Упражнения Макьюэн Иэн

Потом он пристрастился проводить время после обеда в соседней квартире, где жила добродушная дама – она была наполовину итальянка – с дочкой Джун, девочкой его возраста, быстро ставшей его лучшей подружкой. Мама Джун была психиатром, и, видимо, она предложила его маме практическое решение. Бейнсы переехали в белую одноэтажную виллу на ферме в западной части Триполи. Здесь вокруг росли арахисовые деревья, оливы и виноград. И если бы он во сне выпрыгнул из окна, то пролетел бы не более двух футов. И подаренный ему щенок Джамбо, вероятно, тоже был идеей психиатра. Когда Джун с мамой вернулись в Италию, Роланд какое-то время оставался безутешен. Но ферма его взбодрила, вернула к жизни. В миле отсюда, там, где кончались оливковые рощи и начиналась поросшая сухими кустарниками пустыня, находился военный лагерь Гурджи, где работал капитан. Иногда Роланд ходил туда один по узкой песчаной тропинке, бежавшей между высокими рядами кактусов к дому своего школьного товарища.

В другом углу семейного облака обреталась мамина печаль. Для него она была как нечто само собой разумеющееся. Она таилась в ее приглушенном голосе, в ее нервозности, в ее манере вдруг прерывать свое занятие и смотреть в сторону, предаваясь то ли мечтам, то ли воспоминаниям. Она таилась в ее внезапных выплесках раздражения к нему. Но она всегда сглаживала такие моменты добрым словом. Ее печаль сближала их. Каждые три-четыре месяца капитан Бейнс отправлялся со своим подразделением на маневры в пустыню, длившиеся обычно пару недель. Целью этих маневров было подготовиться к тому дню, когда египтяне, при поддержке русских, нападут на Ливию с востока. Танкам «Центурион», которые обслуживали ремонтные мастерские капитана, требовалось постоянно поддерживать готовность к оборонительным действиям. Роланд, кому было кое-что известно об этих военных приготовлениях, забирался по ночам к маме в постель, чтобы не только ощутить там уютный комфорт, но и просто побыть рядом с ней. Он оберегал ее, одновременно ощущая в ней потребность.

Но он испытывал и потребность в отце. К старости привычка всегда действовать осмотрительно и военная тяга к порядку стали для капитана Бейнса чуть ли не болезненной манией. Но в сорок лет он еще сохранял вкус к приключениям. Когда мимо их дома шли бродячие музыканты-арабы, он выходил к ним на дорогу, брал у них зукру – что-то вроде волынки – и играл вместе с ними. Его сослуживцы никогда бы не прикоснулись губами к тому месту, к которому прижимались губы араба. Поездки на машине вместе с девятилетним сыном, возможно, входили в его программу обучения мальчика мужским доблестям и навыкам. Они ездили на учебный полигон, где Роланд учился лазать по канату и передвигаться по горизонтально натянутой сетке с помощью одних только рук. На стрельбище «Одиннадцатый километр» он лежал рядом с отцом и разглядывал через прицел винтовки 303 – номер четыре цель первая, как его учили говорить, – далекие мишени на гребне песчаного бархана. Роланд нажимал на спусковой крючок, а капитан принимал своим плечом отдачу приклада при выстреле. Звук выстрела, чувство опасности, ощущение смертоносной силы винтовки – от этого у него голова шла кругом. А еще отец договорился с сержантом, чтобы тот позволил Роланду сесть в танк и поуправлять им на полигоне, пустив машину по крутым песчаным дюнам. Он обучил сына азбуке Морзе и принес домой два кнопочных передатчика для азбуки Морзе и сто ярдов колючей проволоки. Отец возил его на парадный плац Азизии, где мальчик мог кататься на роликовых коньках на дальние расстояния. Капитан Бейнс считал плавание достойным мужским занятием. Он учил сына нырять и задерживать под водой дыхание на полминуты, плавать кролем, потому что брасс был стилем, подходящим для девчонок. А на пляже они играли в придуманную ими игру под названием «рекорд». Капитан заходил в море по грудь и медленно отсчитывал секунды, а Роланд стоял без поддержки у него на плечах, скользких от геля для волос. Под конец, незадолго до того, как они улетели в Лондон, их рекорд составлял тридцать две секунды.

Когда Роланд обмолвился, что хочет увидеть скорпиона, они с капитаном отправились в пустыню к западу от Триполи. Во время таких прогулок отец спрашивал: «Три восьмых?» – и Роланд кричал в ответ: «Триста семьдесят пять тысячных!» Или капитан говорил: «Двадцать миль?» – и Роланд делал подсчеты в уме: разделить на пять, умножить на восемь – и давал ответ в километрах. Так отец готовил его к школьным экзаменам для одиннадцатилеток, задавая вопросы, которые, как он думал, могли возникнуть. Но ни один такой вопрос не возник.

– Столица Западной Германии?

– Бонн!

– Имя премьер-министра?

– Макмиллан!

Они свернули на обочину безлюдного шоссе в сторону Туниса. Минут десять они шагали в глубь бескрайней каменистой пустыни, поросшей редкими кактусами и кустарниками. Роланд совсем не удивился, когда под первым же камнем, поднятым отцом, оказался крупный желтый скорпион. Он поднял хвост и выставил шип. Он словно их ждал. Капитан хладнокровно смахнул его щелчком большого пальца в пустую банку из-под джема. И Роланд потом несколько недель пытался кормить скорпиона жуками-оленями, но скорпион только съеживался. Розалинда сказала, что не может спать в одном доме с этой тварью. Тогда Роберт отнес его к себе в ремонтные мастерские и потом принес обратно в запечатанной банке с формальдегидом. Многие годы Роланд представлял себе, как призрак скорпиона подкрадывается к нему, желая отомстить. Скорпион намеревался ужалить его в голую пятку, покуда он чистил зубы перед сном. Его могло утихомирить только одно – поглядеть на него и прошептать: «Извини».

Его величайшее судьбоносное приключение произошло чуть раньше, когда ему было восемь. Отец сыграл в нем главную роль, как далекий героический участник. Розалинды, вопреки обыкновению, дома не было. Впервые далекие пертурбации международной политики вторглись в его маленький мир. Он ничего в них не понимал. Только в средней школе он узнает, что разногласия между греческими богами имели серьезные последствия для земной жизни людей.

По всему Ближнему Востоку арабский национализм становился крепнувшей политической силой, его непосредственными противниками были колониальные и бывшие колониальные европейские державы. Новое еврейское Государство Израиль, возникшее на землях, которые палестинцы считали своими, тоже был для него как кость в горле. Когда в конце июля египетский президент Насер национализировал принадлежавший англичанам Суэцкий канал, он стал героем арабских националистов. Считалось, что антибританские настроения мощно вспыхнут и в соседней Ливии. И когда Британия и Франция в союзе с Израилем напали на Египет, чтобы восстановить контроль над каналом, в Триполи прошли пронасеровские демонстрации. Манифестанты также выступили под лозунгами против короля Идриса, стоявшего на страже интересов европейцев и американцев. И тогда Лондон и Вашингтон решили вывезти все семьи англичан и американцев в безопасное место, а затем эвакуировать из страны.

Но что мог знать об этом Роланд? Только то, что рассказывал ему отец – что арабы очень злые люди. И у него не было времени спрашивать почему. Всем детям и их матерям было предписано немедленно отправиться в ближайший военный гарнизон в целях безопасности. Совершенно случайно, когда разразился Суэцкий кризис, Розалинда находилась в Англии, где навещала Сьюзен. У нее в семье как раз начались «неприятности», о которых Роланд ничего не знал. Как не знал, кто пришел в их белую виллу и упаковал в сумку его вещи, пока он был в школе. Конечно, не капитан, который в это время руководил эвакуацией семей военнослужащих и был очень занят.

Автобус, на котором он приехал из своей начальной школы, располагавшейся в казармах Азизии, в тот день не остановился у переулка, бежавшего мимо гранатовых деревьев к их белой вилле. Он проехал еще лишнюю милю до Гурджи. Там рядом с караулкой были оборудованы обложенные мешками с песком пулеметные гнезда, а на шоссе стояли легкие танки. Вооруженные солдаты махали и отдавали честь въезжавшему в военный гарнизон автобусу.

Огромные палатки на двадцать человек все были одинаковые, но предполагалось, что дети офицеров размещались в них отдельно от детей младших чинов. Жены совместно занялись обустройством общей кухни, обеденного зала и прачечной-душевой. На следующей неделе не произошло ничего серьезного. Вооруженные до зубов злые арабы не атаковали базу, чтобы покромсать британских детей и их матерей. Гарнизон был небольшой, никому не разрешалось покидать его территорию, и Роланд был на седьмом небе от счастья. Он с двумя друзьями исходил военный городок вдоль и поперек. Они узнали, как пахнет моторное масло, лужицы которого поблескивали на горячем сухом песке. Они обследовали ремонтные мастерские, заводили беседы с командирами танковых экипажей, гоняли мяч на гигантском пустыре размером с настоящее футбольное поле. Они вскарабкивались на разборные дощатые башни, чтобы добраться до пулеметных расчетов на самой верхотуре. В гарнизоне то ли дисциплина разладилась, то ли улетучились опасения перед возможным нападением арабов. Во всяком случае, дневальные офицеры и солдаты – все сплошь молодые парни – обходились с мальчишками вполне дружелюбно. Один лейтенант покатал Роланда по гарнизону на своем мощном мотоцикле. Иногда Роланд сам бродил по военному городку, радуясь возможности побыть в одиночестве. Офицерские жены, занимавшиеся приготовлением еды, купанием в большой жестяной ванне восемнадцати детей одного за другим, после чего укладывали их спать, были веселые и умелые. Роланду доставался избыток ласки, потому что его мама сейчас находилась далеко. Но в материнском внимании он как раз и не сильно нуждался.

Все жалобы и потребности адресовались капитану Бейнсу и его подчиненным. Иногда он появлялся у семейных палаток, чтобы решить ту или иную проблему, с неизменным револьвером в кобуре. Времени на разговоры с сыном у него не было. И это его вполне устраивало. Роланд был еще слишком мал, чтобы анализировать охватившую его в те несколько дней эйфорию. Нарушение повседневной рутины, восторг от осознания опасности, смешанный с преувеличенным ощущением безопасности, бесконечные часы безнадзорных игр с приятелями, ну и, наконец, отсутствие многих привычных ситуаций: ему не надо было щуриться, глядя на классную доску в школе Азизии, он был освобожден от тревожной опеки мамы и ее печали, как и от железного авторитета отца. Капитан больше на бриолинил сыну волосы по утрам до школы и не проводил ровный прямой пробор кончиком своей расчески. Мама больше не ахала по поводу свежих царапин на его ботинках. А самое главное, он был освобожден от всех семейных неурядиц, о которых никогда не говорили вслух и которые имели над ним власть такую же всепроникающую и таинственную, как гравитация.

Семьи покинули лагерь поздно ночью и отправились на военно-воздушную базу «Идрис» под плотной охраной вооруженного эскорта, включавшего бронетранспортеры. Роланд был горд тем, что его отец всеми командует, расхаживая со своим всегдашним револьвером в кобуре, отдавая распоряжения солдатам и сопровождая матерей с детьми до трапа двухмоторного самолета, вылетавшего в Лондон. У него даже не возникло возможности с ним попрощаться.

Эта ситуация, с привкусом нереальной свободы, продолжалась восемь дней. Потом она помогала ему выдержать жизнь в пансионе, и под ее воздействием уже в двадцатилетнем возрасте сформировался его беспокойный характер, возникли сумбурные амбиции и усилилось неприятие постоянной работы. Но это же стало для него помехой – чем бы он ни занимался, его преследовала мысль, что где-то есть куда больше свободы, некая вольная жизнь, которая ему пока недоступна и которая останется недосягаемой, стоит ему связать себя неразрывными обязательствами. Поэтому он упустил немало шансов и обрек себя на длительные периоды томительной скуки. Он все ждал, что стена жизни вдруг раздвинется словно театральный занавес, оттуда протянется рука и поможет ему войти во вновь обретенный рай. И тогда он достигнет своей цели, и его восторженное отношение к дружбе и общению и упоение неожиданным наконец-то будет укрощено и получит благополучный исход. Поскольку ему не удалось понять или сформулировать свои ожидания, покуда они не увяли в более поздний период жизни, он оставался беззащитен перед их соблазнами. Он не знал, чего он – в реальной жизни – ждал. Что же до нереальной жизни, то он мечтал снова пережить те восемь дней, проведенные им на территории ремонтных мастерских Корпуса королевских инженеров-электриков и механиков в лагере Гурджи осенью 1956 года.

Вернувшись в Англию, Роланд и Розалинда полгода прожили в доме местного строителя в Эше, родной деревне Розалинды. Роланд ходил в ту же самую местную школу, что и его мама в начале 20-х годов, и где также учились Генри и Сьюзен. На Пасху следующего года Розалинда с Роландом вернулись в Ливию, но на этот раз они обосновались в поселке с новенькими виллами на морском побережье. Возможно, расставание пошло его родителям на пользу, потому что их жизнь стала куда веселее: мама уже не была такой нервной, а капитан радовался маленьким приключениям с сыном.

В июле 1959 года наконец выбрали частную школу-пансион и запланировали туда поездку на сентябрь, за несколько дней до начала учебного года. Роланд узнал, что там он будет ходить на уроки игры на фортепьяно. Сам капитан любил играть на губной гармошке, ловко импровизируя разные мелодии. Он любил песни времен Первой мировой войны вроде «Далеко до Типперэри», «Верни меня к дорогому старому Блайти», «Сложи все свои невзгоды в старую дорожную сумку». Еще ему нравились старые шотландские песенки из старого репертуара Гарри Лодера[16], которые он здорово пел: «Малютка Док и Дорис», «Перестань меня щекотать, Джок!» и «Я родом из Глазго». Самой большой его радостью в жизни было пить пиво с сослуживцами, играть на губной гармошке, петь и заставлять армейских приятелей ему подпевать. Он очень жалел, что не научился играть на пианино, потому что у него никогда не было такой возможности. И Роланду следовало восполнить то, чего он был лишен. Парень, умеющий играть на пианино, частенько повторял он сыну, всегда будет душой компании. Потому что стоит ему заиграть старый шлягер, как все сбегутся к нему и подтянут любимую мелодию.

Об уроках музыки договорились с директором школы, который учтиво написал им, что он все устроил и с Роландом будет заниматься мисс Корнелл, недавняя выпускница Королевского музыкального колледжа. В школе к урокам музыки относились довольно серьезно, и он выразил надежду, что Роланд в следующем семестре уже примет участие в опере «Волшебная флейта».

За несколько недель до отъезда семьи из Ливии в Англию капитан предпринял очередную смелую инициативу. Он заказал доставку на трехтонном грузовике нескольких огромных дощатых ящиков. Капрал и рядовой вытащили эти ящики из кузова и отнесли в небольшой садик за домом. А отец с сыном сколотили их вместе гвоздями и сделали «базу» в саду. Роланду предстояло ползать по лабиринту ящиков и проводить химические опыты с разными веществами – вустерширским соусом, порошком для мытья посуды, солью, уксусом, – а также цветами мальвы, герани и сухими финиковыми листьями. Но, вопреки его надеждам, взрывчатой смеси не получилось.

* * *

Итак, вот она. Все трое поняли эти слова, каждый по-своему. Постройка в палладианском стиле на дальнем краю поля для крикета означала, что их триединой семье пришел конец. Ее ежедневные ритмы и токи скрытых чувств и конфликтов усилились в стенах этого далекого форпоста, одного из позабытых военных трофеев. Никто не сказал ни слова о конце, и они шагали туда в молчании. Наконец Роланд выпустил мамину ладонь. Отец махнул рукой, и они послушно посмотрели туда, куда он указал. По зеленому полю ездил небольшой трактор с прицепом, где лежал инвентарь для регби. Четверо человек подняли с помощью веревок Н-образные ворота. Раньше их не было видно за деревьями. Ровнехонькое, без единого бугорка, поле, пустое дощатое табло. Конец лета.

На повороте подъездной дороги они прошли мимо конюшни и водонапорной башни. За главным корпусом заметили раскрывшую объятия балюстраду и поросший папоротниками склон, тянувшийся к лесу, потом болотистый речной берег и синюю реку, чье широкое прямое русло убегало прочь от них к дальнему изгибу. В сторону Харвича, пояснил капитан.

Роланд не знал, это он сам так решил или кто-то ему сказал: никогда ничего не бывает так, как ты себе воображаешь. Он до конца осознал эту поразительную истину. Размах, просторы, величие и океан зелени – откуда ему было знать, что находилось за стенами их небольшого дома в Джорджимпополи, или за его партой перед исписанной нечеткими словами классной доской в казармах Азизии, или за ласковым морем и расслабляющей жарой пляжа Пикколо Капри? Сейчас он испытывал слишком сильный восторг, чтобы ощущать тревогу. Он шел между родителями, словно сквозь приснившийся пейзаж, к величественному зданию. Они вошли в боковую дверь. Внутри было прохладно, почти зябко. У противоположной стены небольшого вестибюля он заметил телефонную будку и огнетушитель. Крутая скромная лестница вела на второй этаж. Эти детали его немного успокоили. Затем они оказались в приемной, большом зале с высокими потолками, от которых отдавалось гулкое эхо, и тремя полированными темными дверями – все были закрыты. Семья смущенно остановилась в центре зала. Капитан Бейнс снова полез в карман за письмом с указаниями, как вдруг перед ним выросла фигура секретаря директора школы. После формальных представлений – ее звали миссис Мэннинг – началась экскурсия по пансиону. Приветливо задав Роланду несколько вопросов, на которые тот вежливо ответил, она объявила, что в этом учебном году он будет самый младший. После этого он уже почти не слушал ее, а она больше к нему не обращалась – какое облегчение! Ее слова были обращены к капитану. Он спрашивал, в то время как его жена и сын молча шли следом, как будто они оба были будущими учениками. Но они не глядели друг на друга.

