Все цвета моей жизни Ахерн Сесилия

– Никогда она такой не была. Элис, посмотри-ка на меня! И ты еще говоришь, что она нормальная? – повторяет она.

Я чувствую, как щупальца дотягиваются до моего лица. Мельком я вижу извращенное темное безумие, которое пронизывает все ее мысли. Они бешено обгоняют друг друга, и получается полная чушь. Слишком быстро, слишком тесно, в голове звенят обрывки слов. Ни порядка, ни ясности, шумно, слишком много, слишком быстро, слишком много, слишком быстро, дальше и дальше, дальше и дальше. Мысли несутся по кругу, без остановок, без выводов и решений, громоздятся, налезают одна на другую, одна на другую, одна на другую…

Олли входит в кухню и интересуется:

– А что на ужин?

– Олли, вон отсюда, – говорю я.

– Нет, я есть хочу, – отвечает он и идет прямиком к плите. Щупальца охватывают его и сжимают сильнее, чем она, когда обнимает его.

– Стой! – кричу я и кидаюсь за ним.

Он не сможет так жить, она его задушит. Она его уничтожит, а он ей это разрешит.

Я кидаюсь на него и валю на пол, закрываю, защищаю.

Щупальца крепко прижимают его к земле, и он вопит, когда они сжимаются. Я тоже воплю, но потому, что в спину втыкается жало из ее цветов. А потом до меня доходит, что я задела за ручку ковша на плите и нас обоих окатило кипятком.

* * *

– Как ты это делаешь?

Я лежу в своей кровати, на животе. Спина – один сплошной ожог после кипятка. Он почти весь пролился на меня. У Олли задеты руки и чуть-чуть лицо. Оно все забинтовано. Сколько надо будет лежать на животе, я понятия не имею. Думаю, до тех пор, пока не перестанет болеть.

– Что – это?

– Блокируешь ее цвета. Не разрешаешь им прилипать к себе.

– Правда?

– Да, так всегда бывает. Ее цвет подходит к тебе и отскакивает или проплывает над головой, а иногда возвращается прямо к ней.

Он пожимает плечами, но задумывается.

– Да не хочу пускать ее, и все. Не хочу иметь с ней ничего общего. А ты что делаешь?

– Увиливаю.

– А Олли?

– Он все это принимает. Прямо засасывает в себя, даже когда она спокойная. Похоже, ему этого хочется.

Он снова задумывается и спрашивает:

– Так ты поэтому на него прыгнула?

– Да. Я и не собиралась его бить. А ты что подумал?

Спину жжет, но я пробую сесть в постели и посмотреть на него.

– Элис, – произносит он, устало потирая глаза и лицо. – Этому все равно никто не поверит.

– Жалко.

– А мне другое жалко. Жалко, что с тобой это происходит.

Я чувствую, как к глазам подступают горячие слезы, как будто меня окунули лицом в тот кипяток, и теперь нужно смывать его собственным потом и слезами.

Он приподнимает мои темные очки и смотрит мне прямо в глаза.

– Слышишь меня?

Я киваю и смахиваю слезы.

– Попробуй… попробуй приспособиться и как-то жить с этими цветами. Все время пугать людей невозможно. Но и все время бегать от них тоже невозможно. Я хорошо понимаю, как это трудно, я не знаю, что бы я стал делать… но тебе так дальше нельзя. Ты растешь, у тебя вся жизнь впереди. Может, ты перестанешь видеть цвета, а может, и нет. Но всегда ты рядом с ней не будешь, пора начинать думать о себе. Всего-то через шесть лет, – тут он повышает голос, я понимаю, что нарочно, и для меня его слова звучат приговором суда. – А потом можешь приезжать и жить со мной.

– Хорошо бы. Тогда у меня никаких проблем не будет.

– Нет, этого мало. Образование – вот выход.

У меня делаются круглые глаза.

– Поняла? – наставительно произносит он. – Хочешь вырваться отсюда? Начать свою жизнь? Не зависеть от нее?

– Хочу, конечно.

– Тогда учись как следует. Кончишь школу, пойдешь в университет.

– Где я, а где ты, Хью.

– Начинай думать, как я. Игра будет долгая, Элис. Планируй будущее.

– Я так далеко не умею заглядывать. Я думаю почти всегда только о том, как бы побыстрее лечь в постель.

Он грустно смотрит на меня и произносит:

– Тогда хотя бы на день вперед.

