Гонец из Пизы Веллер Михаил

Часть первая

Депутат Балтики

1

Что тебе снится, крейсер Аврора?

Зигмунд Фрейд, Толкование сновидений.

Корабли постоят. И ложатся. На курс.

Но они возвращаются…

Владимир Высоцкий, Лоция.

Все вымпелы вьются и цепи гремят!

Песнь варяжского гостя из оперы Садко.

Пролетариям терять нечего, кроме своих цепей,

возьмемся за руки, друзья, соединяйтесь.

Реклама шоколада Маркс.

И тогда нам экипаж – семья.

Свадебный марш Мендельсона в постановке Р.Виктюка.

Забил заряд я в тушку Пуго.

М. Ю.Лермонтов, Октябрино.

И тогда Снорри Стурлусон снарядил большой корабль, чтобы достичь того берега.

Младшая Эдда.

Все, что плавает, раньше или позже утонет.

Архимед, Физика.

Атакуйте! Топите их всех!

Резолюция гросс-адмирала Деница.

Ты лжец, Нам-Бок, ибо все знают, что железо не может плавать.

Джек Лондон, Морской волк.

Семь футов под килем!

Формула счастья.

Полундра!

Честное предупреждение.

«Изъятие испорченного листа из вахтенного журнала оформить актом. Дежурному по кораблю лейтенанту Беспятых за порчу вахтенного журнала и нахождение на вахте в нетрезвом состоянии объявляю пять суток ареста при каюте.

Командир корабля капитан первого ранга Ольховский (подпись)».

2

Давайте назовем это для пущей внятности экспозицией, или рекогносцировкой, или привязкой по местности, или преамбулой. Ступим на мостовую с тротуара, поднимем руку, и почти сразу частник из правого ряда отслоится от движения Невского, вильнет к бровке и притормозит, перегнувшись к правой дверце.

– К Авроре. – И поясним для непонятливых, чтоб не переспросили насчет кафе, магазина, ресторана или гостиницы: – К крейсеру. – И уж для самых туповатых уточним: – На Петроградскую набережную. К Сампсониевскому мостику. – И хотя последнее уточнение звучит явно излишним, но способно доставить самому клиенту удовольствие своей осведомленностью.

Разумный водитель тут же свернет по Большой Конюшенной к Мойке, обогнет Марсово поле вдоль Лебяжьей Канавки, вырулит на набережную Невы и через Троицкий мост перескочит к Петропавловке – а там направо по Петровской, мимо громады Дома политкаторжан и крошечного домика Петра, пятьсот метров до поворота – и вот слева из-за угла, где проток Большой Невки отделяет Выборгскую сторону с бело-голубой коробищей гостиницы Санкт-Петербург, – вылезает фок-мачта и мостик легендарного революционного крейсера.

В масштабе города он производит впечатление ностальгически небольшого. Две мощные, коробчатого металла штанги намертво приварили его правым бортом к набережной. А на самой набережной торгуют кока-колой, матрешками и значками. И вахтенный в скворечнике перед трапом скучает детским лицом.

А теперь – несколько слов про всем известный трехтрубный силуэт, шаровую краску, оттяжки стеньг, узкий латунный оклад иллюминаторов, и сомнение, стоит ли упоминать несоразмерно незначительные орудия, четырнадцать шестидюймовых стволов которых, впрочем, теоретически способны разнести все в радиусе пятнадцати километров. Крейсер не выглядит самоходной подставкой для своей артиллерии – каковой он, в сущности, является: мысль об этом странна, корабль – нечто значительное, цельное, комфортное для восприятия.

И однако ощущение общей ненужности и неожиданной неинтересности экспоната не оставляет зрителя. Слишком уж недотягивает бытовой облик оригинала до его мифической сущности. Виной тому и тотальная разочарованность эпохи, и нерешенность рутинных забот, равно пригибающих команду и посетителей.

Вход бесплатный.

3

Подобно многим гадостям и проблемам, эта пришла со стороны Финляндского вокзала. Впоследствии, многократно возвращаясь мыслью к началу всего, Ольховский усматривал ехидный перст судьбы в том не лишенном символа обстоятельстве, что англичане явились непосредственно после осмотра ленинского паровозика (германской постройки локомотивы обслуживали российские линии той эпохи; и что стоило котлу взорваться бы когда надо) и памятника на площади, где вождь указывал на юг, в сторону Москвы, стоя на башне броневика английской системы Остин, пулемет которого был сориентирован параллельно с указующим жестом руки. Город-музей Петербург вообще так густо профарширован символами, что куда ни плюнь – во всем готова явить себя изящная до назойливости аллегория.

Перст судьбы, да еще ехидный, в подсознании ассоциировался с общей греховностью, и позднее Ольховский придумал в качестве определения своей роли в истории красивую и многозначительную фразу: На всяком грех, да не всякому крест. В курсантские годы он пописывал стишки. Вообще во многих каперангах погибли эстеты и интеллектуалы. Служба такая. Может, оно и к лучшему.

Неизвестно на кой черт Ольховский прогнулся и выставил сигнальщика, чтоб он засек, значит, англичан непосредственно от их двухбашенного броневика, передавшего исторический привет нашему двуглавому орлу. Хотя приданный им кавторанг из Главупра флота был специально снабжен мобильным телефоном – для лучшей координации действий в таких случаях.

Телефон позвонил, сигнальщик доложил, Ольховский выждал время по часам и лично поднялся на палубу.

Английские гардемарины вырабатывают осанку так: встают к стене, касаясь ее пятками, икрами, ягодицами, лопатками и затылком, так что задний фасад сливается с идеалом вертикальной плоскости, и стоят так по полчаса и более ежедневно, вбивая в память тела требуемую офицерскую выправку до полного автоматизма. Ольховский подумал об этом, встречая англичан у трапа: не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы определить британского морского офицера в штатском среди толпы. Здесь же они были в форме, маленьким стройным ордером в семь единиц.