Роланд запоминал все, что их экскурсовод говорила о «мальчиках». После обеда, когда не было матчей по регби, мальчики должны были надевать комбинезоны. Это его не слишком воодушевило. Она несколько раз заметила, что без мальчиков в пустой школе непривычно, но спокойно, да и порядка больше. Но она по ним правда скучала. И тут его старые тревоги вернулись. Мальчики знали то, чего он знать не мог, они знали друг друга, и они сильнее, крупнее, старше него. Они его невзлюбят.

Они вышли из здания через ту же боковую дверь и прошли под чилийской араукарией. Миссис Мэннинг обратила их внимание на статую Дианы-охотницы, рядом с которой стояло животное, похожее на газель. Они не подошли к ней поближе, хотя ему хотелось. Вместо того они вышли к лестнице, спускавшейся к воротам, украшенным, как она подробно объяснила, монограммой из кованого чугуна. Роланд уставился на бескрайнюю реку и унесся в мыслях далеко-далеко отсюда. Если бы они сейчас были дома, то готовились бы пойти на пляж. Резиновые ласты и маска с их особенным запахом, плавки, полотенца. Ласты и маска были бы во вчерашнем песке. На пляже его бы ждали друзья. А вечером перед сном мама натирала бы розовым каламиновым лосьоном его обгорелые и шелушащиеся плечи и нос.

Они приблизились к невысокой современной постройке. Войдя внутрь и поднявшись наверх, они осмотрели спальни. Тут были явные признаки общежития для мальчиков. Ряды металлических кроватей, застеленных серыми одеялами, шкафы с исцарапанными дверцами, которые миссис Мэннинг называла буфетами, а в умывальной ряды узких раковин под небольшими зеркалами. Ничто тут не напоминало Версальский дворец.

Под конец был чай с пирогом в администрации пансиона. Уроки музыки для Роланда были оплачены заранее. Капитан подписал какие-то бумаги, и, распрощавшись, они отправились в обратный путь по той же самой подъездной дороге, недолго прождали под раскидистым деревом автобус, который довез их до Ипсвича, а затем пошли в душный магазин одежды, где обшитые дубовыми панелями стены, казалось, всасывали весь свежий воздух. Времени, чтобы подобрать все по списку, ушло немало. Капитан Бейнс удалился в местный паб. Роланд примерил новенький твидовый пиджак с кожаными вставками на локтях и кожаной обшивкой на рукавах. Его первый в жизни пиджак. Вторым стал синий блейзер. Комбинезон им дали сложенным в картонную коробку. Мерять его не было необходимости, заверил продавец. Ему очень понравилась одна купленная вещь – эластичный ремень сине-желтого цвета, который застегивался на крючок в виде змейки. На поезде из Ипсвича в Лондон, направляясь в дом к его сводной сестре в Ричмонде, обложившись пакетами, где лежала купленная для него одежда, родители все донимали его вопросами, понравилось ли ему в школе, а как ему то, а как ему это. «Бернерс» не вызывал у него ни симпатии, ни антипатии, не приглянулся и не вызвал отторжения. Пансион просто имел место, от него было некуда деться, и он уже стал его будущим. Роланд сказал, что ему там понравилось, и, увидев выражение облегчения на их лицах, обрадовался.

Спустя пять дней после его одиннадцатого дня рождения родители отвели его на улицу рядом с вокзалом Ватерлоо, где стояли школьные автобусы. Один предназначался для новых учеников пансиона. Состоялось неловкое прощание. Отец похлопал его ладонью по спине, мама хотела было его обнять, но спохватилась и скованно заключила в короткое объятие, которое он неуклюже принял, думая, как это воспримут другие мальчики. А через пару минут он уже наблюдал за тем, как мальчики слезно обнимаются со своими родителями, но бежать обниматься со своими было поздно. В автобусе он пережил трудные пятнадцать минут, когда оставшиеся на мостовой родители улыбались и махали ему в окно и произносили неслышные ободряющие пожелания, а сидевшему рядом с ним мальчику вдруг захотелось поболтать. Когда автобус наконец тронулся, родители ушли. Отцовская рука лежала на маминых плечах, которые мелко тряслись.

Сосед Роланда протянул руку и представился:

– Я Кит Питман, и я собираюсь стать косметическим стоматологом.

Роланду уже приходилось обмениваться вежливыми рукопожатиями с взрослыми, в основном сослуживцами отца, но он еще ни разу не совершал такой же ритуал со своими сверстниками. Он сжал руку Кита и ответил:

– Роланд Бейнс.

Он уже отметил про себя, что этот дружелюбный мальчишка ростом был не выше него.

Прежде всего он испытал шок не из-за того, что оказался вдали от родителей, на расстоянии двух тысяч миль. Он поразился тому, как изменилось его представление о времени. Это произошло бы в любом случае. Это должно было произойти – переход во взрослое время с присущими ему обязательствами. Раньше он нежился в едва уловимом тумане событий, не думая об их последовательности, дрейфуя, в худших случаях, бредя наобум сквозь череду часов, дней и недель. Дни рождения и рождественские праздники были единственными настоящими вехами в потоке времени. Время было тем, что ты получал извне. Его родители руководили его течением дома, а в начальной школе все происходило в стенах одного класса и случайные перебои в рутине событий происходили по воле учителей, которые повсюду сопровождали тебя и даже брали за руку.

Здесь переход был жестокий и грубый. Новенькие младшеклассники должны были быстро научиться жить по часам, стать их рабами, предвосхищать их требования и расплачиваться за все свои промахи: выслушать нагоняй от раздраженного учителя, или остаться после урока, или на крайний случай получить «по мягкому месту». Когда надо встать и заправить постель, когда идти на завтрак, потом на общее собрание, потом на первый урок; заранее собрать все необходимое для пяти уроков, как следить за расписанием занятий или за разнообразными объявлениями и списками, в которых вполне могла оказаться и твоя фамилия; через каждые сорок пять минут переходить из одного класса в другой без задержек и не опаздывать на обед сразу после пятого урока; и следить, в какие дни проводятся спортивные состязания, где можно вешать и забирать свою сумку со школьной одеждой и когда отдавать ее в стирку; и когда надо возвращаться в класс после обеда в дни без спортивных мероприятий, и когда приходить в класс в субботу утром, и когда начиналась работа над внеклассным заданием и сколько времени тебе давалось на выполнение заданий по заучиванию или написанию текстов; и когда надо идти в душевую, и когда ложиться в кровать за пятнадцать минут до того, как в общежитии потушат свет, и когда бывают прачечные дни, и когда надо встать в очередь с ворохом грязной одежды и белья, который надо передать сестре-хозяйке: носки и нижнее белье в один день недели, рубашки, брюки и полотенца – в другой день; и когда верхнюю простыню на кровати надо перестелить вниз и для верхней простыни взять выстиранную, и когда надо идти на осмотр к врачу, который проверял то наличие вшей, то состояние ногтей и стрижку, у всех ли есть карманные деньги, и когда открыт школьный буфет.

Личные вещи полностью подчинялись времени, получая тираническую власть над своим владельцем. Вещи имели свойство беспричинно исчезать. Была масса вещей, которые ты либо терял, либо забывал принести в начале учебного дня: расписание уроков, учебник, вчерашнее внеклассное задание, задачник, вопросник, географические карты, исправную ручку, чернильницу, карандаш, транспортир, угольник, компас, логарифмическую линейку. Если всю эту мелочь хранить в пенале, то можно было потерять пенал – и попасть в еще большие неприятности. Уроки физкультуры были отдельной пугающей темой. Дважды в неделю надо было приносить с собой физкультурную форму и носить ее из класса в класс. Учитель физкультуры мистер Эванс, валлиец, был тот еще вредина, который наказывал за опоздания и за недостаточную физическую подготовку и при этом любил издеваться – физически и морально. На первом же занятии он запустил большой палец Роланду в ухо за то, что тот не смог сесть на регбийном поле в правильной позе, скрестив ноги. Корчась от боли, он пытался принять верное положение, перебирая ногами по траве. В Ливии только ливийцы сидели на земле, каменистой, горячей и твердой. В спортзале жертвами физрука становились упитанные, слабые и неловкие. После той первой стычки с физруком Роланд старался не попадаться ему на глаза.

Время, которое было безграничной сферой, в которой он свободно перемещался в любом направлении, в одночасье стало узкой тропинкой в одну-единственную сторону, по которой он ходил вместе с новыми друзьями от одного урока к другому, неделю за неделей, пока оно не стало непреложной реальностью. Мальчики, чьего присутствия он поначалу так страшился, оказались, как и он, обескураженными и дружелюбными. Ему нравились их теплые интонации кокни[17]. Они старались держаться вместе, кто-то плакал по ночам, кто-то мочился в кровать, и почти все отличались безудержным весельем. Никто ни над кем не подшучивал. После того как в общежитии тушили свет, они рассказывали друг другу страшные истории про привидения, или делились своими представлениями о мире, или хвастались своими отцами, причем, как он узнал позднее, часто несуществующими. Роланд слышал свой голос в темноте, который пытался – тщетно – в деталях воссоздать атмосферу эвакуации во время Суэцкого кризиса. Зато его рассказ про аварию на дороге имел успех. Он рассказал и про мотоциклиста, летящего навстречу верной смерти, и про ослепленную текущей со лба кровью женщину за рулем, про сирены «Скорой помощи», про приехавших полицейских и про окровавленные руки отца. В следующую ночь Роланд по просьбе всех снова воспроизвел свой рассказ. Так он приобрел некий статус – чего в его жизни никогда не было. Ему казалось, что он постепенно становится другим – тем, кого родители не узнают при встрече.

После обеда три раза в неделю все одноклассники Роланда обряжались в комбинезоны – это оказалось просто – и без присмотра преподавателей отправлялись играть в лес и на берег реки. Многое из того, о чем он читал в романах о Дженнингсе[18] и о чем мечтал, живя в засушливой Ливии, наконец воплотилось в жизнь. Было такое впечатление, как будто они получали наставления из редакции журнала «Бойз оун»[19]. Они строили шалаши, лазали по деревьям, делали луки и стрелы, рыли ничем не укрепленные траншеи под землей и на спор совершали опасные марш-броски ползком на животе. А в четыре часа пополудни они уже снова сидели в классе. Причем пальцы, сжимавшие ручки-самописки, могли быть все еще вымазаны черной илистой грязью или зелеными пятнами от мокрой травы. Если в расписании стоял двойной урок математики или истории, было тяжко сидеть со слипающимися глазами аж девяносто минут кряду. Но зато в пятницу, когда последним уроком был английский, учитель вызывал всеобщий восторг, громко читая своим резким гнусавым голосом очередную главу из ковбойского романа «Шейн»[20]. Это чтение продолжалось почти весь семестр.

Роланду потребовалось несколько недель, чтобы уяснить наконец, что большинство преподавателей пансиона совсем не свирепые и не злые. В своих черных одеяниях они только с виду казались такими. Большинство из них были вполне добродушными, а некоторые даже знали его имя, вернее фамилию. На характер многих оказала влияние их армейская служба во время войны. Хотя после окончания войны прошло уже целых четырнадцать лет – вся его жизнь плюс еще без малого четверть, – мировая война оставила в их жизнях неизгладимый след, оставаясь мрачной тенью, но и светлым пятном, источником доблести и смысла, тем же, чем для него была Ливия, вилла Джорджимпополи и ремонтные мастерские Гурджи на краю пустыни. Винтовка Ли-Энфилда 333, на спусковой крючок которой ему было позволено нажимать, принадлежала 7-й бронетанковой дивизии, больше известной по прозвищу «Крысы пустыни», и она, безусловно, убила немало немцев и итальянцев.

Здесь, в сельской глубинке графства Саффолк, и «Бернерс-холл», и принадлежавшая ему земля в 1939 году были реквизированы для нужд армии, а потом и флота. Оставшимися от них памятниками были разборные палатки казарм на опушке леса, сбегающего вниз по склону холма к речному берегу. Теперь в этих палатках проводили уроки латыни и математики. Совершив короткую прогулку по лесу, можно было выйти к бетонной дорожке, по которой к реке волокли или катили лодки. Неподалеку находилась деревянная пристань, выстроенная в годы войны военными инженерами. Отсюда 6 августа 1944 года группа подкрепления численностью в тысячу солдат на сорока десантных плотах отплыла по реке Оруэлл в далекий переход к берегам Нормандии участвовать в освобождении Европы. Война продолжала жить в невыцветших буквах, выведенных краской на кирпичной стене школьного лазарета – «Деконтам-центр». Она продолжала жить во многих классных аудиториях, где дисциплина не насаждалась, а воспринималась как нечто само собой разумеющееся бывшими военнослужащими, которые сами некогда получали приказы в битве за великое дело. Подчинение воспринималось как данность. И никто не роптал.

Ужасный секрет Роланда раскрылся через две недели. Новеньких учеников отправляли группами в лазарет, и там они стояли, раздетые до трусов, сгрудившись в приемной и дожидаясь, когда их вызовут. Он назвал свое имя грозной сестре Хэммонд. Про нее говорили, что «с ней не забалуешь». Не ответив, она приказала ему встать на весы. Потом измерила его и осмотрела на предмет недоразвитости суставы, кости, уши и даже его еще не опустившиеся яички. Наконец сестра Хэммонд надела ему на глаз повязку и, развернув за плечи, заставила встать у черты на полу и смотреть на настенную доску с рядами букв, постепенно уменьшавшихся в размерах. Сейчас его, стоявшего почти голым, разоблачат. Его сердце бешено колотилось. Если прищуриться, это не поможет, ведь его правый глаз видел ничуть не лучше, чем левый, так что, какие бы буквы он наугад ни называл, все будет неправильно. Он не смог прочитать ни одной буквы ниже второго ряда. Не выказав ни малейшего удивления, сестра Хэммонд сделала у себя пометку и вызвала следующего мальчика.

Через десять дней после посещения ипсвичского окулиста его отправили из школы к нему и там вручили плотный коричневый конверт. Стояло теплое осеннее утро, на небе не было ни облачка. Он остановился под высоким дубом, чтобы перед тем, как вернуться в класс, проверить зрение. Сперва он огляделся по сторонам и удостоверился, что поблизости никого нет. Он вытащил из конверта футляр, открыл крышку на тугой пружине и вынул незнакомый предмет. В его руках он казался живым и вроде как сопротивлялся. Он широко расставил его дужки, поднес к лицу и взглянул сквозь стекла. Ему явилось чудо! От радости он даже вскрикнул. Огромный силуэт дуба чуть не выпрыгнул на него, словно из зеркала «Алисы в Стране чудес». Внезапно каждый листочек из тысяч, усеивавших ветви дуба, очертился, выявив поразительную четкость цвета и формы, и, посверкивая, трепетал на легком ветру, причем все эти листочки переливались тонкими оттенками красного, оранжевого, золотистого и бледно-желтого среди сплошной стены зелени на фоне сочного голубого неба. Это дерево, как и десятки других вокруг него, словно вобрало в себя все цвета радуги. Дуб выглядел замысловатым исполином, знающим себе цену. Он словно давал представление специально для Роланда, горделиво демонстрируя свою красоту и откровенно наслаждаясь собой.

Когда он в классе робко надел на нос очки, чтобы проверить, не вызовут ли они шквал насмешек и издевок, никто даже не заметил. А дома, во время рождественских каникул, когда средиземноморский горизонт привычно превратился в заостренный клинок, родители сделали несколько ничего не значивших ремарок. Он заметил, что многие люди вокруг него носят очки. Выходит, он два года беспокоился о ерунде и все воспринимал неправильно. Он навел фокус не только на вещный мир. Не только материальный мир обрел четкие очертания. Он впервые смог внимательно рассмотреть самого себя. Оказалось, что он особенный – и, более того, необычный.

И он был не один, кто так думал. Вернувшись через месяц в школу, он как-то получил задание отнести записку секретарю директора школы. Миссис Мэннинг на месте не оказалось. Подойдя к ее столу, он заметил раскрытую папку, а в ней на листе свою фамилию – вверх ногами. Он обошел вокруг стола и прочитал, что там написано. Рядом с квадратиком, в который были вписаны буквы IQ, стояло число 137, но это ни о чем ему не говорило. А ниже он прочитал: «Роланд – замкнутый мальчик». В коридоре раздались шаги, и он быстро вышел из кабинета и вернулся к себе в класс. Замкнутый? Ему казалось, он знает, что это такое, ведь надо же быть с кем-то открытым. В свободное от учебы время он отправился в библиотеку и нашел толковый словарь. Он раскрыл его с тяжелым сердцем. Ему предстояло прочитать вынесенный взрослым человеком вердикт о том, кто он и что он такое. Близок только со своими знакомыми или членами своего сообщества. Предпочитает строить отношения со своими близкими. Он уставился на эти слова, и его недоумение только усилилось. С кем это он должен строить близкие отношения? С тем, кого он забыл или кого еще не встретил? Он так и не понял значение слова «замкнутый», которым выражалась тайна его характера, хотя при этом испытывал к нему особые чувства.

Во вторую неделю пребывания в пансионе он пошел на свой первый урок игры на фортепьяно в музыкальный корпус рядом с лазаретом. В предыдущие десять дней его жизнь состояла из незнакомых событий. И сейчас его ожидало очередное, так что он ни о чем не думал, сидя на табурете в комнате перед репетиционной и качая ногами. Для него это было что-то новое, но для него сейчас все здесь было в новинку. Звучания фортепьяно он не слышал. Только неясные голоса за дверью. Из репетиционной появился мальчик постарше него, закрыл за собой дверь и ушел. Наступила тишина, а потом послышались звуки гаммы откуда-то из дальней комнаты. Где-то еще дальше насвистывал рабочий.

