Кислород Миллер Эндрю
Динь! Динь! Динь!..
Маленькие сине-белые часы из яшмы в нише внизу лестницы. Только десять вечера! Какими ужасно длинными стали ночи! Как же ей хотелось, чтобы кто-нибудь положил руку ей на лоб, чтобы кто-нибудь сказал: «Все будет хорошо, все будет хорошо…» Она бы обрадовалась даже бедняге Стивену, тому, каким он был в молодости, в педагогическом колледже в Бристоле, где они познакомились, попыхивающему своей дурацкой трубкой, отпускающему шуточки, разглагольствующему о политике, с густым манчестерским акцентом — он был уроженцем Сталибриджа. Конечно, он уже тогда пил, но они все пили — это тоже было частью молодости, — много спорили и курили до одури. До рождения Алека он держался в пределах разумного. А потом, вместо того чтобы позволять себе лишку по пятницам и субботам, начинал надираться в пабе по дороге из школы домой и продолжал дома перед телевизором или в мастерской. Думал думу, пил, воображал себе новых недругов, выстраивая свой собственный замысловатый ад. Все говорили, что он стал больше пить после того, как упустил вакансию заведующего кафедрой в школе Короля Альфреда. Были и те, кто видел причину в том, что ему не удалось стать преподавателем колледжа — только средней школы, что он по-настоящему не любил детей, но это было не так. В Стивене что-то сломалось еще до того, как они познакомились. Бог знает, в чем было дело. Разговоры по душам он называл «пустой трепотней», и она устала от попыток его расшевелить. Возможно, он и сам этого не знал, не всегда понимал, что с ним происходит. Есть вещи, которым трудно найти название. Как ее раку. В чем была его причина? В стрессе? В сигаретах? В несчастливой судьбе? Просто был в ней какой-то тайный изъян. Тоненькая трещинка, которая однажды превращает дом в руины. Никто из нас, думала она, никто из нас не в силах пережить самое себя.
Он часто орал на нее — поначалу это было для нее настоящим потрясением, потому что на нее никто еще так не орал, и она никогда прежде не видела, каким неописуемо отвратительным становится человек, когда так орет. Но ударил он ее только раз, хотя и этого было довольно. Ткнул в спину после идиотской ссоры из-за Каллагэна[19] или профсоюзов. Это было на кухне. Она что-то сказала ему и пошла прочь, как вдруг он набросился на нее и толкнул так, что она пошатнулась и схватилась за стену, чтобы не упасть. На секунду ей стало страшно, от неожиданности она оторопела. Потом повернулась к нему лицом, медленно и спокойно, потому что уже знала, как нужно вести себя с пьяными: так же, как с бешеными собаками. Не показывать страха. И когда их глаза снова встретились, когда он собрался с духом и посмотрел на нее, между ними разверзлась пропасть, которую им уже не суждено было преодолеть, и почти сразу она ощутила нечто вроде ностальгии, но не по нему, а по тому представлению о собственной жизни, из которого вдруг выросла. Он пил беспробудно весь день перед аварией. В основном водку, но может, и что другое. Полицейские сказали, что в машине нашли бутылки. Надо полагать, разбитые вдребезги.
Несколько месяцев спустя позвонила его мать, поздно вечером, и сказала, что другая женщина спасла бы его. «Ты не любила его так, как надо было любить. Ты не любила его как следует, не любила, Алиса. Тебе должно быть стыдно. Стыдно. Сука». Что? Сука — она так и сказала. И обе долго рыдали в трубки, потом всхлипнули и распрощались навсегда, лишь на дни рождения мальчиков приходили открытки с вложенными в них пятифунтовыми банкнотами.
Трое мужчин за всю жизнь. Едва ли ее можно назвать Мессалиной. Руперт Лэнгли, который был ее первым возлюбленным, партнером по теннису и кавалером, парень, которому она подарила свою девственность. Потом Сэмюэль Пинедо. Потом Стивен. Еще те, с которыми она неловко обжималась на танцах до замужества, или те, кто — в годы после аварии — приглашал ее на ужин или в театр и целовал на прощание, не выходя из машины.
Она до сих пор иногда играла в «если бы…», гадая, какой могла быть ее жизнь, проживи она ее с Сэмюэлем. Если бы он сделал ей предложение. Если бы она согласилась. Если бы. Ей было тринадцать, когда она познакомилась с ним, с тем, кого «папа знал на войне». Мужчина с черными набриллиантиненными волосами, он стоял в прихожей, прислонившись к подоконнику. Худой, бледный, с сильно выступающим кадыком. Красавцем не назовешь. Но что-то шевельнулось в ней от его пристального взгляда. Она не знала, что это было, не могла подобрать названия, но позже, размышляя об этом, решила, что он был первым мужчиной, который увидел в ней женщину, а не ребенка, и в этом была его щедрость, рыцарство, которое даже почти пятьдесят лет спустя по-прежнему ее завораживало.
У его семьи был алмазный бизнес в Амстердаме. Они были евреями из старинного испанского рода. Абсурд? Когда к власти пришли нацисты, его родителей, дядьев, двоюродных братьев и двух сестер отправили в польские концлагеря. Сэмюэлю удалось спрятаться, как той девочке, Анне Франк, хотя, конечно же, повезло ему больше. Он спасся. Переправился в Англию в рыбацкой лодке. Через полгода вернулся. Помогал организовывать рейсы спасения, пока его не схватили. После освобождения королева Вильгельмина наградила его медалью, которую он носил в кармане пиджака вместе с сигаретами и зажигалкой.
Когда они встретились снова, ей было уже восемнадцать. Девятнадцать — когда они стали любовниками. Тогда он служил в посольстве в Лондоне, в Гайд-Парк-гейтс, и по выходным приезжал к ним, садясь на поезд на Пэддингтонском вокзале, а она ездила с отцом встречать его, дрожа от ужаса при мысли, что он мог сойти на какой-нибудь другой станции, со своим переброшенным через руку плащом и маленьким чемоданчиком, и теперь улыбается какой-нибудь другой девушке. Ее отец называл его «евреем высшего сорта». Должно быть, он догадывался о том, что происходило за его спиной, но никогда ничего не говорил. В те времена люди предпочитали молчать о подобных вещах.
Жив ли сейчас Сэмюэль? Если жив, ему должно быть около восьмидесяти, — трудно такое представить. Как-то раз она видела его имя в «Таймс». Член делегации ООН где-то в странах третьего мира — значит, добился успеха. Выбился в люди.
