Компромисс. Иностранка. Чемодан. Наши Довлатов Сергей
Глаза ее были полузакрыты. На лице я заметил выражение тихого счастья. Этот безмолвный хореографический номер производил ужасное и трогательное впечатление.
Я разбудил Лиду, и несколько мгновений она следила за гостьей. Потом натянула халат, включила магнитофон и с грохотом отворила рамы. Мне нравилось, что Лида всегда так быстро переходила от глубокого сна к активной деятельности. За исключением тех минут, когда я домогался ее любви…
Я посмотрел в окно. С девятого этажа казалось, что на земле царит абсолютный порядок. Газоны ярко и аккуратно выделялись на сером фоне. Ровные линии деревьев образовывали четкие углы на перекрестках. В эту секунду я испытал знакомое чувство, от которого мне делается больно. Мне захотелось оказаться там, на ветру перекрестков. Там, где человеческое равнодушие успокоило бы меня после всей этой духоты, любви и нежности…
Гостья услышала шум и оказалась на пороге.
– Чего ты поднялась? – спросила Лида. – Еще автобусы не ходят.
– Нужно позвонить в Москву. – Антонина Георгиевна решительно сняла трубку.
По неумолимым законам абсурда ее тотчас же соединили.
– Семен, – крикнула она, – ты дома?
– Ты всех разбудишь, ненормальная, – сказала Лида.
– Семен, значит, ты дома! А я была уверена, что ты развлекаешься!
– Тошка, перестань, – сказала Лида и добавила: – Это ее муж…
– Я думала, что у тебя сублимация. Должен же ты сублимировать научный потенциал?! Отвечай, вейсманист-морганист!.. Где Митя? Позови Митю! Позови моего сына, негодяй! Позови, иначе я буду звонить каждые три минуты! Причем не тебе, а самому Косыгину!..
– Перестань, – сказала Лида, – ты у меня в гостях. Ты не должна оскорблять людей. Мне это неприятно.
Антонина Георгиевна бросила трубку. На лице ее выступили розовые пятна.
– Поеду на «Ленфильм» и все скажу Киселеву. Кисель меня поймет.
– В шесть часов утра? – засмеялась Лида. – Тебе придется излить душу швейцару.
– Я скажу им все, – продолжала гостья, – абсолютно все. Я им такое припомню! Пушкина убили, Лермонтова убили, Достоевского сделали эпилептиком… Достоевского им не прощу! Вот кого жалко, хоть он и украл, паскуда, мой сюжет!..
– Успокойся, – говорила Лида, – успокойся. Ложись и спи. Дать тебе валерьянки?
– Поеду на «Ленфильм» и крикну в матюгальник: «Да здравствует Солженицын!»…
Лида обняла ее и с трудом уложила в постель. Мы тоже легли.
– Ненормальная, – шепнула Лида, – Тошка – ненормальная. Я в этом окончательно убедилась. Ей нельзя пить. Ей надо лечиться. Казалось бы, жизнь дала человеку все! Славу, деньги, общественное положение, муж – кандидат наук, зоолог… Сын шахматами увлекается, близорукий, правда…
– Ты понимаешь, – начал я, – кино – это многоступенчатая иерархическая система. На заводе, скажем, все трудящиеся более или менее равны. А значит, тяжелым комплексам нет места. В кино же расстояние от нуля до высшей точки – громадное. А значит, все показатели на шкале достоинств…
– Откуда ты знаешь про кино? – спросила Лида.
– Догадываюсь. Существует интуиция…
– А про завод?
– Допустим, я был на экскурсии, читал и вообще…
– Что ты можешь знать, сидя в этой дурацкой библиотеке? – усмехнулась Лида.
– Да, я работаю в библиотеке. Не понимаю, что тут смешного. По-твоему, старший библиограф не имеет отношения к литературе?
– Старший продавец ювелирного магазина тоже имеет отношение к золоту.
– Ты не учитываешь…
– Хватит, – шепнула Лида, – я все это слышала тысячу раз. Спи, дорогой.