Наконец дверь отворилась, показалось запястье в браслетах, и рука жестом пригласила его войти. Небольшая комнатушка была наполнена парфюмерным ароматом мисс Корнелл. Она сидела на двухместной скамеечке спиной к инструменту, он встал перед ней, и она окинула его взглядом. На ней была черная юбка и кремовая шелковая блузка с высоким, застегнутым на все пуговки воротом. Ее накрашенные темно-красной помадой губы были плотно сжаты, кончики слегка опущены вниз. Он подумал, что у нее очень строгий вид, и ощутил первую волну тревоги.

– Покажи мне руки, – сказала она.

Он протянул руки вперед, ладонями вниз. Она протянула свою и дотронулась до его пальцев и ногтей. Что необычно для его возраста, ногти у него всегда были коротко подстриженные и чистые. По примеру его отца, военного.

– Поверни их!

При виде кистей его рук она слегка отклонилась назад. Несколько секунд она молча смотрела ему прямо в глаза. И он тоже смотрел ей прямо в глаза – не потому, что отличался отвагой, а потому, что был перепуган и не смел отвести взгляд.

– Они отвратительны! Немедленно иди и вымой их. Да побыстрее.

Он не знал, где находился туалет, а просто ткнул первую попавшуюся дверь – и совершенно случайно оказался там, где надо. Потрескавшийся обмылок был грязный и скользкий. Она посылала сюда других мальчиков. Полотенца не было, поэтому он обтер руки о шорты. От журчания лившейся воды из крана ему захотелось писать, и это заняло еще какое-то время. Преследуемый суеверным чувством, что она за ним наблюдает, он снова вымыл руки и снова обтер их о шорты.

Когда он вернулся, она спросила:

– Ты где пропадал?

Он не ответил. И показал ей вымытые руки.

Она указала пальцем на его мокрые шорты. Ногти у нее были накрашены лаком того же цвета, что и губная помада.

– Ты обмочился, Роланд. Ты что, младенец?

– Нет, мисс.

– Тогда начнем. Иди сюда.

Он уселся рядом с ней на скамеечку, она показала ему клавишу ноты «до» в третьей октаве и попросила положить на нее большой палец правой руки. Потом показала, как выглядит эта нота на нотном стане. Это была четвертная нота. Таких в этом такте было четыре, и ему надо было их сыграть так, чтобы у всех была одинаковая длительность. Он все еще был взволнован ее унизительным вопросом, не младенец ли он, и тем, что она называла его по имени. Он не слыхал его с тех пор, как распрощался с родителями. Здесь он был Бейнс – и только. Когда он сегодня утром распаковал свежие носки, из них выпала конфета в обертке – его любимая ириска, которую в носки положила мама. Ириска сейчас лежала в кармане его шортов. На него нахлынула волна тоски по дому, но он ее тут же подавил, потому что надо было четыре раза сыграть ноту «до». Третья «до» прозвучала гораздо громче первых двух, а четвертая вообще едва слышно.

– Еще раз!

Он научился сохранять самообладание, избегая воспоминаний о том, как добры были с ним родители, особенно мама. Но сейчас он нащупал мамину ириску в своем кармане.

– По-моему, ты сказал, что уже не младенец. – Она протянула руку над крышкой фортепьяно, выдернула бумажную салфетку из стоявшей там коробки и вложила ему в ладонь. Он встревожился, что она снова назовет его Роландом, или скажет что-то ласковое, или тронет его за плечо.

Когда он высморкал нос, она забрала у него скомканную салфетку и бросила в мусорную корзину рядом со скамеечкой. Этот жест мог бы еще больше растравить ему душу, но, повернувшись к нему, она бросила:

– Скучаем по мамочке, да?

Ее сарказм сразу привел его в чувство.

– Нет, мисс.

– Хорошо. Тогда продолжим.

В конце урока она дала ему тетрадку для упражнений с нотными линейками. Его задание заключалось в том, чтобы заучить и вписать половинные, четвертные, восьмые и шестнадцатые ноты. На следующей неделе ему предстояло изобразить звучание этих нот хлопками в ладоши, и она показала ему, как это делается. Он встал перед ней навытяжку точно так же, как перед началом урока.

Даже при том, что она сидела, а он стоял, она была выше него. Она принялась равномерно выстукивать последовательность шестнадцатых нот, и исходящий от нее парфюмерный аромат усилился. Когда она перестала хлопать, он решил, что на этом урок закончен, и повернулся к двери. Но она подняла палец, приказывая ему остаться:

– Подойди поближе.

Он шагнул к ней.

– Только посмотри, на кого ты похож. Носки доходят только до щиколоток. – Она нагнулась и, не вставая со скамеечки, подтянула носки вверх. – Пойди к сестре-хозяйке и попроси ее заклеить пластырем ссадину на коленке.

– Да, мисс.

– А рубашка! – Она притянула его к себе, расстегнула застежку-змейку на ремне и верхнюю пуговицу шортов и заправила спереди и сзади края рубашки. Когда она поправляла узел на его галстуке, ее лицо оказалось почти вплотную к его лицу, и ему пришлось опустить взгляд. Ему показалось, что и дыхание у нее источает парфюмерный аромат. Ее руки действовали быстро и ловко. Но они не вызвали у него прилив тоски по дому – даже их последнее прикосновение, когда она пальцами убрала упавшую ему на глаза челку.

– Так-то лучше. А что теперь надо сказать?

Он пожал плечами.

– Ты должен сказать: «Спасибо, мисс Корнелл».

– Спасибо, мисс Корнелл.

Вот так все и началось – со страха, в котором он невольно должен был себе признаться, и с еще одного чувства, о чем он не мог даже думать. Он пришел к ней на второй урок с чистыми – или, вернее, более чистыми, чем раньше, – руками, но одетый так же неопрятно, хотя был ничуть не хуже других мальчиков в его классе. А про пластырь на коленку он и вовсе забыл. На сей раз она привела его одежду в порядок до занятий. Когда она расстегнула ему шорты, чтобы заправить рубашку, ее ладонь провела по его промежности. Но это вышло совершенно случайно. Он сделал внеклассное задание в нотной тетради и правильно изобразил хлопками длительность нот. Он хорошо подготовился к занятию, не из прилежания или желания ее порадовать, но из страха перед ней.

Он не смел ни пропустить, ни опоздать на ее урок или ослушаться ее, когда она отсылала его вымыть руки, даже при том, что они были идеально чистые. Ему никогда не приходило в голову порасспрашивать других мальчиков, которые занимались с ней музыкой, как она обращалась с ними. Мисс Корнелл принадлежала его частному миру, существовавшему отдельно от его приятелей и школы. Она не проявляла к нему ни материнских чувств, ни особой любви и держалась с ним скорее отстраненно, а иногда и высокомерно. С того самого момента, как она начала безапелляционно оценивать его внешний вид, особенно когда расстегивала ему шорты и запускала руки внутрь, она заявила свои права на полный контроль над ним, психологический и физический, хотя после первых двух случаев она больше не позволяла себе сомнительных прикосновений к нему. Неделя за неделей она все крепче привязывала его к себе, и он ничего не мог с этим поделать. Это была школа, она была его учительницей, и ему приходилось делать то, что она ему говорила. Она могла его унижать и доводить до слез. Когда он после многократных попыток не справлялся с каким-то упражнением и осмеливался признаться, что не смог его подготовить, она обзывала его никчемной девчонкой. У нее дома было розовое платьице с рюшами, принадлежавшее ее племяннице, так она принесла это платье на следующее занятие, заставила его надеть вместо своей одежды и так заниматься.

Всю следующую неделю он прожил в диком ужасе перед этим розовым платьем. Он не мог заснуть по ночам. Он даже подумывал сбежать из пансиона, но тогда ему бы пришлось объясняться с отцом, да и куда ему бежать. Только разве что к сводной сестре – но денег на поезд или автобус у него не было. И ему не хватало смелости пойти и утопиться в реке Оруэлл. Но когда наконец настал день вызывавшего у него ужас занятия, она ни словом не упомянула о розовом платье. Эта угроза миновала. А может быть, у мисс Корнелл и племянницы-то никакой не было.

Прошло восемь месяцев упорных упражнений, и он уже мог сыграть простенькую прелюдию. После щипка, удара линейкой, ее ладони у него на ляжке, а потом и поцелуя он стал заниматься в другом корпусе со старшим преподавателем музыки мистером Клэром. Это был добрый, знающий наставник, режиссер и дирижер школьной постановки «Волшебной флейты». Роланд помогал ему раскрашивать кулисы и готовить декорации. Открытка, которую обещала прислать мисс Корнелл, не пришла вовремя, и именно по этой причине, как он сам себе объяснил, он не поехал к ней домой на велосипеде к обеду в выходной день, хотя вовсе не забыл данные ею четкие наставления, как проехать к ее коттеджу. Он ощущал облегчение от того, что избавился от нее. Когда же он с двухдневным опозданием получил ее открытку с одним-единственным словом «Запомни!» – он решил, что может выкинуть ее из головы.

Но он ошибся. Мириам Корнелл все чаще стала являться ему в возбуждающих грезах. Эти сочные фантазии безраздельно овладели его воображением, но не приносили ему никакого облегчения и не приводили ни к какому завершению. Его юное гладкое тело, с характерным для его возраста высоким певучим голоском и кротким детским взглядом, еще не было готово. Поначалу она входила в небольшое общество избранных – другими были девочки лет семнадцати-восемнадцати, добродушные, восхитительные в своей наготе, которых он помнил по фотографиям в маминых модных каталогах. Когда ему исполнилось тринадцать, мисс Корнелл выдворила их всех из его памяти. На сцене театра его фантазий она осталась в гордом одиночестве и безразличным взглядом наблюдала за его первым в жизни оргазмом. Было три утра. Он встал с постели и отправился через всю спальню в туалет изучить, чем она наполнила его ладонь.

Ему казалось, что он сам ее выбрал, но очень скоро стало ясно, что без нее ему не было никакого облегчения. Это она его выбрала. В ходе немых драм, разыгрывавшихся в репетиционной, она притягивала его к себе. Часто он вновь воображал себе тот поцелуй, который был еще длительнее, еще вожделеннее – и это была только увертюра. Она полностью расстегивала его шорты, не только верхнюю пуговицу. А потом вдруг они оказывались в каком-то незнакомом месте – оба голые. Она показывала ему, что надо делать. У него никогда не было возможности сделать что-то иначе. Да он и не хотел. Она была спокойна и решительна, она пристально смотрела на него, и ее взгляд был полон нежности, даже восхищения.

Она, как зернышко, глубоко проникла в тонкую почву не только его души, но и его естества. Без нее он не мог испытать оргазма. Она была призраком, без которого он не мог жить.

Как-то учитель английского мистер Клейтон пришел в класс и объявил:

– Мальчики, я хочу поговорить с вами об онанизме.

Класс ошеломленно замер. Чтобы учитель сказанул такое – да быть этого не может!

– В этой связи хочу сказать вам только два слова. – Мистер Клейтон сделал эффектную паузу. – Получайте удовольствие!

И Роланд получал. Однажды, в особенно томительный воскресный день, он решил, что изгонит наконец призрак Мириам Корнелл, вызвав его раз шесть за шесть долгих часов. Чистый самообман. Ведь он точно знал, что она вернется. Но на полдня он от нее освободился, а потом вновь ее возжелал. Он был вынужден признать, что отныне она вместилась в особый уголок его фантазий и желаний, и хотел, чтобы она там так и осталась, в западне его мыслей, точно единорог на цепи в круглой клетке – как на знаменитом гобелене, репродукцию которого учитель рисования показывал классу. Единорогу не суждено ни освободиться от своей цепи, ни выйти из тесной клетки. Идя как-то по коридору из одного класса в другой, он заметил ее вдалеке, но постарался с ней не столкнуться. Отправляясь в долгие велосипедные поездки по полуострову, он тщательно выбирал маршруты подальше от ее деревушки. Он никогда бы не поехал повидаться с ней, даже если бы она серьезно заболела и, лежа на смертном одре, написала бы ему записку, умоляя ее навестить. Она представляла слишком большую опасность. Он не поехал бы с ней повидаться, даже если бы завтра наступил конец света.

3

Над всей Европой нависло облако самообмана. Западногерманское телевидение убеждало себя, что радиоактивные миазмы заразят не Запад, а только Советскую империю – словно в отместку. Представитель восточногерманского министерства сослался на американский заговор с целью уничтожения электростанций в странах народной демократии. Французское правительство, похоже, считало, что юго-западный край радиоактивного облака достиг французско-германской границы, которую оно не было вправе пересекать. Британские власти объявили, что нет никакого риска для населения страны, даже при том, что планировалось закрыть 4 тысячи ферм, запретить продажу 4,5 миллиона голов овец, утилизировать тонны сыра и вылить в канализацию море молока. Москва, не желая признавать аварию, позволила своим младенцам и детям беспрепятственно пить зараженное радиацией молоко. Но довольно скоро инстинкт самосохранения возобладал. У них не осталось выбора. С чрезвычайной ситуацией пришлось бороться, и утаить это было невозможно.

Роланд потерял благоразумие вместе со всеми. Вечерами, покуда Лоуренс спал, он заклеивал окна укрывной пленкой, чтобы защитить дом от проникновения воздуха извне. Но облако прошло мимо Лондона. Следы цезия-137 были обнаружены на пастбищах Уэльса, на северо-западе Англии и на Шотландском высокогорье, а он все заклеивал и заклеивал окна. Эта была долгая работа, потому что клейкая лента держалась, только если он полностью смывал всю пыль с оконных рам. Слишком низкая стремянка ходила под ним ходуном. И когда он на самой верхней ступеньке вставал на цыпочки, чтобы пройтись влажной тряпкой по верхнему краю рамы, лесенка начинала опасно качаться. Один раз, только успев вцепиться в карниз, он избежал неминуемого падения на спину. Он понимал, что его затея – чистое безумие. Так считала и Дафна, которая пыталась его отговорить. Другие и не думали обезопасить свои дома. Стояла теплая погода, и если в доме нельзя проветривать, то в этом нет ничего хорошего, да и для здоровья вредно. К тому же радиоактивная пыль отсутствовала. Словом, чистое безумие. И он это понимал. Но все обстоятельства его жизни сейчас были чистым безумием, поэтому он мог делать все, что ему заблагорассудится. И если он прекратит этим заниматься, то, следовательно, признает, что и до этого он все делал неправильно. Кроме того, страсть к порядку, унаследованная им от отца, предполагала: если что-то начал, надо закончить. Роланд в нынешнем состоянии мог бы впасть в депрессию, если бы стал ходить по дому и отдирать приклеенную вчера к рамам пленку. Ну и наконец, его воодушевляло стремление не верить ни одному утверждению властей. Если они уверяли, что облако ушло в северо-западном направлении, значит, оно отклонилось к юго-востоку. Коль скоро они изолировали такие гигантские стада овец, значит, надо держать уши востро. И он был готов стать одиноким воином в поле. Он питался только консервами, внимательно изучив выбитые на банках даты производства. Никаких консервов, выпущенных в конце апреля. Лоуренс составлял ему компанию, начав есть твердую пищу. Его молочная смесь разводилась лучшей родниковой водой, бутилированной до чернобыльских событий. Вместе они непременно выживут.

Это было не очень легко – притворяться безумным. Внешне он вел себя вполне нормально, заботясь о ребенке и играя с ним, закупая бутилированную воду, умело справляясь с домашними делами, беседуя по телефону с друзьями. Когда Роланд снова позвонил Дафне – он сильно стал зависеть от нее в эти несколько недель после исчезновения Алисы, – трубку взял Питер. Роланд стал излагать ему свою теорию о том, что чернобыльская катастрофа станет началом конца эры ядерного оружия. Представь себе, что НАТО применило тактический ядерный заряд против Украины с целью упредить танковый бросок России – мол, смотрите, как мы все пострадали, будучи зараженными от Дублина до Урала, от Финляндии до Ломбардии. Ответный удар. Ядерный арсенал в военном смысле бесполезен. Роланд повысил голос – еще один знак того, что он был не в себе. Питер Маунт, в то время сотрудник национальной системы энергосетей и кое-что понимавший в распределении энергии, задумался на мгновение и ответил, что бесполезность еще никогда не мешала развязывать войны.

Несколько лет тому назад Питер провел для Роланда экскурсию по своему месту работы – центральному управлению по производству электроэнергии. Его внешний рубеж напоминал военную базу: забор с пропущенным по нему током, двойной шлагбаум на электронном управлении, два охранника с каменными лицами, внимательно сверявшие удостоверение личности Роланда со списком допущенных на территорию посетителей. А внутри центр выглядел как плохая копия центра управления космическими полетами НАСА в Хьюстоне: молчаливые операторы за консолями, батарея датчиков и дисков с цифрами, большой экран на высокой стене. Здесь основным занятием сотрудников была координация спроса и предложения.

Экскурсия оказалась скучной. Роланд, который мало интересовался управлением энергопотребления в стране, с трудом старался сделать вид, что ему интересно. Его вовсе не воодушевляла, как Питера, перспектива того, что в один прекрасный день всем тут будут заправлять компьютеры. Одно запомнившееся ему событие произошло ранним вечером. Телевизионные экраны, установленные высоко на стене центра управления, были настроены на канал, где показывали популярную мыльную оперу «Коронейшен-стрит». Кто-то громко разговаривал по телефону по-французски с сильным английским акцентом. Потом настала рекламная пауза, и голос за кадром начал декламировать обратный отсчет от десяти до того момента, когда миллионы людей вскочили со своих диванов и включили в сеть электрические чайники. Пуск! Две руки, лежащие на тяжелом черном рычаге, опустили его вниз. И мегаватты энергии понеслись со скоростью света по проложенным по дну Ла-Манша кабелям, купленным у ничего не понимающих французов, – и при чем тут Коронейшен-стрит? И зачем нужно было показывать электрический чайник? Безусловно, самым важным элементом в этой рекламе был черный рычаг, который кто-то дернул. Но Роланду потом пришлось так часто пересказывать сюжет этой рекламы, что он даже стал верить в точность своей версии.