«Как же она за все это заплатит?» – недоумеваю я, перелистывая проспект. Радостные подростки с радостными учителями занимаются в чистых, ярких классах. Я знаю, что это неправда: ведь настоящий бигмак тоже совсем не такой, как на рекламных постерах.

– У тебя грант, – говорит он. – За тебя платит государство.

– Как так?

– Школа организовала.

– Ничего себе! Значит, сильно там хотели от меня избавиться.

– Или, может, кому-то было не все равно. Но есть условие, – говорит он. – Платить будут, только если ты будешь ходить туда каждый день.

– Значит, если я не буду ходить, они не будут платить, и мне придется возвращаться домой?

– Да, Элис, вернешься домой и будешь сидеть с Олли и мамой, но чаще всего только с одной мамой, потому что ни в одну местную школу тебя не возьмут, и, значит, образования тебе не видать, работы не будет, денег тоже, а дома вы всегда будете вдвоем, и только вдвоем. Как тебе перспектива?

– Ладно. Пойду.

* * *

– Какого она цвета?

Он задает мне этот вопрос по дороге домой из парка, где познакомил меня с По.

– Изумрудного, – отвечаю я. – Как трава. Как лес. И чисто-желтого.

– Это хорошо? – спрашивает он.

– Да, – отвечаю я. – Это хорошо.

– Вот и хорошо.

Некоторое время мы шагаем молча.

– А ты бы сказала мне, если бы увидела что-то еще?

Я вспоминаю пульсирующий, пламенеющий красный вокруг его бедер и ее интимных мест, и улыбаюсь.

– Что такое? Чего смеешься?

– Ничего, – отвечаю я, щеки у меня вспыхивают, голова кружится, я робею и ускоряю шаг.

– Ну скажи! – твердит он, спеша за мной по улице.

* * *

– Синестезия, – волнуясь, говорит По. Она, такая же страстная читательница, как и Хью, нашла что-то такое в книге, и они позвали меня в его комнату. Вот уже несколько недель она приходит к нему, и вместе они готовятся к отъезду.

Почти все, что было в комнате, уже разложено по коробкам, и кажется, что вещам Олли стало одиноко. Хью работал все лето, и в последнее время я его почти не вижу. Я чувствую острую боль потери и ком в горле, когда смотрю вокруг себя.

Она, скрестив ноги, сидит на его кровати, он – в своем кресле-качалке, я утопаю в кресле-мешке. В комнате пахнет дезодорантом Lynx и мятной жвачкой. Перед тем как увидеться с ней, он всегда жует жвачку, и поэтому я точно знаю, что они целуются.

– «Исследование, проведенное в Испании, выявило, что у некоторых из тех, кто имеет способность видеть так называемую ауру вокруг других людей, наблюдается нейропсихологическое явление под названием “синестезия”, а конкретно эмоциональная синестезия, – читает вслух По. – В состоянии синестезиса участки мозга, ответственные за обработку каждого типа сенсорных раздражителей, начинают работать совместно. В этом состоянии можно видеть звук или ощущать его на вкус, осязать вкус, ассоциировать людей или буквы с каким-либо цветом. Впервые научное объяснение было предложено для ауры, которая считается энергетическим полем люминисцентной радиации, окружающим человека и невидимым для большинства людей».

Она смотрит на меня, широко раскрыв глаза. Хью пододвинулся к самому краю сиденья и широко улыбается.

– А не… а не об Элис ли это?

– Может быть, – пожимаю плечами я. Ему всегда очень хотелось как-то назвать это явление, дать ему объяснение, обоснование, но мне все равно. Может, это так. А может, и не так. А может, это и вообще аура мигрени. Какая разница: факт тот, что у меня это есть, и с этим надо как-то жить. Как его ни называй, оно никуда не денется.

Она читает дальше:

– «Причиной синестезии считается перекрестная работа различных участков мозга, приводящая к возникновению связей между теми участками, которые обычно работают независимо. Исследования, проводившиеся в последние годы, выявили, что многие целители, утверждающие, что видят ауру вокруг людей, возможно, являются носителями этого явления».

Возможно.

– Подожди-ка, – перебивает Хью. – Целители?

По перечитывает последнее предложение и говорит:

– Да. Те, кто видит ауру, – целители.

Он смотрит на меня, и я понимаю, о чем он думает.

Нет.

Я произношу это громко. Твердо. Громко.

– Нет!

* * *

Она спит на кушетке. Три часа ночи, а телевизор все работает. Много часов подряд он настырно повторяет эпизоды о том, как люди ищут клад в заброшенных сараях. В моей комнате все это прекрасно слышно. Завтра меня здесь не будет. Собранный чемодан уже стоит у двери. Хью уехал неделю назад, и после того, как мы помахали ему на прощание, я совсем перестала чувствовать, что это мой дом.