Делегацию бывших союзников возглавлял коммодор Горацио Уоллпол. Через час присутствия англичан на борту Ольховский ощущал свой крест чем-то вроде гвоздя в пятке, и гвоздь этот рос и превращался в кол, причем совсем в ином месте: это ощущение способствует флотской прямоте осанки, но мало полезно для хорошего настроения. Даже недолгое общение с тезкой славного Нельсона позволяло ясно понять, почему многочисленные народы Британской Империи веками мечтали перерезать всех англичан. Для большего уподобления хотелось как минимум выбить ему глаз.

Картинно седой и сухопарый коммодор совал этот глаз в паре с другим во все дыры так, словно от его усилий впрямую зависела история – например, еще немного усилий, и личными героическими действиями крейсера Аврора будет выиграно Цусимское сражение, как следствие – вся Русско-Японская война, революции девятьсот пятого года не будет, и вообще все теперь пойдет иначе.

Он выразил свое непонимание по поводу отсутствия элеватора бакового орудия – того самого, с надраенной латунной табличкой на щите. Ведь посетители не поймут, как и откуда подавались снаряды?.. Посоветовал наполнить беседочные гильзы главного калибра декоративными пороховыми картузами – для наглядности. Снятые ступени трапа на верхний мостик (чтоб посетители не лазали) заставили его постоять и тупо посмотреть на то место, где им полагалось быть. При виде действительно жалких остатков машинного и котельного отделений он подергал углом рта, словно туда была приклеена веревочка. Вежливо удивился общей душевой в офицерском коридоре. А в командирском салоне изъявил сожаление по отсутствию двух казематных семидесятипятимиллиметровок и заваренным портам для них – это позволяло ощутить боевой дух офицерского быта. Гость. Ну не сука ли.

В резком свете ветреного апрельского дня крейсер светился, играя бликами и треща флагами. Выходя на открытые палубы, офицеры придерживали фуражки. Ольховский таскал англичан по Авроре лично, проклиная тараканью дотошность сильно образованных бывших собратьев по оружию. Английская вежливость имела унизительную форму. Ольховский указывал на безукоризненное качество тиковых настилов и врал про работающую паровую машину командирского катера. И мстительно прикидывал минуты до поры, когда уложит британцев поперек салона правильными дозами водки в грамотном темпе флотских тостов за дружбу, море, походы, победы, карьеры и шторма.

Но топороподобные тараны британских мореманов цвет имели сизый, как боевой металл, не только от пребывания на холодном ветру, и этот номер в командирской программе также не прошел. Выпили за флаги и корабли, Ее Величество и Президента, исполнение долга и непотопляемость, но Ее Величества флота офицеры лишь все более соответствовали тройному исключению из правил на суффикс ян: стеклянный, оловянный, деревянный. Банку они держали блестяще. Надобно и учесть, что традиционный ром в полтора раза крепче водки: школа.

– Рул Британия, – с угрюмым уважением признал старпом.

– Боже царя храни, – по размышлении отозвался коммодор.

Сопровождавший англичан кавторанг уже делал страшные глаза – что удавалось легко, глаза стали красными и стояли поперек лба. Уже пыхнули и поплыли кольцами клубы кэпстена и вонючие струйки Петровских. Уже ушастый, как чайник, английский лейтенант тихо поставил недопитую чарку. Уже Ольховский открыто и лицемерно взглянул на часы: не задерживать гостей в их насыщенном петербургском графике. Когда – Уоллпол щелкнул пальцами, взял у своего личного вестового (!) кейс, вынул из него бланк и развинтил авторучку толщиной с мачту – дорогой Waterman, как определил Ольховский, поднаторевший за годы командирства на Авроре в аксессуарах дипломатии.

Коммодор заполнил бланк и повернул к Ольховскому.

– Я имею честь от имени Британского Адмиралтейства пригласить господина капитана первого ранга посетить с ответным визитом Ее Величества корабль Белфаст. Все расходы по визиту Адмиралтейство берет на себя. – Встал, выпрямив спину (которой, впрочем, никогда не сгибал вообще), пожал Ольховскому руку и со сдержанной церемонностью вручил лист с тисненым коронным львом и Юнион Джеком.

Кавторанг сделал глаза, от которых сдуло бы собаку Баскервилей. Англичане зааплодировали, русские налили.

Таким образом, если кого винить во всем, так это англичан.

4

А зимой коммодор Уоллпол прислал каперангу письмо. Будем же веселиться, пока не вовсе состарились, – писал настырный англичанин, – ведь живем мы только раз, да еще в Англии и России: и то, и другое не пустяк, от любой из этих бед можно поседеть в одночасье… Ольховского с этим письмом вызвали в бывший политотдел и долго пытали, что, собственно, англичанин имел в виду, еле открестился Ольховский. Странное какое-то письмо, с подколкой и несовременное, даже при помощи мюллеровского словаря и университетского трехгодичника Беспятых многое каперангу перевести не удалось.

Короче, в Англию Ольховскому после этого письма захотелось еще больше и особеннее. Кому ж не захочется повеселиться в Лондоне, пока не вовсе состарился, за счет Британского Адмиралтейства. А что коммодор шизанутый – мы у себя и не к таким привыкли, лишь бы платили.