– Я только хотел объяснить, что есть внешняя сторона жизни, которую индусы называют пеленой Майа…
Но Лида уже спала. Или притворялась, что спит…
Не прошло и часа, как отворилась дверь. Тошка стояла на пороге в дождевике и газовой косынке.
– Все, – заявила она, – беру такси до Комарова. Там живет Светка Маневич, и я поселюсь у нее. Буду загорать, купаться. И еще меня привлекает живопись в духе раннего Босха.
– Какая же ты беспокойная! – сказала Лида. – Подожди минут двадцать. Поедем вместе.
И она подошла к зеркалу. С этой минуты Лида была так далека от нас!
Мне нравилось смотреть, как Лида одевается. Как она причесывает волосы. То есть занимается всеми этими женскими делами.
Лично я пребываю в жестоком конфликте с одеждой. Надевая брюки, всегда теряю равновесие. Мучительно просовываю голову в узкий хомут застегнутой сорочки. Расправляю мизинцем подвернувшийся задник ботинка.
Лида жила в полном мире с косметикой, тряпками, обувью. Одевалась спокойно, умело и даже талантливо. Вся процедура напоминала строгий классический танец.
Она тронула щеки розовой кисточкой. Законченным резким движением подвела губы. В ее руках пронзительно чирикнул флакон с духами. Легкий след пудры остался на зеркале.
В заключение был обеими руками медленно натянут короткий рыжеватый парик.
– Зачем? – спрашивал я месяца два назад. – У тебя же чудесные волосы!
Лида мне объяснила:
– В парикмахерской много народу и душно. А на работе я обязана быть интересной в смысле головы. Мы летим в десяти километрах над землей. Расстояние ощущается, даже если не смотреть в иллюминатор. Кто-то летит впервые, боится, нервничает. Ну и так далее. А я должна быть в форме. Я таким образом показываю – не бойтесь! Все нормально. Ничего особенного. Видите, как я мило улыбаюсь? Конфеты и лимонад – это для вида. В действительности я существую, чтобы каждого пассажира заверить – не бойся. Если уж эта красивая, юная девушка – и то не боится… Пойми, это такая роль. Бортпроводница – не профессия, а роль…
Лида надела форменный костюм с металлическими пуговицами. Мы спустились в лифте. Антонина Георгиевна без конца твердила:
– Еду на «Ленфильм». Буквально на одну минуту. Плюну в рожу Киселеву и скажу: «Чиновнику – от драматической актрисы! Распишитесь в получении!» Или – еще лучше. Зайду в художественную часть и крикну: «Идиоты! Не может художественное целое подчиняться художественной части!..»
Лида ее не слушала. Моя девушка находилась где-то вдали. Может быть, на холодном поле аэродрома. А может быть, выше, еще выше, за облаками…
На перекрестке мы расстались. Лида села в автобус, махнув нам рукой. Антонина Георгиевна пыталась остановить такси.
Я чувствовал себя неловко. Жаль, что у меня не было денег. Обычная история…
– Ну, мне пора, – сказал я Тошке, – извините. Проводить вас, к сожалению, не могу. Библиотека на территории порта, режим довольно строгий. А мне еще надо домой заехать…
Тут я заметил, что она плачет. Это страшное дело, когда актрисы плачут в нерабочие часы. Это ужасно, просто ужасно…
Я быстро попрощался и зашагал к троллейбусной остановке.
Было утро. Машины прижимались к тротуарам. Солнце поднялось над крышами. Лучи его коснулись стекол.
Оглядевшись, я неожиданно подумал, что сижу в театре. Занавес раздвинут, свет погас. Актеры давно уже на сцене. Реальная жизнь осталась за кулисами. И ты, как мальчишка, – бессилен. Ты знаешь, что Яго, допустим, подлец, и не вмешиваешься. Все равно ты не можешь помочь. И вообще – где артисты, где зрители? Кто за кем наблюдает? Кому надо хлопать в финале?.. Все перепуталось… А что, если сам барометр рождает непогоду?..