Я знаю, что уезжать ему было грустно, но он не мог скрывать ни свое волнение, ни облегчение оттого, что покидает нас, что все его планы исполняются именно так, как он заслужил. Мне это было понятно по его цветам, и я не могла плакать, когда обнимала его и смотрела, как он уезжает. Вокруг его груди и головы, как мини-фейерверк, сверкали разные цвета: и розовые, и желтые, и оранжевые, и зеленые, и ярко-синие, и голубые, и серебристые. Все тона были теплые и совсем не грязные. Вот только в каждом из них была небольшая точка зеленой тоски, в самом центре, как пятнышко на цветке, и я самонадеянно думала, что это из-за меня, хотя по краям цвета радостно сияли. Олли прямо повис на нем. Мне даже пришлось отрывать его, чтобы Хью мог уехать; вот всегда он такой, безжалостный, отбирает у Олли его счастье. Она не помахала ему на прощание, не думаю, что из жестокости – просто не смогла, и все. Она не вышла из своей комнаты, зеленый цвет грозил просочиться из-под двери, поэтому я закрыла щель одеялом. У нас с Олли достаточно горя, нечего ей добавлять еще и свое.

Только я закрыла за собой дверь и легла в постель, она задвигалась у себя, как будто ждала, пока я улягусь, и, шмыгая носом, сошла вниз.

И вот теперь она спит на кушетке. Всю ее, как плащом, окутывает печаль и жалость к себе густо-зеленого цвета. Подходя к ней, я надеваю старые футбольные перчатки Хью. Они огромные, слишком велики мне, все рваные, в грязи, прилипшей бог знает как давно, но зато толстые и ничего не пропускают. Я не хочу, чтобы ее цвет пристал ко мне, не хочу ощущать глубину ее печали. Я чувствую холодный, ледяной, болезненный укол потери.

Я погуглила насчет целителей и насчет того, что мне делать. Нашла кучу всякой ерунды и бреда, почти ничего не поняла, но уяснила, что самое главное – освободиться от цветов. Я точно не знаю, как это сделать, но думаю, что раз цвета двигаются, то, значит, я могу, надев перчатки, выгнать плохие цвета, может быть, из входной двери прямо на улицу. Мне жалко птиц – ведь они могут влететь в это облако и застрять в нем, жалко случайного припозднившегося пешехода, но, по крайней мере, я отгоню цвета от нее. Нужно сделать это и ради Олли, который останется с ней один на один. Хью договорился, что в школу и обратно он будет ходить с одноклассником-соседом, но я все равно переживаю за него. Что будет после обеда, по вечерам… И по выходным… Ему девять лет, он не может от нее защититься, по крайней мере, так, как ему это нужно. Я надеваю большие перчатки и поднимаю руки чуть повыше ее головы. Не стоит волноваться, что в темноте цветов я не увижу; они сияют ярко, как будто она оказалась в эпицентре ядерной катастрофы. Я начинаю гнать цвета прочь, к двери.

– Ты что делаешь? – громко спрашивает Олли.

Я пугаюсь, стремительно оборачиваюсь и вижу, что он сидит в кресле, в углу комнаты, в темноте. Мне виден только его силуэт, а вокруг – тонкое, темно-зеленое сияние, точно такое же, как у матери, как будто он заряжается, сидя в темноте и глядя на нее. От его присутствия делается жутко. Лили просыпается от звука его голоса и испуганно уставляется на мои большие руки в перчатках, распростертые над ее головой.

– Что ты делаешь? – спрашивает она, и в ее сонном голосе слышится паника.

– Ничего, – отвечаю я и стаскиваю перчатки, чувствуя себя очень глупо.

Она поспешно вскакивает с кушетки, и неуклюже, спотыкаясь, кидается прочь от меня.

– Ты чего придумала? – вопит она, а над ее головой, как молния, вспыхивает красный металлический цвет. Ба-бах! И еще один разряд. Он исчезает так же быстро, как появляется.

– Ничего, – повторяю я, не зная, как это объяснить.

Она нервно переводит взгляд с меня на Олли, потом снова на меня и думает, наверное, что мы оба сговорились о чем-то против нее. Она отступает от меня, тянет свое тускло-серое и грязно-желтое одеяло по всей комнате – так ребенок тянет за собой пеленку, волочит его за собой вверх по лестнице. Когда она запирает за собой дверь и половина одеяла остается на площадке, до меня доходит, что это вовсе не одеяло, а цвет ее страха: она меня боится.