В советские времена индивидуальное приглашение офицеру за границу, в капстрану, да еще член НАТО, да полученное лично в руки, да на официально-дружественной пьянке, причем вдобавок офицер этот – капитан первого ранга и командир корабля, а корабль, ему вверенный, – не тральщик какой-нибудь зачуханный, а прославленный и весь из себя черт знает какой идеологический флагман всея державы и ее флотов революционный крейсер-музей Аврора!! – такое приглашение скорее всего могло стоить офицеру дальнейшей карьеры, невзирая на. Ни на что не взирая. Это было равносильно приглашению на Колыму. Вон Большой Дом на Литейном высится через реку.

Но в новые времена, когда за Родину бьются мастера машинного доения Западной коровы, задробить приглашение начальство могло исключительно из зависти. Зависть испытывают к тем, кто сумел больше надоить в свой карман. На Авроре же красть решительно нечего. Музей – он музей и есть, причем из тех, где ни бриллиантов короны в запасниках, ни сокровищ мирового искусства на стенах. Кради не хочу матросский чайник образца девятьсот первого года. Нищ, как вдовая церковная крыса, музейный сотрудник; и должность командира такого музея – род почетной ссылки, тупик полусостоявшейся карьеры. Команды всей – сорок человек, пищевого и вещевого довольствия на них выписывается с гулькин нос, топлива и прочего добра – и того меньше, и кукует себе господин командир на зарплату, которой и кукушке всегда не хватало на воспитание детей.

А ответственности – как у командира офицерского атомохода: сплошные иностранцы шастают, от экипажей нейтральных шведских фрегатов до султанов Брунея и прочих цветных набобов, красы и грозы джунглей третьего мира и почти того света. Только и трясись, как бы честь флота не уронить, за упомянутую-то зарплату, которую по полгода упоминают, пока наконец дадут: жрать не на что, но честь поддерживай и уронить не моги. Опомнишься однажды – а ронять-то и нечего. Инфляция.

И нахимовцы постоянно на корабле околачиваются. Практиканты. Училище напротив. А где практикант – там бардак: водка, анаша и пропажа латунных гаек, которые можно продать на цветмет. Боевая рубка на амбарный замок закрывается, штурвалы наводки орудий шкертами привязаны!

Конечно, нахимовец – дармовая рабсила: прибрать-покрасить. А все равно неприятно – не служба, а детский сад. И вообще Нахимов – фамилия подозрительная, нерусская какая-то, строго говоря, фамилия. Нахим – що це таке? В истории флота про то ничего не указано, но есть слух, что из кантонистов был, не еврейским ли душком припахивает.

Так что служба у капитана первого ранга Петра Ильича Ольховского – не мед, как может показаться какому-нибудь бедолаге из Совгавани, гниющему годами безвылазно на своем железе по случаю отсутствия городской квартиры (если считать Совгавань городом). Родной флот позаботится, чтоб к каждой ложке меда офицеру неукоснительно прилагалось полбочки дегтя.

В управлении флота ему отцедили меда пипеткой: решение приняли соломоново, оно же традиционное. Сформировать делегацию из трех человек: один контр-адмирал из управления, второй – из штаба флота, а третьим с ними, в довесок, собственно приглашенный, каковой и едет на счет приглашающей стороны, согласно договоренности. Предложение это внес сам Ольховский: они там все наверху провернут, под это дело и его пустят.

В апреле делегация погрузилась на теплоход Балтика и немедленно выпила. Трепещи, гордая Англия, скоро мы тебя покараем!

5

Во времена легендарные лейтенант Беспятых был бы либо комиссаром, либо комиссаром расстрелян. Во времена новые борьба за идеал затруднена отсутствием идеала, духовное пространство приобрело все черты финансового при отсутствии собственно финансов, и Беспятых, напевая песню своего отрочества Мы охотники за удачей – птицей цвета ультрамарин, углубился в поиски истинного идеала, взыскуемого душой, доведенной происходящим до психоза.

На флот он попал случайно и, как обещали, временно. После философского факультета Университета поступил в аспирантуру и уже почти окончил диссертацию по теме Развитие классической диалектики в русской философии начала XX века. Непосредственно после сдачи кандидатского минимума терпение у военкомата лопнуло, потому что число дезертиров и инвалидов по округу превысило норму призыва. Выскабливанию подверглись все сусеки, где могли самостоятельно передвигаться и знали таблицу умножения. Василеостровский военкомат забивал в том году флотскую разнарядку, и превзошедшего воинскую премудрость на военной кафедре университета Беспятых приписали к флоту. Как специалист по идеологии он должен был способствовать поддержанию революционно-исторической атмосферы на Авроре.

Иезуитская мудрость властей сказывалась и в том, что из гуманитаров университета традиционно готовили артиллеристов. Очевидно, военная специальность должна была компенсировать гражданскую. Здесь усматривается связь с другой песней, еще более старой: Артиллеристы, Сталин дал приказ!. Искусство ставить гуманитарную мысль на пользу государству относится к числу древнейших. Философская подоплека артиллеризма яснее всего проявилась в лозунге, некогда алевшем над пушками у входа в Первое высшее Ленинградское артиллерийское училище: Наша цель – коммунизм!. Это было лучшим украшением Московского проспекта, повышавшим настроение прохожих в далекие семидесятые годы.

Философ-артиллерист Беспятых сдал на допуск к самостоятельному заведованию и стал врио командира БЧ-2. Господин старший стрелок.

И вот теплым апрельским воскресеньем, в тот по-особенному томительный час, когда день переходит в вечер и небо начинает линять в оттенки фруктового салата, а низкое солнце от Адмиралтейства слепит и бьет вдоль фасадов Невского, он фланировал по проспекту. Стилистика архаичного фланировал точнее всего передает его походку, настроение и характер движения.