Вдоль ограды под липами желтели скамейки. Я сел, достал из кармана помятый «Беломор». Слабость и горечь мешали подняться. А может, это было следствием кошмарной ночи?
Через несколько минут я овладел собой. Решил идти пешком до «Горьковской» и там сесть в метро. К этому времени моя походка уже напоминала походку Брюса из фильма «Золотая долина».
Назавтра я прочитал в газете траурное сообщение. ИЛ-124, следовавший по маршруту Ленинград – Адлер, разбился. Все погибли. В том числе знаменитый эстрадный артист, корреспондент «Огонька» и несколько японских дипломатов. И еще группа пионеров, летевших в Артек.
Я позвонил диспетчеру аэропорта. Мне сказали, что Лида жива. Она находилась в резерве.
Солдаты на Невском
Рано утром на плацу капитан Чудновский высказался следующим образом:
– Кто шинель укоротит хотя на палец – будем взыскивать!
Он задумался и добавил как-то совсем не по-военному:
– Притом это не модно, если верить журналу «Силуэт»…
У ефрейтора Гаенко шинель была обрезана, подшита, но все равно из-под нее едва виднелись ослепительно начищенные яловые сапоги.
Стоял ефрейтор Гаенко в шеренге последним. Он и только он на вечерней поверке, делая шаг вперед, задорным голосом восклицал:
– Расчет окончен!
Друг его, ефрейтор Рябов, как это нередко случается, был противоположностью Гаенко. Высокий, медлительный и сильный, он жутко терялся от крика, а всех людей со звездами на погонах спокойно, искренне боготворил.
Любовные истории, которые Гаенко рассказывал после отбоя, волновали ефрейтора Рябова, открывая перед ним, уроженцем глухой Боровлянки, таинственный мир с красивыми вдовами, ночными поездками в такси, умелыми драками, загадочными нежными словами: декольте, будуар, гонорея…
Ефрейтор Рябов уважал приятеля и часто будил его ночами, тихо спрашивая:
– Это верно, Андрюха, есть такая птичка – колибри, размером с чмеля?..
У Рябова было суровое детство, но Васька так и остался покладистым человеком. Отец его, мрачный боровлянский конюх, наказывал Ваську своеобразно. Подвешивал за ногу к ветке дерева…
В армии Рябову нравилось. Он гордился своим хлопчатобумажным тряпьем. Усердно козырял сержантам. И с натугой, однако без лености, преодолевал солдатское ученье…
Ефрейтор Гаенко вырос среди пермской шпаны, где и приобрел сомнительный жизненный опыт, истерическую смелость и витиеватый блатной оттенок в разговоре.
Наука давалась ему легко, с сержантами он был на «ты», одежду свою без конца перешивал и любил смущать замполита каверзными вопросами:
– А вот отчего, к примеру, в той же сэшэа каждый чучмек автомобиль имеет, а у нас одни до`центы, генералы и ханурики?
Рябову часто шли посылки, и ефрейтор охотно делился с другом, которому мать, нянечка детского сада, только писала, да и то изредка:
«Может, ты в армии станешь на человека похож. А то совсем не знаю, что и делать. Так и сказала майору в военном комате: или он будет человек, или держите его под замком. Боюсь я за тебя, Андрюша, повис ты надо мной, сынок, как домкратов меч…»
Начальство ценило в Рябове послушание, а Гаенко многое прощалось за ум и так называемую смекалку. Как-то раз Гаенко напился, уронил питьевой бачок и обозвал сержанта Куципака генералиссимусом. Его вызвали на комсомольское собрание дивизиона…
– Обещаю, – сказал, чуть не плача, ефрейтор, – обещаю, товарищи, больше не буду. Пить больше не буду!
Потом он сел и тихо добавил:
– И меньше тоже не буду.