* * *

– Это, может, и хорошо, – говорит Хью вечером накануне отъезда, когда, держа в руке письмо из школы, перечитывает его снова и снова. Ему тяжелее, чем мне. – Я уеду, но и ты здесь с ней не засидишься. Я, конечно, буду за тебя волноваться, но ты, по крайней мере, будешь с нормальными взрослыми.

И ни один из нас не говорит, что мы оставляем здесь Олли, предоставляем его самому себе, без всякой защиты от нее.

– Это тебе, – говорит он и протягивает мне подарочный мешочек из красивой ткани. – На счастье.

Я залезаю в него рукой и обнаруживаю там новенькие солнечные очки.

Он крепко обнимает меня, я прижимаюсь к нему и думаю о том, что теперь долго-долго не позволю никому к себе притронуться. На Рождество мы будем дома; вот тогда, через четыре месяца, и обнимемся. Я вдыхаю смесь запахов дезодоранта Lynx и самого Хью, стараясь привлечь к себе его цвета надежды, радостного предвкушения отъезда и всего нового, что ждет его впереди.

* * *

В новой школе Лили навещает меня всего раз. Один раз за шесть лет, за несколько месяцев до окончания, не отвечая ни на какие «почему». Я смотрю, как она стоит на улице, курит, заходит в школу, и внимательно изучаю, нет ли признаков, что она умирает. Ничего подобного; наоборот, она выглядит лучше.

– Ну что… – начинает она, когда мы усаживаемся в гостевой комнате, приспособленной для воскресных посещений. Она нервничает. Ерзает. Очень странно видеть ее за пределами своей территории, в стане врага. – Есть от Хью что-нибудь?

– Угу.

Он звонит мне почти каждый день. Недавно он устроился учителем английского языка в среднюю школу, но мне даже в голову не приходит рассказывать ей об этом. Повисает неловкое молчание, тем более неловкое, что другие семьи вокруг нас трещат не переставая.

– А… Олли? Звонил?

– Один раз.

Приемная семья, где он теперь живет, заставила его позвонить мне. Мне кажется, расчет был на то, что короткий разговор с сестрой поможет ему освоиться. Знали бы эти люди, что у меня никогда не получалось успокоить его.

– С ним все в порядке, – говорю я.

А он грозился поджечь дом приемных родителей, если его оттуда не заберут. Пятнадцать лет всего, а мнит себя совершеннолетним. Пока он жил один на один с матерью, он вел себя все хуже и хуже и не думал прятать свои непонятно откуда взятые богатства, раскидывал украденные вещи по всему дому, чтобы каждый, кто их увидит, сразу понял – от этого парня ничего хорошего не жди. Было решено, что домашняя обстановка ему вредна и его нужно поместить в приют.

– А я вот приехала сказать, что, хм… я иду на поправку, – произносит она.

Я попиваю приторный чай, потому что не знаю, что ответить. «Иду на поправку» и «последняя стадия болезни» – понятия совершенно противоположные. Меня готовили к последнему.

– Когда забрали Олли, мне было ужасно. Ужасно… – повторяет она и передергивает плечами. – Я чуть с собой не покончила.

– Как?

– Таблеток наглоталась. Миссис Гангали нашла меня в саду.

Я представляю себе высокую траву, переполненные баки, ее тело, распростертое на земле, рядом с ними.

– Мне поставили биполярное расстройство. Знаешь, что это?

Краем уха я что-то такое слышала, но пожимаю плечами.

– Так говорят, когда у человека все время меняется настроение. То очень хорошее, то очень плохое. Вот это мне дали для тебя.

Она копается в сумке, которую крепко прижимает к себе, и кидает на сосновый стол брошюрку службы здравоохранения: «Как жить рядом с человеком, страдающим биполярным расстройством».

С ней рядом никто не живет. Она живет одна. Разогнала нас всех. Я быстро раскрываю брошюрку. Правда, я не уверена, хочет ли она, чтобы я начала читать сразу же, поэтому пока я просто просматриваю ее и надеюсь, что этого никто не замечает. Семья, которая сидит у нее за спиной и передо мной, играет в шарады. Наступает очередь отца. Фильм. Название из двух слов. Он прижимает ладони к щекам и делает вид, что громко вопит.

«Один дома»! Я сразу догадываюсь. А до них-то, идиотов, не доходит, хотя брошюру службы здравоохранения листаю именно я.

