас позвоню? – нищенски попросила она медсестру. От Вероникиной танковости ничего не осталось. Она сама находилась под гусеницей.
Медсестра не могла разрешить такого явного нарушения и в таких явно неподходящих условиях, условиях обхода. Но отказать этим глазам под гусеницей она не смогла.
– Ладно, – расстроилась медсестра. – Только быстро.
Телефон стоял на столе посреди коридора, сбоку от него в пол-литровой банке стеклянным букетом торчали градусники. Все вместе это называлось «пост».
Аня и Вероника вышли из ванной комнаты, побрели к посту.
Вероника набрала номер главного. Секретарша сняла трубку. Вероника назвалась.
– У него совещание, – вежливо, но определенно сказала секретарша.
– Соедините. Я из больницы.
Секретарша помолчала: видимо, ей дано было указание не связываться ни с кем из внешнего мира, но в голосе Вероники было нечто такое, что секретарша соединила. Вероника услышала чуть скриповатый голос главного, заканчивавшего фразу.
– Я знал, что будет именно так, – говорил он кому-то. – Я знал, что вы именно это скажете… Я слушаю!
– Здравствуйте. Это Владимирцева, – представилась Вероника. – Ваша сотрудница.
Главный помолчал. Он не то чтобы не помнил своих сотрудников. Он их помнил, но было трудно сразу переключиться с одной темы на другую. Так же, как тормозить машину на полном ходу в гололед.
– Я слушаю, – повторил главный.
– Вы не могли бы достать моей дочке котенка? Маленькую кошку? – разъяснила она на тот случай, если главный, далеко отстоящий от детства, забыл, что такое котенок.
– Что? – удивился главный.
– Она лежит в больнице, но она не лежит. Плачет. Я сказала, что вы достанете ей кошку. Я сейчас дам ей трубку, а вы подтвердите.
Почему Вероника звонила главному? Можно было набрать любой номер, можно никакого номера не набирать, а попросить кошку в пустую трубку, в короткие гудки, сыграть перед Аней маленький спектакль. Но Вероника не хотела обманывать дочь в ее ситуации. И еще – она не давала себе в этом отчет, но ей казалось: когда кому-то плохо в океане вселенной и он посылает сигнал бедствия, то другой, пусть очень главный, должен уловить сигнал, если у него есть улавливающее устройство. И дать ответ. «Слышу». «Плыву». А если не «плыву», то хотя бы «слышу».
Вероника протянула трубку Ане. Аня послушно прижала ее к уху. Сказала:
– Але.
В трубку, видимо, что-то говорили, потому что Аня слушала, сказала «да». Потом «нет».
Значит, главный переключился с одной темы на другую и серьезно говорил с незнакомой ему девочкой, попавшей в переплет.
В конце коридора распахнулась дверь, и в отделение вошла высокая усатая профессорша в окружении белых халатов.
Медсестра тут же нажала на рычаг, схватила Аню за руку. Аня срочно кинулась на пол, медсестра повезла ее за руку по кафелю, как санки за веревку. Это было не больно, но бесцеремонно. Аня взвыла. Вероника зарыдала и, прислонившись к стене, стала оседать, но не в обмороке, а в плаче.
Профессорша, она же заведующая отделением, остановилась против Вероники, устойчиво поставив ноги, как капитан гренадеров, и спросила:
– Это что такое? – При этом она успела рассмотреть кофту Вероники и ее сапоги, определяя и оценивая ее социальный статус.
Вероника хотела что-нибудь ответить, но лицо ее не слушалось. Она горько плакала сама с собой, понимая, что ее слезы здесь никого не тронут. Здесь трагедии – дело обычное, как градусники в банках.
– Понятно, – сказала главврач. Это она сказала себе. Дальнейший текст уже касался Вероники: – Нечего дергать ребенка и дергаться самой. Она привыкнет. У детей пластичная психика.
Вероника проигнорировала распоряжение главврача и появилась на другое утро. Приоткрыла дверь в отделение. Аня стояла в конце коридора и, не отрываясь, смотрела на дверь. Возможно, она стояла так всю ночь. Увидев мать, вздрогнула всем телом, крикнула: «Мама!»
В этот момент молоденькая медсестра, не вчерашняя, а другая, схватила Аню за руку и поволокла в палату. Видимо, распоряжение главврача было ей передано и даже записано в истории болезни, и она исполняла его неукоснительно.
Урография – то самое обследование, из-за которого Аню положили в больницу, было перенесено со вторника на пятницу. Почему? Нипочему. Просто так. А куда спешить? Ребенок страдает? Привыкнет. Детская психика пластична. Страдают родители? Ничего. Не помрут. Надо смотреть диалектически. У детей тоже должен быть отрицательный опыт. А взрослые – люди закаленные.