И все-таки его любили. Если Рябов внушал к себе почтение, то Гаенко любили, любили за остроумие, за какую-то вздорную блатную независимость, за веселый нрав, а главное – за его умение рассказывать истории, которое высоко ценится на Руси, потому что скрашивает будни.
Клеймит наш народ болтунов и лоботрясов, славословит дельного и неразговорчивого человека, но вот какой-нибудь чудак на стройке или в цехе вытирает руки паклей, закуривает и тихим голосом заводит речь:
– А вот у нас был случай в прошлом годе, так пил один в лесу из родника, и в голову ему личинка жабы просочилась, стала натурально жить, расти за счет его мозог, а у того головные боли начались – это страшное дело, врачи, значит, трепанацию ему сделали и видят – жаба, белая, как калач, потому что она, блядища, без хлорофилла росла…
И вот уже протягивают болтуну и лентяю портсигары, улыбаются: «ну и трепло», а ведь слушают, хохочут, и каждый в гости зовет…
Друзья служили под Ленинградом четвертый месяц, но в увольнении были раз, да и то в поселке, до Эрмитажа ехать времени не хватило бы, на три часа всего отпускали. Час дорога туда, час – назад, а на остальное не разгуляешься, зато поселок вот он, близко, и клуб с репродуктором, и велосипеды, прислоненные к соснам у входа, и хмурые парни в шелковых кашне, и девушки в брюках, которые с солдатами танцевать отказываются…
На этот раз пустили с утра до отбоя.
В десять часов Гаенко и Рябов уже шагали к переезду, и каждый из них сжимал в кармане заполненный бланк увольнительной.
Мрачные, без окон, склады и пакгаузы не сдерживали порывов осеннего ветра, который гонял по пустырям омертвевшие листья, бумажки и сор, образуя тут и там крошечные случайные водовороты. Трубы цементного завода четко выделялись на фоне бледного невидимого неба, их параллельные стволы казались такими надежными среди всей этой зыбкой и потускневшей осенней природы. Над мокрыми крышами покачивались бедноватые сентябрьские кроны, и сами крыши выглядели мрачно, в сыром их блеске не было утренних красок…
Гаенко и Рябов вышли на платформу и стали под часами.
– Ну, куда пойдем? – спросил ефрейтор Рябов.
– Программа такова, – ответил друг его, – сначала – естественно – Эрмитаж, потом – Медный всадник, дальше, значит, Петропавловская крепость, и под конец – Третьяковская галерея.
– За день столько всего?
– Нормально. Мы особенно вдаваться не будем. Раз, сфотографировано, и дальше… Так, для общего развития.
– Неплохо бы с девушками познакомиться, – мечтательно произнес Васька Рябов, – со студентками.
– Это бы да, – согласиля Гаенко, – взяли бы «маленькую» или там шартрезу, пошли бы к ним в общежитие…
– Студентки белое и пить-то не станут, – высказал предположение Рябов.
– Что?! – обиделся за студенток Гаенко. – Да они его ведрами хлещут, на лекцию не идут, покудова не опохмелятся.
– Уж ты скажешь, – не поверил Рябов.
– Да я, – расшумелся Гаенко, – да у меня этих студенток навалом было, штук пятьдесят как минимум.
– Пятьдесят? – испугался Рябов.
– Ну, пять, – сжалился Гаенко, – ей-богу, Эмкой звали, газотопливный техникум кончала, на сплошные пятерки шла…
Билеты они покупать не стали, зато честно поехали в тамбуре. Стекла были выбиты, холодный ветер мешал им прикурить. Напротив двери сидела девушка в забавной вязаной шапке, но, когда Васька начал любоваться красным помпоном, она сразу достала из сумки книгу и углубилась в чтение.
– Кокетничает, – установил Гаенко, – завлекает. Действуй, Вася, не робей.
Но Рябов действовать не стал, да и не имел он этого в виду, просто ему нравилось смотреть на девушку, и он смотрел, как она читает, пока электричка не замерла у перрона Московского вокзала.