«Биполярное расстройство, которое раньше называлось маниакальной депрессией, представляет собой психическое расстройство, вызывающее необычные колебания поведения, энергии, активности, концентрации и способности выполнять повседневные, обычные дела».

Так-так… Я бы сказала, они все правильно написали. Я кладу брошюрку на стол.

Соседи твердят как заведенные: «Крик». Да нет, он же загадал два слова, два, понятно? «Крик-2», «Крик-3», все гадают они, а он изо всех сил трясет головой.

– Мне таблетки от этого прописали.

Я и так вижу, что она что-то принимает: насмотрелась уже на учеников этой школы. Здесь много кто лечится от всяких расстройств, депрессии и тревожности. Ее цвета никуда не ушли, а только потускнели, потому что лекарство успокаивает. Оно окутывает настроение, подавляет его, прилепляется к нему, как белые кровяные тельца к бактериям, вот только не разбирает, какой цвет хороший, а какой плохой, вот и наваливается на каждый ее цвет, даже на хороший, приглушает все подряд, оставляет ей только простейшие эмоции.

– Если я не брошу лечиться, Олли может вернуться домой. Им нужно видеть, что я стараюсь.

Сначала уехал Хью, потом я. А потом и Олли. Надо было забрать у нее третьего ребенка, всем нам исчезнуть, чтобы она наконец взялась за себя. Я раздумываю, почему так: то ли потому, что она скучает по нас, то ли потому, что не может быть одна.

– Врач сказал – это, наверное, оттого, что у меня есть дети, – произносит она, перелистывая брошюрку.

Не понимаю, как эту жуть может вызвать такой красавец; как бурю и тьму может вызвать такой розовый, спокойный и мирный человек, как Хью.

– Из-за вас у меня случилась послеродовая депрессия. Я этого не понимала, пока не поговорила с врачом, но, оказывается, вот что со мной было. А когда родился Олли, стало совсем плохо.

Она попивает чай, а я тем временем уставляюсь в брошюрку, но буквы сливаются, и я ничего не разбираю. После ее слов у меня бешено колотится сердце. Я слышу только одно: «Это все из-за тебя». Я стараюсь понять, на что она намекает, не играет ли со мной, а она греет ладони о чашку, нагибается над ней, как горбунья. Я устала и от нее, и от ее художеств; здесь мне хорошо, спокойно, как на курорте. Я вовсе не скучаю без этого выноса мозга. Я понимаю, насколько она меня высушивает, бесконечно разбираясь с собой, наводя в себе порядок. Одно лишь ее присутствие напрягает больше, чем самые плохие слова любого другого человека. Я напоминаю себе, что скоро она уйдет, что скоро ее здесь не будет, что я от нее освобожусь, и вздыхаю. Но не позволяю ей уйти с такой мыслью.

– Так, значит, это все из-за меня.

Она делает оскорбленное лицо и произносит:

– Я не это имела в виду. Не передергивай.

– Тогда скажи как-то иначе. Ты же так долго была совсем одна, и даже за те часы, пока сюда ехала, могла бы придумать, что и как сказать. Как-нибудь подобрее.

– Да какая разница! – Она хватает сумку и поднимается. – Я знала, что это будет пустая трата времени. Я говорила воспитателю, что ты ничего не поймешь.

Сначала это место было для меня чем-то вроде тюрьмы, а потом стало тихой пристанью. Скоро я отсюда уйду, так же, как все до меня: кто-то неуверенно, как олененок, который еще только учится ходить, кто-то с большим багажом жизненного опыта. Я среди последних. У меня есть планы, я собираюсь жить с Хью и По, пока как-то не устроюсь. Ни за что не вернусь к ней. Ни за что.

Было бы гораздо легче, если бы она сказала, что умирает.

* * *

Лили держит слово. Она меняет свою жизнь, и ей разрешают забрать Олли домой из приемной семьи. Она принимает таблетки, симптомы болезни постепенно исчезают, и она получает награду – его возвращают домой. У нее появилась работа. По вечерам в китайском кафе она отвечает на телефонные звонки, принимает заказы, организует доставку, обслуживает клиентов. Я-то думала, что иметь дело с людьми, особенно с пьяными, да еще поздним вечером, не будет ей полезно, что ей нужна жизнь почти без всяких стрессов, но, оказывается, у нее хватает терпения управляться с теми, кто совсем слетел с катушек. Ей теперь есть о чем поговорить; за дверями дома для нее открылся новый мир, пусть даже в нем можно только ныть и жаловаться на клиентов, на шеф-повара, на загаженную кухню. Она флиртует с парнем-курьером.