Он был в форме. Иногда ему нравилось вылезать в ней в город. Офицерская форма разнообразит и льстит самоощущению интеллигента. Оставаясь философом, одновременно он был боевым флотским лейтенантом: мудрость и лихая мужественность в одном флаконе. Форма стройнила и утверждала личность еще в одном качестве. Человеку свойственно играть не в того, кто он есть на самом деле. Такова психология маскарадной культуры.

Греемый в спину солнцем, он близился к павильону метро Площадь Восстания, когда услышал за толпой прохожих ритмичный побряк и припев, а затем увидел и тех, кто издавал эти неправославные звуки.

Полтора десятка бритоголовых ребят в канареечных балахонах приплясывали и пристукивали в бубны. За шумом машин и призывом лотерейщицы непосвященный мог различить примерно следующее:

  • О мама – мама мыла раму,
  • А Мата Хари мыла Кришну!

Беспятых с удовольствием подумал о тонкой универсальности индуизма и изощренном богатстве его религий, вплоть до вот такого формально примитивного экспортного кришнаизма, когда одна из бритых голов показалась знакомой, причем неуместно знакомой. Неуместность заключалась в том, что голова принадлежала матросу с родного крейсера, и не было оснований сомневаться, что тело под ярко-яичным сари принадлежит ему же.

Будь лейтенант в штатском, он из уважения к чуждой ему, но безвредной и гуманной религии постучал бы перед матросом пальцем по лбу и проследовал своим путем. Но матрос, зацепив взглядом черную форму, ухмыльнулся с неудержимой радостью, и по этой беспричинной радости, а также по розовым, как у нежного кролика, глазам делалось понятно, что он хорошо подкурен.

Форма возобладала над содержанием: философ впал в офицерскую ярость. Матрос был оттащен за руку, освобожден от пацифистского одеяния, охарактеризован непотребно и отконвоирован на корабль.

В каюте, с нервного разгона проводя воспитание лично, Беспятых спросил с гадливой гримасой:

– Почему матросы зовут тебя Груней? Ты что… Груня?

– Никак нет, товарищ лейтенант. Я не голубой.

– Желто-розовый… коз-зел! Н-ну, что ты поешь по улицам… псалмопевец?

– Махамантру… товарищ лейтенант.

– Зачем?!

– У нас свобода вероисповедания, товарищ лейтенант.

– Что ты в этом понимаешь, балда? Или тебе лишь бы балдеть? Смир-на! Вольно! Садись! Кури! И не занимайся тем, в чем ничего не смыслишь. Молчать! Тебе увольнение зачем дали?!

– Отдыхать…

– Отдыхать! А ты что? А ты знаешь, что сегодня на обед корову съел, кришнаит? Да это хуже, чем командира убить!

– Сколько той коровы… не разглядеть…

– Макароны с говяжьей тушенкой!

– Да не было там тушенки, товарищ лейтенант. Так, один запах. Если волоконце и попалось случайно… А и съел, так лучше хоть отчасти искупить. Есть-то охота, вот и жрешь… Вообще-то я не знал, что это говядина.

– А ты думал – омар? Хайям?

– Я думал – свиная тушенка…

– Ну ты остряк. Ну ты дубина. Вообще мяса нельзя! Что – не знаешь?!

– Да какое там мясо на нашем камбузе… Это простится. Я дух просветлял…

– Долбаный ты дух! Ну подумай: как может кришнаит служить на военном корабле?

– Что ж я, добровольцем шел? Призвали. Дезертировать, что ли призываете?..

Беспятых вздохнул, покачал головой сокрушенно и бессильно, снял с полки над столиком Юнга и скорее в подтверждение себе, чем для дурного матросика, прочитал вслух:

Тот, кто сегодня пытается, подобно теософам, прикрыть собственную наготу роскошью восточных одежд, просто не верен своей истории. Сначала приложили все усилия, чтобы стать нищими изнутри, a потом позируют в виде театрального индийского царя. Лучше уж признаться в собственной духовной нищете и утрате символов, чем претендовать на владение богатствами, законными наследниками которых мы ни в коем случае не являемся. Нам по праву принадлежит наследство христианской символики, только мы его где-то растратили. Мы дали пасть построенному нашими отцами дому, а теперь пытаемся влезть в восточные дворцы…

– А я что – виноват насчет дома отцов? – сказал Груня. – И вообще, кому я мешаю?..

– Ты думаешь, из Индии эта твоя лабуда пришла? Из Америки она пришла! Гамбургер для тупых голов!..

– Ну уж.

– А ты что думал, Бхактиведанта в Калькутте жил? В Нью-Йорке он жил!

– С чего бы.

Беспятых подперся ладонью и мечтательным голосом доброй бабушки, начинающей сказку, стал рассказывать:

– Давным-давно, в далеких теплых морях Мэйна, жили-были умные и кроткие пираты. Сами себя они называли морской братвой. И был среди них авторитетный капитан, француз по имени Франсуа. Они называли его Олонезец, потому что он был родом из провинции Олоне. И вся команда очень любила Олонезца, потому что часто на песчаном пляже, под пальмами, в ласковом морском бризе, он вешал за яйца… мудаков! вроде! тебя! Понял???!!!

– Так точно! В гальюн разрешите выйти, товарищ лейтенант?

– Еще раз увижу – будешь петь мантры комендантскому патрулю. Иди! И промахнешься мимо унитаза – вылизывать заставлю! Сука красноглазая, я тебя еще увижу под дурью! Ауробиндо…

– А?

– Хрен на.

Оставшись один, он открыл иллюминатор, плюнул в него и с беспокойным неудовольствием попытался понять: Чего я, собственно, сорвался? Фиг ли мне этот пацан? Фиг ли мне этот корабль? Хороший вечер, через год на гражданку. Седуксену выпить… или водки?