Друзья оказались в толпе, сразу потеряв девушку из виду, а затем Гаенко вытащил карту и пытался развернуть ее на ветру, как парус.
– Так, – сказал он, – это Невский, а тут, значит, река. Пешком, я думаю, надо идти, тут недалеко.
Андрей ткнул в карту растопыренными пальцами.
– Так. Масштаб – один к десяти тысячам. Это значит… это значит… В общем, тут километра два…
В этот сумрачный день толпа на Невском оказалась пестрой, как и бесчисленные витрины, разноцветные автомобили, непохожие друг на друга дома. Гаенко то и дело разворачивал карту, огромную, как пододеяльник.
– Так, – говорил он, – это Фонтанка, а мы вот тут находимся. Тут мы, Васька, стоим. Понял?
– Чудеса, – охотно поражался Рябов.
Таких красивых девушек, как здесь, на Невском, ему доводилось видеть лишь в заграничном фильме «Королева „Шантеклера“». Высокие, тонкие, нарядные, с открытыми смелыми лицами, они шли неторопливо, как пантеры в джунглях, и любая обращала на себя внимание в густой и непроницаемой, казалось бы, толпе.
Рябов глазел на девушек, пока тощий майор не сделал ему замечание:
– Здороваться надо, ефрейтор!
– Так точно. Виноват…
– …товарищ майор.
– Виноват, товарищ майор!
– Вашу увольнительную!
– Разрешите обратиться, – вмешался переминавшийся с ноги на ногу Андрей Гаенко, – товарищ майор, как нам в Эрмитаж попасть?
Лицо майора несколько смягчилось.
– По Невскому до конца и через площадь. Который год служите?
– Первый, товарищ майор.
– Ну так еще встретимся. А сейчас – идите.
– Спасибо, товарищ майор, – проникновенно выкрикнул Гаенко и, уже ни к кому не обращаясь, добавил: – Красивый город! Я бы даже так выразился: город-музей.
– Эх ты, – сказал Гаенко другу, когда опасность миновала, – так ведь и на «губу» угодить недолго. А ловко я его про Эрмитаж спросил? Тут, брат, психология. Человеку нравится, когда ему вопросы задают. У меня в Перми такой был случай. Заловили меня раз урки с левого берега. Идут навстречу, рыл пятнадцать, с велосипедными цепями, а сзади тупик, отвал сыграть некуда. Один уже замахиваться начал. Амбал с тебя ростом, пошире в плечах. Тут я ему и говорю: «Але, не знаешь, как наши со шведами сыграли?» Молчит. Руку опустил. Потом отвечает: «Три – два». – «В нашу, что ли, пользу?» – «Да нет, – говорит, – в ихнюю». А уж после этого и бить человека вроде бы неприлично. Короче, спасла меня психология. Отошел я метров на двести, изматерил их от и до и бегом на правый берег…
С этой минуты Рябов уже не глядел на девушек, а только на офицеров, которых ему и в подразделении хватало…
Эрмитаж Ваську разочаровал, по крайней мере – снаружи. Ему казалось, что дворец непременно должен быть сложен из цельных мраморных глыб, увенчан золоченым куполом и шпилем, а этот, в принципе, не отличался от любого дома на Невском, разве что был втрое шире и стоял на виду.
Они скинули шинели. Затем, нацепив шлепанцы, изменившейся походкой двинулись вверх по широкой мраморной лестнице.
Интерьеры Васька одобрил. Сперва он разглядывал драгоценности, медали, оружие, полуистлевшие знамена, но вдруг Андрей Гаенко зашептал:
– Идем, я тебе одного Рембрандта покажу, вот это художник. Там у него голая баба нарисована до такой степени железно, что даже не стоит… Факт из религии подобран…
– Обнаженная? – с натугой и сомнением переспросил Рябов.
– Да голая, я тебе говорю. Пошли.