Ради Олли она пожертвовала многим, но с ним все равно одни проблемы. Она не может справиться с ним, не может его обуздать. Они отравляют друг друга, но они все время вместе, все время неразлучны. Он не уйдет, а она не выставит его из дома. Яростные ссоры затягиваются чуть ли не за полночь, до самого утра, а Хью приходится быть их арбитром.

Да, она очень постаралась изменить свою жизнь, чтобы вернуть Олли домой, но по-настоящему Олли так и не вернулся.

А я вернулась.

Ржавый

В самом начале я видела у человека лишь один, самый заметный его цвет.

У Лили – зеленый.

У Хью – розовый.

Но мало-помалу цветов вокруг каждого становится все больше, и появляются они сразу все, слоями. Вокруг меня ходят люди, похожие на светящиеся луковицы: слои цветов то спадают с них, то снова нарастают. С годами цвета становятся все ярче, и мои инстинкты приспосабливаются к ним. Это происходит медленно, постепенно, так что мне приходится все время учиться расшифровывать, что они значат. Шесть лет в школе-интернате основательно изменили меня, хотя и не так, как все думают. В юности я получала только самое общее представление о людях, но, теперь, повзрослев, я гораздо лучше чувствую их цвета. Нравится мне, не нравится, а это так.

* * *

– Я пришла к вам не о своих месячных рассказывать! – в конце концов срываюсь я в кабинете врача. – Я пришла не потому, что меня пучит, а потому, что я вижу цвета вокруг людей, понимаете вы? Цвета! Они пляшут вокруг головы, вокруг тела. Понимаете? То они радостные, то грустные. И я их чувствую; когда люди подходят ко мне совсем близко, их цвет прилипает ко мне, и я начинаю чувствовать то же самое, что они. Ясно вам? Я уже прямо разжевала все!

Я ору. Мне все равно. Очень, очень непросто было решиться прийти сюда. Я наконец-то свободна от школы и уже некоторое время думала об этом. Найти врача. Рассказать всю правду. Вылечиться. Пусть мне выпишут волшебные таблетки, от которых все это пройдет, я буду их принимать! Сегодня ночью у меня сна не было ни в одном глазу; я лежала и представляла себе, что со мной сделают, как только я произнесу вслух: «Я вижу цвета людей». Хотя бы занесут в черный список, в который если попадешь, то уже никакой работы не видать.

– Эти сильные головные боли и то, что вы описываете как повышенный уровень чувствительности, могут означать гормональный дисбаланс или ПМС…

Аура мигрени, синестезия, а теперь еще и ПМС… Я не дослушиваю до конца. Все это пустая трата времени. Я поднимаюсь и бросаюсь вон из кабинета, с грохотом захлопнув за собой дверь. «Не собираюсь я вам платить!» – бросаю я регистраторше, проносясь через приемную. И добавляю, обращаясь уже к пораженным людям в очереди: «Дерьмовый там врач».

* * *

По выходит из комнаты, когда я возвращаюсь к ним, отработав целый день в кофейном магазине. Опустив глаза, стараясь не смотреть на меня, она, тихо щелкнув замком, осторожно прикрывает за собой дверь. Я подозрительно смотрю на Хью.

Он отодвигает стул от стола, жестом приглашает сесть. Мне предстоит выбрать курс в колледже, степень, дипломы, сертификаты.

– Рассмеши меня, – просит он.

– Пришли Педди-англичанин, Педди-ирландец и Педди-шотландец на вечеринку свингеров…

– Элис! – произносит Хью твердо, по-взрослому.

– Я тебе уже говорила – не хочу я ни в какой колледж!

– Да, там слишком много народу, – говорит он, повторяя много раз сказанное-пересказанное мной. – Новое место, новые вещи, жуткие преподы, лекции с позиции силы, когда тебе говорят, что делать. А ты терпеть не можешь, когда тебе говорят, что делать. Тебе нравится, когда все знакомо, все просто, тебе нравится все контролировать, тебе нравится кафе, где ты работаешь, – говорит он, перечисляя мои самые страшные страхи.

В какой-то момент он умолкает, и наступает тишина. Он понимает: до меня доходит, я его слушаю.

– Ведь тебе восемнадцать лет, жить так все время ты не будешь. Никто и никогда не останавливается на одной ступеньке, Элис. Колледжи – это совсем не то, что школы. Ты – взрослый человек, можешь приходить и уходить, когда хочешь, можешь сидеть на лекциях совсем одна, можешь выйти из кампуса, чтобы пообедать, можешь делать все, что тебе заблагорассудится, можешь работать неполный день в кафе – даже не то что можешь, а будешь, никуда не денешься, – но в это время учишься, трудишься, работаешь, получаешь специальность.