Вторая половина дня напомнила ему школьную экскурсию. В конце они зашли в ярко освещенную флуоресцентным светом столовую. Питер, несколько его коллег и Роланд сели за блестящий пластиковый столик, все еще влажный от тряпки официантки. Разговор зашел о продаже распределяемой электроэнергии частным компаниям. Общее мнение: этим все должно было кончиться. Нужно же делать деньги, и серьезные. Но и эта тема Роланда не интересовала. Он притворился, будто внимательно слушает, а сам вспоминал школьную поездку на ипсвичский завод по производству бекона – ему тогда было одиннадцать лет, и это произошло вскоре после того, как он не поехал на обед в дом Мириам Корнелл.

Ему было интересно посмотреть, что стало со свиньями, которых он кормил в хлеву клуба молодых фермеров. Ужас, в какую рань приходилось тогда вставать – в полшестого утра! Да еще тащить с приятелем по имени Ганс Солиш два тяжеленных ведра с месивом для свиней – мясные обрезки в сладком яблочном отваре – со школьной кухни до самого свинарника. Непросто было ему волочь эту тяжесть в таком юном возрасте, да еще и сырым осенним утром до рассвета, а потом разводить огонь под огромным железным чаном и, вывалив туда месиво из ведер, разогревать. Когда варево становилось теплым и по всему хлеву от него распространялся запах, свиньи в загонах приходили в неистовство. Мальчики забирались к ним в загон, заносили туда горячее месиво, снова перелив его в ведра, и свиньи бегали вокруг, наступая копытцами им на ноги. Самое трудное было налить месиво в корыта так, чтобы голодные свиньи не сбили их с ног.

Потом на ипсвичском беконном заводе, как вот сейчас в центре управления у Питера, он тоже сидел с другими за пластиковым столиком в тамошней столовке. Маленького Роланда настолько ужаснуло увиденное на заводе, что он отказывался есть и пить. Апельсиновый сок в бумажных стаканчиках пах свиными кишками. Он видел смертоубийство и потоки крови, словно в кошмарном сне. Визжащие жертвы беспорядочно выбегали из кузова грузовика и в панике неслись по бетонному пандусу навстречу мужчинам в резиновых фартуках и резиновых сапогах, стоявшим по колено в крови с электрошокерами в руках, потом в воздухе мелькали лезвия ножей, рассекавших свиньям шеи, и потом голые туши на цепях с крючьями, захватывавшими туши за лодыжки, быстро перемещались к массивным дверям, которые то и дело распахивались, и из них вырывались белые языки пламени, опалявшие свиные трупы, после чего те падали в кипящую воду, оказываясь на гигантских вращавшихся барабанах со стальными зубьями и зловеще скрипящими лопастями, и вот уже свиные головы с остекленевшими глазами и открытыми пастями укладывались штабелями, а из наклоненных чанов вываливались блестящие кишки и стекали по крутым жестяным желобам к рокочущим мясорубкам, в которых свиная требуха превращалась в собачий корм.

Производство электроэнергии было куда более чистоплотным делом. Но и оно оставило зарубку в его памяти. После того как Роланд отъехал на автобусе от беконного завода, он года три не мог есть мяса. Для школы 1959 года это была не слишком подходящая диета. Директор пансиона даже направил его родителям письмо с жалобой. Капитану, который никогда в жизни не слыхал, чтобы кто-то отказывался есть мясо, не понравился брюзгливый тон письма, и он поддержал сына. Значит, его надо обеспечить альтернативным питанием.

И всякий раз, беря электрический чайник – вот как сейчас, – Роланд думал о двух руках, реальных или воображаемых, которые дергали рычаг ради баланса спроса и предложения энергии и ради волшебного удобства потребителя. Повседневная жизнь города, которому нужно многое – от чая и яичницы с беконом до карет «Скорой помощи», – обеспечивалась работой незримых систем, опытом, традициями, сетями, усилиями многих людей и прибылью.

Частью этих систем была и почтовая служба, которая доставила ему пятую открытку от Алисы. Открытка лежала картинкой вверх на кухонном столе рядом с букетом тюльпанов. Было одиннадцать вечера. Он как раз законопатил последнее окно и установил временную перегородку перед задней дверью в сад. Радио бормотало новости – фермеры протестовали против наложенных ограничений на их стада. Роланд пил чай, потому что отказался от алкоголя. Это было импульсивное и легкое решение, отчасти спровоцированное звонком детектива-инспектора Брауна. Освобождение! Чтобы отметить это событие, он вылил полторы бутылки виски в раковину.

Детектив сообщил ему, что в день исчезновения имя Алисы было обнаружено в списке пассажиров без машин на борту парома, отправившегося в 17:15 из Дувра в Кале. Она переночевала в Кале в отеле «Тийёль»[21] недалеко от железнодорожного вокзала. Они с Роландом бывали там вместе несколько раз и сидели со стаканом в руке в неопрятном узком садике перед зданием, где два лаймовых дерева с трудом ловили солнечный свет. Им нравилось останавливаться в подобных непритязательных недорогих заведениях со скрипучими полами, старенькой мебелью и текущим душем за древними пластиковыми занавесками. В ресторанчике на первом этаже подавали комплексный обед за тридцать четыре франка. Эти разрозненные факты крепко запали ему в память. Долговязый официант с впалыми щеками и седыми бакенбардами, обрамлявшими скулы, разносил посетителям серебристые тарелки с супом. Он проделывал это с элегантным достоинством. Картофельно-луковый суп. Затем рыба-гриль, восковая вареная картофелина, половинка лимона, белая плошка с салатом и литр красного вина в бутылке без этикетки. На десерт сыр или фрукты. Это было за год до их женитьбы. В номере они занимались любовью на узкой пружинистой кровати. Алиса поступила плохо, поселившись там без него. Испытав укол ностальгии, он остро ощутил свое одиночество. Он воспринял тот отель как ее любовника и заревновал. Но, возможно, она там была вовсе и не одна.

Возникшая в Наполеоновскую эпоху параноидальная централизованная система регистрации и учета всех посетителей отелей существовала до сих пор. В последующие две ночи, сообщил ему Браун, она остановилась в Париже в отеле «Ля Луизиан» на рю де Сен в шестом округе. И этот отель был им тоже прекрасно известен. Очередное заведение, отличающееся дешевизной. После Парижа Алиса провела ночь в отеле «Терминюс» в Страсбурге. Чем он ей так приглянулся, бог его знает. Где она остановилась в Мюнхене, сведений не было. В Западной Германии постояльцами отелей интересовались гораздо меньше, чем во Франции.

Далекий голос Брауна звучал приглушенно. В трубке слышалось бормотание других голосов, стук пишущей машинки и – несколько раз – кошачье мяуканье.

– Ваша жена просто путешествует по Европе. По собственной воле. У нас нет оснований полагать, что ей грозит опасность. На данный момент это все, что у нас есть.

У Роланда не было никакого резона упоминать про ее последнюю открытку. Это дело касалось только его и больше никого, как было ясно с самого начала. Он попытался получить у детектива извинения.

– Вы же теперь не думаете, что я сам написал эти открытки. И не думаете, что я ее убил.

– Судя по всему, нет.

– Я благодарен вам за все, инспектор. Вы вернете мне вещи, которые забрали?

– Я попрошу их вам забросить.

– И фотографии моей записной книжки.

– Да.

– И негативы.

Голос прозвучал устало.

– Мы сделаем все, что сможем, мистер Бейнс.

Браун положил трубку.

Роланд обхватил чумазыми пальцами теплую кружку с чаем. Настенные часы показывали 11:05. Уже поздно звонить Дафне и обсуждать с ней последнюю открытку Алисы. Лоуренс проснется через час. Лучше пойти и принять душ. Но он не шевельнулся. Он взял открытку и снова уставился на неестественно сочную цветную фотографию горного луга с Баварскими Альпами на заднем плане. Полевые цветы, пасущиеся овцы. Недалеко от ее родных мест. Он сразу вспомнил, как в вечерних новостях валлийский фермер уверял, что горожанам не дано понять узы нежной любви, которые связывают его и его жену с их овцами и ягнятами. Но, как бы там ни было, столь обожаемые ими ягнята все равно в конце концов заканчивали свои дни на скотобойне вроде испсвичского беконного завода. Такая вот гуманная справедливость. Быть обрекаемым на забвение теми, кто тебя любит. Той, кто уверяет, что все еще любит тебя.

«Дорогой Роланд! Быть вдали от вас обоих – физическое страдание. Поверь мне. Глубокая рана. Но я твердо знаю, что мтрнство меня бы погубило. А ведь мы уже обсуждали второго. Лучше уж перестрадать сейчас, чем потом долго страдать от растрепанных чувств и ожесточения. Мой единственный путь, моя жизненная стезя теперь яснее ясного. Сегодня добрые люди в Мурнау позволили мне провести час в моей дтскй комнате. Скоро я отправлюсь на север, к родителям. Пожалуйста, не звони им. Прости меня, любовь моя. А.».

В состязании страданий она всегда старалась быть первой. Даже после нескольких прочтений его глаза спотыкались о сокращения слов. Под текстом оставалось еще достаточно места вдоль зазубренного края открытки. Достаточно, чтобы полностью написать слово «материнство». Приехав в рыночный городок Мурнау и оказавшись в своей детской комнатушке, приткнувшейся под покатой крышей дома, она глядела из окошка на оранжевые черепичные кровли, убегающие к озеру Штафельзее, и размышляла о прожитых тридцати восьми годах и внезапной перемене, о своем освобождении от бремени повседневности, о печальном чуде появления Лоуренса и о столь обыденном факте, как наличие не слишком гениального мужа. Но что еще за ее «стезя»? Подобное слово не в ее духе. Она не верила в предначертание судьбы, что как раз и предполагало свою «стезю». И она не была религиозна, даже в минимальной степени. Она была, во всяком случае когда-то, хорошо знающей свой предмет преподавательницей немецкого языка и литературы, ценившей Лейбница, братьев Гумбольдт и Гёте. Он вспомнил ее год назад, когда она выздоравливала от гриппа и, лежа в постели, читала написанную немецким автором биографию Вольтера. По натуре она была благодушным скептиком. Она терпеть не могла новомодные культы «Эры Водолея». Никакой гуру на смог бы стерпеть ее склонность к добродушным насмешкам. Если она провела час в спальне своего детства, где когда-то спала с плюшевым мишкой, теперь лежавшим в колыбельке Лоуренса, значит, ее стезя бежала прямиком в ее прошлое.

И если она ехала на север, чтобы повидаться с родителями, то это служило лишним подтверждением верности его догадки. Отношения между родителями и дочерью были очень непростыми. Они часто ссорились. Не видясь по полгода, они действовали друг другу на нервы одним своим присутствием. Даже несмотря на то, что они были близки, или благодаря этому. В последний раз они с Алисой, которая была на четвертом месяце беременности, ездили в Либенау в апреле 1985 года. Они приехали сообщить ее родителям радостную новость. Ссора вспыхнула на кухне, после ужина, короткая, но шумная. Джейн и ее единственная дочь мыли посуду. Причиной ссоры стали чистые тарелки, которые надо было расставить на полках в буфете. Генрих и Роланд в гостиной пили бренди. В этом доме мужчины были отлучены от любых домашних забот. Когда говорившие по-немецки голоса на повышенных тонах наконец взорвались, перейдя на английский, родной язык матери, тесть Роланда бросил на него многозначительный взгляд и, пожав плечами – мол, а я что могу сделать? – скривился.

Но истинная причина размолвки всплыла утром за завтраком. Как четыре месяца? А почему Джейн стала последней, кто об этом узнал, после всех их лондонских знакомых? И как смела Алиса выйти замуж, не позвав на свадьбу родителей? Так-то ты относишься к тем, кто тебя любил и заботился о тебе? Алиса могла бы сказать матери, что ребенок, которого она носила под сердцем, был зачат в спальне этого дома. Вместо этого она моментально пришла в ярость. А какая разница? Почему мать просто не порадуется, что у нее такой замечательный зять, а скоро еще будет и внук? Почему она не испытывает благодарность за то, что она с Роландом приехала сообщить ей лично эту новость? Ей надо вернуться в школу к утру понедельника. Алиса с яростным нажимом произнесла фразу, описывающую ее ближайшие планы. Кстати, частично ее маршрут совпадал с маршрутом поездок Роланда в его старую школу-пансион. Из Лондона в Харвич, потом паром до Хук-ван-Холланда, далее в Ганновер – и сюда. Поездка была утомительная и недешевая. Она настроилась на радушный прием в родительском доме. Но напрасно она надеялась! Немецкий Роланда был вполне сносный, чтобы понимать, о чем они говорят, но не настолько, чтобы попытаться их утихомирить. Это сделал Генрих, который, как уже бывало раньше, внезапно отрезал: «Genug!» («Хватит!») Алиса встала из-за стола и выбежала в сад, остыть. За завтраком на следующее утро царило молчание.

Если сейчас она находилась в аккуратном доме из кирпича и дерева, стоявшего посреди небольшого сада, на то у нее, безусловно, была особая причина. Если она приехала сообщить родителям, что решила бросить ребенка и мужа, то разгорелся бы такой скандал, какого еще никогда не было.

* * *

Джейн Фармер родилась в Хейвордс-Хите в 1920 году, оба ее родителя преподавали в школе иностранные языки. После средней школы, где она с блеском выучила французский и немецкий, окончила курсы секретарей – вопрос же о получении университетского образования «никогда даже не вставал». На машинке она печатала со скоростью девяносто слов в минуту. В начале войны она работала в машбюро Министерства информации и снимала крошечную неотапливаемую квартирку в Холборне на пару со школьной подругой. Под влиянием этой подруги, которая уже в шестидесятые годы стала одним из руководителей Кортолдского института искусств, Джейн пристрастилась к современной поэзии и прозе. Вместе они ходили на вечера поэзии и даже затеяли дискуссионный клуб любителей книги, который просуществовал почти два года. Джейн сочиняла короткие рассказы и стихотворения, ни одно из которых не взял ни один литературный журнальчик, что продолжали выходить даже в годы войны. Она продолжала работать секретаршей в разных министерствах и заводила романы с мужчинами, которые, как и она, имели литературные амбиции. Никто из них не пробился.

В 1943 году она откликнулась на газетное объявление о поиске машинистки на неполный рабочий день в журнал «Хорайзон», редактировавшийся знаменитым Сирилом Коннолли. Она выходила на четыре часа в неделю. Потом она рассказывала зятю, что ее усадили в глухом закуточке и поручили печатать скучнейшие письма. Она не отличалась красотой, не имела нужных связей и не была столь же общительной, как многие молодые женщины, появлявшиеся в редакции. Ничего удивительного, что Коннолли ее практически не замечал, но однажды ей довелось оказаться среди литературных корифеев. Она видела, или ей померещилось, что она видела, Джорджа Оруэлла, Олдоса Хаксли и женщину, которая вполне могла быть Вирджинией Вулф. Но насколько было известно Роланду, Вулф к тому моменту уже два года как умерла, а Хаксли давно жил в Калифорнии. Впрочем, была одна гламурная личность из аристократических кругов, которая тогда точно находилась в Лондоне и у кого возник дружеский интерес к Джейн, так что она даже передала ей пару ненужных платьев. Это была Кларисса Спенсер-Черчилль, племянница сэра Уинстона. Позднее она вышла замуж за Энтони Идена, еще до того, как он стал премьер-министром. В 1956 году она сделала ставшее знаменитым замечание, что, мол, были времена, когда казалось, что Суэцкий канал протекает по ее гостиной. Потом Кларисса исчезла в водовороте светской жизни. Еще Джейн помнила Соню Браунелл, которая вышла за Оруэлла, – та всегда была доброй душой. Она дала Джейн две книги на рецензию, но так и не напечатала ни одной.

Джейн оставалась на задворках журнала «Хорайзон», приходя туда дважды в неделю после рабочего дня в Министерстве труда. Но в конечном итоге журнал сыграл свою роль в ее судьбе. Когда закончилась война, ее литературные амбиции определились. Ей хотелось путешествовать по Европе и «писать репортажи». Как-то она подслушала слова Стивена Спендера, рассуждавшего о «Белой розе», группе отважных студентов Мюнхенского университета, боровшихся против нацизма. Это было ненасильственное движение молодых интеллектуалов, которые тайно распространяли брошюры и листовки, перечислявшие и осуждавшие преступления режима, в том числе массовое истребление евреев. В начале февраля 1943 года основные активисты движения были арестованы гестапо, преданы «народному суду» и казнены. Весной 1946 года Джейн удалось на пять минут привлечь внимание Коннолли. Она предложила отправить ее в командировку в Мюнхен, чтобы найти там уцелевших участников движения и взять у них интервью. Они ведь олицетворяли лучшее, что было в Германии, и ее будущее.

В момент основания «Хорайзон», в конце 1939 года, его редактор имел эстетский взгляд на войну. Самым большим проявлением пренебрежительного отношения к войне было не поддаться всеобщему безумию момента, стоять в стороне и продолжать отстаивать лучшие традиции литературы и литературной критики цивилизованного мира. Но война продолжалась, и Коннолли убедился в важности серьезного участия, в горячих репортажах – предпочтительно с линии фронта, где бы она ни проходила. Он отнесся к идее Джейн весьма благосклонно и с энтузиазмом и даже предложил ей покрыть расходы на поездку, выдав ей 20 фунтов из бюджета журнала. Это было щедро. Но в голове у него созрела идея еще одного проекта. Он хотел, чтобы она, когда закончит в Мюнхене, пересекла Альпы и заскочила в Ломбардию, где могла бы написать репортаж о местных гастрономических и винных предпочтениях. Война превратила британскую кухню – и без того позорную – в нечто совершенно ужасное. А теперь настала пора подумать над тем, как бы перенять солнечные кулинарные традиции Южной Европы. Еще до окончания войны он отправился в Париж, остановился во вновь открывшемся британском посольстве и сполна насладился местной едой. А теперь ему захотелось побольше узнать о сельской пище, о спиедо брешиано, оссо буко, полента э учелли[22] и о винах Брешии. И он выдал Джейн 20-фунтовую банкноту, выудив ее из жестяной коробки с мелочью. Задание, которому было суждено изменить жизнь Джейн Фармер и начать жизнь Алисы, было обговорено в считаные минуты, после чего Сирил Коннолли поспешил на обед с Нэнси Кунард в отеле «Савой».