После работы пришел Алеша. В это время детей выдавали родителям для прогулки. Главврач ушла домой, и медсестра сменилась на вчерашнюю. Вчерашняя сестричка с легкостью выдала Аню. Может быть, не разделяла казарменных взглядов гренадерши, а может, просто халатно относилась к своим обязанностям.
Алеша надел на Аню красное пальтишко, повязал платочек, и они отправились в больничный двор копаться в песочнице.
Здесь было много детей и много мамаш. Вероника смотрела на желтолицых одутловатых детей с настоящей почечной недостаточностью, на их родителей и понимала, что они теперь – одна компания.
Большеглазая женщина с глазами, преувеличенно большими, как у ночного зверя, жаловалась Веронике на свою свекровь.
Свекровь, женив сына, решила, что выполнила свой материнский долг, и, вместо того чтобы нормально перейти в статус бабушки, взяла да и вышла замуж, перешла в статус молодухи. Теперь она носится и дрыгает задом, который похож на раскрытый зонт. Свекровь спросила своего нового мужа: ты будешь заниматься моим внуком или на черта он тебе нужен? Поскольку в вопросе уже был вариант ответа, то новый муж им воспользовался. «На черта он мне нужен, кто он мне?» – ответил муж. И был прав. Внук ему был совершенно посторонний человек. Надо было выбрать между внуком и новым мужем. Свекровь сказала, что когда-то она уже сделала выбор между сыном и любимым человеком: выбрала сына – и всю жизнь отказывала себе в личном счастье. А теперь ей тоже хочется счастья, и это в пятьдесят-то лет. Пришлось мальчика сдать в ясли. В яслях его простудили. И вот результат: нефрит. А следствие нефрита – почечная гипертония, а в перспективе – уремия. А уремия – это гроб. От этой болезни умер Джек Лондон. И все из-за того, что свекрови захотелось счастья. Пустила по ветру родное семя ради того, чтобы обнимать чужого мужика…
Аня накладывала в ведерко мокрый песок, который хорошо утрамбовывался в куличи. Алеша сидел рядом и читал газету. Он и тут читал. Вероника слушала женщину и понимала: ее ненависть к свекрови помогала ей пережить свое горе. Вероника испытывала нечто похожее на ненависть, но не к другому человеку, а к себе, хотя легче обвинить другого. Страх за ребенка – страх за свое бессмертие. Вероника со счастьем бы поменялась с Аней местами: забрала бы ее болезнь, залегла в больницу, чтобы Алеша и Аня ее навещали. Или не навещали. Это не важно.
Время прогулки окончилось. Алеша взял Аню на руки и понес к больнице. Понес не сразу, а предварительно стал увещевать и уговаривать. Аня слушала, ей очень хотелось угодить отцу, но ее губы нервно задвигались, как бы ища место на лице. И когда Алеша понес ее к красному корпусу, она закричала сразу с самой высокой, самой отчаянной ноты, забилась в его руках. Алеша повернул от больничного корпуса и понес к выходу, к воротам в конце аллеи.
– Ты куда? – крикнула Вероника, плача.
– А ты что, не видишь, что с ней творится? – спросил Алеша.
Аня не соображала, что ее несут домой, простирала руки за Алешино плечо, вскрикивала, как птица, выдыхая крик и вдыхая тоже с криком. Алеша широко шагал, унося дочь от этих криков. Вероника не поспевала следом и перемешивала шаг с пробежками.
– Но надо же сказать! – задыхаясь, прокричала Вероника.
– Завтра придешь. И скажешь, – спокойно сказал Алеша.
В этих криках он один был спокоен и, похоже, на какое-то время подменил Веронику в танке. А она трусила рядом, не понимая его и боясь.
Неподалеку от дома Алеша спустил Аню с рук, и она шла по знакомой дорожке собственными ногами. Нюра увидела их из окна и лихорадочно замахала рукой, всколыхивая, взбивая в воздухе радостную минуту. Аня увидела, но не отреагировала. В ней не зажглась лампочка. В недельной почти борьбе истощился ее аккумулятор, и требовалось время, чтобы снова зарядить ее счастьем, вернуть в нее свет. Нюра увидела все это с высоты пятого этажа и заплакала, вытирая глаза концом платка.
Назавтра Вероника стояла перед Гренадершей, как двоечница перед директором школы.
– Вы просто выкрали ребенка, – обвинила Гренадерша.
– Она плакала, – со школьной беспомощностью оправдалась Вероника.
– Она у вас что, лишняя?
– Кто?
– Ваша дочь. У вас их что, десять?