Господи! Однажды они занимались этим в садовом сарае, на верстаке. Порванные чулки, синяки на заднице, бензиновая вонь газонокосилки. Его спина была покрыта шрамами. Десяток багровых рубцов — когда она спросила, откуда они, он подмигнул ей и сказал, что это намять об одной девице из Амстердама, у которой были чересчур длинные ногти. Но ногти не оставляют таких следов. Она часто прикасалась к ним, очень нежно, словно его спина была смятым бархатом, который она могла разгладить своими пальцами. Как он жил со своей болью? А если она все же взяла над ним верх? Может, он тоже начал пить? Или у него был кто-то, кто помогал ему, когда становилось особенно тяжко? По его словам, заниматься любовью было все равно что танцевать. Она практически ничего не знала о сексе до Сэмюэля и после него не узнала почти ничего стоящего.
В тот год, когда умер ее отец, его отозвали обратно в Голландию. Он оставил ей кольцо — не бриллиантовый перстень, а обручальное кольцо своей матери, внутри которого завитушками было написано ее имя: «Марго». Оно было ей слишком мало, да и неправильным было бы его носить. Это был просто подарок на память. Кольцо маленькой еврейской женщины. Маленькой еврейской женщины, превращенной в пепел.
Как чудесно было бы верить, что она вновь встретится с ним «по ту сторону» — на каком-нибудь небесном коктейле, где каждый будет молод и привлекателен, а Нэт Кинг Коул[20] будет петь «Когда придет любовь». Но она в это не верила, не верила даже, что существует эта «другая сторона». Остатки ее веры смыла химиотерапия. Ночь, что она провела, скорчившись в рвотных судорогах над ведром, а над ней — пустота на многие мили. Никакого милосердного Иисуса. Никаких святых или ангелов. Вера оказалась всего-навсего детской сказкой — прав был Стивен. Надувательство. Осборн был безобидным. Старомодным. «Сутана, припорошенная пылью, забрызганная Божьей росой»[21]. Она позволяла себе дразнить его, а он всегда хорошо относился к мальчикам. Наверное, даже имел на нее виды, когда она овдовела. То и дело заглядывал в гости на стаканчик хереса, предлагал подстричь газон, отвозил мешки для мусора, набитые вещами Стивена, на благотворительные распродажи. Хотел ли он добиться ее? Затем ли он бежал через луг, держа наготове свои уловки, стоило ему услышать ее шаги? Ей надо было поговорить с ним. «Давайте без недомолвок, Деннис, милый, я сейчас слишком слаба, чтобы дать вам от ворот поворот». А он потом волен сказать что угодно. То, что окружающим будет легче переварить.
Но неужели все кончится? Неужели она, в чьей голове рождаются все эти мысли, — всего лишь мозг, который умрет, когда израсходует остаток кислорода? Конечно, в ее теле есть что-то еще, незримая тень, часть ее существа, которая любит Моцарта и Сэмюэля Пинедо. Может, это «что-то» будет жить и дальше, хоть как-то? Или загробная жизнь продолжается лишь до тех пор, пока тебя помнят, и ты умираешь — по-настоящему, — когда тебя по-настоящему забывают?
Дети в школе будут помнить ее с год или два. Они подарили ей открытку с надписью: «Скорейшего выздоровления!», нарисовав на обложке школу и старательно написав внутри свои имена, некоторые добавили «целую». «ДОРОГАЯ МИССИС ВАЛЕНТАЙН! МЫ НАДЕЕМСЯ, ЧТО ВЫ СКОРО ПОПРАВИТЕСЬ!» Ряды сияющих чистотой мордашек, что пристально смотрели на нее во время утренних сборов. Удаляющийся грохот шагов мистера Прайса, который всегда держал спину прямо, словно шест проглотил. Талантливые, все до единого. Вот и утро. Невероятно, но сын Брандо был одним из них. Тогда она уже вела уроки только в одном классе, но ей казалось, что она его помнит, симпатичного мальчика примерно того же возраста, что и Алек. Теперь он врач, как и его отец. Еще один врач! Под конец доктора остаются единственными, с кем поддерживаешь знакомство, хотя Брандо, по крайней мере, настоящий человек. Она могла бы в этом поклясться. Какое облегчение она испытала, когда он заменил Плейфейра, того напыщенного коротышку, который смотрел на нее свысока, потому что она была женщиной. Строил из себя великого умника, а сам не знал ничего.
Когда она приходила на прием к Брандо, прежде чем ее состояние снова ухудшилось — регулярных осмотров он не отменял, — они больше говорили о детях или о себе, чем о раке. Его отец был итальянцем-военнопленным — сидел в лагере под Сомерсетом, а после войны женился на местной девушке и открыл ресторанчик в Бристоле — этим ресторанчиком до сих пор управляет какой-то его племянник. Брандо говорил, что иногда во сне он чувствует запах домашней поленты, а она со смехом признавалась, что ей часто снится чатни ее матери и дни, когда она его готовила: кухня, полная пара, немного сладкого, немного пряного, который не выветривался и за несколько дней.
Конечно, она видела, что он расстроен, когда пришла за результатами анализов. Как он встретил ее в дверях и усадил на стул, как оперся об угол письменного стола, наклонившись к ней. Она сказала что-то о плохих новостях — новости плохие, ведь так? — и он ответил, что да. В легких снова появились очаги опухоли, кроме того, обнаружились метастазы в мозге. Просто в мозге, не у нее в мозге. Не у тебя в мозге, Алиса. В мозге. Он спросил, хочет ли она посмотреть снимки, но она ответила, что верит ему на слово. В конце концов, удивляться было особенно нечему. Она и так прекрасно знала, что с ней что-то не так, что с ней происходит что-то серьезное. Головная боль не отпускала по два-три дня. Перед глазами волнами плыли искорки. Она прочитала много специальных книг, почти выучила их наизусть. Раковые клетки вели себя «агрессивно». Они не остановились на достигнутом. Ей повезло продержаться целых два года.