Двадцатишестилетняя Джейн Фармер покинула Англию в начале сентября 1946 года, имея в кармане 125 фунтов, половину из них в американских долларах, хитроумно спрятанных ею в чемодане и на себе. Коннолли выдал ей письмо на бланке «Хорайзона», в котором именовал ее «внештатным европейским корреспондентом» журнала. Летом 1984 года во время первого посещения Либенау Роланд сидел с ней в саду. До этого они весь день проговорили о литературе, и она поставила на столик старенькую картонную коробку. Джейн показала ему пожелтевшее письмо на бланке журнала с подписью самого Коннолли. Коннолли и Браунелл ей немало посодействовали. Они, вероятно, симпатизировали офисной машинистке, которую кто-то называл «Простушка Джейн». Через своего знакомого, бывшего сотрудника британской разведки МИ-6 Малькольма Маггериджа, Браунелл раздобыла фамилии и мюнхенские адреса троих людей, которые могли хоть что-то знать о «Белой розе». А знакомые Коннолли дали Джейн с собой пару рекомендательных писем для офицеров британской военной администрации, которые могли бы ей помочь, попади она в неприятности при пересечении французской территории. Кроме того, для ее поездки собрали деньги где только можно. Кунард, которая всегда чтила активистов Сопротивления, расщедрилась на 30 фунтов. Артур Кёстлер передал ей с оказией 5 фунтов. Несколько постоянных авторов «Хорайзона» отсчитали по 10-шиллинговой банкноте. Большинство кидало по полкроны или по двухшиллинговой монетке в коробку с надписью «Белая роза», стоявшую в редакции. Джейн воспользовалась также 50 фунтами, доставшимися ей в наследство от дяди. И она подозревала, что отданные ей Соней 5 фунтов были взносом от Оруэлла. Тем летним вечером в Либенау, показав Роланду письмо Коннолли, Джейн вынула из коробки свои семь дневников. В них она постаралась передать то ощущение свободы, которое сопровождало ее во время того путешествия из Лондона в Мюнхен через Париж и Штутгарт, ставшего самым восхитительным событием в ее жизни. Она была не послушной дочерью своих родителей, не скромной офисной служащей, не презираемой простушкой и глупышкой, притулившейся в углу редакции, и пока еще не преданной женой. Впервые в ее жизни она сделала серьезный выбор, сама придумала для себя миссию и отправилась на поиски приключений. Она не нуждалась ни в чьей заботе. Она целиком полагалась на свой ум и собиралась стать писателем.

Проведя три недели во Франции, она, к своему удивлению, в случайной беседе получила приглашение на ужин в офицерской столовой около Суассона. Она уговорила упрямого сержанта-валлийца позволить ей проехать в кабине его грузовика последние тридцать миль до немецкой границы. Она отвергала фривольные приставания военных и гражданских. А американский лейтенант, с кем у нее возник короткий роман, довез ее от Мюнхена до Штутгарта в своем джипе. В школе она овладела азами французского и немецкого, а вскоре уже свободно говорила на обоих языках. «Я стала самой собой! – сказала она Роланду. – А потом потеряла себя!»

Эти дневники были ее тайной. Генрих о них не знал. Но Роланд, если бы захотел, мог показать их Алисе. Джейн оставила его в саду одного, а сама пошла в дом готовить ужин. Первая страница первого дневника, исписанная каллиграфическим почерком, сообщала, что 4 сентября 1946 года она поехала третьим классом на вновь пущенном экспрессе «Золотая стрела» из Лондона в Дувр, а затем на французской версии экспресса «Флеш д’Ор» из Кале в Париж. Если она и смотрела на лица пассажиров или выглядывала из окна вагона на бескрайние пейзажи освобожденной Пикардии, в дневнике она не оставила об этом никаких записей. Она возобновила дневник в Париже.

«Местами замызганный, а местами шикарный город. Поразительно: никаких следов разрушений. Магазины безлюдны». Она усердно упражнялась в журналистских навыках, описывая свой крошечный отель в Латинском квартале и его propritaire[23], драку перед булочной, гуппку снова появившихся в городе американских туристов, которым оказали чрезвычайно холодный прием в местной табачной лавке. Она стала свидетельницей препирательств между офицером британского флота, хорошо говорившим по-французски, и типом «с внешностью французского интеллектуала». Далее шло изложение их позиций. Офицер, слегка пьяный: «Только не говорите мне, на чьей стороне воевала Франция! Ваши сражались и убивали наших солдат в Сирии, Ираке и в Северной Африке. Ваши военные корабли что-то не вышли из Мер-эль-Кебира в Портсмут, чтобы соединиться там с нашим флотом, поэтому мы и были вынуждены их атаковать. А теперь мы еще узнаем, что ваши жандармы здесь, в Париже, конвоировали три тысячи французских детей на Восточный вокзал, откуда их повезли в лагеря смерти. А все потому, что они, как оказалось, евреи». Седоватый интеллектуал, тоже слегка пьяный: «Говорите тише, месье. Вас могут убить за такие слова. Ваша версия событий ошибочна. Эти корабли остались бы верны Франции. Потом, когда немцы попытались захватить наши корабли в Тулоне, мы их первые потопили. Мой зять был до смерти замучен в гестапо. Они убили почти всех жителей деревни рядом с моим родным городом. А бойцы «Свободной Франции» сражались бок о бок с вами, и сражались мужественно. Тысячи французов погибли в ходе освобождения от снарядов, выпущенных с ваших кораблей. Движение Сопротивления воплощало истинный дух Франции!» При этих словах все присутствующие в баре завопили: «Vive la France!» А я продолжала записывать, притворившись, будто ничего не слышала».

Она разрешила Роланду взять дневники на ночь. Он читал их после ужина, а потом перед сном, когда они легли рядом в кровати, Алиса начала читать первый, а он к этому времени уже дочитывал эпизод с «очень занятной» вечеринкой с британскими офицерами в Суассоне, «в чудесном доме с парком и озером». Больше всего Роланда поразила доверительная интонация и точность ее прозы. Больше того, она явно обладала даром блистательных и довольно смелых описаний. Полторы страницы, посвященные ее роману с американским лейтенантом Бернардом Шиффом, удивили его. Джейн Фармер писала, что никогда в жизни не встречала столь щедрого на ласки любовника, «столь экстравагантно старающегося доставить женщине удовольствие», что сильно отличало его от знакомых ей английских мужчин, которых интересовало лишь поспешное «туда-сюда». Ни на секунду не забывая о том, что родители его жены находятся за этой тонкой стенкой, он шепотом читал описание орального секса Джейн с Шиффом. Алиса сказала ему шепотом: «Она, скорее всего, забыла об этом. Она бы умерла от мысли, что я это могу прочесть».

Два дня спустя они оба прочли мюнхенские дневники от начала до конца. Перед обедом они пошли прогуляться по Либенау, вдоль набережной Гросе-Ауэ до замка. Алиса пребывала в возбужденном состоянии, не в силах забыть прочитанное, которое ее немного смутило, если не сказать покоробило. Почему мать никогда не упоминала об этих дневниках? Почему она дала их прочитать Роланду, а не ей? Джейн следует их опубликовать. Но она не посмеет. Генрих никогда ей этого не позволит. Внутри семьи «Белая роза» была его собственностью, хотя помимо него было еще немало уцелевших. Он давал интервью нескольким ученым, историкам, журналистам. Он не был важным деятелем движения и никогда не делал вид, что был. С ним консультировались, когда решили поставить фильм о тех событиях. Но увидев, что получилось в итоге, он был крайне разочарован. Им не удалось отобразить реальные события и реальных людей. «Шолли, Ганс и Софи, они были совсем не такие, они и выглядели совершенно иначе!» Он так сказал, хотя и признался, что едва был с ними знаком. Газетные статьи, научные эссе, книги, которые стали затем выходить, его также не радовали. «Их там не было, откуда им знать. Страх! Теперь это все стало историей – это уже не настоящее. Все это только слова. Они не понимают, как молоды мы были. Им не понять наших чувств тогда. Сегодняшние журналисты все сплошь атеисты. Они не желают вникать в то, насколько сильна была в нас религиозная вера».

Ни одно описание «Белой розы» его не удовлетворяло. И дело было не в точности деталей. Ему было больно сознавать – то, что для них было живым переживанием, теперь превратилось в голую идею, в туманное представление, возникшее в сознании чужих людей. Ничто не могло соответствовать его воспоминаниям. Даже если дневники его жены и были способны вновь оживить далекое прошлое, они грозили отвести ему неправильную роль в тех событиях – так считала Алиса, и Роланд полагал, что она права. Ее отец был упрямец с допотопными взглядами. Как это так? Джейн – независимая женщина, колесившая по Франции и Германии и занимавшаяся сексом с первыми встречными! Опубликовать дневники, пускай даже в маленьком частном издательстве, – это просто немыслимо! Джейн никогда не пошла бы наперекор его воле. Она сделала лишь одну мятежную уступку – разрешила дочери и Роланду тайком сделать фотокопию дневников и взять их с собой в Лондон. Тоже своего рода публикация. Накануне отъезда они нашли типографию в Нинбурге и провели там целый день, дожидаясь, пока медленная, то и дело запинавшаяся машина снимет копии со всех страниц дневников. Они спрятали получившиеся 590 страниц в пакете для покупок. Когда они возвращались по набережной с этим пакетом, Алиса рассказывала Роланду об отце. Это был семидесятилетний добряк, с устоявшимися консервативными взглядами. Его воспоминания о движении «Белая роза» и его мнение о нем были непоколебимыми. И он не хотел их усложнять. Что же до орального секса – при мысли об отце, набожном и правоверном христианине, читающем об энергичных упражнениях какого-то лейтенанта сорок лет назад, Алиса разразилась таким безудержным хохотом, что ей пришлось даже привалиться к дереву.

Роланд вспомнил про их прогулку по Либенау, когда поднял с кухонного стола открытку и пошел наверх принять душ. Да, в то лето 1984 года, после того как Алиса прочитала дневники матери, у нее возникло странное, быстро менявшееся настроение. Поначалу они подробно обсуждали дневники, а потом тема сама собой забылась. Зимой они переехали в Клэпхем[24], вот-вот должен был родиться ребенок, Дафна и Питер ожидали своего третьего, и оба, предвкушая пополнение семейства, тогда много общались – повседневные заботы заставили их позабыть обо всем постороннем. А полузабытая фотокопия дневников была завернута в газету и убрана в ящик комода в спальне.

Подойдя к лестнице, он остановился и прислушался. Лоуренс не издавал ни звука. В спальне он сунул грязную одежду в корзину для грязного белья. Радиоактивная одежда, собравшая всю чернобыльскую пыль. Он почти уже верил в это. Он стоял в ванне под кое-как закрепленной лейкой душа, которая свисала из голой стены, и смывал с себя грязь. Воспоминания имеют короткий период полураспада. Когда они спешили по улочкам Либенау, чтобы не опоздать к ужину, он подумал, что эти дневники могут заставить Алису по-новому взглянуть на мать, больше ее любить, что ли, испытывать меньше желания с ней ссориться. Но произошло прямо противоположное. В последний день они буквально не могли находиться рядом. Словно надоевшая друг другу старая семейная пара, упустившая шанс вовремя расстаться, они то и дело обменивались колкостями. Шестидесятичетырехлетняя Джейн обращалась со своей дочкой как с соперницей, которую требовалось поставить на место. Стоило им вернуться с прогулки, как Алиса затеяла с матерью ссору из-за назначенного времени ужина. А сидя за столом, они принялись с жаром спорить по поводу политики Христианско-демократического и Erziehungsgeld – предложенного Гельмутом Колем законопроекта о пособиях по уходу за детьми. Ссора завершилась только после того, как Генрих, сжав кулак, стукнул им по столу. А сидя в саду, они стали цапаться из-за череды мероприятий во время детского семейного праздника в голландской рыбацкой деревне Хинделоопен. Когда Роланд, ложась в тот же вечер в постель, спросил у Алисы, какая кошка пробежала между ней и матерью, она ответила:

– Это наши обычные отношения. Я хочу домой.

А потом он проснулся среди ночи и увидел, как она плачет. Что было необычно. Она не сказала ему, в чем причина. Она уснула у него на локте, а он лежал на спине и размышлял о молодой Джейн Фармер и о поразивших ее впечатлениях от поездки в Мюнхен.

* * *

Лейтенант Шифф ее предупредил. Она хоть и следила за развитием военных действий, но пропустила сообщения о семидесяти крупных авианалетах на город. Она вылезла из джипа на перекрестке близ развалин бывшего центрального вокзала. Мюнхен лежал в руинах. И она чувствовала свою «личную ответственность». Смехотворное чувство, подумал Роланд. Город выглядел ужасно, писала она в дневнике, как Берлин. «Это куда страшнее, чем бомбежки Лондона». Наконец она подарила Бернарду прощальный поцелуй, не дав ему фальшивых обещаний, что они когда-нибудь еще увидятся. У него была жена и трое детей в Миннесоте, и он показывал ей фотографии своего счастливого семейства. Он укатил, а она подхватила чемодан и сжала в свободной руке «Бедекер» издания 20-х годов. Встав в теньке, раскрыла путеводитель и стала разглядывать складную карту города. Но она не могла понять, где находится: на улицах не было вывесок. Вокруг нее простиралась каменная пустыня, было, к несчастью, очень жарко. На дорогах из-под колес редких машин – в основном американских военных грузовиков – вздымались облака кирпичной пыли, взвесью висевшие в неподвижном воздухе. Все здания, возле которых она остановилась, были без крыш. А окна зияли «огромными дырами в форме неровных прямоугольников». Шестнадцать месяцев спустя после окончания войны щебенку и мусор сгребли в «аккуратные горы». Она с удивлением заметила неспешно скользивший по улице старенький трамвай с пассажирами. На улице было немало людей, поэтому она убрала карту и воспользовалась школьными знаниями немецкого. Ее акцент не вызвал у пешеходов враждебности. Впрочем, и особой доброжелательности они не проявили. Через час, едва не заблудившись из-за неверных или плохо ею понятых указаний, куда идти, она нашла нужный дом – пансион близ Гизела-штрассе, рядом с университетом и неподалеку от Английского сада.

Она была удивлена – как все время удивлялась, колеся по Франции, тому, что есть отели и специально обученные люди, которые меняли постельное белье и готовили еду из того, что можно было найти в продаже. Быстро же после разрушительной войны все вернулось к нормальной жизни. В других местах с едой были перебои. Сгоревшие танки на обочинах шоссе были привычной подробностью пейзажей. Везде валялся оставшийся после войны мусор. В одной французской деревушке она видела лежавшее поперек мостовой почерневшее крыло сбитого истребителя. По непонятным ей причинам никто не собирался его убирать. Шоссейные дороги и уцелевшие железнодорожные вокзалы были забиты толпами людей, лишенных всего, уцелевших евреев из концлагерей, бывших солдат и военнопленных, беженцев из советской зоны оккупации. Десятки тысяч были заключены в фильтрационные лагеря. Повсюду она видела «бездомных, грязь, голод, горе и ожесточение».

Две трети города лежало в руинах. Но были здесь и укромные уголки, где сохранилась нормальная жизнь и куда не упала ни одна бомба. Ее крошечный номер на четвертом этаже был покрыт пылью и пропах влажной затхлостью, но на кровати лежало пухлое стеганое одеяло – что в ту пору казалось заезжей англичанке настоящей экзотикой. Стоя у окна и глядя туда, где, по ее предположению, протекала река, она могла «почти убедить себя, что недавнего безумия никогда не было». Этот пансион, насколько она могла судить, был полностью заселен американскими офицерами и сотрудниками гражданской администрации. Спускаясь по лестнице из своего номера, она слышала из-за закрытых дверей перестук пишущих машинок. Над лестничными пролетами висел густой аромат табачного дыма.

На следующее утро она совершила короткую прогулку до главного здания университета на Людвиг-штрассе. Там ее направили на второй этаж. Она прошла по длинному коридору с колоннадой, наполненному студентами. Еще более неожиданный признак нормальной жизни. Она остановилась перед кабинетом администрации, чтобы еще раз мысленно пробежаться по своему запасу немецких слов. В прямоугольном зале с высокими окнами она увидела не меньше десятка то ли секретарей, то ли делопроизводителей. Но сколько она ни искала глазами стол приема посетителей, не нашла, и тогда она, не обращаясь ни к кому конкретно, громко произнесла по-немецки заученную из учебника фразу. Все головы повернулись к ней.

– Entschuldigung. Guten Morgen![25]

И далее она пояснила, что пишет статью о движении «Белая роза» для известного лондонского журнала. Может ли кто-нибудь помочь ей найти людей, к кому она могла бы обратиться? Она была готова к не слишком дружелюбной реакции. Шесть главных членов движения, Ганс и Софи Шолль, трое друзей-студентов и один профессор были приговорены к смерти и казнены на гильотине. Затем последовали и другие казни. Когда новость об этом распространилась по городу, две тысячи студентов собрались на митинг и шумно одобрили эти казни. Предатели. Коммунистические выродки. А что будет сейчас? Еще слишком мало времени прошло, да и это было настолько позорно, что, возможно, они едва ли готовы как-то выразить свои чувства помимо смущенного молчания. Но вопреки ее ожиданиям раздались одобрительные возгласы. Две машинистки встали из-за столов и, улыбаясь, устремились к ней.