– У нас она одна.
– Ставить единственного ребенка перед прямой угрозой…
– Угрозой чего? – оторопела Вероника.
– Жизни, чего же еще…
– Вы хотите сказать…
– Да. Именно это я и хочу сказать, – перебила Гренадерша.
– Но что же делать? – Вероника почувствовала, как погружается в океан безысходности.
О том, чтобы везти Аню обратно, не могло быть и речи. Вероника написала какую-то бумагу под названием «расписка» о том, что забрали ребенка недообследованным и всю дальнейшую ответственность… и так далее, и тому подобное.
Вероника расписалась под бумажкой и пошла из больницы. Она не знала, что у врачей есть такой прием: гипердиагностика. Завышение, преувеличение опасности. Это делается для того, чтобы в случае плохого исхода можно было сказать: «А мы предупреждали. Мы не виноваты». Чтобы родители потом не писали письма в Министерство здравоохранения и не подавали в суд. А в случае хорошего исхода все будут благодарны врачам и забудут про гипердиагностику, в крайнем случае скажут: «Вот врачи, ничего не понимают». Но от этого врачам ни холодно, ни жарко. Гренадерша страховала себя гипердиагностикой, а что чувствовала Вероника и как она шла домой – это уже не ее дело.
Вероника вернулась домой, и первое, что она сделала, – выпила стакан водки, чтобы вырубить себя из времени и пространства. Она подошла к дивану и легла. Диван то вздымался под ней, то шел вниз, как скоростной лифт.
Аня в соседней комнате играла с куклами в больницу. Она похудела и побледнела, ее личико стало прозрачным и аскетичным, как у богомолки.
Нюра не отходила от Ани ни на шаг. И даже когда нечего было делать, просто сидела и смотрела на своего перестрадавшего божка, скрестив руки на груди. Так бы и сидела, и ветер бы заносил прахом – не двинулась бы с места.
Вечером пришел Алеша. Услышал запах водки, увидел свою жену, распростертую на диване лицом вверх. Затылок онемел и одновременно раскалывался от боли, и Веронике казалось, если она поднимет голову, затылок останется на подушке.
– Встань и поставь чай, – приказал Алеша.
– Не могу.
– Можешь.
Алеша сел в кресло и развернул газету.
Вероника сползла с дивана и, держась за стену, побрела на кухню. Вид читающего мужа, как это ни странно, уравновесил ее больше, чем водка. Если Алеша сидит и читает, значит, ничего в мире не изменилось. Больница с Гренадершей удалились далеко и уменьшились до точки. А дома было все как всегда. Аня не звенела и не светилась, однако же была и топала ногами, и ее можно было потрогать и поносить на руках.
Затылок постепенно возвращался к голове, а голова к телу. Надо было жить. Надо было бороться, а не прятаться за водку.
Вечером Аня и Нюра легли спать, даже во сне не разлучая души. Вероника и Алеша сидели на кухне. Это были неплохие минуты, как ни странно. Они чувствовали себя, как два солдата на передовой, когда один отстреливается, а другой подносит боеприпасы, и они не выстоят поодиночке. Они могут выстоять только вдвоем. На них шла колонна, именуемая «прямая угроза», но они были рядом и бесстрашно смотрели вперед. Иногда прежде смысл их соединения ускальзывал от Вероники. А в эту минуту все стало на свои места. И Мишка Красовицкий, с бутылкой ликера, оказался во вражеской колонне, и на него тоже хорошо бы не пожалеть патрона.
За окном висела лохматая осенняя ночь. Хорошо в такую ночь сидеть в теплом доме и знать, что у тебя есть друзья и близкие люди.
Плетеный светильник отбрасывал на потолок тень, похожую на паутину. Они сидели долго, и долго покачивался в ночи круг паутины на потолке.
В редакцию пришло письмо от рабочего Нечаева А. Б., в котором он поведал о конфликте с инженером Зубаткиным В. Г.
Конфликт возник на охоте. Они гнали зайца, бежали по осеннему раскисшему полю. Заяц широко, активно прыгал и вдруг сел, развернувшись лицом к преследователям. (Нечаев так и написал: лицом, не мордой.) Нечаев и Зубаткин бежали к зайцу, а он смотрел, как они приближаются, и не двигался с места. Было непонятно: почему он сидит? Но когда подбежали и приподняли зайца – стало ясно: у него на каждой лапе налипло по килограмму грязи, и он не мог скакать, преодолевая четырехкилограммовый груз, равный весу своего тела. Заяц это понял и остановился. Но сидеть спиной к преследователям еще страшнее, и он развернулся, чтобы «встретить смерть лицом к лицу».