Во всех книгах пациенту советовали заранее составить список вопросов, записать их, чтобы не сбиться с мысли, но у нее такого списка не было, а знать она хотела то же, что и все. Сколько ей осталось? Глупый вопрос, потому что врачи — не гадалки, и рак не подчиняется расписанию, но Брандо кивнул и задумался, как будто прикидывая в уме, делая сложные вычисления, а потом сказал, что ей следует получить от лета как можно больше удовольствия. Выходите почаще на солнце. Ведь у вас прекрасный сад. Ей понадобилась секунда, чтобы понять смысл его слов, осознать, что осени уже не будет, и уж тем более — зимы. На минуту она словно оглохла, у нее появилось странное ощущение, что причиной ее смерти станут эти самые слова, а не опухоль. Когда к ней вернулся слух, она поняла, что он рассказывает о возможном лечении. Об операции речи не шло, но можно попробовать еще один курс химии в сочетании с радиотерапией — это немного задержит болезнь, затормозит развитие опухоли. Подумайте. Торопиться не нужно. Он сказал, что ему очень жаль, и она знала, что это действительно так. Она спросила, как дела у его сына, а он спросил про ее сыновей. Он все знал про Ларри и его уход из сериала, про художественные разногласия. Она сказала, что Алек ждет ее на автостоянке в машине, в своем старом «рено», у этого недоразумения переключатель скоростей на передней панели, торчит, словно огромный крюк, — она никак не поймет, почему его туда воткнули, ведь у всех остальных машин в мире переключатель на полу, где же ему еще быть — очень по-французски, все не так, как у людей. Она все говорила и говорила, сбивчиво и невнятно, как вдруг у нее из глаз брызнули слезы. Она не могла совладать с ними — к такому повороту событий невозможно подготовиться, и развязка застала ее врасплох. Что есть у вас, кроме жизни? А потом вы вдруг обнаруживаете себя в каком-то кабинете, куда сквозь жалюзи пробивается солнце, и все выглядит удручающе нормальным, и в этот день вам нужно бы переделать кучу вещей, но все уже кончено. Кончено. Растоптано. И она продолжала плакать, не сдерживая себя, рыдала так, что ей казалось — кожа у нее на лице вот-вот лопнет, и тут Брандо подошел к ней и обнял ее. Без всякой неловкости. Просто мягко прижал ее лицо к своему костюму, будто брал на себя часть ее горя. Плейфейр скорее съел бы свой стетоскоп. Он был физически не способен обнять кого-нибудь. Очень многие не умеют этого делать, в том-то и беда. Ларри умеет, Алек — нет. Умел Сэмюэль, но не Стивен. На столе лежала коробка бумажных салфеток. Алиса высморкалась и промокнула глаза — осторожно, чтобы не размазать подводку. Когда она дошла до автостоянки, способность себя контролировать полностью к ней вернулась. Вот и все, подумалось ей. По пути домой она рассказала обо всем Алеку. Сжато, очень спокойно, как будто речь шла о каком-нибудь их знакомом или о соседе. Это было почти забавно. На светофоре в конце платного шоссе машина у него трижды глохла, и на секунду она испугалась, что с ним случится обморок, «трясучка», как однажды, когда полиция обнаружила его бредущим по пляжу в Брайтоне в состоянии полной прострации. Но они все же добрались до дома — к вечернему чаю, часов в шесть, и она пошла в сад посмотреть на только что распустившуюся сирень и снова расплакалась, сидя на скамейке у беседки под разлапистыми ветками жимолости, расплакалась от радости, что видит такую красоту, и ей захотелось полететь над картофельными полями, подобно героине одного из южноамериканских романов; Алек помахал ей белым платком из окна на втором этаже. Конечно, ожидание не затянулось. Неделю спустя она была уже так слаба, что ее посадили на пироксетин.
По крайней мере, завещание было в полном порядке, хотя не так давно она подумала, что можно было бы оставить что-нибудь Уне. Поначалу она не очень-то полагалась на Уну О’Коннел. Мечтательная, довольно замкнутая. К тому же ей было трудно сдержать обиду на молодежь. На их цветущее здоровье. У нее было чувство, будто они снисходили до нее. Но у этой девушки были свои достоинства. Умелые руки. Добрая, чуть грустная улыбка. И в каком-то смысле она знала о запушенном раке почти столько же, сколько Брандо. Алек мог бы завтра позвонить адвокатам (приходилось соблюдать осторожность; она и помыслить не могла о пересудах). Потом, когда приедет Ларри, ей нужно будет обсудить с ними похороны, они ведь ничего в этом не смыслят. Похороны Стивена обошлись им почти в две тысячи фунтов, а с тех пор прошло уже двадцать лет. Теперь делают картонные гробы, которые разлагаются вместе с телом. Она даже читала где-то, что можно завещать свое тело на компост, вот забавно. Четыре части растительных отходов на одну часть человеческих. Мальчики сами распорядятся насчет дома. А что они будут делать с ее одеждой? Раздадут? Сожгут?
Напоследок оставались прощания (казавшиеся бесчисленными, хотя, конечно же, это было не так). Прощания с живыми и с мертвыми, потому что мертвые, те, кто нашел приют у нее в голове, в ее воспоминаниях, тоже уйдут вместе с ней. Больше всего ее угнетала неизвестность: как ей коротать дни, когда она станет совсем беспомощной, когда ее исхудавшее, изнуренное болезнью тело, которое когда-то Сэмюэль Пинедо находил таким привлекательным, превратится в живой труп. Так или иначе, она должна с этим справиться, и, соскальзывая обратно в пучину сна, она представила все свои последние мысли и поступки в виде вереницы солнечных механизмов, стеклянных колбочек, наподобие той, что была у Алека в детстве, с парусами из светочувствительной бумаги, надетыми на штырь, которые сворачивались под стеклом, когда на них падал солнечный свет.
«Je te souverai, — сказали они. — Je te souverai, maman». И она позволила себя успокоить.
9
Алек притушил фонарь и вошел в дом, чтобы позвонить в Америку. Телефон на кухне был самым дальним от спальни Алисы и вряд ли ее побеспокоит, а нужный ему номер из десяти цифр был написан прямо на потрескавшейся стене рядом с телефоном. Ниже был его собственный номер, а сверху — номер больницы и домашний номер Уны. Несколько секунд трубка шипела, словно он поднес к уху морскую раковину, потом пошли гудки. Он насчитал пятнадцать гудков и уже собирался повесить трубку, когда раздался запыхавшийся голос Кирсти.
— Алло?
— Привет, — сказал Алек.
— Ларри?
— Алек.
— Алек! У вас все в порядке?
— Все хорошо.
— Я была в душе, — сказала она. — Только что вернулась из центра. Ну и денек!
— Дзен? — спросил Алек.
— Да. К нам приехал учитель из Киото. Мистер Эндо. — Она рассмеялась. — По-моему, я влюбилась.
— Поздравляю, — сказал Алек, тоже со смехом, но стараясь не шуметь. Он представил ее, с закинутыми за уши влажными волосами, чуть потемневшими от воды.
— Он раздал нам коаны, — сказала она.
— Коаны?
— Загадки.
— А, — протянул Алек, — как хлопать в ладоши одной рукой…
— Вроде того.
— И какая досталась тебе?
— Черт, — сказала она, — мне кажется, об этом нельзя рассказывать.
— А что будет, когда ты разгадаешь?
— Ну, я получу буддистское имя, это вроде как первая ступень.
— Просветление в рассрочку.
— Не будь таким прожженным британцем, Алек. Я знаю, ты думаешь, это все от безделья.
— Вовсе нет, — ответил он. — Я тебе завидую.
— Как Алиса?
— Ей приходится много отдыхать.
— Брандо все еще приходит?
— Завтра приедет, — сказал Алек. Он не разделял всеобщего энтузиазма насчет Брандо. Весь этот властный шарм. Он подозревал, что Брандо тоже его недолюбливает. Переводчик. Неудачливый сынок.