Три года назад эти сотрудники университетской администрации вполне могли бы с негодованием сплюнуть при одном только упоминании о «Белой розе». В новой ситуации Мюнхенский университет решил отождествить себя с мятежной группой, выразить чувство гордости ее мужеством и четкой моральной позицией. Никакая другая колыбель немецкой науки не могла бы похвастаться таким количеством мучеников. Шолли, Алекс Шморель, Вилли Граф, Кристоф Пробст, профессор Курт Губер были славными мюнхенцами. Перед лицом всеобъемлющей и жестокой государственной власти их сопротивление имело сугубо интеллектуальную направленность. «Эти дети были так юны, так отважны!» Кто мог бы пытаться разубедить администрацию университета, включая ее низших сотрудников, в том, что эти борцы символизировали возврат храма науки к своему истинному предназначению? Свободомыслие! «А ведь некогда, – писала Джейн в дневнике, – это был университет, связанный с именами Макса Вебера и Томаса Манна, – и вот он вновь стал таким!»

Первой к ней подошла толстушка лет шестидесяти в очках, которые увеличивали ее глаза и придавали сходство с «добродушной лягушкой». Она взяла Джейн за локоть и развернула к шкафу с документами. Потом достала оттуда тонкую пачку фотокопий и передала ей:

– Hier ist alles, was Sie wissen mssen.

«Здесь все, что вам нужно знать».

Это были копии шести брошюр «Белой розы» объемом меньше двух страничек каждая, которые через Швейцарию и Швецию доставлялись в Лондон. Там их размножали на копировальных машинах миллионными тиражами и сбрасывали с английских военных самолетов по всей Германии. Джейн ничего этого не знала и оттого чувствовала себя дурой. Она-то считала листовки редкостью, думая, что они все давным-давно собраны и уничтожены гестапо. Об этом наверняка знали Маггеридж и его знакомые. Скорее всего, все в редакции «Хорайзона» знали об этом и полагали, что и она тоже знает.

Другие сотрудники Мюнхенского университета написали ей имена и адреса. При этом возникали мелкие разногласия. Она слышала, как кто-то восклицал вполголоса: «Да она там больше не живет!» и «Он врет. Ни в чем он не участвовал!». Было названо имя сестры казненных – Инга Шолль. Она, вероятно, живет в семейном доме в Ульме. Нет, возразил кто-то, она в Мюнхене. Ходили слухи, что она пишет мемуары. Она долго сидела в концлагере и все еще приходила в себя. Возможно, она не захочет об этом говорить, уверяли одни. Нет, захочет, настаивали другие. В этой перепалке не чувствовалось враждебности. Общим настроением, по оценке Джейн, были энтузиазм и гордость.

В университетской администрации она провела час. За это время она не переставала волноваться, что войдет начальник и выразит свое недовольство суматохой, которую вызвала просьба Джейн. Но нчальник уже находился в комнате. Это был «лохматый мужчина в темном костюме, который был ему велик на два размера». Именно он и объяснил ей, в какой последовательности следует читать копии листовок – первые четыре были напечатаны летом и осенью 1942 года и тайно распространены в Мюнхене и ближайших к нему городках. Последние две были написаны в начале следующего года после того, как Ганс Шолль, Пробст и Граф вернулись с Русского фронта, где служили санитарами. А самая последняя листовка появилась за день-два до того, как гестапо арестовало всю группу. Еще он обратил внимание Джейн на различия между пятой и шестой листовками.

Распрощавшись со всеми и поблагодарив за помощь, Джейн дала обещание прислать экземпляр журнала со своей статьей. На Людвиг-штрассе ею овладело нетерпение. Она остановилась на углу, вытащила скрепленные листки бумаги и прочитала первый заголовок: «Листовка «Белой розы». Ее немецкий был достаточно хорош, чтобы она смогла осилить первое предложение без словаря: «Ничто так не позорит цивилизованную нацию, как готовность без сопротивления позволить «управлять собой» клике авантюристов, оказавшейся во власти своих порочных инстинктов».

Она отвела полстраницы своего дневника впечатлениям от прочитанного. Роланд предположил, что она писала эти строки, уже прочитав все шесть брошюрок. «Ничто так не позорит цивилизованную нацию… Я словно читала перевод латинского текста, принадлежащего перу видного античного мыслителя… Это вводное заявление, выдержанное в столь возвышенном тоне, было написано современным человеком, студентом, всего-то двадцати с лишним лет, с жгучей страстью к интеллектуальной свободе и с безошибочным чувством бесценной художественной, философской и религиозной традиции, оказавшейся под угрозой уничтожения. Я ощутила восторг, это было потрясение сродни беспамятству… я словно влюбилась… Ганс Шолль, его сестра Софи и их друзья, чуть ли не единственные среди всех немцев, возвысили свои тишайшие голоса против тирании, не ради политики, но во имя самой цивилизации. И теперь они мертвы. Три года как мертвы, и я оплакивала их, стоя на углу Людвиг-штрассе. Мне так хотелось познакомиться с ними, так хотелось, чтобы они сейчас были со мной. Я шла обратно в отель, обуреваемая печалью, словно скорбя по своему погибшему возлюбленному».

Она не покидала номер, покуда не перечитала и не законспектировала все листовки. Как же это было опасно, какое мужество требовалось, чтобы назвать Третий рейх «духовной тюрьмой… механическим государственным аппаратом, в котором господствуют преступники и пьяницы» и утверждать, что «все слова, произнесенные Гитлером, являются ложью… Его рот – это зловонные врата ада». И все эти заявления были помещены в оправу научных идей прошлого. Гете, Шиллер, Аристотель, Лао-цзы. У нее возникло ощущение, будто она «делает упражнения по какому-то учебному предмету». Она вполне отдавала себе отчет в том, как близкое знакомство с авторами подобных текстов могло развить и обогатить любовь к свободе. Она вдруг почувствовала «злость, даже отвращение» к тому, что ее родители совершенно бездумно и потому, что она была девочкой, никогда не предлагали ей ту же привилегию, какой насладился ее брат, – получить университетское образование. Он все еще служил в армии – брат был капитаном Королевской артиллерии и участником славной войны. И она, сидя на кровати в своем крошечном номере мюнхенской гостиницы с видом на Английский сад, приняла решение, что как только вернется домой, как только отдаст статью в редакцию, то непременно поступит в университет. Будет изучать философию или литературу. А лучше и то и другое. Это будет ее личный акт… но чего именно? Сопротивления, уважения. Ее дань уважения «Белой розе». Она выписала отдельные фразы из листовок. «Самые вопиющие преступления» государства – это преступления, которые в массовом порядке попирают все стандарты человечности… Никогда не забывайте, что все граждане заслуживают того режима, с которым хотят ужиться… наше нынешнее государство – это диктатура зла». И из Аристотеля: «Деспот бесконечно предрасположен к разжиганию войн». В самом конце первой листовки, после двух величественных строк из «Пробуждения Эпименида» Гете, простая, проникнутая надеждой просьба тронула ее своим пафосом: «Пожалуйста, сделайте как можно больше копий этой листовки и распространите их».

«…После вторжения в Польшу 300 тысяч евреев было там уничтожено самым зверским образом». Ганс Шолль и его единомышленники страстно желали растормошить немецкий народ, избавить его от бездействия, от апатии «перед лицом этих отвратительных преступлений, преступлений, унижающих человеческий род… тупое безволие немецкого народа только поощряет всех этих фашистских преступников». Покуда они не предпримут решительных действий, никто не сможет снять с себя бремя вины, потому что каждый «виновен, виновен, виновен». Финальная фраза четвертой листовки: «Мы не будем молчать. Мы – твоя грешная совесть. «Белая роза» не оставит тебя в покое!» Но оставалась еще надежда, потому что еще не поздно: «Теперь, когда мы воочию увидели, что они такое, нашим первым и единственным долгом, святым долгом каждого немца должно стать уничтожение этих чудовищ!» В условиях тотальной и порочной власти государства единственная наша возможность – это «пассивное сопротивление». Тихий саботаж на фабриках, в лабораториях, в университетах и во всех сферах искусства. «Не жертвуйте средств на общественные нужды… Не участвуйте в сборе металлолома, тканей и тому подобных мероприятиях».

Тон последних двух листовок стал возвышенным. Эти брошюрки теперь назывались «Листовки Сопротивления» и «Борцы-собратья по Сопротивлению!». В пятой заявлялось, что после перевооружения Соединенных Штатов войне придет конец. Пора немецкому народу отречься от национал-социализма. Гитлер «ведет Германию в бездну. Гитлер не может выиграть войну, он может лишь ее продлить… Возмездие уже близко». «Верно, – строго заметила Джейн в своем дневнике, – но пока еще рано об этом говорить».

У оппозиционного движения «Белая роза», похоже, не было никакого политического проекта на будущее. Но потом в последней и самой короткой листовке, написанной в январе 1943 года, Джейн прочитала: «Только при широком сотрудничестве всех народов Европы можно проложить путь к возрождению… Германия завтрашнего дня будет федеративным государством».

Софи Шолль схватили, когда она распространяла эту шестую листовку в том самом университетском здании, где сегодня побывала Джейн. Вахтер заметил, как она разбрасывала листки из светового окна на крыше главного входа. Он донес на нее – и это был конец. К тому моменту немецкие войска получили отпор под Сталинградом. Там произошла кровопролитная битва беспрецедентных масштабов. И эта битва стала справедливо считаться переломным моментом в войне. «330 тысяч немцев были безжалостно отправлены на бессмысленную смерть и уничтожение благодаря блестящей стратегии, разработанной бывшим рядовым, сражавшимся на фронте Первой мировой войны. Спасибо тебе, фюрер!» В последнем абзаце последней листовки содержался обращенный к молодым немцам призыв восстать «во имя интеллектуальных и духовных ценностей… интеллектуальной свободы… высокой идейности». Немецкая молодежь должна «уничтожить своих угнетателей… и учредить новую Европу духа… Погибшие в Сталинграде молят нас действовать». И последняя пронзительная фраза: «Наш народ готов восстать против национал-социалистического порабощения Европы, охваченный энтузиазмом нового обретения свободы и чести». Этими словами, исполненными воодушевления и надежды, текст завершался. После произведенных арестов события завертелись очень быстро: состоялся показательный процесс с предрешенным финалом, после чего последовали и первые казни. Головы трех молодых людей, обладавших горячими сердцами и беспримерным мужеством, отсекли от их тел. Софи Шолль, самой юной из них, был всего двадцать один год.

Джейн полчаса лежала на кровати, в полном изнеможении и экзальтации. Она предалась, как было написано в ее дневнике, «приятному порыву самокритики». Сейчас ее собственная жизнь казалась ей мелкой и бесцельной. Позади громоздился бесформенный ворох недель. Она прожила эти годы войны словно в забытьи, печатая в министерском машбюро какие-то дурацкие письма. За все годы она ни разу не осмелилась совершить нечто запретное, помимо выкуренной тайком сигаретки в четырнадцатилетнем возрасте в роще рододендронов за школьным стадионом. Во время немецких бомбежек Лондона ей всегда везло, но разве это можно считать личным достижением? Она переживала тяготы войны вместе со всеми, как все. Она ни разу не встала на чью-то защиту, ни разу не рискнула жизнью ради идеи, ради принципа. И что теперь? Она не ответила на свой вопрос. «Голод дал о себе знать. Я не ела весь день». Но в тот вечер еды в гостиничном ресторанчике не оказалось. Она пошла бродить по университетскому кварталу в поисках недорогой забегаловки. «Я чувствовала себя по-другому, я становилась другим человеком. Я была готова начать новую жизнь». Наконец она нашла киоск, где купила «отвратительную сосиску на куске плесневелого хлеба. Сосиску спасла только горчица».

Логичным ответом на вопрос «И что теперь?» было еще раз пробежаться по списку людей, связанных с «Белой розой», написать статью и отправиться в Ломбардию. Среди руин Мюнхена жизнь показалась ей «вполне многообещающей». Она вообразила себя почетным членом группы Сопротивления. Она продолжит их работу, поможет построить новую Европу, о которой они мечтали. Тут мог быть ценен даже скромный вклад, такой, как желание облагородить британскую кухню, как она написала в игривом тоне, «описывая искусство оссо буко!». Спустя четверть века, узнав, что ее страна наконец-то присоединилась к европейскому проекту, она испытала восторг при мысли о том, что это соответствовало мечтам ее молодости. Между тем, находясь здесь, она в последующие десять дней посвятила себя попытке написания истории «Белой розы».

Ее первой ошибкой стало предположение, будто люди, с которыми МИ-6 посоветовала ей связаться, обладают некоей привилегированной информацией. Она обошла чуть ли не весь город со своим «Бедекером» под мышкой, да все без толку. Три наводки оказались бесполезными. В первом адресе значился многоквартирный дом начала века, и от него остались одни развалины. Вторым в списке оказался небольшой дом на узкой улочке в Швабинге, но там сейчас жила итальянская семья, и они ничего не знали. Третий дом, тоже в Швабинге, уцелел, но при взгляде на него стало понятно, что в нем уже много лет никто не жил. В хаосе войны, а потом в суматохе послевоенных месяцев никто не задерживался в одном месте надолго. Ей больше повезло с наводками, полученными в университете, хотя и тут многие имена и адреса никуда не привели. Первым ее успехом стала часовая беседа с подругой Эльзы Гебель – бывшей политической заключенной, участницей движения, занимавшейся учетом арестованных гестапо. Гебель тесно общалась с Софи Шолль в ее последние дни на свободе и даже провела с ней четыре дня в одной камере. Это были сведения, что называется, не из первых рук, но Джейн поверила своей собеседнице Стефани Руде, энергичной и умной женщине. Гебель собиралась написать собственные воспоминания о тех событиях, и они вполне могли бы войти в книгу, которую писала Инге Шолль. Стефани не сомневалась, что Шолль обрадовалась бы, если бы Гебель смогла поговорить с Джейн.

Софи Шолль призналась тогда Эльзе, что всегда была уверена: если ее поймают за распространением листовок или за выведением краской слова «Свобода!» на мюнхенских стенах, это будет стоить ей жизни. После первого ночного допроса она вернулась в камеру, тихая и спокойная. Когда ей предложили дать признание в том, что ошибалась в своих взглядах на национал-социализм, она отказалась. Ошибались, заявила она, те, кто ее арестовал. Но узнав, что Кристоф Пробст также оказался в застенках, она пала духом. У него было трое маленьких детей. Потом она вновь взяла себя в руки, обретя опору в религиозной вере и убежденности в правоте их дела. Она убедила себя, что вторжение сил союзников не за горами – и тогда война закончится в считаные недели. Она осталась убеждена в том, что национал-социализм – это зло, и считала, что если Гансу, ее брату, суждено умереть, то и она тоже умрет. На заседаниях «народного суда» она сохраняла спокойствие. После вынесения приговора ее перевели в Штадельхаймскую тюрьму, куда также отправили ее брата и Пробста. Перед казнью Шоллям позволили повидаться с родителями.

Все, что Джейн услышала во время этого и других интервью, должно было оформиться в легенду. «Белая роза» стала хрестоматийным материалом школьных учебников истории, сюжетом плохих стихотворений, темой сентиментальных рассуждений о святом долге, драматических кинолент и назидательных детских книжек, а также бесконечных научных штудий и лавины докторских диссертаций. История «Белой розы» стала преданием, в котором послевоенная Германия нуждалась как в основополагающем нарративе нового федеративного государства. Она стала сверкающим мифом, настолько удачно освоенным и с энтузиазмом подхваченным официозной пропагандой, что в последующие годы она должна была неминуемо провоцировать цинические усмешки или того хуже. А разве Ганс Шолль не был когда-то звеньевым в гитлерюгенде? А разве ваш обожаемый музыковед профессор Пробст не был антисемитом и разве влияние этих его настроений не просматривается в тексте второй листовки, где содержится вот такая любопытная оговорка: «вне зависимости от того, какую позицию мы занимаем в еврейском вопросе»? Многие немецкие левые осуждали Губера, традиционного консерватора, за то, что он, как и нацисты, был «антибольшевиком». Другие не могли понять, чем эти молодые христиане отличаются от прочих. Только военная мощь Соединенных Штатов и Советской России могла разгромить нацизм.

Но Джейн была убеждена, что для всякого, кто прочитает историю сопротивления одиночек, сражавшихся, покуда страна лежала в руинах, а половина населения голодала, и каждый немец только начал пробуждаться от ночного кошмара, в который все немцы, или почти все, внесли свою лепту, станет вдохновляющим откровением, началом покаяния. И она оказалась в нужное время в нужном месте, готовая написать и опубликовать первый подробный рассказ об этом сопротивлении.

В течение недели она поговорила с десятком людей, в той или иной мере имевших отношение к интересующей ее организации. Ей повезло получить получасовую аудиенцию с Фальком Гарнаком, который в то время случайно оказался в Мюнхене. В прежние годы он был директором Национального театра в Веймаре. Он был связан с многочисленными и разобщенными группами немецкого Сопротивления. Именно он в свое время договорился о встрече Ганса Шолля с берлинской группой противников режима. Но так вышло, что обговоренная заранее дата встречи оказалась днем казни Ганса. Разные источники рассказали Джейн о знаменитом официальном мероприятии, состоявшемся в Мюнхенском университете, когда перед собранием студентов, среди которых были и ветераны войны – инвалиды, выступил один из руководителей национал-социалистической партии гауляйтер Пауль Гизлер. В соответствии со своей линией пассивного сопротивления Шолли уклонились от участия в этой встрече. В напыщенной и язвительной речи Гизлер призвал немецких студенток беременеть ради фатерлянда. В этом, провозгласил он, заключается их патриотический долг. А женщин, кто «недостаточно привлекателен, чтобы найти себе партнера», он пообещал познакомить со своими адъютантами. Студенты встретили его речь громким улюлюканьем, топотом ног и свистом и покинули аудиторию – это было неслыханное выражение протеста против партии. Как выяснилось, «Белая роза» отнюдь не была такой уж одинокой. Джейн встретилась с Катариной Шюддекопф, а потом коротко пересеклась и с Гизелой Шертлинг, подружкой Ганса Шолля – так Джейн максимально сблизилась с ядром группы. Катарина показала ей фотографии Шоллей, Графа и Пробста. И Шюддекопф, и Шертлинг – обе отсидели в тюрьме за политическое инакомыслие.