6

Туманный Альбион. Подагра. На Лондон глубоко плевать. Такой моностих Ольховский приготовил к встрече.

Но Лондон оказался неожиданно хорош. Общее впечатление: коричневый полированный камень, ранняя зелень и живущее в пространстве отражение былого имперского величия. Многозначим – а не давит. Прочее – смотри телехроники, а дышится легко.

Вопрос о посещении музея-квартиры Карла Маркса встал и лег в порядке шутки, а в Гринвич на Катти Сарк теплоходиком скатались. И здоровы же были знаменитые чайные клипера. В отличие от игрушечной, как киносъемочный макет, Золотой Лани сэра Френсиса Дрейка: с гордым удивлением думалось про ребят, которые на такой стотонной скорлупе годами жили и продирались сквозь океаны вокруг шарика.

А вот крейсер Белфаст привел Ольховского в мрачноватую задумчивость. Крейсер стоял на бочках прямо напротив Тауэра, разбитый в зигзаги нарядным серо-голубым камуфляжем, и ничем, кроме тента на юте, не напоминал музей – а выглядел тем, чем был задуман и создан: боевым кораблем. Тяжесть и мощь, стремительность и угроза! Шестидюймовки торчали осмысленно из трехорудийных башен по классической дредноутной схеме, а борта и надстройки топорщились спаренными бофорсами.

И все это действовало!

Броневые люки в башни были отдраены для входа. Элеваторные шахты светились, и снаряженные заряды были выложены в лотки, готовые к досылу в казенники с откинутыми затворами. Креслица комендоров в меру вытерты и вращались без излишнего скольжения консервационной смазки. Так вдобавок еще трансляция гудела и грохотала беспрерывно командами из артпоста и с мостика, докладами и залпами для пущей имитации обстановки боя.

Ольховский потащил всю экскурсию с невозмутимым дьяволом Уоллполом вниз, к погребам, – и убедился воочию, что носовой артиллерийский погреб можно пускать в ход хоть сейчас: кассеты и стеллажи набиты, электроприводы действуют… все вразумительно и соответствует!

В главных машинах все механизмы на месте, и даже коридоры гребных валов отдают маслянистое свечение обточенного вкруговую металла. Хрен ли ваш музей восковых чучел мадам Тюссо – тут в лазарете раненые, на камбузе готовка жратвы, в офицерском буфете поднос с виски, в кубрике дуются в карты (!!!) – двенадцать тысяч тонн водоизмещения, и каждая тонна при деле.

Посетители с зависимо-оживленным видом именно гостей стучали вилками и рюмками в кабаке с военно-морским уклоном, и открытые сверкающие гальюны исправно действовали. И всюду торчали телемониторы, по которым гнали хроники морских боев, шум и выкрики битв не умолкали. А пацанва беспрепятственно лазала везде, куда могла достать, от гидроакустических постов до дальномеров, и крутила все, что крутится, так что зенитные установки вертелись ходуном, как при налете авиации со всех румбов сразу.

Как-то примирили Ольховского с действительностью только кают-компания и адмиральский салон. Все приличные кормовые помещения были заняты командой под офисы: там они работали на компьютерах, пили чай, разговаривали по телефонам и подшивали бумажки. Так что сдержанную роскошь командирской жизни посетители видеть не могли – ни тебе двухкомнатных кают, ни полированной деревянной мебели, ни покойных кожаных кресел. Это все музейщики отхватили в личное пользование – как везде и принято.

В заключение расселись в адмиральском салоне и, уже как старые друзья, вмазали без стеснения. Ольховский твердо принял литр – и ни в одном глазу. Он был уеден.

7

Вернулся Ольховский в смутном раздрызге. Принял доклад старпома (тоже идиотизм: сорок рыл всех – это команда?! и из шести офицеров – два каперанга, – канцелярия вшивая, а не крейсер…), заперся в каюте, хлебнул из заначки и лягнул ковер.

После Белфаста родной корабль поразил убожеством. Шесть тысяч тонн – а набит неизвестно чем. Музейная экспозиция ничтожна. Посетителей мало. И не прекращается вечная приборка, шкрябка, подкраска, подкрутка, какие-то муравьиные омерзительные хлопоты: краски, кисти, ремонт бытовой энергоустановки, замена телефонных аппаратов… мичмана ожиревшие, матросы недоноски… сменить белье – и открыть кингстоны, так дно слишком близко!

После приборки приперся кап-лей Мознаим. Как может служить на российском флоте офицер с фамилией Мознаим?! Не то узбекский диверсант, не то потомок крымского хана… добро бы немец или швед, тех давно следа на флотах не отыщешь, слизнул белую кость доисторический восемнадцатый год.

Каплей вкатился смуглым колобком, вписался в угол дивана, как в лузу, и включил монолог в жанре плача. Ольховского передернуло:

– Возьмите себя в руки, капитан! Вы еще в жилетку мне посморкайтесь!

Мознаим посморкался в средней свежести носовой платок и взял себя в руки: доложил о готовности застрелиться.

– Рассчитываю на вашу порядочность, – подпустил изыска командир. – Надеюсь, что прежде чем стреляться, вы спишетесь с корабля. Дабы тень этого поступка не омрачила репутацию крейсера.

– Репутацию Авроры! – опереточно захохотал Мознаим. – Да здесь младенцы на палубу писают! (Верно, был случай, когда пятилетний паршивец под управлением суки-мамаши помочился под чехол третьего орудия. Разъяренный Ольховский влепил пять суток губы боцману, а что еще можно сделать? Оглушенный бедой боцман предложил суку-мамашу сдать в кубрик и отодрать экипажем, а заодно и младенца, чтоб неповадно было, но это, конечно, пустая бравада… к сожалению.)