К «Данае» Васька подойти не решился, стоял у окна и глядел на нее тайком. Но поразило Ваську другое. Девчонки, молоденькие, в очках, гуляют по залам, не отворачиваются и спокойно глазеют на раздетых каменных мужиков. Даже беседуют о чем-то, вроде бы обсуждают…
«Взбесились городские окончательно, – думал Васька Рябов и тут же мысленно прибавлял: – Вот бы с такой бесстыжей познакомиться…»
В Эрмитаже они пробыли час. Потом Гаенко заявил:
– Ну, все. Главное мы ухватили. Обедать пора.
Денег у них было много, две нетронутых получки, то есть – семь шестьдесят.
К этому времени погода изменилась. На серой ткани неба разошлись какие-то невидимые швы, и голубые отмели возникли тут и там, будто тронулся лед на реке и блеснула вода под солнцем среди шершавых льдин…
Они подошли к столовой, внимательно изучили меню на фасаде и начали было снимать ремни, но тут Андрей Гаенко заявил:
– Пошли отсюдова. Самообслуживание мне и в казарме надоело.
Через двадцать минут они сидели под люстрой за столиком, на котором, помимо солонки, перечницы, блюдечка с горчицей и забытого стакана, лежал измятый клочок папиросной бумаги с расплывшимся, плохо отпечатанным текстом. Васька Рябов смущенно ерзал, ударяя то и дело латунной бляхой по краю стола. Гаенко нетерпеливо оглядывался. Подошла официантка с унылым лицом, в стоптанных домашних туфлях и с пятнами ржавчины на фартуке. Она стояла молча, держа в руке крошечный блокнотик, утомленно ждала.
– Так, – сказал Гаенко, – три антрекота для начала.
– Кончились, – еле слышно произнесла женщина и снова замолчала, видимо совершенно обессилев.
– Тогда, – сказал Андрей, розовея и приподнимаясь, – тогда, – выговорил он с отчаянным размахом, – тогда давайте жареной картошки с чем-нибудь!
– Биточки? – вяло предложила официантка.
– Да, – сказал он, – пять биточков!
– Пять порций? – уточнила официантка.
– Да, и еще пива. Две бутылки. Три. И пачку «Казбека».
– Гуляем, значит? – шепнул восхищенно Рябов.
Вернулась официантка с подносом.
– Биточки с макаронами, – выговорила она.
– Годится, – снизошел Андрей.
Они ели медленно, курили, выпившие посетители заговаривали с ними. Гаенко шутил, даже чокнулся с кем-то раза два, и так все это было непохоже на казарменную столовую с голубыми клеенками и репродуктором в углу, где все едят торопливо и невнимательно, а вышел через пять минут и кто-нибудь спросит тебя: «Что давали на ужин?» – а ты и не помнишь, то ли рыбу, то ли кашу…
– Три двадцать, – холодно произнесла официантка.
– Четыре, – Андрей разжал кулак с приготовленными заранее измятыми бумажками, – держите четыре, – в голосе его появились угрожающие нотки, – и сдачи не надо!
Стало прохладнее. День остывал. Друзья перешли Аничков мост, чуть замедлив шаги у ограды. Над крышей лодочной станции трепетал застиранный бледно-розовый флаг. Тесно прижатые бортами лодки веером расходились от серого дощатого пирса.
– Были бы у нас знакомые студентки, – говорил Васька Рябов, – можно было бы на лодке покататься…
Они прошли метров двести по Невскому, свернули на Литейный, остановились возле тира. Стойка была покрыта истертой ковровой дорожкой. Четыре лампы под жестяными козырьками ярко освещали противоположную стену. Там были укреплены фигурки, грубые, аляповатые, рябые от пуль. Они то и дело переворачивались, повисали вверх ногами, на месте жирного империалиста в цилиндре вырастал фиолетовый негр со сжатыми кулаками, львы прыгали через обруч, лопасти мельницы сливались в ровный блестящий круг, а когда флотский мичман всадил пулю в едва различимую белую точку, сначала раздалось шипение, а потом зазвучали слова довоенной песни:
- В запыленной связке старых писем
- Мне недавно встретилось одно,
- Где строка, похожая на бисер,
- Расплылась в лиловое пятно…
- Что же мы тогда не поделили,
- Разорвав любви живую нить…
– А! – сказал хромой начальник тира. – Вот служивые покажут, как нужно стрелять.