Теперь у Джейн набралось достаточно фактического материала о шести главных активистах движения, включая профессора Губера. Вечером накануне ее двух последних интервью она написала первый абзац будущей статьи для «Хорайзона». Наутро она снова отправилась в Швабинг, на этот раз чтобы встретиться со старшекурсником факультета права Мюнхенского университета Генрихом Эберхардтом. Это благодаря его энтузиазму стены мюнхенских домов были покрыты надписями «Долой Гитлера!» и «Свобода!», и это он отправился в Штутгарт и другие города Германии, где распространял четвертую, пятую и шестую листовки. Несколькими годами ранее, когда служил во Франции, он был ранен в ногу крупнокалиберной пулей, признан «годным к нестроевой» и получил длинный отпуск для продолжения учебы. В группе он познакомился с разными людьми, но так и не стал полноценным членом движения. Он был знаком с Лео Самбергером, одним из молодых юристов, с ужасом и стыдом наблюдавших за ходом процесса над Шоллями и Пробстом. Джейн сочла, что с ним будет интересно побеседовать.

Как всегда пунктуальная, Джейн приехала на встречу ровно в десять. Комната Генриха на первом этаже общежития, что показалось ей необычным, была просторная, со вкусом обставленная и хорошо освещенная благодаря застекленной двери, что вела в садик. Когда он ее поприветствовал, Джейн слегка вздрогнула, узнав его. У нее возникло ощущение, будто все ее прошлые знакомства были всего лишь подготовкой к этой встрече. Иначе говоря, это ощущение несколько исказило и обмануло уже сложившиеся у нее суждения. Высокий молодой парень с тихим голосом и легкой хромотой, который пожал ей руку и жестом пригласил присесть на стул, был словно двойник Шолля, Пробста, Шморелла и Графа, вместе взятых. Подобно им всем, он держал в руке трубку, но сейчас незажженную. Она отметила в нем энергичность и привлекательность Ганса, открытый честный взгляд Кристофа, изящество Алекса и мечтательное глубокомыслие Вилли – вкупе с зачесанной назад, как у него, гривой темных волос. Джейн сделала мгновенный вывод: Генрих был олицетворением «Белой розы». Даже в тот волнующий момент она отдавала себе отчет в том, что находится в странном, возможно, полубредовом состоянии, но ей было все равно. Она была очарована им. У нее немного тряслись руки, когда она присела на стул и вытащила из сумки записную книжку. Важным тоном, за которым, подумала она, скрывалась его добродушная ирония, он похвалил ее блестящий немецкий. А когда он встал со стула и пересек комнату, чтобы сварить ей чашку своего жуткого кофе, она заметила на его письменном столе открытые книги по правоведению и фотоснимок в рамке – как она предположила, его родителей. И ни малейшего признака подруги. Она взяла кофе, изо всех сил стараясь держать ее так, чтобы чашка не дребезжала о блюдце. Она терпеливо отвечала на его вежливые вопросы о ее путешествии из Англии, об обстановке в Париже и в Лондоне, о карточках на питание. Она из всех сил старалась произвести на него хорошее впечатление.

После обмена учтивыми репликами Джейн аккуратно вывела разговор к теме суда. Что узнал Генрих от своего друга Самбергера? Теперь, когда их беседа плавно перетекла к сопротивлению, Генриха больше заинтересовало обсуждение других групп, с которыми контактировала «Белая роза». Сам он был родом из Гамбурга, города, имевшего славную традицию враждебного отношения к Гитлеру. Ганс Шолль навел там контакты с радикалами, которых интересовали диверсии в стиле французского Сопротивления. Они даже предприняли попытку раздобыть нитроглицерин. Еще они установили связи с ячейками во Фрайбурге и Бонне. Штутгарт был отдельный случай. И, наконец, была еще берлинская группа, находившаяся под непосредственным влиянием «Белой розы». Он говорил тихим спокойным голосом, и ей нравилось его звучание. Но его рассказ о многочисленных антинацистских группах в разных уголках Германии вызвал у нее глухой протест. Он только все усложнял. И она с досадой думала о том, что не сможет втиснуть в 5 тысяч слов все подробности о разрозненных и малоэффективных группах сопротивления, особенно тех, что возникли после Сталинградской битвы и нескончаемых бомбежек рейнских городов. Ей хотелось узнать как можно больше только о «Белой розе». Она же была связана этой узкой темой. Почему же Генрих настойчиво уходил от нее? Она упрямо задавала ему наводящие вопросы, и он наконец начал выкладывать ей все, что узнал от своего друга и прочих людей. Его голос стал еще тише и каким-то монотонным. Джейн даже подалась вперед, чтобы лучше его слышать. Ее дневники изобиловали обрывками тюремных и судебных слухов, среди которых попадалось немало сведений из третьих рук, и все это было записано не свойственным ей меленьким почерком, похожим на паучью вязь. От сильных переживаний, наверное, ее рука местами дрожала. Все, буквально все, даже тюремные охранники, даже следователь гестапо Роберт Мор, отмечали, с каким спокойствием и достоинством держались осужденные. Мор был поражен, сколь смиренно восприняла Софи Шолль грядущую смерть. Прощальные письма семье и друзьям, которые Гансу, Софи и Кристофу посоветовали написать, не были доставлены. Вместо этого нацистские власти убрали их в архив. На суде родители Шоллей пришли лишь на самое последнее заседание. Мать упала в обморок, потом очнулась. Судья Фрайслер был известен своими безжалостными приговорами. В его глазах подсудимые умерли еще задолго до начала суда. И когда огласили приговор, Софи отказалась сделать традиционное заявление. Ганс попытался выступить в защиту Кристофа, отца троих детей, в том числе новорожденного. Но Фрайслер оборвал его на полуслове.

Для приведения смертного приговора в исполнение осужденных перевезли в Штадельхаймскую тюрьму на окраине Мюнхена. Охрана немного смягчила правила и позволила Шоллям увидеться с родителями. Жена Пробста все еще лежала в больнице, ослабев от полученной во время родов инфекции. Софи была необычайно красива. Она немного поела сладостей, которые принесла им мать и от которых отказался Ганс. Софи вызвали первой, и она безропотно удалилась. А когда настал черед Ганса, он положил голову на плаху и выкрикнул что-то о свободе – но тут описания расходились.

Генрих замолчал. Он, видимо, заметил, как у Джейн на глаза навернулись слезы. Потом он сообщил, может быть, чтобы ее утешить, что судья Фрайслер погиб при бомбежке.

А потом он сделал добрый жест, который изменил жизни их обоих. Генрих перегнулся через стол и накрыл руку Джейн своей. Отвечая на его ласку, через несколько секунд она повернула ладонь вверх, и их пальцы переплелись. Они слегка пожали друг другу руки. То, что произошло потом, не описано в ее дневнике, но Джейн заметила, что вышла из комнаты Генриха часов в девять вечера. То есть одиннадцать часов спустя. А на следующее утро она написала записку коллеге Курта Губера с извинениями за то, что не пришла на свое последнее интервью.

Джейн не была профессиональной журналисткой. Если в своих изысканиях она оказалась чересчур близка к теме, то сейчас она погрузилась в нее целиком, если не сказать утонула в ней. И какая разница, увлеклась ли она Генрихом или «Белой розой». Охваченной половодьем сильных чувств, она и сама не могла толком этого понять. Ей нужно было и то и другое. Ее слезы, заставившие его положить свою руку на ее руку, были вызваны тем, что она вообразила, как легко сам Генрих мог бы оказаться на плахе. И его обаяние, ум, доброта и отвага могли быть уничтожены одним ударом лезвия.

В течение недели она переехала из своего номерка в пансионе в комнату Генриха в Швабинге. Наступили холодные осенние вечера, но у него в комнате ей было теплее, чем где бы то ни было в Лондоне. Ее жизнь так стремительно поменялась! Она даже подумать не могла, какая же она импульсивная! Днем и ночью они не расставались ни на миг. Генрих отложил подготовку к экзамену по праву. У Джейн не было времени писать статью. Но она не беспокоилась, потому что, когда они бродили по городу, она все равно искала материал о «Белой розе». Генрих показал ей, где жил Ганс Шолль в то время, когда дом принадлежал Карлу Муту, и где члены группы частенько встречались со своими друзьями. Именно там Генрих познакомился с Вилли Графом и Шоллями.

Вместе они пошли к Штадельхаймской тюрьме и на Перлахское кладбище неподалеку, но могил найти не смогли. Возможно, они не там искали. Или же местные власти во времена гауляйтера Гизлера не хотели потакать почитанию казненных мучеников.

Однажды вечером, вскоре после того как она к нему переехала, Генри показал Джейн свое самое ценное сокровище. Оно лежало под стопкой книг, завернутое в траченные молью занавески, между старыми листами картона. Он прятал его всю войну. Это было первое издание альманаха «Синий всадник», опубликованного в 1912 году, своеобразный манифест группы художников-экспрессионистов, работавших в Мюнхене и в его пригородах незадолго до Первой мировой войны. Национал-социалисты считали их искусство «дегенеративным» и подвергли запрету, их картины конфисковывали и распродавали, уничтожали или прятали. Очень скоро, уверял Генрих, когда полотна Кандинского, Марка, Мюнтер, Веревкиной, Макке и многих других вновь вернутся на стены картинных галерей, это издание будет стоит кучу денег. Это был подарок ему на двадцатилетие от зажиточного дядюшки, любившего современное искусство и утратившего почти всю свою коллекцию. С тех пор для Джейн и Генриха «Синий всадник» стал общим любимым увлечением. От розы к всаднику, от белого к синему, от войны к миру – мощное движение, радостно совершавшееся вместе. У Генриха еще был альбом репродукций, датируемый концом 20-х годов, и хотя почти все иллюстрации в нем были черно-белые, Джейн начала разделять его тягу к, как он говорил, «нерепрезентативному цвету».

В необычно теплый для середины октября день они выехали из Мюнхена на позаимствованном у знакомых стареньком мотоцикле и, проехав шестьдесят километров в южном направлении, оказались в городке Мурнау. Это была их дань уважения. Влюбленная пара Василий Кандинский и Габриэла Мюнтер приехали сюда в 1911 году и были очарованы этим местом. Они сняли дом, который впоследствии стал центром группы «Синий всадник». Они утверждали, что и сам городок, и его окрестности послужили для них мощным стимулом к творчеству. Джейн и Генрих тоже были очарованы, бродя по узким улочкам. Возможно, они смотрели на яркие осенние цвета окружающих деревьев и лугов глазами Габриэлы Мюнтер. Как они слышали, у нее до сих пор был свой дом в Мурнау. Много позднее они узнали, что, как и Генрих, она прятала от национал-социалистских властей работы «Синего всадника», но гораздо более обширную коллекцию, в том числе и несколько полотен Кандинского. И так случилось, что когда в январе 1947 года Джейн уже была беременна и они тихо поженились в том же месяце, ими бесповоротно овладела захватывающая идея поселиться в Мурнау. Они сняли там дом и весной переехали.

К тому времени, как они распаковывали вещи и обживали свое трехэтажное шале, Джейн смирилась с тем фактом, что ей никогда не закончить статью о «Белой розе». Она была влюблена, на уже видимой стадии беременности и мысленно свыкалась с новой жизнью. Генрих нашел работу в конторе местного стряпчего, занимавшегося оформлением купли-продажи сельскохозяйственных земель. Она была поглощена обустройством комнаты для будущего ребенка. Обуреваемая чувством вины и написав массу черновиков, она наконец составила объяснительное письмо в редакцию «Хорайзона». Коннолли обошелся с ней так великодушно, что у нее не хватило духу написать ему лично. Поэтому она написала Соне Браунелл, сославшись на то, что в условиях разрухи и голода в Мюнхене оказалось просто невозможно найти что-то про «Белую розу». И она, конечно, не смогла признаться, что в результате поисков вышла замуж за одного из ее членов. По причинам, связанным со здоровьем, она не сможет заскочить в Ломбардию. И еще она пообещала со временем вернуть все выделенные ей на поездку деньги. Отправив письмо, она успокоилась. Но почувствовала угрызения совести, когда в конце года вышла книга Инги Шолль. А ведь ее статья могла быть напечатана первой. Но она не сомневалась, что книга Шолль написана лучше, с большим знанием подробностей и более эмоционально, и потому ее появление имело больше оснований, чем публикация ее статьи, если бы она смогла ее дописать. И тем не менее горькое сожаление преследовало потом ее всю жизнь. Генрих постепенно уходил в себя, как бы замыкался в своей раковине – он никогда не делал вид, что считает себя ровней Шоллю, Пробсту или Графу. Он стал мелким провинциальным стряпчим, ревностным верующим, человеком здравых и твердых убеждений и активным участником деятельности местного отделения ХДС.

Джейн связала свою судьбу с домом. Очень скоро все их милые соседи сошлись во мнении, что ее немецкий, ее певучий баварский говор, почти безукоризнен. Она так и не поступила в университет по примеру своего брата, не стала известной писательницей, не пересекла Альпы, чтобы собрать секреты классического оссо буко и поделиться ими с мало что смыслящими в кулинарии англичанами. Только после того, как они с Генрихом в 1955 году переехали на север, она начала свыкаться с мыслью, что ей уготована тихая жизнь и скучный брак. Тот самый дядюшка, который когда-то подарил Генриху альманах «Синий всадник», оставил ему по завещанию дом в Либенау близ Нинбурга. Джейн предпочла бы остаться в Мурнау, но перед перспективой жить в доме, не платя за него аренду, как сказал Генрих, устоять было невозможно. И, переехав в Либенау, они уже больше не снимались с места. По медицинским показаниям, которые Джейн никогда не разъясняла, она больше не могла иметь детей. В 1951 году Генрих защитил диссертацию по правоведению в Мюнхенском университете и со временем стал партнером в юридической фирме в Нинбурге. Джейн не замечала, как у нее постепенно вошло в привычку послушно исполнять любые прихоти мужа. А он, в свою очередь, не замечал развившуюся у него манеру диктовать свою волю и неосознаваемую уверенность, что ее дело – прислуживать ему в доме. Люди, хорошо знавшие Джейн, иногда наблюдали в ее поведении вспышки резкости, даже раздражения или разочарования. Много лет спустя, рассказывая зятю за ужином о так и не состоявшейся поездке в сельские районы Северной Италии, она насмешливо воскликнула: «А ведь я могла бы стать Элизабет Дэвид!»[26]

Но это было в далеком будущем. Судя по финальной записи в ее последнем дневнике, она тем летом 1947 года пребывала в состоянии блаженства. Она наводила красоту и уют в комнатах их нового дома, поставила горшки с травянистыми растениями у кухонной двери, посадила овощи на грядках и устроила цветники в саду, а по выходным плавала в тихих водах Штаффельзее вместе со своим молодым мужем-красавцем Генрихом Эберхардтом, оказавшимся среди миллионов немцев одним из сотен смельчаков, которые сопротивлялись нацистской тирании.

Иногда семейная пара наблюдала издалека, как семидесятилетняя Габриэла Мюнтер идет по улице. Только один раз, после довольно нервной дискуссии, они решились к ней подойти. Она стояла в одиночестве перед мясной лавкой. Они поблагодарили художницу за ее искусство, которое не только доставило им огромную радость, но и привлекло их в прекрасный Мурнау. Она пробормотала несколько слов и заторопилась прочь, но они восприняли ее милую улыбку как своего рода благословение. В те солнечные месяцы Джейн печалилась о своих заброшенных проектах гораздо меньше, чем потом, когда она слишком сильно об этом переживала. Ей было «куда радостнее, чем стоило бы, находиться в стране», разбитой и обнищавшей из-за катастрофической войны, и впереди ее ожидало еще больше радостей. На этой восторженной ноте дневник обрывался. В октябре того же года родилась Алиса.

* * *

Он отвлекся от своих мыслей, вздрогнув от пронзительного крика из темноты. Это был не обычный плач проснувшегося младенца, нуждающегося в утешении. Он понимал, что в данный период своей жизни обрел богатое воображение. Но этот кошачий визг прозвучал для него воплем отчаяния. Каково это – вырваться из глубокого младенческого сна в шокирующее ощущение уникального факта своего существования. Вокруг тебя неведомый мир, а у тебя недостаточно инструментов для его познания. В этом тонком жалобном крике, переходящем в визг, слышалось отчаянное одиночество. Крик одинокого человека. Он сразу вскочил на ноги, позабыв обо всех своих мыслях, словно и он тоже восстал из небытия. Обернув бедра полотенцем, он снял с подогревателя бутылочку с молоком. К тому моменту, как он обнял Лоуренса, плач малыша перешел в судорожные рыдания, и поначалу он всхлипывал так сильно, что давился глотками молока. Наконец он успокоился и жадно вцепился в соску. Когда Роланд сменил ему подгузник и, уложив в кроватку, накрыл его одеяльцем, малыш уже засыпал.

Так было приятно умоститься в тесном кресле рядом с детской колыбелью. Эти ночные посещения детской приносили им обоим пользу: Роланд сам успокаивался при виде спящего сына, лежавшего личиком вверх, закинув ручки, которые едва дотягивались до его головки. Большой мозг в костяном шлеме с самого начала оказался для ребенка обременительной обузой. Он был такой тяжелый, что не позволял Лоуренсу садиться в первые шесть месяцев после рождения. Впоследствии мозг придумает другие способы усложнять ему жизнь. А пока что куполообразная и почти лысая голова младенца убеждала отца в том, что его отпрыск – гений. Возможно ли быть одновременно гением и счастливым? Эйнштейну это удалось, ведь он и на скрипке играл, и под парусом ходил, и познал сладость славы, и умудрился находить чистую радость в своей общей теории относительности. Но при этом он познал скандальный развод, битву за детей, и удручающие любовные интрижки, и параноидальный страх, что его затмит Дэвид Гилберт[27], и еще он недооценивал квантовую механику, но при всем том его всегда окружали блестящие ученики, которые были ему всем обязаны. Может, лучше быть глупцом или серым середнячком?