– Хрен с тобой, – решил Ольховский. – Ты пришел стреляться или просить и плакать? Если стреляться – не забудь налить в ствол воды, по старому флотскому обычаю, а переборку позади себя завесь одеялом – чтоб, когда затылок вынесет, панель не портить, крась потом после тебя, а одеяло мы спишем. Если плакать – считай уже отплакал. Если просить – квартир у меня нет.

– У меня семья рушится, – скривил Мознаим гладкое смуглое личико.

– Жена блядует? – перевел на разговорный русский Ольховский.

– Сколько можно углы снимать!.. – возопил потомок хана. – На Севере снимал, на Тихоокеанском снимал, теперь опять у какой-то суки снимать, дома же своего нет!.. сил же нет!..

– Нету квартир у флота! – заорал Ольховский. – Нету! Нету! Денег нету! Нету!!! Сам знаешь, до чего! флот! довели! Телевизор есть? Телевизор смотришь? Чего кругом – знаешь?

– Бред, бред, бред!! На атомные бомбовозы деньги есть, а на квартиры для офицеров – так нету? Вы знаете, сколько стоит бомбовоз?!

– Знаю! Не купишь!

– Это все равно что построить город на пятьдесят тысяч человек! А еще на одну хрущобу – денег вдруг нету?!

– Ой, вот только не надо. Про то, что офицеры пьют, моральный дух подорван бытом, ослабла мотивация к службе, адмиралы воруют… не на собрании. Митингуй на Дворцовой. Дери жену лучше, и будет в доме мир и порядок.

– Так нет же дома! где быть порядку?! Она выходила за блестящего лейтенанта, – оплакал себя Мознаим… – А сейчас у нее нет целых сапог, зато есть бизнесмен с джипом, который возит ее по кабакам.

– Есть джип – на фига сапоги?

– Что я ей могу дать?..

– В глаз. Короче. Бомбовоз в Северодвинске я тебе могу устроить, – пообещал Ольховский. – Если вам обоим Петербург надоел.

– Не поедет она больше никуда! – уверил Мознаим. – Она молодая красивая женщина, она старости боится, а я что?..

– Мужа надо бояться, а не старости! Скажи спасибо, что здесь вообще зарплату дают. Господи, – обратился Ольховский, – зачем ты отменил замполитов? Плакал бы этот козел ему. Вызвали бы жену в женкомитет базы, заправили фитиля по гланды. Да что я, исповедник?.. Священника хочу, батюшку, служителя культа, попа мне!.. Встать!!!

– Вам хорошо, – сказал Мознаим. – У вас сын уже взрослый, и квартира есть.

– А ты на чужой каравай слюной не капай, – печально посоветовал Ольховский.

Сын его дважды лечился от наркомании, и каперанг с огромным трудом отговорил его от вербовки в Сербию – воевать за свободу братьев славян против исламских экстремистов: за это обещали приличные деньги, которыми оболтус рассчитывал рассчитываться с долгами, а на это время смыться от кредиторов.

– Погоди, – посулил он хмуро, – пусть твои дочки подрастут, тогда узнаешь, почем фунт лиха. А пока это все цветочки.

Лицо Мознаима живо отразило весь комплекс чувств по поводу взросления двух его дочерей в свете всех изложенных обстоятельств.

– Я раньше застрелюсь, – успокоил он себя.

8

И сели вдвоем со старпомом, разломили плитку дешевого шоколада и свинтили пробку с литровой бутылки Капитанского джина – не тормозной жидкости гнусного польского производства, а благородной сорокавосьмиградусной слезы, разлитой в морском сердце Уэльса славном городе Ньюпорте; бутылка была подарена Ольховскому на прощание офицерами Белфаста.

– Ну – чтоб мы еще пили за счастливое плавание!

Колючая можжевеловая свежесть продрала гортань. Неразбавленный джин пьют варвары и моряки.

– Мазут закачать – и на нем в море выходить можно, – даже без зависти рассказывал Ольховский. – Машина в сохранности, электрооборудование в сохранности… экскурсантов толпы шляются – и ничего, все цело. А ведь у него, если подумать, водоизмещение вдвое больше нашего, а вооружение то же: двенадцать стволов главного калибра шесть дюймов, а у нас четырнадцать.

– Он воевал?

– Еще как. Всю мировую. В конвоях ходил, в Средиземку ходил, в высадке в Нормандии участвовал.

– В том и вся разница.

– В чем разница, черт бы их драл, Николай Палыч?

Опрокинули по третьей, откинулись в креслах и закурили:

– А в том, что Англия пятьсот лет воевала на всех морях. А Россия сто лет подражала голландцам, а потом еще сто – англичанам. Форма, обычаи, жаргон – все английское было. Ты слыхал – когда англичане ходили на покупных кораблях? A мы? Да все крейсера не свои: Варяг – США, Аскольд, Новик, Богатырь – Германия, Боярин – Дания, Светлана и Баян – Франция. А потом сдирали: Очаков и Олега с Богатыря, Жемчуг и Изумруд – с Новика. Что за национальное ремесло – перековка чужих блох! Да разве что Громобой и серия Авроры были собственные.

Ты подумай: с чего начался век? Американцы построили Варяга, немец написал песню, японцы его подняли, назвали Сойя и поставили в строй – а мы сумели его только утопить и тем прославили! Поистине особенности национального русского флотовождения!..

– Но вышли, вышли подводными крейсерами в Мировой океан!

– Вышли. В одной руке дубина, а другая протянута за милостыней. Вроде знаменитого одесского босяка с его ультиматумом: Рупь или в морду. Победы мы одерживали исключительно в екатерининские времена, и то без толку: как сидели за запертыми проливами, так всю музыку и просидели в своих внутренних лужах. За весь двадцатый век славный русский флот дал одно крупное сражение!