– А что потом?

– А потом уходишь.

– Куда?

– Куда хочешь. Куда глаза глядят. Отсюда. Специальность – это твой билет туда, где ты хочешь оказаться. Мир – это твоя устрица.

– Устрицы противные.

– Да ты еще никогда их не пробовала.

Вот в чем разница между мной и им. Он бы попробовал. Чтобы понять, нравится это ему или нет. Он открыт, я закрыта. Он называет это «ступенькой», я – безопасным домом. Он тревожится за меня, всегда тревожится. Я не так старательна, как он, а энергии у меня и вовсе нет. Нет увлечений, нет страстей, нет друзей, нет и понятия, что я хочу делать или чем хочу быть. Куда лучше у меня получается прятаться, сидеть дома, стоять в стороне. Держать все при себе, держать все в себе. Скатываться, ускользать подальше от света, в тень. Ему хочется, чтобы во мне раскрылось все лучшее, что, возможно, есть, хотя просто-напросто быть уже достаточно трудно. Я смотрю, как у него из-за плеча поднимается новый цвет. Он не такой, как его обычные цвета, и движется по-другому. Этот цвет похож на бетонную смесь: густой, вязкий, как каша-размазня. Он наверняка очень тяжелый; вес у него на плече становится все больше и больше.

Он смотрит туда же, куда и я – на прозрачный воздух у себя над плечом, потом снова на меня.

– Что такое?

– Тебе нужен массаж.

– Знаю; это плечо меня прямо с ума сводит, – говорит он, изо всех сил растирая его. – Вот, видишь?

– Ну ладно, – отвечаю я и беру первую попавшуюся брошюру. Не хочется быть обузой. – Хорошо. Я их просмотрю.

– Может, на массажистку выучишься, – говорит он, вращая плечом.

– Ага, только на такую, которая людей не трогает.

– На помощницу массажистки, а еще лучше – на начальницу. Ты можешь точно находить, где болит, а физическую работу пусть делают другие.

Он вроде бы весело шутит, но заметил мою способность распознавать боль, и это задевает.

– Найти бы работу, чтобы точно находить, где радость…

Но ни ему, ни мне ничего такого в голову не приходит.

* * *

Олли появляется дома в три часа ночи и застает меня в полной темноте: я сижу на диване, гляжу на дверь, ожидаю его. Лили позвонила к нам на квартиру, мягко выражаясь, в полном расстройстве, а Хью с По как раз не было. Она хотела, чтобы он зашел, успокоил ее, поговорил с Олли, опять рассудил бы их. А вместо него пришла я, и притом неохотно. На нем пуховик фирмы Canada Goose и кроссовки. Пуховик стоит больше тысячи евро; точно такой же он притащил Лили утром на Рождество вместе с пачкой банкнот, небрежно засунутой в коробку из-под конфет Quality Street.

Он пугается при виде меня, но тут же прикрывается своей обычной бравадой.

– Привет чокнутой, – говорит он.

– Привет торговцу наркотой, – отвечаю я.

Он хмыкает, идет в кухню, чем-то гремит там. Потом крадется мимо меня, и я вздрагиваю. Волосы на руках встают дыбом, по коже бегают мурашки. От младшего братца на меня веет ледяным холодом.

– Что ты наделал? – спрашиваю я и слышу дрожь в собственном голосе. Он тоже ее замечает. Он появляется в дверях с мрачным видом, как будто злорадствуя над моим страхом, а в руке держит упаковку ветчины.

– Чего тебе, чокнутая?

– Олли… – начинаю я, стараясь воззвать к человеческому в нем, а не к той чудовищной энергии, которой он пышет, как паром. Он на взводе – правда, энергия эта не от наркоты, а от чего-то другого, какая-то грубая, примитивная, адреналин, только наоборот.

– Если кто спросит, я весь вечер был дома, – бросает он, запихивает в рот кусок ветчины и с потемневшими глазами поднимается наверх, ложиться.