— Ларри просто места себе не находит, — сказала Кирсти. — Если бы ему было на что переключиться, но, увы…
— Он не работает?
— Если бы он только мог вернуться в сериал…
— Доктор Барри…
— Я в курсе, что это не Шекспир.
— Никогда не имел ничего против. Он дома?
— Уехал в Лос-Анджелес. По каким-то «делам».
— Он обещал позвонить, — сказал Алек.
— Ну, это же Ларри. Но я знаю, что он хочет поговорить с тобой. Он говорит о тебе больше всех.
— Правда?
— По-моему, он считает, что должен быть сейчас с вами. Может быть. Не знаю. То есть с чего бы ему делиться со мной своими мыслями?
Телефон запищал, как сонар. Алек услышал, как она шмыгнула носом и вздохнула:
— Бедная Алиса. Я правда ее люблю.
— Расслабься, — сказал он, опасаясь, что она разбередит его рану. — Сделай пару дыхательных упражнений.
— Элла, — сказала она, — ты на параллельном телефоне, детка?
Последовало молчание, потом тихое, нерешительное «да».
— Это твой дядя Алек. Он звонит из Англии. Поздоровайся, детка.
Алек ждал. Наконец невнятное «здравствуйте» пересекло разделявшие их шесть тысяч миль.
— У нас ночь, — сказал он девочке. — Я тут слышал, как в саду ухает сова. Может, ты тоже услышишь ее, когда приедешь на бабушкин день рождения.
— Она ждет не дождется, — сказала Кирсти. — А теперь, малыш, положи трубку и дай мне поговорить с дядей Алеком. Давай, Элла, клади… — Послышался тихий щелчок. — Она постоянно так делает. Мне бы очень хотелось, чтобы она прошла более серьезный курс лечения, но это просто кошмарно дорого.
— Она все еще таскает вещи?
— Вчера вечером Ларри нашел у нее в сапожке мою серьгу. По крайней мере, он знает, где искать. Ты ей нравишься. Алек.
— Мы с ней не виделись целый год.
— Она тебя помнит.
— Ларри уже купил билеты?
— Думаю, да.
— Почему вы не летите все вместе?
— Мне хочется закончить свой курс. Знаю, это эгоистично, но Эндо слишком хорош, чтобы от него отказаться.
— Ты права, — сказал Алек. — Отгадывай свою загадку. А потом приезжай.
— Ты когда-нибудь пробовал массаж головы? — спросила она. — Пальцами двигаешь кожу, как будто моешь волосы.
— Еще один дзен-приемчик?
— У меня в голове не только дзен, Алек. — Она замолчала, вспоминая, чему ее учили на последнем занятии. — Ну, может, ты и прав. Все равно, сделай Алисе такой массаж. Ей станет лучше.
— Только если делать его буду не я, — ответил он. Подобная идея казалась ему нелепой.
— Не такой уж ты и растяпа.
— Спасибо.
— Как там твой румын? Или албанец?
— Венгр.
— Верно, вспомнила. Ты, кажется, говорил, что он — борец за свободу? Как Че Гевара?
— Что-то в этом роде.
— Знаю, тебе сейчас паршиво. Ларри скоро приедет.
— На выручку прискачет!
— Надеюсь, вы не подеретесь.
— Почему мы должны драться?
— Ну, братья иногда дерутся. Помнишь Каина и Авеля? Но, может быть, только ты сможешь ему помочь.
— Помочь Ларри?
— Люди меняются, Алек.
— Правда? Я думал, что они просто становятся больше похожи на самих себя.
Она засмеялась, но невесело.
— Наверное, ты прав.
— Что-нибудь случилось?
— Да нет, все как обычно. Обними за меня Алису.
— Обязательно. Поцелуй за меня Эллу.
— Иди спать. У тебя усталый голос.
— Уже иду, — сказал он. — Береги себя.
— Ты тоже.
— Я уверена, что все как-нибудь устроится.
— Конечно.
— Спасибо, что позвонил.
— Пока.
— Пока.
Алек медленно опустил трубку на рычаг. Помочь Ларри? Что-то новенькое. Ну и дела! На что она намекала? Какие же у него могут быть неприятности? Он попытался (уставившись в стену, словно в экран) сделать то, чего он не делал уже очень давно: представить жизнь брата как бы со стороны, но понял, что больше ничего о ней не знает — никаких подробностей, о которых можно было бы сказать «как обычно». И потом, что важнее: знать то, как человек живет, или знать его характер? А характер Ларри Алек, по своему собственному мнению, знал все же лучше, чем Кирсти, хотя бы потому, что прожил рядом с ним дольше и сам был в него вписан. Он знал, из какого теста сделан Ларри. Может, она имела в виду «помочь Кирсти». Люди всегда просят о помощи так, что этого сразу и не поймешь.
Он вскипятил чайник, заварил чай в чашке, выбросил чайный пакетик в мусорное ведро и открыл холодильник, чтобы достать молоко. Полки были полны пустых пластиковых коробочек, в которых прежде хранились ингредиенты Алисиной диеты, напоминая о времени, когда она была полна решимости обезопасить себя от возвращения рака, сохранить здоровье, питаясь только самой чистой и полноценной пищей. Поиск такой пищи отнимал много времени и средств, к тому же, как стало ясно, все эти затраты оказались тщетными, не нужна оказалась неусыпная стойкость, с какой совершались дальние поездки в магазины здоровой пищи за коробками бесформенных овощей, которые выносили к их машине люди, с виду отчаянно нуждающиеся в куске кровяной колбасы. Все, что могло разбудить задремавшее чудовище, было бесповоротно изгнано из кухни, и возможно, благодаря этому ей было даровано несколько месяцев относительного здоровья, хотя, в конце концов, выращенная органическим методом брокколи и семена люцерны не в силах спасти человеческую жизнь… Алек сильнее, чем требовалось, хлопнул дверцей холодильника, потревожив полупустые бутылочки с цветочным эликсиром, витамином С, хрящом акулы, капсулами льняного семени и с десяток других, которые когда-то соблазнительно представлялись необходимыми снадобьями.
Отхлебывая чай, он прошел через гостиную и коротким коридором, пол которого устилал истертый, местами порванный линолеум, вошел в «детскую». За двадцать лет, что прошли с тех пор, как она была их с Ларри прибежищем, комната превратилась в своего рода склад, ветхий музей семейной истории, с полками, полными хлама. Прошлой и позапрошлой ночью он тоже приходил сюда — примерно в это же время, каждый раз якобы намереваясь определить, что из нанесенных приливами времени ненужностей можно будет оставить, хотя правда (он признался себе в этом лишь сейчас, стоя в дверях) заключалась в том, что эта комната по сей день осталась для него чем-то вроде убежища. Приходя сюда ночью, он получал передышку, упивался царящим покоем, вдыхал легкий наркотик ностальгии.
Некоторые предметы в комнате достигли последней степени обветшания, существуя лишь благодаря окружавшему их глухому лимбу молчания и никчемности. Другие, напротив, заходились от красноречия. Бежево-фиолетовый масляный обогреватель причудливой формы, стоящий на том самом месте, куда его поставили лет пятнадцать назад, тут же воскресил в памяти вечера, когда они возвращались из школы, запах масла, смешанный с запахом жареных сосисок или рыбных палочек и вездесущим дымом Алисиных сигарет. А в коробке, которую он разбирал предыдущей ночью, оказалась желто-коричневая боксерская перчатка — он вытащил ее осторожно, словно редчайшую находку из гробницы фараона, — сиротливое напоминание о его отчаянных поединках с Ларри, драках, которые хоть и начинались без особой злобы, но частенько заканчивались градом диких ударов: Алек валился на пол и ревел от обиды во всю глотку, а Ларри стоял над ним и с опаской поглядывал на дверь, — его ярость уступала место угрызениям совести.
Сегодняшняя коробка, вытащенная на свет висящей под потолком лампочки, когда-то служила тарой для фруктов из супермаркета, название которого было написано у нее на боку крупными зелеными буквами. Внутри — от таких находок кровь всегда мчится по жилам с удвоенной скоростью — он обнаружил остатки мудреной игрушки, которую им подарили, когда ему было лет семь, а Ларри девять или десять: лунный ландшафт из бугристого пластика, с маленьким, похожим на паучка спускательным аппаратом, крайне простым и хрупким, к которому когда-то был прикреплен надувной шарик и который направлялся к лунной поверхности маленькими, работающими на батарейках вентиляторами. Она принадлежала тому времени, когда тема космических путешествий не сходила с первых полос, а дети наклеивали в альбомы фотографии космонавтов. Сейчас ни один уважающий себя ребенок не стал бы тратить время на такую игрушку. Хотя бы потому, что у нее не было экрана.
Под луной, оставшаяся от той же эры, лежала ярко раскрашенная жестяная банка, на крышке которой был нарисован человек в смокинге и с волшебной палочкой в руке. Внутри прятались три красных стаканчика, размером не больше рюмочки для яйца, и шесть шариков величиной с горошину. Буклетик с иллюстрациями в виде нескольких маловразумительных рисунков объяснял, как мановением руки заставить шарики исчезнуть из-под одного стаканчика и возникнуть под другим. Для этого нужно было выучиться незаметно зажимать шарик в складке ладони. Алек несколько раз попробовал это проделать; трюк оказался на удивление сложным, но, по его мнению, относился именно к тем вещам, которые должен уметь делать любой порядочный дядюшка, поэтому он твердо вознамерился как следует его разучить, чтобы было чем развлечь Эллу, когда та приедет.
Еще хлам: стенгазета из школы Короля Альфреда с зернистым снимком, запечатлевшим учеников в день спартакиады — маленькие расплывчатые фигурки, неестественно сосредоточенные, вереницей бегут по огромному серому полю. Линия финиша, которая могла бы придать снимку хоть какой-то контекст, осталась за кадром, и вместо того, чтобы излучать энергию летнего дня и атлетизм молодости, ребята, казалось, служили иллюстрацией тщетности человеческих стремлений к чему бы то ни было. На другом отксерокопированном снимке перед камерой собралась кучка наряженных в сюртуки подростков с наклеенными усами в день представления школьной пьесы «Как важно быть серьезным», в которой Алек играл Элджернона Монкриффа, — согласно газете, «весьма убедительно», хотя единственное, что он мог об этом вспомнить, так это пунцовое пятно на шее, проступившее от волнения, и желание провалиться сквозь землю.
Коробка с детективной настольной игрой «Клуэдо».
Карточная игра под названием «Пит».
«Дюпельный» пистолет, похожий на автомат, с вполне исправным пружинным механизмом.
Покореженная пластинка Фрэнка Заппы.
Экземпляр «Питера-грязнули»[22] в твердом переплете.
И наконец, упрятанный на самое дно коробки американский журнал с красотками за июнь 1977 года с Мисс Вэлли-Фордж[23] на обложке, одетой в звездно-полосатое бикини и шляпу, как у Дэйви Крокетта[24]. Внутри — темой номера был американский революционный пыл — другие модели надували губки перед дулами пушек или полулежали на диванах, одетые единственно в треуголки, или томно поглядывали из наполненных пеной джакузи, возбуждающе сжимая в руках кремневые пистолеты. С этих фотографий давно уже слетел флер сексуальных обещаний, как будто они были чувствительны к бегу времени. Модели, с их огромными розовыми грудями, выглядели так, словно принадлежали к расе суперкормилиц. Не хватало только самих младенцев, которым следовало бы мелькать на заднем фоне, ползая туда-сюда по вороху оборок и боа. Ему с трудом верилось, что эти женщины, сейчас, возможно, сражающиеся за титулы самых обаятельных бабушек в Амарилло или Гранд-Рэпидс, когда-то были частью его подростковых фантазий. Сейчас их нагота не пробуждала в нем ни крупицы желания, они лишь напомнили ему — как напоминали и другие вещи, — что он не занимался сексом уже почти год и что последний его опыт — с Татанией Осгуд, переспавшей почти со всеми его знакомыми, — был настолько жалок, что он ни за что бы не стал о нем упоминать, слишком жалок даже для того, чтобы превратить его в юмористический самоуничижительный рассказик о сексуальном поражении, который мог бы снискать ему сочувствие в определенной компании. Обрывки того вечера, как подборка оживших картинок, отпечатались у него в памяти с какой-то жестокой четкостью. Татания в прихожей его квартиры в Стритхеме, держит в руках пакет из супермаркета, в котором лежат две бутылки вина под названием «Молоко тигрицы». Татания в облегающем черном платье без лифчика на диване в маленькой, заваленной книгами гостиной, излучающая поистине необузданную похоть. Он сам в два часа ночи, целующий ее и запускающий руку ей в колготки. Они вдвоем в постели, она плачет, а он пытается утешить ее за всех бросивших ее любовников. Потом сам акт, лишенная удовольствия, сухая схватка под бормотание телевизора мистера Беквы за стеной. Потом нежная кувалда алкоголя наконец-то отправила ее в сон, а он лежал рядом, прислушиваясь к ее тяжелому дыханию и думая, что убожество и провал этой ночи были частью куда большего провала и что это цена его робости; что он заслужил такую ночь, и это не в последний раз, потому что у него недостает мужества желать лучшего. Он тогда испытал порыв — это до сих пор ассоциировалось у него с утренним треньканьем молочных бутылок в грузовиках развозчиков — совершить что-нибудь такое, что навсегда отрезало бы ему путь к отступлению, какое-нибудь безумство любви или что-нибудь жестокое, может, даже убийство.
Он отнес игру со стаканчиками и шариками в гостиную, потом, осторожно ступая, поднялся по лестнице и заглянул в комнату матери, которая лежала в полумраке, словно в воде, что двигала ее членами и медленно поворачивала ее лицо то в одну, то в другую сторону.
Ее вдохи напоминали заглушенный вздох удивления, а с каждым выдохом она, казалось, теряла все больше воздуха. Болезнь отлучала ее от кислорода, и, сколько бы ни оставалось у нее дней, которые она проведет в саду, укрывшись пледом, потягивая свой любимый чай и болтая с теми, кто придет ее навестить, процесс, день за днем приближающий ее к смерти, с безжалостной непреклонностью продолжался, вершил свое лютое дело — почти незаметно для людских глаз. Какой в этом был смысл, кроме чисто биологического? Какой урок можно извлечь, наблюдая за тем, как кто-нибудь умирает? Может, смысл был в том, чтобы еще сильнее столкнуть человека с его собственной жизнью, заставить его увидеть необходимость примириться с ней? Memento mori, как старые надгробия с черепами и песочными часами, напоминающие, что «и ты скоро станешь тем же, что и я»?
Он пытался однажды, вскоре после несчастья со Стивеном, уверовать в Бога и предопределенность всего сущего. Он каждый день выделял время для молитвы: двадцать минут утром и двадцать вечером, становясь на колени, как это было принято, и сложив руки у губ. Он никому об этом не рассказывал, и поначалу ему стало легче, он обрел источник силы и утешения, не зависящий ни от кого — ни от учителей, ни от родителей — людей, которых может внезапно не стать. Потом две молитвы превратились в одну, а двадцать минут съежились до десяти. Он обращался к Богу, но Бог не ответил ему ни слова. Был только его собственный голос, его бесконечные детские просьбы, ноющие коленки, пока он наконец, словно вновь глотнув свежего воздуха, не бросил все это. У его отца был особый счет к религии, к «теребящим Бога». Алек не знал, была ли верующей Алиса. Он надеялся, что была, хотя в последний раз, когда он видел ее с Осборном, она дразнила священника, заявляя, что стала солнцепоклонницей, «немного ацтеком», что его преподобие, сидевший подле нее с зелеными солнечными очками на носу, похоже, счел ничуть не противоречащим современному англиканству. Любопытно, но она действительно при определенном освещении, в определенное время, с лицом, опухшим от стероидов, со взглядом, заострившимся от страданий, больше походила на старейшину какого-нибудь угрюмого племени великих равнин или тропических лесов, чем на англичанку из среднего класса, директрису на пенсии, его мать, Алису Валентайн.
Она открыла глаза, внезапно, будто вовсе и не спала.
— Ларри? — позвала она.
— Нет, мама, это я.
Молчание, потом слова:
— Ты мне снился.
10
По стилю фойе «Парк-отеля» было чем-то средним между итальянским банком и английским клубом, но его размеры, новостроечный вид и не вполне убедительная деловитость были целиком и полностью местной выделки.
Ларри направился к бару в глубине зала и заказал бармену в тесном белом форменном пиджаке большую порцию «Джима Бима». Конференция была в полном разгаре, и среди фонтанов, мрамора, пухлых диванов и суетящихся посыльных озабоченно бродили несколько сотен мужчин, в основном среднего возраста, вглядываясь в идентификационные таблички друг друга. То тут, то там звучали шумные приветствия — смех служил рекламой: рты гостей сверкали идеально белыми, симметричными зубами. Они все, как один, светились здоровьем, и хотя у них вроде должны быть те же заботы, что и у всего остального мира — сбежавшие дети, алименты, судебные иски за некачественное лечение, — лицо каждого выражало неуемный мальчишеский восторг, и Ларри заподозрил было, что они частенько заглядывают в собственные домашние аптечки. Истые американцы. Налогоплательщики, фанаты бейсбола. Серьезные люди, жизненный путь которых четок, будто вырезан резцом. Ветераны — некоторые, по крайней мере, — Кореи или Вьетнама. Патриоты. Чем больше Ларри смотрел на них, тем чаще задавался вопросом, как долго еще продлится его добровольное изгнание среди подобных людей, которые теперь казались ему столь же экзотичными, как берберы или малайцы, что ходят босиком по углям. Эта страна словно ускользала от него, или он уже не мог больше не обращать внимания на тонкую броню ее чужести, его чужести. И надо же было увидеть это именно теперь! Оказаться вынужденным признать, что важнее быть где-то своим, нежели просто быть. Но куда же ему податься? Обратно в Англию? Что ему там делать? Он окажется всего лишь поводом для малюсенькой заметки в вечерней газетке: «Возвращение местной теннисной звезды», — а потом безвозвратно сгинет, займется — и это при удачном стечении обстоятельств — рекламой стеклопакетов на телевидении или, может быть, станет теннисным инструктором в местном клубе, где будет сидеть в баре в своей белоснежной форме, выставляя напоказ приобретенный в солярии загар, и флиртовать с несчастными в браке женщинами.
Он подошел к стойке администратора и поинтересовался, проживает ли в отеле мистер Боун, мистер Т. Боун. Где угодно, кроме Лос-Анджелеса, он получил бы в ответ красноречивый взгляд: «Отвали, много будешь знать…», но в городе, где швейцары одеты как персонажи оперетт Гилберта и Салливана[25], любопытствующим обычно не выражают подобного недоверия. Администраторша, Кимберли Нге, на лацкане у которой красовался значок «Сотрудник месяца», сверилась с монитором и ответила, что мистер Боун действительно проживает у них в отеле. Ларри назвал свое имя, она позвонила в номер и сообщила, что его ждут и что ему следует подняться на лифте на двадцать седьмой этаж «Башни».
— Номер двадцать семь — четырнадцать, сэр. Желаю вам хорошо провести время в нашем отеле.
С «Башней» отель соединяла широкая, устланная бархатистым ковром галерея, стены которой были увешаны фотографиями знаменитостей, когда-то почтивших отель своим присутствием. На самом видном месте был большой снимок Рейгана: президента запечатлели на просторном балконе, нежащимся в лучах калифорнийского солнца, в окружении полудюжины улыбающихся приближенных. Снова Рейган — у телефона, внимает какому-то историческому сообщению. Рейган с Нэнси — любящая пара, оба загорелые и простодушные.
Дальше висели фотографии побывавших на Луне астронавтов: Армстронга, Олдрина и Коллинза — и хотя время уже поджимало, Ларри остановился, чтобы их рассмотреть. Астронавтов чествовали на приеме, который проходил в отеле и носил пышное название «Обед века». Мероприятие определенно было шикарным. На переднем плане стояли трубачи в униформе, потом около тысячи высокопоставленных гостей и, наконец, сами астронавты в темных костюмах, они выглядели серьезными и невероятно застенчивыми.
В Англии было раннее летнее утро, без чего-то четыре, когда «Игл» коснулся поверхности Моря Ясности. Валентайны, как и все семьи в стране, у которых был телевизор, затаив дыхание, смотрели, как перед ними сквозь треск помех разворачивается флаг истории. Ларри сидел на полу между коленями отца; Алек устроился на диване вместе с Алисой. Будоражащие воображение отрывочные фразы! Их таинственная лаконичность. «Роджер, у тебя все здорово, пошел». — «Как мы, Хьюстон?» Армстронг, хладнокровный, каким и полагается быть опытному стрелку, направляющий модуль вниз, в то время как в Центре управления сотрудники секретных лабораторий в белых рубашках с тревогой вглядывались в мониторы урчащих компьютеров. Как странно, что именно сегодня ему случилось вновь увидеть этих людей, ставших своего рода символами отчаянного героизма, он ими всегда восхищался. Их фотография казалась ему предупреждением, или напоминанием, или… насмешкой? Интересно, сколько людей помнят, что в одно время с «Аполлоном» на низкой лунной орбите был и русский корабль, «Луна-15», который закончил свой полет, разбившись на скорости триста миль в час в Море Кризисов. «Как я?.. — бормотал он. — Как я?», входя в лифт и поднимаясь на двадцать седьмой этаж в обществе нескольких японских бизнесменов, которые усердно таращились в весьма ограниченную пустоту кабины.
Встреча была назначена на прошлой неделе через молодого актера по имени Ранч, с которым он познакомился на вечеринке у одного из воротил гламурного бизнеса, владельца шикарного дома в Сосалито. Ранч, в наряде ковбоя от Армани, пытался произвести впечатление на очень высокую чернокожую модель, демонстрируя приемы карате-ката, но девушка, пребывающая в апатии от какого-то снижающего аппетит снадобья, побрела прочь, не дождавшись конца представления, — такое отсутствие интереса привело бы в негодование большинство мужчин, но Ранч просто пожал плечами и с галантным сожалением усмехнулся ей в спину, наблюдая, как она исчезает в соседней комнате, а потом внезапно переключился на Ларри, представившись и отпустив комплимент насчет того, как «чертовски здорово» тот выглядит. Потом они встречались на других вечеринках в других шикарных домах, и Ларри рассказал немного о своих затруднениях, а Ранч пообещал ему помочь, хотя Ларри ни на секунду не верил, что это было сказано всерьез.
Но именно Ранч открыл ему дверь номера 2714; на нем был темный костюм и бордовая открывающая шею рубашка с большим воротником, бачки остро скошены, глаза блестят от утренней чашки чего-то существенно более крепкого, чем кофе. Он обнял Ларри, словно действительно испытывал к нему теплые чувства, и подвел к телеэкрану, на котором происходило что-то непристойное и чертовски притягательное.
— Что это? — спросил Ларри, поморщившись. Ранч рассмеялся:
— Это внутренний канал. Дантистам такого не показывают!
Он снова рассмеялся.
— Старые козлы, — сказал он и тихо добавил: — Т. Б. на балконе.
Ларри понадеялся было, что это окажется тот же балкон, на котором стоял Рейган на фотографии, но, выйдя на ослепительный солнечный свет, понял, что это более скромный балкон, которому было далеко до того уровня роскоши.
Т. Боун полулежал в шезлонге в затененном углу. Он не встал навстречу Ларри, лишь улыбнулся и протянул маленькую мягкую руку, похожую на лапку крота.
— Отсюда очень неплохой вид, — сказал он, слегка кивнув головой туда, где послеполуденное солнце и накопившийся за день углекислый газ смешались над Лос-Анджелесом в тонкую пелену, отчего здания казались высеченными из тумана. — Когда-то там, внизу, играла Ширли Темпл. А еще раньше здесь было ранчо Тома Микса. Нам нравится принимать здесь новых друзей. Это создает определенную атмосферу. Садитесь, сэр. Ранч, принеси мистеру Ларри выпить чего-нибудь холодного и взрывоопасного.
— Уже несу, — ответил Ранч.
И тут же скрылся за шторами, направившись в спальню.
— Первоклассный парень, — сказал Т. Боун, конфиденциально наклонившись к Ларри. — Его нашли в саквояже в дамской уборной на Центральном вокзале. Почти не вылезает из-за решетки. Верит, что встретится со своей матерью «по ту сторону», бедняга. Скажи-ка, Ларри, правда, что детям в Англии до сих пор дарят копилки святого Бернарда, чтобы они собирали деньги для сирот?
— Не знаю, — ответил Ларри, смутно припоминая, что у них с Алеком была такая копилка. Маленький желтый домик с прорезью в крыше.
— Надеюсь, что да, — сказал Т. Боун, откидываясь назад и улыбаясь из своей тени. — Это заставляет их думать о тех, кому меньше везет. Сейчас такое не часто встретишь. N’est-e pas?[26]
— Империя доживает последние дни, — небрежно ответил Ларри.
— О, пока еще нет, — сказал Т. Боун. — Нет. Я думаю, время у нас еще есть.
В этом человеке, подумал Ларри, обмениваясь с собеседником насмешливым взглядом, таятся такие способности к обману, что никому не под силу их исчерпать. На первый взгляд он казался добродушным, слегка эксцентричным пожилым мужчиной за шестьдесят, невероятно похожим на постаревшего Джона Бетжемена. На нем была гавайская рубаха, шорты цвета хаки, а на очень белых ногах — что-то вроде ортопедических носков из эластичного бинта, торчащих из начищенных до зеркального блеска грубых ботинок. Его акцент воскрешал в памяти старомодную речь английской аристократии, которую нечасто можно услышать с тех пор, как умер Ноэль Каувард, но под ним, как кусок старых обоев под побелкой, Ларри разобрал другой голос, отвратительный, грубый язык жителя городских окраин — его обладателя было нетрудно представить где-нибудь в пятидесятых: молодой хулиган с напомаженными волосами, слоняющийся по разрушенному бомбежками и дождями городу вроде Плимута или Слоу, с заточенной железной расческой в кармане.
Вместе с Ранчем прибыл холодный и взрывоопасный напиток, синий по цвету, сухой, как джин, и превосходный на вкус. Ранч с Ларри надели темные очки, за чем последовали десять минут светской беседы о жаре, о достоинствах мексиканской кухни, о комете.
Наконец, после долгой паузы, во время которой тишину нарушало лишь Позвякивание льда в бокалах, Т. Боун произнес:
— Мы все восхищались вами в роли доктора Барри.
— Господь свидетель, — добавил Ранч.
— Спасибо, — сказал Ларри.
— Им следовало лучше вас использовать, — продолжал Т. Боун, — но телевидением заправляют одни болваны. Вы со мной согласны?
— Болваны, — прогудел Ранч, будто он находился на собрании «ривайвелистов»[27].
— Я рад, что покончил с этим, — сказал Ларри, уголком глаза наблюдая, как Ранч подкидывает орешки в воздух и ловко ловит их ртом.
— У нас есть небольшой проект, — сказал Т. Боун, — который, как нам кажется, отлично вам подойдет. Ничего из ряда вон выходящего. Зрелище из тех, какими тысячи здоровых американцев наслаждаются каждый день.
— Если не считать того, — заметил Ранч, кладя руку на плечо Ларри, — что как раз американцы его и не увидят.
— Именно так, — сказал Т. Боун. — Вас дублируют на португальский и испанский для нашего южноамериканского рынка. «Солнечную долину» несколько месяцев показывали в Бразилии и Аргентине. Вы там очень популярны. Особенно, надо полагать, у смуглых домохозяек.
— У вас есть поклонники в таких местах, о которых вы и не слыхивали, — сказал Ранч. — Бакабаль, Зик-Зик…
— Мы снимаем наши фильмы в очень простой манере, — сказал Т. Боун с видом сэра Ральфа Ричардсона в роли папы Борджиа. — Сохраняем верность правде жизни. Наш бизнес держится на энтузиастах.
— Сколько времени займут съемки? — спросил Ларри.
— Неделю, — ответил Ранч, — максимум две.
— За которые мы предлагаем вам гонорар в размере двадцати тысяч долларов, — добавил Т. Боун. — Естественно, мы хотели бы предложить больше, но в наше время приходится конкурировать с Интернетом. Тем не менее мы можем устроить выплату таким образом, что вам не придется беспокоиться о господах из налогового департамента.
— И мне не придется делать ничего, за что можно угодить в тюрьму?
— Все только кошерное, — сказал Ранч.
— Ни Лолит, ни животных?
— Я отец, — сказал Т. Боун, — и любитель природы.
— Еще одно, — сказал Ларри. — Я собираюсь в Англию на следующей неделе. Сколько там пробуду, не знаю. Но думаю, что недолго.
— Я возьму это на заметку, — сказал Ранч, подкидывая в воздух очередной орех.
На двадцать семь этажей ниже, где однажды играла Ширли Темпл, одинокий пловец рывками двигался по зеленому глазу бассейна. Взад-вперед, взад-вперед, как водяной жук. В такой день приятно поплавать, но в том, как двигалась эта фигурка, было что-то раздражающее. Определенно, пловец намерял дневную норму дорожек, приводя себя в форму, но его усилия выглядели жалкими и безнадежными, как у того грека в аду, который весь день толкал огромный камень вверх по склону горы, чтобы увидеть, как тот снова и снова скатывается вниз.
— Отлично, — сказал Ларри. — Согласен! Считайте, что я в игре.
— Для нас это великий день, Ларри, — сказал Ранч, хлопая в ладоши.
— Чрезвычайно рад, — сказал Т. Боун. — Счастлив и все такое.
— И что теперь? — спросил Ларри, переводя взгляд с Ранча на Т. Боуна, понимая, что от него ждут чего-то еще.
— Вами займется Ранч, — ответил Т. Боун, вытаскивая из-под своего шезлонга экземпляр «Голливудского репортера». — А потом перекусим — chez moi[28].
Ларри последовал за Ранчем в ванную, спрашивая себя, высока ли сатистика убийств в лос-анджелесских отелях. В ванной на полочке над сверкающей раковиной лежала карточка, доводящая до сведения, что горничную зовут Милагрос — имя было выведено неуверенным почерком, — и она гордится результатом своей работы.
— Мы видели только ваше лицо, — сказал Ранч, усаживаясь поудобнее на крышку унитаза под потоком льющегося с потолка света.
— А, — воскликнул Ларри. — Так это прослушивание?
— Классная штука, — заявил Ранч. — Обожаю девочек.
— Да запросто, — сказал Ларри.
И принялся раздеваться.
11
Кароль пришел в самом начале десятого и принес с собой маленький, но очень красивый букетик маков. Еще он принес атмосферу улиц, по которым шел, ту слегка лихорадочную атмосферу Парижа в час, когда затянувшиеся сумерки уступают место ночи и огни знаменитых кафе начинают сверкать особенно ярко; романтический час, когда невозможно не чувствовать радостного возбуждения, надежды на приключение. Ласло повесил плащ Кароля на крючок возле двери — мокрая ткань свежо пахла ливнем — и повел друга в гостиную, где, к его великому облегчению, накал страстей уже поутих. По крайней мере, когда он туда вошел, все вели себя вполне нормально.
Курт откупорил бутылку шампанского, а Кароль — еще один изгнанник с Востока, хотя время его исхода относилось к шестьдесят восьмому, а не к пятьдесят шестому году, — рассказал историю о бродяге в метро, который подошел к модно одетой молодой женщине и умолял ее стать его подружкой, и как вежливо и изящно — это произвело впечатление на весь вагон — она его отшила. Другие тоже стали рассказывать истории про метро, а Ласло отправился на кухню. Несмотря на «сцену с пистолетом», ни одно блюдо не испортилось, особенно телятина — поданная в маленьких сверточках из пергаментной бумаги, она нежилась в соусе из сладкого пармезана и молодых луковиц. Роль десерта предназначалась tarte tatin и creme anglaise[29], с чашками крепчайшего кофе и бокалами кальвадоса. Оставив тарелки на столе, они удобно расположились вокруг при мягком свете лампы и трех свечей. Курт с Лоранс курили сигареты. Ласло с Франклином — маленькие сигары. Дым ленивыми кругами вился в сумраке под потолком. Кароль, писатель, который много лет не имел возможности публиковать свои работы на родном языке и поэтому имел пунктик насчет перевода, спросил Ласло, как идут дела с английской версией «Oxygne», и Ласло рассказал ему о молодом переводчике-англичанине, Александре…
— Курт, как фамилия того парня?
— Валентайн.
— Да, именно так. Приятное имя. Словно из романа Стендаля.
— А как же другой? — спросила Лоранс. — Тот, с яхтой?
— Никто не знает, — ответил Курт. — Испарился.
— Бедняга, — сказала Лоранс.
— Не пора ли тебе, Ласло, — игриво спросил Кароль, — написать что-нибудь со счастливым концом?
— Хотелось бы, — ответил Ласло, — но тогда это будет сказка. Вещь для детей.
— У Ласло кишка тонка придумать счастливый конец, — заявил Франклин, угощаясь дополнительной порцией кальвадоса. — Намного безопаснее в эпилоге вывалять всех в дерьме.