– Цусима.

– Так точно. А теперь скажи, Петр Ильич: так не прав ли был Жуков? Стоит флот дорого, жрет всего неимоверно, а толку?.. И с какого хрена на него тратиться, когда бабок ни на что нет?..

– Это ты так решил, когда Москву Украине отдали?

– Наливай, – сумрачно сказал старпом, показывая, что ниже его достоинства реагировать на эту чудовищную и неспровоцированную бестактность.

– Прости.

Капитан первого ранга Николай Павлович Колчин был последним командиром авианосца Москва (именовавшегося в ханжеской терминологии советского миролюбия большим противолодочным кораблем). Москва базировалась на Севастополь, и в Средиземку изредка пробиралась через Босфор под зорким турецким присмотром. К концу восьмидесятых топлива стало совсем в обрез, походы вовсе сделались редки, полеты палубной авиации и того реже… а когда дело дошло до развода братских славянских народов и дележки совместно нажитого имущества, ее отдали самостийной.

Дать новую присягу жовто-блакитному прапору капитан первого ранга Колчин не счел возможным даже на уровне обсуждения с самим собой. Места же ему на российских кораблях не нашлось – и своих девать было некуда: с удивительной быстротой развалилось все, и флоты встали на прикол. Блестящая карьера засеклась на взлете, и близкие уже адмиральские погоны резко исчезли из зоны досягаемости.

И вот теперь семья его жила в севастопольской квартире, которую удалось приватизировать, но невозможно было продать за ощутимые деньги, – и находилась, стало быть, за границей. А он, с помощью старых друзей из Управления кадров, получил тихое и бессмысленное место старшего помощника на Авроре, где дожидался теперь увольнения в запас, раньше или позже неизбежного, как встреча летящего кровельщика с гостеприимным тротуаром. Переквалифицироваться в начальники охраны фирм он не умел, а сухопутной профессии взяться было неоткуда.

Когда-то в закрытом советском прокате ленд-лизовская лента Ревущие двадцатые крутилась под названием Судьба солдата в Америке. Когда Воробьевы горы станут Беверли Хиллз, мы увидим фильм Рыдающие девяностые, которые коммерсант-прокатчик назовет Судьба офицера в России. Следите за рекламой.

Пока же фильм не вышел, отметим для наглядности, что если Ольховский был высок и даже изящен, то Колчин – мал, сух, жилист, зол и носат. Кличка у него была с курсантских лет Колчак.

В описываемый момент они действовали сообразно с характерами. Колчин посмотрел наверх и спросил, непримиримо брызгая слюной, не то у Ольховского, не то у того, кто находился выше палубы, мостика, клотика и даже облаков:

– Поч-чему они там все такие с-суки, а?

Ольховский же, покачнувшись, пересел к фортепиано и заиграл Революционный этюд Шопена. Иногда он неверно прицеливался пальцами в клавиши и сбивался.

Фортепиано на Авроре было роскошное, старинное, коллекционное, палисандрового дерева, хотя и слегка расстроенное. Первоначально оно принадлежало царской яхте Ливадия.

9

По малочисленности команды ни офицерского буфета, ни отдельного офицерского камбуза на Авроре не водилось с доисторических времен. И когда вестовой сунулся насчет типа закуси для командира и старпома, Макс озверел. Готовить он любил, но ведь не из чего! Даже спец-доп для высоких делегаций, если программа предусматривала обед в командирском салоне, капал через раз, и коку приходилось изворачиваться фокусником.

– Бухают, что ли? – скривился он.

Вестовой свистнул носом.

– Ананас и филе из рябчиков сойдут?

– Сойдут…

Макс открыл банку консервированного рассольника, вывалил в миску и наковырял оттуда в блюдце обрезочков соленых огурцов. Нашинковал луковицу, перемешал и полил образовавшийся салат уксусом. Вытащил из той же миски кусочек желеобразной тушенки, размазал по четырем тонким полуломтикам черняшки и кинул в духовку, врубив на полную.

Вестовой удержал вздох: он был из молодых, а молодые постоянно хотят жрать; на третьем году это проходит, старики равнодушно не доедают положенное. Подольстился к подателю пищи:

– Что, в училище не такие блюда учили готовить?

– Техникум – не училище, – пресек попытку панибратства старший матрос Лаврентьев, корабельный кок и персона привилегированная. – Слюну втяни.

Обслужив заказ, он уселся и раскрыл на заложенном месте справочник Рестораны города Москвы. Прочитал пять строк и вернулся в мечты. Через год дембель – и двигаем. Главное – найти корефанов среди деловых, это образуется автоматически, если работаешь в приличном кафе или тем более ресторане. А если кабак при отеле или, еще лучше, казино, – вообще нет проблем. Никакой банк, конечно, никакую ссуду ему не даст – не под что, и сам никто, – а братки могут. Крыша все равно нужна. Главное – раскрутиться, а там бабки пойдут… кабак – это и связи, и телки, и возможности.

Он осмотрел в зеркало широкое доброе лицо с ласковыми, как у теленка, карими глазами, приладил волоски на ранней залысинке и представил себя в пятисотдолларовом двубортном костюме, синем в редкую серую полоску. О'кей.

Снял с верхней полки амбарную книгу, где вел учет продуктов, и стал писать однокашнику по техникуму. Кореш дослуживал на погранзаставе в Узбекистане: служба – дерьмо, чурки палят друг в друга, голодно, но намекал (как бы опасаясь загадочной, но якобы существующей военной цензуры) на доходную работу с южными продуктами – наркотой, стало быть. Он тоже хотел в Москву, а под приказ ему, сапогу сухопутному, выходило уже через месяц.