* * *

Я сижу в переднем ряду, рядом с Хью, там же, где сижу все дни, пока идет суд над Олли, и смотрю на волшебную женщину передо мной, цвета которой похожи на лавовую лампу. Великолепные большие пузыри глубокого синего цвета медленно движутся вверх и вниз в легкой ярко-желтой дымке. Пузыри медленно плывут вверх, неторопливо меняют форму, как будто мутируют, а потом так же медленно плывут вниз. Раньше я никогда не видела ничего такого точного, управляемого, и теперь это зрелище зачаровывает. По обе стороны от ее головы шары движутся с одинаковой скоростью, но в противоположных направлениях, всякий раз встречаясь точно в середине, в одно и то же время, как лезвия ножниц. Глубокий синий – это такой цвет, которому со временем я научилась доверять, если вижу его у прирожденных руководителей, поборников справедливости и равенства, а такой оттенок желтого бывает у старательных, не жалеющих себя студентов. В движении темно-синие шары могут быть текучими, менять форму, но они тщательно продуманы и измерены. Я ощущаю, что эта энергия неторопливо и методично ищет правду. Этакие весы справедливости. Ничего удивительного: шары движутся от судьи Кэтрин Рэдклифф, под чьим председательством судят Олли.

Лили не приходит. Для ее хрупкой натуры это слишком; она никогда не жертвует ради других даже самой малой малостью.

– Что думаешь? – то и дело спрашивает меня Хью. Он не о словах, которыми перебрасываются между собой юристы: этот язык ему понятен и так. Мое дело – смотреть, какие у кого цвета, пока мы держимся друг за друга, не оставляя надежды на жизнь брата.

– Она справедливая. – Я решила так с самого начала, и мы обмениваемся встревоженными взглядами, потому что оба понимаем – это значит, что Олли обречен.

Олли со своим сообщником вломились в дом и сначала угрожали двум его жильцам бейсбольной битой, а потом «запугали их и жестоко избили». Избивал как раз Олли, а сообщник в это время обчищал комнаты. Это было уже не первое его преступление. Далеко не первое. Судья заявила, что он общественно опасен, а то, что он сделал, настолько серьезно, что вариант тут только один: на два года, до восемнадцатилетия, отправить его в колонию для несовершеннолетних, а потом перевести в настоящую тюрьму для взрослых. По ее словам, срок заключения отражает серьезность преступления и последствий, которые две его жертвы переживают до сих пор.

Руководствуясь чувством справедливости, она приговаривает Олли к шести годам и девяти месяцам лишения свободы за «нападение и кражу со взломом, совершенные при отягчающих обстоятельствах». Не знаю… Может быть, для другой стороны это и справедливо.

Олли пристально смотрит в пол. Кончики его чересчур больших ушей розовеют, щеки пылают. Он рослый, тщедушный, он еще не сформировался ни физически, ни умственно. Он даже не знает, кто он такой. Он будет сидеть за то, что сделал какой-то его переходный вариант. Он безучастно выслушивает приговор. Поначалу я даже думаю, что он его не слышит, но мало-помалу до него доходит, и цвета его становятся грозовыми. Ни одного доброго среди них нет: это металлические вспышки гнева, сущий ливень с ураганом. Ничего и близко похожего на угрызения совести или сожаление, хотя я очень жду этого, очень надеюсь. Но нет, есть один только гнев, а жалеет он совсем о другом: что на этот раз не получилось выкрутиться.

Только когда на него надевают наручники и уводят, он бросает быстрый взгляд на Хью. Когда я смотрю на его лицо, то вижу маленького мальчика, играющего на полу с солдатиками, которому страшно не хватает внимания и любви. Потом он переводит взгляд на меня, и лицо его становится злобным. Он ожесточается.

Я никогда не могла дать ему утешения. Или, как в этом случае, алиби.

* * *

Лили жалуется на ломоту в спине из-за жесткого кресла на работе. Примерно в это время арестовывают Олли, стресс действует на нее, на нас всех, и этим мы объясняем ее состояние. Мы не обращаем никакого внимания на него, какое-то время не обращаем никакого внимания на нее, потому что нам куда важнее другое. Она всегда норовит выдвинуться на первый план, когда у кого-нибудь разыгрывается драма и есть о чем поволноваться, кроме нее. Только уже когда его отправляют в тюрьму, она, не переставая жаловаться, добирается наконец до врача. И только после нескольких посещений к ней начинают прислушиваться и отправляют по специалистам, а у них тоже приходится подолгу ждать своей очереди.

Сначала ей ставят инфекцию спинного мозга, но потом обнаруживают опухоль, да такую огромную, что она обвивается вокруг позвоночного столба, как мишура вокруг ствола дерева. По цвету она похожа на гниющий фрукт, буро-рыжая, как пятна на кожуре банана.

После операции на позвоночнике выясняется, что у нее лимфома Беркитта, разновидность неходжкинской лимфомы.

Страницы: «« 1234 »»