– Это же не боевое оружие, – возразил Андрюха, – из боевого я бы показал, а тут все мушки сбиты, и траектория как у футбольного мяча…
Друзья облокотились на стойку. Рябов прицелился в гуся. Мишень была величиной с чайное блюдце. Он слышал, как полный юноша с бакенбардами, наклонившись и не отрывая щеки от приклада, сказал своей знакомой:
– В тире, как нигде, мы ощущаем тождество усилий и результата.
«Видать, не русский», – подумал Рябов.
Гаенко промахнулся. Васька тоже. Через минуту пульки кончились.
– Ну и ружья у тебя, хозяин, – сказал Андрей, – из такого ружья по динозаврам бить, да и то в упор. Слыхал про динозавра? Большой такой…
– Целиться надо как следует, – усмехнулся хромой, – а ну, смотри!
Он поднял ружье и тотчас же выстрелил – зеленый арбуз распался надвое.
– А ты говоришь, – некстати произнес Гаенко, и друзья покинули тир.
Заметно стемнело. В свете неоновых огней лица прохожих казались бледными, осунувшимися. Мир выглядел ожесточенно, загадочно, трудно. Все наводило на мысль о таинственной глубине и разнообразии жизни.
– Куда мы теперь? – спросил Васька Рябов. – Вот если бы с девушками познакомиться, – мечтательно добавил он, – да к ним бы в гости зайти, и не то что рукам волю давать, а так посидеть, чаю бы купили, сахару…
– Это запросто, – сказал Гаенко, – это в элементе. Ты только покажи, какая тебе нравится.
– Да я не знаю, – смутился Рябов, – все они ничего.
– Эта слишком толстая, – прикинул Андрюха, – а эта какая-то задумчивая. Может, сифилис у ней…
– Да ну? – удивился Васька. – А ведь никогда бы не сказал, в очках, с портфелем…
– Во-во, – заверил Гаенко, – эти-то самые опасные и есть.
Солдаты миновали витрины «Динамо» с мотоциклом «Иж-Юпитер» и рядами двустволок, обувной магазин, пирожковую, за стеклами которой толпились люди, бордовый фасад с кариатидами, шумный перекресток на углу Литейного и Чайковского, а там дома внезапно раздвинулись, и они вышли на набережную.
– Смотри, – вдруг шепнул Гаенко, – видишь?
Мимо почти бежали две девушки в одинаковых курточках.
– Девушки, – каким-то изменившимся, высоким голосом сказал Гаенко. Маленький и кривоногий, он едва поспевал за ними. – Девушки, вы не нас дожидаете?
Те ускорили шаг, не обернувшись. Гаенко сказал:
– Дела у них. Может, экзамены сдают.
– Наверное, – поддакнул Рябов и добавил: – А у меня в Ленинграде знакомая есть.
– У тебя?! – до обидного поразился Гаенко.
– Три года назад у нас веранду снимали на лето. И дочка у них была, Наташа. На лицо и на фамилию всех помню, только адрес забыл. В гости звали…
– Да как же ты в Ленинграде найдешь человека по фамилии? Тут одних Петровых миллион.
– В том-то и дело, что фамилия редкая – Ли.
– Как?
– Ли.
– Просто Ли?
– В том-то и дело.
– Пошли в Ленсправку, есть такая будочка. Там за пятак кого хочешь найдут, любого рецидивиста.
Старушка в будке долго листала толстую книгу, переспрашивала и отчего-то сердилась.
– Фамилия?
– Чья, моя?
– О господи! Того, кто вам нужен.
– Ли.
– Как?
– Ли, – отчетливо повторял Васька, – лэ, и-и, Ли.