С-сука, – мысленно обратился Макс к военкому, которого развеселила строчка выпускник кулинарного техникума. Развеселившийся идиот военком назвал его Хазановым и законопатил на три года флота вместо двух армии. Макс пытался намекнуть, что за хорошее место в долгу не останется, но что взять с идиота. Вот уж что называется ни дать ни взять. – Я еще к тебе приеду в гости на хаммере с парой пацанов. Побеседую, чтоб прокакался, а потом скажу: что вы, товарищ подполковник, я же только поблагодарить. И поставлю флакон мартеля баксов за двести. Для наглядности. Чтоб знал, кого профукал и сколько мог поиметь… пудель африканский!.. А теперь как борщ – так эти в столовой педерастическими голосами: чего не хватает? хле-еба. Хазанов я им!

Флотский ужин является разогретым дублем обеда, так что было время помечтать спокойно, хлопот мало. Но вот начнешь мечтать – и раздражаешься.

10

В то время, как доктор заваривал в автоклаве китайский чай для похудания Канкура, с неудовольствием ощупывая молодой животик и размышляя о влиянии на обмен веществ нетрадиционной медицины и парапсихологии, причем парапсихология персонифицировалась в образе Джуны, и воображалась Джуна не абстрактной научной фигурой, но напротив – поджарой брюнеткой, жгучей и зрелой, что являлось для доктора идеалом женской красоты, и грезился этот идеал ему в роскошных альковных интерьерах ее московского особняка, так что, размышляя о путях и судьбах современной медицины, он возбуждался;

в то время, как в исторической радиорубке боцман Кондратьев – Кондрат – переписывал с радистом на кассету с заезженными Пионерскими блатными песнями в исполнении Козлова и Макаревича саунд-трек Титаника и рассказывал флотский анекдот: Герасим с лодки – семафор Титанику: Собачку на борт не возьмете?;

в то время, как старшина второй статьи Шурка Бубнов и матрос одного с ним призыва Саша Габисония, завершив протирку-смазку бакового орудия и надраив мемориальную табличку на щите, оглядевшись, курили сигарету на двоих и вспоминали вычитанный в забытом кем-то старом Крокодиле другой анекдот: Вы не скажете, как попасть в Кремль? – Очень просто: наводи и стреляй!; —

Иванов-Седьмой уронил себе на левую ногу экспонат. В музее раздался стук и взвыв, которых никто не услышал. Это был тяжеленный кусок броневой плиты, потенциальная энергия которой перешла, в согласии с законом классической механики, в равную ей кинетическую энергию вылетевших из Иванова-Седьмого ругательств. Все главное в музеях остается скрытым от посетителей.

Вырезанный автогеном квадрат брони с рваной пробоиной от японского снаряда в центре служил обрамлением фотографии командира Авроры каперанга Егорьева, погибшего в цусимском сражении. Когда-то офицеры Авроры преподнесли реликвию его семье. Семьдесят лет спустя его сын, контр-адмирал в отставке, вернул ее на крейсер для музея. И вот еще четверть века спустя она свалилась со своей подставки на директора того же музея.

Ранение было не смертельное, но болезненное, и просматривалась в нем определенная историческая преемственность.

Свались она на голову, фотомонтаж в пробоине можно было бы составлять из двух портретов. Но она ограничилась левой ногой, когда Иванов Седьмой неизвестно зачем решил ее поправить. Многие считали, что на голову ему аналогичный предмет упал много раньше.

Иванов-Седьмой дохромал до доктора, который угостил его своим китайским чаем для похудания. Поскольку ушибленный мог соперничать худобой со шваброй, он компенсировал действие чая тремя ложками сахара.

Большой палец был залит йодом и забинтован. Желая увеличить объем лечения, доктор даже постриг ему ноготь. И с бездумным сочувствием сострил, что если бы Иванов-Седьмой носил перстень не на руке, а на ноге, то травмы удалось бы избежать.

Больные неблагодарны. Иванов-Седьмой назвал доктора жлобом и посоветовал, куда надеть кольцо, чтобы избежать травм в личной жизни. С чем похромал к себе.

Перстень был массивный, старого светлого золота, со славянской вязью Громобой. Его носил еще командир кормового плутонга Громобоя лейтенант Иванов-Седьмой, дед нынешнего каперанга в отставке и директора музея. По старинной флотской традиции офицеры-однофамильцы оснащались числительными в порядке зачисления в службу. Если такие перстни носили до революции все офицеры крейсеров, то в сочетании с фамилией это был знак причастности к касте.

В своей каюте при музее Иванов-Седьмой сел за стол, включил настольную лампу, надел очки и достал толстенную папку, на которой цветными фломастерами было художественно выведено: Сквозь XX век. Мемуары офицера Авроры.

Взял чистый лист, раскрыл старую союзовскую ручку с золотым пером, подаренную когда-то сослуживцами на день рождения, и стал писать свою ежедневную норму. Норма была одна страница. Страниц таких лежало уже полтора ящика, а масса случаев, историй и, главное, мыслей оставались еще незаписанными.

Палец болел, и мысли были соответствующие.

Страницы: 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Знаменитый детектив Ессутил Квак опять выходит на тропу войны. Вот только кем он является: охотником...
История про двух милых сестер, которые пытались освободить королевича от проклятия злого карлика, пр...
«Давным-давно жил на свете человек, было у него три сына, и всё имущество его состояло из одного тол...
«В стародавние времена, когда заклятья ещё помогали, жил-был на свете король; все дочери были у него...
Один за другим уходят боги, вливаясь в душу Сарта-Мифотворца. Только так можно подхватить и удержать...
«Рассвет пах обреченностью....