Нет, такие никому не нравились. Глупцы всегда найдут свои способы быть несчастными. Что же до довольных собой посредственностей, Роланд был их живым опровержением. В классе он обычно занимал места в последней десятке по успеваемости и по результатам экзаменов, привычно получая отзывы о своих знаниях в таком роде: «удовлетворительно» или «могло быть и лучше». Он мог бы пережить всплеск умственных способностей в пятнадцатилетнем возрасте, но тогда он уже без остатка принадлежал Мириам Корнелл. Миг его интеллектуального ренессанса был связан с фортепьяно, но его музыкальные упражнения не могли быть транслированы в школьные отметки. И с той самой поры он не приобрел ни продаваемых навыков, ни успехов, ни даже привычки все списывать на неудачи. В своем тесном захламленном доме в Южном Лондоне он так плотно законопатил все щели, что им с Лоуренсом, запертым в четырех стенах, было трудно дышать, живя на скудные государственные подачки, он был в полном смысле несчастен, отчего мог лишь жалеть себя.

Разве могло это нависшее над континентом радиоактивное облако сравниться с исчезновением его жены? А если говорить о необходимой эфемерной радости сексуального союза с любимой, то он сейчас был гораздо дальше от него, чем в день своего шестнадцатилетия.

Когда он проснулся, часы показывали половину третьего утра. Он проспал два часа, его познабливало. Полотенце съехало на щиколотки. Лоуренс не менял позы – его ручки все еще были заброшены вверх, точно он собрался сдаться в плен. Роланд вернулся к себе в спальню и снова принял душ. Потом опять лег на кровать, чистый, спокойный, полуголый, беспричинно настороженный – это в три-то утра. Он уже не мог списать бессонницу на алкоголь, и читать у него не было настроения. Ему захотелось поговорить с самим собой. Надо подумать о будущих планах на жизнь. Ты же не можешь без конца увиливать. Представь наконец, что она не вернется. Верно. Тогда что? Тогда… Но как только он достигал этой точки, перед его воображаемым будущим возникали, словно плотный туман, тревожные мысли о повседневных заботах, связанных с отцовством и усталостью. Не могло быть никаких разумных планов, никакого взлета к горним высотам, когда он только и мог что держаться как можно ближе к земле, выживать, обихаживать Лоуренса, заботиться о нем, играть с ним, получать государственное пособие, а еще содержать в порядке дом, готовить еду, ходить за покупками. Теперь его ожидал обычный удел оказавшихся в тисках несчастной судьбы матерей-одиночек.

Но в его мозгу уже проклевывалось стихотворение, проросшее из фразы, которую он случайно услышал на выходе из магазина: Сам напросился. Удачное название. А возможно, так оно и есть. Значит, стихотворение будет очень личное – этого демона он надеялся убить, описав его. Но какой прок от поэзии, если ему нужны деньги? Словно в насмешку над его литературными амбициями, Оливер Морган, старый приятель по джазовым временам, две недели назад позвонил ему с предложением. Морган, по его же собственному определению, олицетворял новый дух предпринимательства тэтчеровской эпохи. Он больше не играл на саксофоне. Вместо этого он основывал компании, делал их процветающими – так он говорил – и потом продавал. Но насколько было известно его знакомым, он так и не разбогател. В лучшем случае он терял все, что вкладывал. Его новым бизнесом было изготовление поздравительных открыток. Рынок, уверял он Роланда, завален мусором, сентиментальными картинками и слащавыми надписями. Сплошной китч. Легковесные стишки. В основном спрос на них, как показывают исследования, наблюдался в малообеспеченных слоях. К ним, по словам Моргана, относились курильщики с избыточным весом, плохо образованные, без вкуса, без денег. Но при этом существовало громадное меньшинство молодых образованных профессионалов плюс «профессура» пятидесяти лет и старше. Красивые репродукции индийских эротических картинок или картин европейского Возрождения, возможно, именно это и было востребовано этими потребителями. Плотная кремовая бумага. Внутри открыток Морган хотел размещать современные шуточные поздравления с днем рождения. Что-нибудь остроумное на тему наступления старости, иронические стихи о рождении, вступлении в брак и смерти. Непристойности тоже приветствуются. И покупатель, и получатель таких открыток будут польщены приобщением к широкому культурному контексту. Для Роланда это золотая жила: он привязан к дому, свободного времени у него навалом, он знает толк в поэзии. В первые полгода он будет получать плату акциями, так что ему не надо будет декларировать доходы в службе государственных пособий.

Роланд, невыспавшийся и раздраженный, бросил трубку, минут через двадцать перезвонил, чтобы извиниться, и их дружба не дала трещину. Но Роланд все равно был уязвлен. Морган не понимал, что он серьезный поэт и более полудюжины его стихов были напечатаны в изданиях самой высокой пробы. Хотя на самом деле это были университетские публикации с крошечными тиражами. Но следующим изданием вполне мог оказаться «Грэнд-стрит»[28]. На его письменном столе – достаточно было только протянуть руку – лежал последний вариант. И он ждал письма из журнала.

Все еще разгоряченный после душа, он вытянулся на пурпурно-оранжевом покрывале из индийского хлопка, устроившись в узком лучике света лампы для чтения, который исключал из поля зрения заставленную вещами спальню. В недавние годы правительство приучило даже его критиков не стесняться воображать себя богатеем. И он пытался вообразить, будто живет в роскоши. В доме раза в четыре просторнее нынешнего, с любящей, никуда не сбежавшей женой, купаясь в литературной славе, с двумя или тремя счастливыми детишками и уборщицей вроде той, что заскакивала к Питеру и Дафне два раза в неделю.

«Заскочить» – любимое словечко его тещи, которое она позаимствовала в свое время у Коннолли; она всегда обожала неосуществленные поездки. Как, например, «он заскочил в Либенау и убедил Алису вернуться домой». Он взял ее открытку с прикроватной тумбочки и еще раз взглянул на картинку. Это мог быть тот самый поднимавшийся по крутому склону луг, который написала Габриэла Мюнтер в 1908 году, изобразив лежавших на траве коллег по «Синему всаднику» Алексея фон Явленского и Марианну фон Веревкину. Странное дело: они были безлики. На лугу не паслись овцы. Эту картину она могла спрятать в своем доме в Мурнау вместе со многими полотнами Кандинского, которые уцелели после нескольких гестаповских обысков в доме. А если бы их обнаружили, она могла бы отправиться в концлагерь. Обладал ли Роланд таким же мужеством, как она? Это была другая тема. Он отогнал эту мысль и перевернул открытку, чтобы снова ее перечитать. Слово «мтрнство» без гласных больше его не раздражало. Смысл был вполне понятен. Материнство бы ее погубило, ей просто необходимо было сбежать и «найти себя». Такова была теория Дафны. Материнство может и его погубить. В тот момент, когда Алиса писала эту открытку, она направлялась в Либенау. Пожалуйста, не звони им. Если только она не заскочила к ним ненадолго, сейчас она должна быть у родителей. Она избавила его от тяжкой необходимости им звонить. Трубку там всегда брала Джейн, не Генрих. Ему пришлось бы ей либо выложить все начистоту, либо соврать, не ведая, что она уже знает.

Своим родителям он ничего не рассказал. Его отец решил продлить свою армейскую службу и, воспользовавшись возможностью получить должность для отставных офицеров, возглавил ремонтную мастерскую легкой бронетехники в Германии. После завершения этих дополнительных десяти лет службы Роберт и Розалинда поселились в небольшом современном доме близ Олдершота недалеко от городка, где родилась Розалинда и где они с Робертом познакомились в 1945 году в караулке, когда она работала помощницей водителя грузовика. Через два месяца после того, как семья обосновалась «у себя дома», они попали в дорожную аварию. Майор Бейнс, делая правый поворот с проселка на оживленное четырехполосное шоссе, взбегавшее вверх по склону горы к перевалу, который местные жители называли Спиной борова, случайно отвел взгляд в сторону и выехал прямо перед мчавшимся на большой скорости автомобилем. По счастью, тот вовремя свернул, и прямого столкновения не произошло. Никто не пострадал, но Роберт и Розалинда испытали сильный шок, который не проходил несколько недель. Особенно это сказалось на ней – у нее началось расстройство памяти, она стала нервной, потеряла сон. Ее руки и предплечья покрылись экземой, во рту появились язвы. Сейчас было не лучшее время рассказывать им про Алису.

Он достиг того возраста – обычно такое случилось с теми, кому хорошо за тридцать, – когда родители начинают потихоньку дряхлеть. До этой поры они полностью владели собой, держали под контролем все, чем бы ни занимались. А теперь их жизнь начала осыпаться по кусочкам, внезапно разлетавшимся, точно осколки бокового зеркала в машине майора Бейнса. Потом начали отваливаться более крупные куски, и их приходилось подбирать или ловить на лету – этим занимались повзрослевшие дети. Это был долгий процесс. Спустя десять лет он все еще обсуждал эти проблемы с друзьями за столом у них на кухне. Его великодушная заботливая сестра Сьюзен, надо признать, делала для родителей все, что могла. Он взял на себя заботы по получению автомобильной страховки. Как до этого он занимался оформлением ипотеки, наладкой неисправной дренажной системы в саду перед новым домом, настройкой купленного радиоприемника, а также наладкой всего, что не открывалось или не включалось, – такими вот бытовыми мелочами. По совету Алисы он купил для родителей открывалку для консервных банок и бутылок. Он показал им, как она работает, на банке с маринованной красной капустой. Родители стояли рядом с ним в своей новой кухне и внимательно наблюдали за его действиями. Это был важный момент. Их власть над ним ослабевала. Теперь, в восьмидесятые годы, военное поколение вступило в пору увядания. Уход его последних представителей мог занять сорок лет, а то и больше. Хотя и в 2020 году какой-нибудь столетний старик вполне мог бы еще вспоминать о своем участии в боях и о тяготах жизни в дни войны. Призванный в Хайлендский легкий пехотный полк, рядовой Роберт Бейнс видел смерть гражданских и солдат во время отступления по запруженным беженцами дорогам близ Дюнкеркского побережья. Сам он получил три пули в ноги, выпущенные из немецкого автомата. Вернувшись в Англию, после длинного переезда по железной дороге до Ливерпуля, Роберт несколько месяцев пролежал в госпитале Олдер-Хей, в том самом корпусе, где его отец, служивший в том же самом подразделении, лежал с раздробленной ногой во время предыдущей мировой войны. В 1941 году Роберт потерял брата, воевавшего в Норвегии. Розалинда потеряла своего первого мужа, погибшего в Неймегене[29] спустя четыре месяца после высадки в Нормандии. От пули в живот. А он сам потерял своего брата, попавшего в плен к японцам и похороненного в Бирме.

Роланду и людям его круга, повзрослевшим в Англии, было привычно задумываться об опасностях, с которыми они не могли столкнуться в жизни. Благодаря выдаваемому детям бесплатному молоку в бутылочках объемом 190 мл государство заботилось, чтобы в костях юного Роланда накапливалось нужное количество кальция. Оно также позволяло ему бесплатно делать упражнения по латинскому языку и физике и даже немецкому. Никого не сажали в тюрьму за модернистское искусство, за нерепрезентативные цвета. Кроме того, его поколению повезло больше, чем следующему за ним. Его выводку посчастливилось возлежать на ласковых коленях истории, упиваться удачным периодом мирного времени, съесть все лакомые кусочки. Роланд оказался удачливым баловнем истории, имевшим все шансы на успех. И к чему он пришел? Оказался ни с чем в то самое время, когда государство сменило доброту на строптивость. Без гроша и полностью зависимым от жалких остатков казенных сокровищ – молочной сыворотки.

И вот, проспав два часа в теплой спальне, ощущая всем телом приятную мягкость хлопчатобумажной простыни, он взбодрился, и в нем пробудился дух мятежа. Он же мог стать свободным. Или притвориться им. Он мог бы сейчас спуститься вниз, нарушить свое новое правило и налить себе стаканчик, а потом порыться в кухонном ящике в поисках пластиковой коробочки с травкой, которую кто-то забыл у него полгода назад. Она должна лежать там. Свернуть косячок, выйти в сад и стоять в кромешной ночной тьме, выскочить из обыденного существования и напомнить самому себе, как это бывало с ним в двадцатилетнем возрасте, что он крохотное существо на гигантском камне, летящем к востоку со скоростью тысячу миль в час, рассекая пустоту, затерянном среди далеких равнодушных звезд. За это можно и выпить! За чистую удачу сознания. Когда-то такая мысль приводила его в восторг. И сейчас еще могла. Да, он это сможет. Он же делал нечто подобное в семидесятые, вместе со своим старинным другом Джо Коппингером, геологом, переквалифицировавшимся в психотерапевта. Скалистые горы, Альпы, Кос дю Ларзак[30], Словенские горы. С высоты времени эти походы представлялись ему такой же формой свободы, как и его частые заходы в Восточный Берлин через контрольно-пропускной пункт «Чарли» с грузом полулегальных книг и пластинок. А сейчас он мог просто выйти в сад и отдать дань своим прошлым проявлениям свободы и выпить за нее стаканчик. Но он не шевельнулся. Алкоголь и каннабис в четыре утра, когда Лоуренс проснется до шести, возвестив о начале нового дня? Но дело не в этом. Если бы младенца не было, он все равно бы не двинулся с места. Что же его сдерживало? Сейчас появился дополнительный фактор. Он боялся. Не бездонности пустоты. А чего-то, что было куда ближе. Оно напомнило ему о том, что он хотел от себя оттолкнуть. Мужество. Старомодное понятие. Оно у него имелось?

В мемуарах Инги Шолле о «Белой розе», кратко изложенных Джейн, герру и фрау Шоллям было позволено приехать в Штадельхаймскую тюрьму и повидаться с детьми несколько минут, попрощаться перед их казнью. В условиях дефицита военного времени скромное лакомство, которое они привезли с собой, скорее всего, было безвкусным заменителем шоколада. Ганс от него отказался. Софи же с радостью приняла гостинец. Она сказала родителям, что не обедала и проголодалась. Но Роланд в этом сомневался. Наверное, она подумала: пускай родители хоть немножко порадуются, что она с удовольствием съела их лакомство перед тем, как ее увели. А ему бы хватило мужества за несколько минут до казни на плахе с аппетитом жевать плитку эрзац-шоколада, чтобы доставить радость своим родителям?

Он встал с кровати. Было бы интересно прямо сейчас перечитать рассказ Инги Шолль в изложении Джейн. Стоял ли Кристоф Пробст рядом с семейством Шолль в те последние минуты? Его жена родила четырьмя неделями ранее, но еще не могла встать с больничной койки. Пришел ли кто-то из его близких с ним попрощаться? Роланд выдвинул нижний ящик комода, где Алиса хранила свои свитера. Они лежали там, аккуратно сложенные, и он привычно насладился пахнувшим на него цветочным ароматом ее духов. Они завернули без малого 600 скопированных страниц в старые номера газеты «Франкфуртер альгемайне цайтунг». И в считаные секунды он определил, что фотокопии исчезли. Что ж, ладно. У нее было полное право их забрать. Он также уже знал, что она забрала и рукописи обоих своих романов, многократно отвергнутых издательствами. У нее был тяжелый багаж.

Он вернулся в кровать. Насколько он помнил, Ганса и Софи выводили на свидание с родителями по одному. Ганс провел с ними несколько минут, потом наступил черед Софи. Они беседовали с родителями через перегородку. Возможно, родители хотели, чтобы их дочь запомнилась вот такой, но, возможно, так оно и было: Инга Шолль писала, что, по словам родителей, ее сестра вошла в помещение с гордо поднятой головой, спокойная, красивая, кожа у нее была здорового розового цвета, полные губы ярко пунцовели. Еще Роланд помнил, что потом всем троим осужденным разрешили несколько минут пробыть вместе. Они обнялись. Кристоф Пробст, лишенный возможности встретиться с женой, и с детьми, и с новорожденным, которого ему не было суждено увидеть, по крайней мере, смог обнять двух друзей. Софи первую повели на гильотину. Это была трагедия, разыгранная на подмостках, которые выстроили люди, находившиеся во власти безумной зловещей мечты. Их звериная жестокость стала всеобъемлющей нормой. Окажись Роланд в таких же условиях, смог бы он подняться до высот мужества Софи и Ганса? Он так не думал. Сейчас нет. Отъезд Алисы обессилил его, а чернобыльская катастрофа внушила ему смертельный страх.

Он закрыл глаза. По северным и западным просторам страны, где мягкие известняковые ландшафты превращались в гранитные породы, на взгорьях и на лугах, в каждой травинке, в каждой клеточке растений, вплоть до квантового уровня, частицы ядовитых изотопов обрели свои орбиты. Странное противоестественное вещество. Он представил себе, как по всей Украине валяются дохлые коровы и домашние собаки, сваленные бульдозерами в огромные ямы или гигантские кучи, где они гниют, а ручьи зараженного молока струятся по придорожным канавам и стекают в реки. Теперь только и было разговоров что о нерожденных детях, которые могли бы умереть от уродств, о бесстрашных украинцах и русских, что встретили мучительную смерть, сражаясь с невиданными пожарами, и об инстинктивной лжи советской политической машины. Он не ощущал того, что сейчас было бы уместно: ни бесшабашной смелости, ни беззаботной радости, чтобы спуститься вниз по лестнице, стоять в одиночестве под ночным небом и приветствовать стаканом звезды. Только не сейчас, когда рукотворная катастрофа вышла из-под контроля. Греки правильно сделали, выдумав своих богов как вздорных и непредсказуемых карающих членов горней элиты. Если бы он мог верить в этих слишком человеческих богов, ему бы следовало их бояться.

4

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги: