Тени большого города Логинов Святослав
Тень интеньлигента запнулась и начала новый период, никак не связанный с предыдущей темой:
-- Кстати, вы заметили, что вся наша беседа, а вернее, мой монолог, происходит "кстати", в режиме потока бессознательного? Не могу долго фиксироваться на одной теме. Это общее свойство теней, наш крупный, но простительный недостаток. Так вот, возвращаясь к интеллигенции... ведомо ли вам, сударь мой, что слово "интеллигенция" было придумано уже упоминавшимся здесь писателем Боборыкиным? А прилагательное "гнилая" приложил к интеллигенции вот он! -- щуплый ткнул огрызком пальца в своего визави.
-- Навет! -- хрипло закричал угловатый.
-- Ну не ты, конечно, а твой хозяин. Так ведь -- одна сатана.
-- Всё равно -- навет! Мой хозяин голяшку от оковалка отличить не мог, где ему прилагательные прилагать! Это "сам" придумал.
-- Сам с усам, -- по инерции ляпнул интеньлигент и зябко вздрогнул, словно просквозило его эхом собственного каламбура.
-- Обижают Андрюшеньку, -- пожаловался угловатый Авалсу. -- Вели его зарезать!
-- Велеть-то нетрудно, -- удивился Авалс, -- а зарезать как? Он тень, ему голову и трамваем не отрежешь. И главное, зачем резать?
-- О, вечно он чево?.. -- простонал Андрюшенька в ответ.
-- Озверел человек! -- охнул щуплый. -- Палиндромом припечатал. Теперь, получается, его и ругать нельзя. Придётся целый месяц любить его вечно.
-- В самом деле, -- спросил Авалс, -- что вы всё время ругаетесь? Расползлись бы по разным бакам -- и дело с концом.
-- Нет, так не пойдёт, -- возразил интеньлигент. -- Сам посуди, за годы торжества кухонной демократии стало жизненно необходимо собираться за нечистым столом среди объедков и захватанных стаканов и обсуждать извечные, святые вопросы: "Что делать?" и "Кто виноват?". Хотя, по сути, что там обсуждать? Кто виноват? -- сами и виноваты. Что делать? -- сидеть и не чирикать, а то съедят, как чижика. Но мы чирикали, несмотря на то, что стуколка, прежде презираемая, процвела повсеместно. Те, чьей тени мы не смели касаться, они тоже чирикали, хотя их чириканье казалось орлиным клёкотом, доносящимся с высот кавказского столпа. Ох-ох, как мы трепетали этого чириканья! Зато теперь -- хо-хо! -- когда он здесь, в одной параше со мной, приблизился час моего торжества. Я могу спросить: "Кто виноват?" -- и ответить: "Он!" -- огрызок пальца снова уставился в сторону Андрюшечки, который словно усох при этих словах. -- Я могу спросить: "Что делать?" -- и гордо ответить: "Снять штаны и бегать!"
Оратор окинул слушателей победным взором, и, подтверждая его слова, сверху донёсся оглушительный грохот, словно вся вселенная обратилась в один мусорный бак, крышка которого рухнула вниз, поразив двор громом оцинкованного железа.
-- Кажется, дождь начинается, -- буднично объявил щуплый. -- Собирайся, юноша, пора!
-- Ага, -- произнёс Авалс краткий палиндром согласия.
-- Если что -- заходи. По чётным дням мы здесь почётные гости. А по нечётным, извиняйте, мусор вывозят.
-- И всё-таки, как вас зовут? -- спросил Авалс, вставая.
-- Имя мне -- легион! -- важно ответил плюгавый. -- Я фига, которая не имеет тени, потому что её никогда не достают из кармана. Я тот, кто брюзжит по утрам в сортире, но служит, наводя макияж на мерзость бытия. Педикюр моё призвание. Так что можете смело называть меня Номис Рёфаук -- не ошибётесь!
Первые крупные капли шлёпнулись на горячий асфальт, обратившись в пятна сырости -- грязную тень чистой дождевой воды.
-- Пошёл! -- обкомовским басом рявкнул мясник Андрюша, и Авалс ринулся в дождевую муть, провожаемый напутственными заклинаниями Рёфаука:
-- Гон ног! Топ-пот! Сила лис! Вихрь -- ам атлета, а тел там -архив! -- последнее было выше понимания Авалса, но сил добавило преизрядно, так что понёсся он вихрем, словно атлет, которому ещё далеко до списания в архив.
Видали ль вы июньскую грозу в Петербурге? Нет, вы не видали июньской грозы в Петербурге! Город уже не старается казаться старинной литографией, он больше напоминает гуашь, забытую растяпой живописцем под всесмывающими струями грозы. На окраинах, которые делают Петербург самым зелёным из всех мегаполисов, вода жёлтая от пыльцы цветущих деревьев, а в центре просто мутная, закручивается водоворотами у стоков, несёт бумажки, обёртки, окурки -- всякий сор, демонстрирующий, как мало осталось в городе коренных петербуржцев.
Дождь льёт, как из ста сорока вёдер. Ветер бьёт порывами, разом со всех сторон, так что трубный ангел в Петропавловской высоте изнемог вертеться на своём подшипнике и не знает, что трубить: зорю или отбой.
Вода хлещет отовсюду, водосточные трубы говорливо захлёбываются, не успевая выплёскивать дождь на потрясённый тротуар. В такие минуты северной Венеции и впрямь грозит актуализация идиотизма: жёсткий и прямой Литейный обратился в широкую реку, каналы хлынули к решёткам, ещё усилие, и город всплывёт, подобно морскому божеству, по пояс погружённому в воду. В недалёком Петергофе золочёный Самсон упрямо исторгает струю из растерзанного льва, противодействуя истинно большому каскаду, изливающемуся с небес. Сфинксы из пустынного Египта, так и не привыкшие к художествам мокрого климата, тщатся сохранить невозмутимый вид, но потоки, сбегающие по лицам, искажают маску спокойствия, заставляя лики каменных гостей кривиться презрительным удивлением.
Загадка: Откуда на небе вода, и кто налил её туда?
Круговорот воды в природе принимал катастрофические формы. Небесное воинство задействовало установки "Град", ледяная шрапнель защёлкала по жести крыш.
Ветер воет, гром грохочет. Вспышки синего пламени не успевают осветить помрачённый мир, лишь слепят взор зевак, глазеющих из-за витрин. Никогда в городе не бывает столько манекенов, как во время дождя. Хотя на что там смотреть? -- на улице ни единого прохожего, только трамваи продолжают свой бег, да автомобили разгоняют волны дымящим капотом, словно они не автомобили, а буера. Шлёпает по лужам до нутра измокший, ополоумевший поэт, глотая дождь, бормочет полоумные вирши. Прежде сказали бы: "Пиитический восторг", сейчас скажут кратко: "Псих!". Более на проспекте ни единой души, а вернее, единая, хоть и бестелесная душа -- Авалс, рвётся к дому против бури.
Легко сказать, бестелесный, мол, что с ним станется? А парусность куда девать? Ветер, злой и весёлый, рвёт, мнёт и носит Авалса, словно большой ободранный плакат с лозунгом позавчерашнего дня. Залитый Литейный тянется, как кошмарный сон. Дома встают на пути и исчезают в небытии. Вот ещё один кирпич эпохи модерна: магазин подписных изданий и примкнувший к нему ветхий букинист. Здесь бы постоять белой ночью, послушать, о чём шепчутся сданные в перекупку томы. Но сейчас день, дождь, громовые раскаты, и книги молчат. Качок, укрывшийся от непогоды в подвернувшуюся дверь, изумлённо разглядывает ряды корешков и бормочет:
--Ишь ты, книжки... Читануть, что ли?.. -- но потом переводит взгляд на улицу, где всё так мокро, а по дождевой пелене прихоть ветра ведёт резкую черту, словно хищная рыба скользит в асфальтовой толще, выставив наружу острый плавник. Дуболом смотрит и не видит, что на самом деле это бежит, плывёт, карабкается и тонет Авалс, которому во что бы то ни стало надо поспеть домой.
Невский проспект на пути -- как широкая водная преграда. Тут уже пахнет не гуляньем, а академической греблей. Но даже под проливным дождём всеобщая коммуникация Петербурга продолжает жить суматошной жизнью, и над невской башней слышится неумолчный городской гул. Поток машин, летящих по Невскому, если и уменьшился, то очень незначительно. Искрящиеся в свете дождя огни светофоров, перистальтически пропихивают автомобильную массу сквозь кишку проспекта. Загорается красный, и авто стоят, пропуская воображаемых пешеходов. Фантасмагорическое зрелище -- Невский без привычной толпы! Людская масса жмётся по вестибюлям метро, заполняет магазины, магазинчики и салоны, хотя ничего не собирается там покупать, толчётся в подворотнях, с ужасом городского обывателя взирая на сорвавшуюся с цепи стихию. И куда только смотрит законодательное собрание? Давно пора запретить такое безобразие; у людей дела, а тут стой или мокни. В Европе ничего подобного давно нет, там тучи расстреливают из зенитных установок ещё на подходе к городам. Сразу видно, что у нас не Европа, а лишь окно в Европу, накрепко заложенное глухими ставнями. И люди покорно стоят и от нечего делать любуются брызгами, косыми струями и пеной, взбитой на разъярённых водах. Мостовая отдана во власть дождю, продавцы лимонада, сэндвичмены и прочий нужный люд укрываются в общей толпе, и даже рекетирствующие старухи, совершающие свои наезды на сострадательных прохожих, покинули нагретые и хорошо оплаченные места и прячутся от ненастья. Чуден Невский при тихой погоде, но во время грозы он ещё чуднее!
В тот час на углу Невского и Литейного проспектов, страшно бледный, замученный и истрёпанный житейской бурей, Авалс стоял, никем не зрим, и недвижно глядел перед собой. Ему давно следовало стремглав бежать, но таково свойство Невского проспекта, что хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, вошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Да и как не замереть в этом сияющем царстве теней?..
Сияющая тень -- оксюморончик-с -- как сказал бы Номис Рёфаук. И всё-таки в невозможном городе возможно и такое. Титанические буквы на фасаде бывшего кинотеатра гласят: "Ресторанъ Палкина". Был, был когда-то такой, в этом самом здании на этом углу! Неужто воскрес из мертвых, поправ столетнюю смерть? Нет, конечно, одна спиритическая тень, сверкающая глазетной мишурой, воздвиглась из небытия. Лет двести назад трактир Палкина славился дешёвой русской кухней. Заходили сюда греться извозчики: ваньки да лихачи, а по субботам собирался извозчичий клуб, председательствовал в котором его императорского величества собственный Ямщик. К концу позапрошлого века здание было перестроено, и ресторан изрядно подорожал, но и тогда можно было запросто зайти к Палкину, спросить стакан чаю и сидеть хоть весь вечер, наблюдая коловращение проспекта. А теперь, попробуй иззябший таксист сунуться к Палкину, в самое дорогое городское заведение, -- выведут под белые руки, а то и взашеи затолкают, пока не видит никто из уважаемых гостей. Тень по определению негативна: прежде был трактир для чёрного люда, а ныне ресторан для белой сахарной косточки, как сказал бы мясник-идеолог Андрюша.
А через дорогу, за широкой рекой, в которую обратился уже не Литейный, а Владимирский проспект, высится катафалк совсем иной эпохи. Некогда здесь было царство ненавязчивого советского сервиса, и сюда со всех концов города сползался затруханный провинциальный андеграунд. Их и по сегодня много ходит, всяческих непризнанных гениев, постаревших хиппи, бездарных абстракционистов, умеющих лишь рассуждать о высоком искусстве, экзальтированных стихоплёток, одряхлевших йогов и прочего люда, неспособного вырваться из порочного круга своих бредовых представлений. И здесь же, среди подзаборного сора, минуя мавританскую и готическую гостиные Шереметевского дворца, бесстыдно выросло поколение тех, кем город может по праву гордиться. О них не пишут критики, они не входят в творческие союзы, но то, что они создают, и есть новое искусство. Когда наступит час, и дети проходных дворов, не допущенные в сонм прижизненно-признанных, расползутся по литературным бачкам, сладкое слово "Сайгон" будет объединять и греть их души. Но сегодня нет на углу Литейного никакого "Сайгона", сперва бывшую кофейню осквернил магазинчик сантехники, а потом туда вселился бар пятизвёздочного отеля, что в глазах маргинала немногим лучше тоговли унитазами. Впрочем, уже нашёлся предприимчивый нувориш, попытавшийся реанимировать "Сайгон" где-то на другом конце проспекта, "Сайгон" уже никому не нужный, как ресторан Палкина, "Бродячая собака", литературное кафе и многие другие городские склепы.
Ничего этого Авалс не знал, чуял лишь могучую силу, исходившую от старых зданий с новыми вывесками, и понимал, что сейчас ему, как хитроумному герою древности, предстоит проплыть между Сциллой и Харибдой. Большая тень всегда грозит поглотить мелкую, эту нехитрую истину Авалс слишком хорошо понял, спасаясь от чёрного крыла Большого дома. И даже в писательском особняке, где всяк сам за себя, Авалса пытались приватизировать. Так что действовать надо было с оглядкою, но решительно.
Дождавшись, пока светофор явит отсутствующим пешеходам алый лик, и машины дружною гурьбою двинутся по Невскому, Авалс ринулся наперерез железному потоку. Погибнуть под колёсами Авалс не боялся ничуть. Что может сделать колесо призрачной тени? -- её и паровозом не задавишь, хоть сто лет кряду бросайся неживой образ под дымящую машину. Сколько раз, бывало, хозяин шёл по бровке у самого поребрика, а Авалс спешил рядом по мостовой, так что всякая легковушка пролетала по нему со свистом. И ничего не случилось, не истёрся Авалс, не посветлел. Зато сейчас жёсткие колёса отвлекали Авалса от неудержимого желания встать разиней и тем самым спасали от грозной и по-настоящему призрачной опасности.
Редкая тень добежит до середины Невской перспективной дороги, слишком уж широкая перспектива открывается с середины проспекта. Глянешь направо -дух захватывает от обилия теней, легенд и видений былого... тут Диоскуры смиряют чудесных коней, а у одного из них вместо положенных от природы гениталий проклюнулась из срамного места физиономия французского императора Луи-Филиппа. Там книжная лавка Свешникова проросла из небытия сквозь фирму Зингер, так что уже не поймёшь, чем здесь торгуют: с виду книги, а присмотришься -- как на одной машинке сострочены. И никого уже не удивляет, что чуть ли не все приказчики в магазине "номер раз" -- женщины. Тени любят дробиться в зеркалах, умножаясь сверх разумного. А когда-то не только столичный бомонд, но и простой народ шастал в лавку поглазеть на то, как Анна Николаевна Энгельгардт книгами торгует.
-- Хеминистка!.. -- шептались обыватели тревожно. -- И муж у ей -химик, в Лесном крамолу разводит.
Напротив зингеровской башни ещё одна вертикаль -- башня невская -городская дума с шаровым телеграфом на макушке. Вещь в себе -- некуда отправлять сообщения, неоткуда принимать -- второй такой вышки нет. В самой думе никто уже не думает о городе, а в городе никто не думает о городской думе -- внутри тлен, тени и призраки; никаких дум, одно былое. Словно придворное платье елизаветинской поры -- парча, атлас, шёлк, но под вышитым великолепием нет живого тела, а только сухая деревянная болванка. Вот, скажем, одна из жемчужин Петербурга -- павильон Росси, что возле Аничкова дворца. Десятки лет там был не дворец, а дворницкая: мётлы хранились, лопаты, ящики с песком. Чудилось, вот-вот переполнится чаша терпения, тени большого города выплеснутся на улицы, на проспект выйдет зодчий Росси с расшарканной метлой наперевес, и тогда городу наступит непременный капут. Выметут нас долой -- и, вновь обратившись в печальных пасынков природы, пойдём искать по свету хоть какого-нибудь себе угла. По счастью, добрый кутюрье Версачи за свой счёт отреставрировал блестящую руину и в награду получил право на долгосрочную аренду. Иной может возмутиться: как это -павильон Росси, а внутри -- модный магазин. А по мне так -- славная фирма, торгуй, наживай... магазин от Версачи куда как приятнее, чем паутина и осыпающиеся потолки.
Над всеми вертикалями и дворцами Невского возносится единственная доминанта этих мест -- золотой шпиц с корабликом на острие. Он один не боится потопа, обрушившегося с небес, во-первых, оттого что поднят слишком близко к небесам, а во-вторых, потому что кораблики умеют плавать.
Адмиралтейство возвышается, видимое отовсюду, оскорблённое невниманием властей, но не униженное, перегородившее воротами триумфальную арку, которая никуда не ведёт, но так и не ставшее склепом, где ничего, кроме фасада. А здесь звучат голоса, кипит молодая жизнь, и мраморная Свобода на балюстраде хранит в раненой груди осколок вражеского железа. С петровских времён было Адмиралтейство морской душой Петербурга, ею же осталось и по сегодня. Пока живо Адмиралтейство -- жив и город, и жива Россия.
Все дома, памятники и дворцы играют королеву, всё на пять вёрст в округе работает на адмиралтейский ансамбль и лишь в одном месте в самый глаз вонзается каменный сучец. Казалось бы, что может противостоять царственному творению крепостного мужика, однако, когда дело касается чиновной безвкусицы, то она границ не знает и при любом удобном и неудобном случае готова каркнуть во всё воронье горло. Налево от Литейного проспекта эрегирует в небеса гранитный фаллос, водружённый на площади последним Романовым -- Гришкой-самозванцем. Прежде на этом месте стояла величайшая политическая карикатура всех времён: памятник царю-миротворцу Александру Александровичу. Миротворец, предпочитавший не с Европой свариться, а свой народ в узде держать, одетый в форму городового, сидел на битюге, поводья туго натянув. Среди горожан, ещё не хлебнувших кухонной демократии и прелестей стуколки, но яичницу уже возлюбивших, популярен был язвительный стишок:
Стоит комод,
На комоде -- бегемот,
На бегемоте -- идиот,
На идиоте -- шапка.
Однако, какие стишки ни декламируй, а верховой бегемот на площади никому не мешал и смотрелся весьма удачно. А фаллический символ Гришки-самозванца, с какой стороны ни подойди, всюду выпирает. Семо посмотришь -- накладывается обелиск на башню главного вокзала страны, овамо взгляд кинешь -- пропарывает концертный зал, который и без того трудно вписывался в городской центр. А уж прямо лучше и не смотреть -восьмигранный штык воткнулся в самое горло Невского проспекта, далёкий Адмиралтейский шпиль заслонён, и кораблик распят золотой звездой. Всю площадь изнасиловал, проклятый фаллос, торчит гордый собой: джунгли нас заметили! И даже самому республиканскому взгляду начинает сладостно мерещиться призрак водянистого царя, который, побурев от натуги, силится свалить каменный столб, чтобы самому встать на законное место.
Пасмурными вечерами в подворотнях рассказывают, что, когда рухнула власть отрепья, и Гришка-самозванец растаял как дым, царственный городовой выбрался из задворков Русского музея, где полвека притворялся экспонатом, и поскакал на площадь. Но не добрался, подвёл самодержца медлительный коняга, рассвет застал чугунного всадника неподалёку от Марсова поля, где упрямый монумент застыл и давит своей громадой хрупкую красоту Мраморного дворца. Впрочем, Мраморному не привыкать: уж лучше бегемот, чем броневик.
А как бы хотелось вернуть Александра на площадь, а площади оставить советское название -- площадь Восстания, и пусть тяжеловесный царь давит, давит, давит его... чтобы никому не повадно было решать социальные проблемы вооружённым путём. Мечты, мечты, где ваша сладость?
Но и это ещё не всё. Совсем рядом, можно сказать, за спиной бесталанного Авалса, чудо вовсе небывалое, редкое даже для города призраков -- монумент-оборотень. И не вервольф какой-нибудь, а человек-змея. Место перекидыш выбрал -- самое что ни на есть невинное, рядом с Мариинской больницей. Некогда эта клиника была обустроена иждивением принца Ольденбургского. Он хоть и Ольденбургский, но свой, местный. В самом деле, что за дискриминация, отчего на Руси всё князья да бояре и ни одного принца? Обидно, честное слово. В таких случаях, чтобы не возникло комплекса неполноценности, следует собственного принца завести. Или завезти -- не суть дело важно. Так и объявился в Петербурге принц. И такой-то удачный -- просто загляденье! Благодетель, а не принц; только и думал, как бы городу услужить. Взял, например, и выстроил на Петроградской стороне Народный дом. В долгие, тяжкие годы царизма собирался в этом доме закабалённый люд, обсуждал свои проблемы, праздники устраивал, в кружках по интересам занимался: одни закон Божий изучали, другие -- политэкономию по Марксу. Плюрализм процветал и самая разнузданная свобода. Зато когда иго самодержавия было свергнуто, с плюрализмом разобрались быстро. Вместо Народного дома сделали кинотеатр. Большой-пребольшой -- так он и назывался: "Великан". Вся народная громада сидела и чинно созерцала один на всех высокохудожественный фильм. Видится в этом символ эпохи. Кстати, и сегодня бывший Народный дом можно смело назвать символом эпохи, ибо в годы перетряски туда вселился мюзик-холл. Так что глубинной своей сути здание на Кронверкском никогда не меняло и, значит, в рассказ об оборотнях попало случайно.
Но вернёмся к сказке снова. Когда принц-благодетель выстроил больницу для бедных обывателей, восхищённые горожане решили поставить ему памятник. Но не успел обронзовевший принц освоиться на новом пьедестале, как власть переменилась, и оказалось, что принц никакой не благодетель, а аспид и только что кровь трудовых младенцев не пьёт. Это разом стало ясно всем, а сила общественного мнения такова, что принц Ольденбургский на глазах у нетрезвого дворника трижды перекувырнулся через голову и обнаружил свою истинную сущность, обернувшись ядовитой змеёй. А змея, в свою очередь, обернулась вокруг чаши, наполненной не иначе как младенческой кровью.
Нетрезвый дворник рассказывал потом, что это та самая змея, которую не
дотоптал петровский конь. Уползла, гадюка, на пенсию, а вахту под
конём несёт её дочка, заложившая таким образом начало трудовой
династии. Впрочем, не нам судить, кто, сколько и кого заложил.
Горожане отнеслись к метаморфозе спокойно, дав перекинувшемуся монументу ласковое прозвище: "Тёща кушает мороженое". И лишь тени младенцев тычут бескровными пальчиками сквозь больничные стёкла и беззвучно кричат:
-- Дядя -- яд, яд!
Когда Авалс проплывал Литейным проспектом, его вынесло едва ли не под самую чашу. Спасло беднягу то, что добросердечные бомжи всё таки свернули змеюке голову, намереваясь обратить в лом цветных металлов, так что чаша на ту пору осиротела. Бомжи, впрочем, были взяты с поличным и отправились в места не столь отдалённые, а декапутированная змея отправилась на реставрацию. В то же время, говорят, что город изыскивает средства на воссоздание первоначального памятника, так что никто не знает, в каком виде явится глазам монумент-оборотень. А покуда он монумент-невидимка.
Кстати, и это ещё не всё. Заметил ли благосклонный читатель, что рассказ пошёл, словно беседа теней, "кстати" и от случая к случаю? И вообще -- батюшки-светы! -- куда нас занесло? Вот уж воистину, вошедши на Невский позабудешь о всяком деле, и на уме будет одно гулянье. А ведь автор не рассеянная тень, а мужчина в чинах и, к тому же, весьма корпулентный. Однако и он не уберёгся расслабляющего влияния Невского проспекта, растёкся мыслию по улицам и стогнам, забыв о герое, которого давно пора привести домой или хотя бы угробить приличным случаю образом. Что уж тут говорить о бедной тени, застывшей посреди проспекта на островке безопасности между двумя потоками плывущих машин. Это для нас островок безопасен, а для тени хуже места не сыщешь. Весь на виду, и просто некуда деться. Да и дождь не вечен, даже петербургский...
-- Ну чего встал, урёд? Дёру давай!
Авалс вздрогнул. Мысли в нём страшно прояснились, он осознал, в какую влип не ситуацию даже, а переделку. Издавши звук, сходный с тем, что производит попавший в аварийную ситуацию таксомотор, Авалс немедля набрал скорость, автомобилям наперерез пересёк остаток Невского и почесал по Владимирскому проспекту, оставив возмущённых водителей выяснять, кто и зачем тормозил. А он и не тормозил вовсе, он тень, у него всё наоборот, он скорость набирал. Хотя этого делать как раз и не следовало, поспешать нужно медленно, а кто несётся сломя голову, в самый раз поспеет голову сломить. Иссякающий дождь, как это часто бывает, вскипел последним титаническим усилием, на лужах вздулись пузыри, потоки воды, смывшей городскую грязь, вздулись, и, не найдя, что ещё смыть, смыли бегущего поперёк стихии Авалса. Закружило, закувыркало, понесло, припечатало неумной головой о поребрик...
-- А-а! -- краткий палиндром боли.
У, рад удару? Вижу -- жив. А еще, а?..
-- Wow!.. -- краткий палиндром боли на иностранном языке. И где только нахватался, полиглот? Лучше бы затвердил правило: "Не ходите, тени, городом гулять. В городе акулы капитала, в городе гориллы в генеральских погонах, а уж больших и злых крокодилов и не пересчитать". Не умел учиться по-умному -учись лбом о поребрик, он твёрдый, он научит.
-- А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!.. -- долгий палиндром боли.
Ведь есть на свете благословенные места, где не найдёшь ни единого поребрика! Спросите любого москвича, он подтвердит: нет в Москве поребриков -- одни бордюры. А бордюр, в плане ушибов, куда гуманнее.
К сведению любознательных: бордюр и поребрик в дорожном строительстве -- два способа укладки бортового камня. Если камень устанавливается ребром наружу, так, что образуется ступенька -- это поребрик. Если камень вкапывается заподлицо, ступеньки не образуя -получается бордюр. Поребрик отделяет тротуар от мостовой, бордюр разграничивает тротуар и газон. И раз нет поребриков, значит, нет мостовых. Представляете? -- вся Москва одна пешеходная зона! Лепота...
Но здесь не Москва, Питер город серьёзный, машин полно, поребрики на каждом шагу. В плеске волн надвигается гранитный порог: "Бац!"
Боль в лоб.
-- Ой! -- это уже не палиндром, это просто больно.
Вода впереди закрутилась неумолимым мальстримом. Ненасытная пасть стозёвного чудища городской канализации ворочала воду, сглатывая всё, что сплывалось к ней вместе с водой. Что ждёт в беспросветной клоаке одинокую тень? А ничего не ждёт, там поджидает. И скоро дождётся. Что случится потом, никто не скажет, от человека хотя бы раздувшийся труп занесёт на решётки острова Белый. А что может остаться от тени? Спросите у пены, что шапками вздымается над аэротенками, спросите, если умеете.
Авалс не умел говорить с пеной, не причаливал, запоздав на ловле, к пустынному Белому острову, и даже страшилок, что, серея от ужаса, рассказывают друг другу юные тенята, не слыхивал. Но почему-то ему очень не хотелось в люк. Авалс замолотил по воде, имитируя разом брасс, кроль и баттерфляй, но никакого успеха не достиг. Пасть приближалась, она чмокала и всхлипывала, явно искаяй, кого поглотити. И всё же мальстриму районного масштаба сегодня пришлось умереть без обеда. Отчаянным усилием Авалс дотянулся к проезжавшему "Запорожцу", бульдожьей хваткой вцепился в поворотник, могучий мотор без труда вынул Авалса из мокрых объятий водоёма и помчал средь криков, шума, чуть не мятежа по Невскому, Садовой, к Цепному мосту... ой, не туда!.. -- герою нужно совсем в другое место... скажем так: по Садовой, по Сенной, к Таврическому саду -- опять не то! Ну почему, скажите на милость, литературные персонажи совершают пробежки непременно по Садовой, садами отнюдь не блещущей? Один Авалс, нарушая законы жанра, упрямо движется по Владимирскому проспекту. Да ещё и не сам движется, а волочёт его за машиной, так что трущиеся об асфальт части истёрлись уже едва не наполовину. Такое явление называется у теней асфальтовой болезнью. У киски болит, у собачки болит, а у Авалса заживёт, жирком заплывёт, но только если он вовремя вернётся к хозяину. А если нет, то ползать ему полустёртым, как жители литературных бачков.
По счастью, лимузин тормознул возле светофора, Авалс быстро подтянулся и с удобством уселся на облучке.
Право слово, автор не знает, что такое облучок, и где он находится у "Запорожца". Чтобы разбираться в таких вещах, надо быть не автором, а автолюбителем. Тем не менее, автор неоднократно слыхал, как знатоки называют "Запорожец" драндулетом, тарантасом и таратайкой. А поскольку у перечисленных транспортных средств облучок имеется, то чисто теоретически он должен быть и у "Запорожца". А тени большего и не нужно, поскольку сидит она тоже чисто теоретически и лишь едет взаправду.
Какая русская тень не любит быстрой езды? Быстрота, разгул, волненье... народ ещё под зонтами или в подъездах, но уже веселится и ликует, ожидая, что дождь скоро кончится. А дождь и впрямь заканчивается, с минуты на минуту в небе засияет семицветная траурная лента.
Летит железный конь, мощно гудит мотор, но всё же, это почти неподвижности мука -- мчаться, зная наверно, что всё равно опоздаешь. Кроме того, как предупреждал бывалый Андрюша, машины предпочитают ездить по своему маршруту, и очень редко он пролегает мимо твоего дома.
-- Стой! -- заорал Авалс. -- Куда? На Загородный сворачивай, тебе говорят!
Тень -- это звучит скромно, отдельные взвизги не в счёт. Кто её услышит? -- Авалса не услышали. "Запорожец" рулил к Кузнечному рынку, а базар -- место хоть и не опасное для тени, но вязкое до предела, оттуда скоро не выберешься.
Авалс зажмурился и спрыгнул на ходу.
Лужа, огромная, лениво вздыхающая у берега, приняла его в свои объятия. Разгоняя бензиновые разводы, Авалс вышел на тротуар и остановился, в очередной раз поражённый очередным ужасом. Прямо перед ним в скорбной задумчивости сидел бронзовый Достоевский.
-- А в глазах-то у него лазерочки, -- вспомнил Авалс предупреждение Рёфаука.
Мнилось, сейчас медленно поворотится железная голова, стальные глаза нальются гневом, и металлический голос проскрежещет:
-- Это я не видел белых ночей? Это ты не видел белых ночей! Смотри, вот они, звёзды! -- и звёздный пламень плеснёт из очей, стирая непрочную сущность тени.
Идол остался недвижим. Слёзы дождя стекали по скорбному лику, незрячие глаза не замечали теней внешних, созерцая одну только сумеречную душу гения.
Кому ставят памятник благодарные потомки? -- человеку или своему представлению о нём? Игроку, проматывавшему за зелёным столом последние рубли, а потом бессовестно жившему за счёт любящей женщины, или его словам, корявым и скрипучим, но умеющим разбивать корку на зачерствевшем сердце, заставляющим ужасаться и плакать сладкими слезами раскаяния? Что может быть эфемерней отзвучавших слов? И в их честь, в память о них, нагромождено многопудье бронзы! Это ещё непостижимее, чем гранит и тень, скользящая по нему белой ночью.
Осторожно ступая, Авалс отошёл от монумента и, лишь очутившись у него за спиной, припустил бегом. Небесная клепсидра роняла последние капли дождя, а Загородный проспект ничуть не короче Литейного или Владимирского. А бежать предстоит почти до самого конца. Ещё то благо, что большинство монументов, памятных досок, и иных, опасных робкому видению предметов собраны в дальней части проспекта. Взять хотя бы Военно-Медицинскую академию и её мрачноватый музей, наполненный такой расчленёнкой, что и Кингу не напридумывать.
Но и без того на пути немало препятствий. Одни из них безобидны, к другим лучше не приближаться. Подслеповатый Александр Сергеевич -- поэт и тёзка поэта, конечно, отнесётся снисходительно к прошмыгнувшей тени. При жизни он относился серьёзно лишь к государственной службе, за что этой жизнью и поплатился. Но памятник ему поставили вовсе не за геройство на дипломатическом поприще, и даже не за то, что смертью своей обогатил алмазный фонд страны. Памятник поставлен гениальному дилетанту. Дилетант, по-русски значит -- любитель... тот, кто относится к делу с любовью. Меломан, сочинивший между делом пару вальсиков, которые исполняются до сих пор, театрал -- написавший всего одну многоактную пьесу... вот только рядом с этой единственной комедией вся современная драматургия кажется безвкусной, как розовый арбуз.
Сидит Александр Сергеевич-тёзка перед детским театром при скрещении Загородного и Гороховой улицы, в конце которой сияет адмиралтейский шпиль. И ни театр, ни памятник, поставленные в самые волюнтаристские, кукурузные годы, не портят ансамбль, доказывая городу и миру, что можем, когда захотим.
А вот сама Гороховая улица не так проста. Лет тому сто с небольшим прозвище "гороховое пальто" носили сотрудники сыска, бескомпромиссные борцы с инакомыслием. И нет ничего удивительного, что целых полвека улица носила имя величайшего горохового пальто минувшей эпохи. Явление это называется персонификацией обобщённого образа и хорошо известно знатокам фольклора. С персонификациями шутить опасно, а Гороховую, хочешь, не хочешь, придётся пересекать. По счастью это уже почти конец пути, ведь там, где Загородный состыковывается с Московским проспектом, мистика вновь достигает запредельного уровня. Казалось бы, обычная площадь с оживлённым движением и два монумента, возле которых никогда не останавливаются экскурсионные автобусы. А зря, господа хорошие, зря...
Первый памятник поставлен человеку, который "не". Он занимался наукой, но успехи его на этом поприще были скромны. Пописывал публицистику, но и здесь всемирной славы не сыскал. Под конец жизни имел возможность войти в большую политику, но у него хватило ума и совести отвергнуть соблазн. За последнее ему низкий поклон, благодарность потомков и статуя на площади. Неофициальное её название: "Плеханов указывает путь рабочему классу". Рабочий класс, разумеется, не работает, а стоит со знаменем у подножья монумента. Путь рабочему классу первый марксист указывает идеологически верный: прочь от Химико-технологического института, к которому скульптурная группа повернулась спиной, прямиком в винный отдел ближайшего гастронома. Именно туда указывает бронзовый перст; проверено неоднократно. Говорят, до войны вместо гастронома на углу находилась портерная. Тоже хороший вариант.
Вторая великая тень находится здесь же, всего в нескольких шагах. Памятники в Петербурге вообще растут кучками, как грибы, и с каждым связана история, легенда или иной кирпич русской словесности. Только что помянутый монумент не стал исключением, хотя никто вам не расскажет баек о нём -- и всё из-за нашей малограмотности. А ведь это не просто бронзовая тень, а памятник, страдающий раздвоением личности.
В нём сокрыто много больше, чем гласят буквы на постаменте и даже обширная мозаика над головой. Напротив Техноложки уже второе столетие располагается Палата мер и весов или попросту -- Пробирная палата, а перед старым корпусом сидит в покойном кресле её основатель и первый директор.
-- А! -- воскликнет полуграмотный читатель. -- Знаю такого, личность известная. Но ведь её в реальной жизни никогда не было, она, с позволения сказать, виртуальна, одно мечтание, пар!.. Неужто в Петербурге принялись ставить памятники литературным фантазиям?
Что на это ответить? Конечно, памятники литературным фантазиям в
Питере есть, взять хотя бы знаменитого чижика-пыжика, который регулярно улетает со своего выступа за водкой, а наклюкавшись, не может найти дорогу домой, так что его приходится заново отливать. Ничего не попишешь, всех пьяниц приходится регулярно отливать. Но в данном случае речь идёт о человеке вполне реальном и не пьянице, хотя и он руку к алкоголю приложил. В ту пору, когда трёхглавый автор придумывал незабвенного сына Кузькиной матери, пробирной палаты в России не было, а были только разговоры о насущной необходимости учредить подобное заведение. В ту пору много чего учреждать собирались: гласность, суд присяжных, вольный университет и чуть ли не конституцию, так что на этом фоне мечты о пробирной палате казались детским лепетом и были предметом для зубоскальства. Проблемы и вопросы педалировались и муссировались, так что в итоге получалась уже не глазунья, а омлет, из которого и произошёл Козьма Прутков. А покуда яичница поспевала, будущий реальный директор пробирной палаты, ещё не увлекшийся метрологией, усиленно размышлял, не жениться ли ему на падчерице писателя Ершова, и старательно изучал увлекательный процесс смешения спирта с водой.
-- А! -- вновь закричит полузнайка. -- Так это Менделеев! Он ещё водку изобрёл!
-- Верно, мой умничка, это Менделеев. Только водки он, вопреки распространённому мнению, не изобретал, докторская диссертация "О смешении спирта с водой" посвящена не приготовлению крепких напитков, а созданию теории сольватации. Тех, кто не знает, что это такое -- милости прошу в девятый класс общеобразовательной школы.
Памятник не броский, но сделан талантливо. Взгляд у латунного естествоиспытателя цепкий, направлен вовне, а не вглубь себя. От такого шальной тени не скрыться: поймает и изучит до полного растворения. Дмитрий Иванович ещё при жизни входил в состав комиссии по изучению медиумических явлений и пришёл к выводу, что таковых не существует. Хотя мало ли чего в природе не существует... Вон, над головой учёного выложена на глухой стене мозаичная таблица элементов, и в ней на почётном месте -- несуществующий элемент дидим. С какой стороны ни посмотри -- типичный призрак. И ничего ему не делается, в то время как Авалсу бы не поздоровилось, вздумай он бежать до конца Загородного.
Кстати, а мы опять отвлеклись, но на этот раз умышленно. Пока читатель развлекался экскурсией, Авалс беспрепятственно добежал почти к самому дому, даже у Пяти Углов умудрился по морде не получить, хотя два угла из этой пятёрки образованы улицей Ломоносова. И Гороховую пересёк без приключений: отметил его цепкий, запоминающий взгляд и до времени пропустил, не арестовав. Не то время, чтобы в открытую силу проявлять. Хоть и дождь, а уж полдень близится. Дождь, впрочем, тоже иссякает, так что всякому ясно, куда спешит тернистою тропой очарованный странник.
Авалсов дом -- на углу Загородного проспекта и Казачьего переулка Ильича. Казачий переулок Ильича -- ещё одна персонификация обобщённого образа, но здесь вопрос не столь ясен, как в случае с гороховым пальто. Среди казаков было немало Ильичей -- поди разберись, какой из них так поразил воображение современников, что на полвека стал символом всего казачества.
Сейчас отчество у Казачьего переулка куда-то делось, но Авалсу от этого не легче, потому что дождь прекратился, когда до дому осталось менее сотни метров. Поделом вору и мука: нечего было зевать по сторонам, стоя посреди Невского. А сейчас -- природу не умолишь: ослепительный свет брызнул из-за туч, в небо словно соляркой плеснули, такая яркая радуга вспыхнула в вышине и упала своим многоцветьем в художественные районы -- одним концом на улицу Кустодиева, другим на площадь Репина. Проспект враз наполнился тенями, законными, гордо вышагивающими у ног хозяев, мир расцветился зонтами, люди скопом покинули подъезды и иные дождеубежища, не дожидаясь, пока небо уронит последние капли. Праздник жизни, на котором нет места неудачникам. Всё, финита ля коммедиа.
-- Отстаньте! Что за манеры, кто вам позволил? нахал! Отстанете ль? -я закричу!
Молоденькая прелестная тенюшка была вне себя от возмущения. Вот так, среди бела дня, на глазах у всех к ней кинулась незнакомая -- и одинокая! -тень, обняла, прижалась, как только на дискотеке дозволяется, и разве что лапать не принялась.
-- Подождите, -- горячечно шептал Авалс. -- Один лишь миг побыть с вами... Я не обижу вас, только пройти рядом несколько шагов и, клянусь, мне большего не надо! Поймите, вы моя жизнь, моё спасение... Пощадите, я умираю!
-- Оставьте, что за глупости! Люди увидят!
-- Они не увидят, люди никогда не смотрят под ноги. А я прошу так немного: жить вами, быть вашей тенью...
-- Вы с ума сошли! Нет, конечно.
Замечательно всё-таки, что русские тенюшки, несмотря на засилье американщины, говорить предпочитают по-русски. Произнесла бы незнакомка "non" -- и всё, с кратким палиндромом отказа, пусть и на импортном языке, не поспоришь. А так Авалс продолжал обнимать девушку за плечи и шагал, шагал, с каждым шагом приближаясь к родным местам. Шёл, не думая, что приключится, когда хозяйка незнакомки пересечёт Казачий переулок и той же танцующей походкой начнёт удаляться от Авалсова дома.
-- Мама, смотри, тётенька идёт одна, а тень -- будто её дяденька обнимает!
-- Ну вот! -- рыдающе вскричала тенюшка, безуспешно пытаясь вырваться. -- Заметили!
-- Нет, нет! -- жарко бредил Авалс. -- Это лишь ребёнок, гадкий мальчик, ему никто не поверит, люди рассудительные никогда не верят тому, что увидел маленький мальчик... Только не закрывайте зонтик и не прогоняйте меня. Вот видите, никто ничего не заметил!
И в самом деле, одышливый женский голос произнёс:
-- Не мели ерунды!
За этими словами Авалс и его случайная спутница отчётливо различили тень несказанного: "Вот так и бывает, веришь, что идёшь в обнимку с судьбой, а на самом деле давно одна, суженый-ряженый умотал к другой.
А ты так и будешь, надрываясь, волочить его тень, которую он тебе оставил..." -- женщина недовольно дёрнула сына за руку и произнесла вслух:
-- Пошевеливайся давай, на поезд опоздаем. Тебе бы только по сторонам глазеть -- весь в своего папочку, такой же оболтус.
Пронесло! Мама с сыном бегут на поезд, куда чуть не опоздали из-за дождя. Удачно, что на той стороне проспекта вокзал, и люди кругом спешат с поезда и на поезд. Удачно, что вокзал на той стороне... ведь это хотя и не главный вокзал страны, но зато старейший, исполненный памяти и теней. Поезда здесь отправляются со второго этажа, ибо паровики прошлых столетий: слабосильный "Богатырь" и медлительный "Проворный" не могли сдвинуть с места четыре вагончика и вынуждены были начинать движение под горку. Здесь в залах ожидания висят старинные, ручной работы зеркала, а под потолком в стену навечно вделаны резанные из тёмного дуба рамы для портретов августейшей семьи. Много чего помнит мерцающая глубина старых зеркал, а об остальном и говорить страшно. Бойтесь, бойтесь портретных рам, они ещё страшнее пустых пьедесталов!
-- Вот видите, нас никто не видит, -- успокаивал невольную спутницу Авалс.
-- Всё равно... Отпустите же меня!
-- Нет-нет! Это выше моих сил. Без вас я не смогу прожить и секунды!
Стыдно, молодой человек! Чёрным крестом отметит вас Купидон в своей главной книге. Вам предъявляется тяжкое обвинение: шантаж и подделка священнейших слов любви. И неважно, что всё, сказанное вами, -- чистейшая правда, но любой девушке хочется верить красивому обману и, значит, ваша правда -- ложь!
Тени не выбирают себе любимых, безответственно передоверив это жизненно-важное дело хозяевам. Обнимутся двое, и тени их сливаются в объятии, не думая о завтрашнем дне. И всё-таки, в глубине своей плоской души всякая тенюшка хранит мечту о прекрасном незнакомце.
-- Да кто вы такой, в конце концов! А то уже вовсе неприлично... -- но именно на этих словах, которые всякий уличный ловелас счёл бы безоговорочной победой, тени достигли парадной дома, что на углу, и Авалс, понимая, что другого мига не будет, не попрощавшись, бросил свою минутную подругу и вполз под дверь, запертую на ненадёжный кодовый замок.
Девушка, идущая по тротуару, замедлила шаги, удивлённо оглянулась, сама не понимая, что высматривает. Её одолевало чувство, будто она обронила что-то, или же в одежде приключился непорядок, или дома позабыто что-то нужное... Подобное чувство знакомо каждому, но немногие знают, что это не у вас, а у вашей тени проблемы, это она встревоженно заметалась, а вы, на секунду поменявшись с ней ролями, повторяете её движения. Успокойтесь, долго это не продлится, тени забывчивы, да и случается такое не часто.
Здание, в которое проник Авалс, было не его домом, а соседним. Ему следовало заходить с Казачьего, но пути теней прокладываются внешними обстоятельствами. Радуйся, что лампы в подъезде не горят, и узкие окна выходят не на солнечный проспект, а в сумрачную глубину двора. И без того от Авалса оставалось очень немного, даже удивительно, что зоркий мальчуган умудрился разглядеть в нём дяденьку.
Постанывая от боли в обожжённом силуэте, Авалс двинулся вверх по ступенькам, словно собираясь выбраться на залитую адским светом крышу. Третий этаж, и четвёртый, и пятый... Истёртые об асфальт ноги не желают слушаться, но надо идти, иначе всё, что удалось преодолеть, было зря. Вот и его цель -- чудо инженерно-строительной мысли и единственный шанс на спасение, больше схожий со смертельным номером под куполом цирка. Дверь на предпоследнем этаже приоткрыта, Авалс осторожно глянул наружу...
Говорят, что у тени нет души, а у человека она есть. В таком случае, у города их должно быть несколько, и некоторые из них доступны пытливому взору. Кто хочет увидеть купеческую душу Петербурга, должен свернуть на набережную реки Фонтанки и неподалёку от Большого Драматического театра отыскать доходный дом купца Елисеева, чей шикарный магазин стоит на Невском и отбрасывает тень аж до самой Москвы. Но мы сейчас не об Елисеевском магазине, а о доме на Фонтанке, 64, где купеческая душа Петербурга раскрыта напоказ. Разумеется, поверх всего выставлено пузатое, словно колонны дома Фаберже, богатство. Лепной фасад, изукрашенный арабесками до самого верхнего этажа, так что наверху узора уже не рассмотреть, всё сливается в пёструю рябь, напоминающую золотистый куриный помёт. Каждый ряд окон оформлен в собственном стиле: тут и античные портики, и арки, и ещё какие-то изыски, названия которых ведомы только архитекторам. Дубовые двери парадных не сгнили даже за столетие безремонтного обслуживания, сквозь безобразные наслоения масляной краски до сих пор проступает искусная резьба. Парадные, отсыревшие и воняющие кошками, были некогда украшены гипсовой скульптурой, ныне изуродованной новыми вандалами, на жалких останках её прыщавые юнцы демонстрируют свои сексуальные комплексы, подрисовывая фломастером недостающие анатомические подробности. Витражи на площадках вторых этажей сохранили в лучшем случае два-три цветных стёклышка, витые перила изломаны, ступени выщерблены. Чем-то внутреннее убранство парадных напоминает бомжеватую тень, ютящуюся под помойным баком, но продолжающую вспоминать лучшие времена, когда слово "парадная" вызывало ассоциации не с кошачьей мочой, а с парадным великолепием.
Но если любопытствующий прохожий, восхитившись руиной, решит, что ему открылась купеческая душа, то он будет обманут. Душу на всеобщее обозрение не выставляют, она спрятана глубже. Идём во двор через гигантскую арку, напоминающую крепостные ворота с бойницами швейцарской и изгибом посредине, чтобы не могла ворваться наскоком вражеская конница. Впрочем, в этих воротах изгиб сделан не против конницы, а против посторонних децибел, которые со времён постройки дома возросли невиданно. И всё же, выходишь во двор -- и всё, как отрезало -- не слышно шума городского, будто и не движется по набережной Фонтанки нескончаемый поток машин. Блаженная тишина, старая брусчатка проглядывает сквозь проплешины дурно уложенного асфальта, те же пёстрые стены и прочие архитектурные излишества, что и на набережной, тускло светятся десятилетиями немытые витражи, и случайному зеваке, если он не вполне погряз в прозе жизни, открывается дивная красота этого места, где всё подчинено удобству и комфорту, как его понимали столетие назад. В глубине этого чудесного двора видна ещё одна арка, чуть пониже, и там вновь арабески, и скалит львиную пасть бездействующий фонтан в античном стиле. Как завороженный, шагаешь туда, думая увидеть новые обветшалые красоты, и спотыкаешься, очутившись в глухом дворе-колодце. Фальшивый фонтан с львиной мордой и датой: "1889-90" -- оказывается лишь заплатой на глухой стене. Всё здесь говорит о скаредной экономии: теснота, гладкие стены, прорези окон, шириной в ладонь... и бессмысленная, пышная заплата, которая никого не обманывает. В доме Елисеева сдавались квартиры высокопоставленным чиновникам, как раз те, о каких ностальгически вспоминал Рёфаук: с ванной, гостиной, фонтаном во дворе и разве что без сада. Всякая квартира занимала крыло здания, и сюда, в глухой двор выходили окна кухонь и кухаркиных комнат. Уж эти-то могли обойтись без витражей и лепнины! Вот тут и проявила себя в полной мере купеческая душа... Пышная показуха, слыхом не слыхавшая о хорошем вкусе, и рядом инстинктивное, в кровь вошедшее скопидомство, нелепо прикрытое фиговым листочком накладного фонтана.
В коллекции петербургских дворов-колодцев елисеевский двор -- самый нелепый, а тот, на краю которого замер Авалс, -- самый страшный. В елисеевском колодце живёт напыщенная и дурная купеческая душа, в колодце на Казачьем -- никакой души нет -- один потусторонний ужас. Если есть в мире двор, который можно назвать колодцем в прямом смысле слова, то это он. Вздымающиеся стены и на самом дне пятно замусоренной земли четыре на четыре метра. Выхода в этот двор нет, сквозь щели окон может протиснуться только кошка, так что двор находится в безраздельном владении кошачьего рода. И на самом верху, из лестничного окна предпоследнего этажа в лестничное окно соседнего дома переброшен узкий железный мостик, по которому только гимнасту Тибулу ходить. Нет, здесь не пособие для самоубийц, как может показаться с первого взгляда, а замена лифта. Шестиэтажный флигель, замыкающий дворовый провал, лишён полезного механизма, а старые этажи это вам не хрущёбки новейшего времени. У старушки, одолевшей пару пролётов, сердце готово взорваться и требует нитроглицерина. А старушек в питерских домах всегда большинство. Чёрная флигельная лестница тесна не то что для лифта, но и для всякого пастозного гражданина, а чудо технической мысли -- наружный лифт -не влезает в четырёхметровый двор. Явление уникальное, второго подобного двора нет ни в Петербурге, да и нигде в мире, и решение проблемы придумано подстать её уникальности. Заходит бабуся в дом на Загородном, шаркает по парадным ступенькам к лязгающему дореволюционной постройки лифту, поднимается на шестой этаж, с грацией Тарзана перепархивает по натянутому над пропастью мостику -- и оказывается на шестом этаже дома, что на Казачьем. А спускаться вниз к родной коммуналке не в пример легче.
Тарзан, Тибул... недаром имена героев, достойных пройти по висячему мосту, начинаются на букву, которая в старославянской азбуке именуется словом "твердо". А если нет твёрдости, если дух худ? Прежде, с хозяином, Авалс даже любил ходить через гулкий мостик, особенно если хозяин приводил знакомых девушек, которые очень забавно пугались. Под разноголосые взвизги Авалс кидался вниз, распластывался по стене и, не достигнув сумрачного дна, взлетал наверх, словно пристёгнутый тарзанкой. Бездомные кошки, неведомыми путями пробиравшиеся в колодец, следили за прыжками теней, в их жёлтых глазах светилось обещание недоброго. И вот недобрый час настал. Казалось бы, чего бояться тени в таком месте, куда солнце и по большим праздникам не заглядывает, а вот поди ж ты, без хозяина и ни туды и ни сюды, даже такой простой вещи не осилить. Мостик узенький, и высоко, а у тени с вестибулярным аппаратом плоховато -- нету у неё вестибулярного аппарата. Кто не верит, пусть попытается проделать в ярко освещённом зале гимнастические упражнения на бревне; можно биться об заклад, что тень гимнаста немедленно растянется на полу. Конечно, падение с шестого этажа для тени не смертельно, в годы мальчишества они с хозяином облазали все окрестные крыши, и падать оттуда приходилось частенько; не хозяину, вестимо, а Авалсу. Но ведь то с хозяином, отшагнёт он от опасного края -- и Авалс тут как тут. "Тут как тут" -волшебное заклинание, помогающее вернуться к хозяйским ногам. А одному как быть? Сорвёшься по привычке и будешь потом выползать неведомыми дорожками, испещрёнными следами крыс-мутантов и прочей городской небывальщины. Да и светловато на мосту, какой ни будь двор-колодец, а полдень не самое приятное время для одиноких прогулок. И всё же надо решаться, завтра будет поздно.
-- Я-я!.. -- завизжал Авалс, по-наполеоновски ринувшись через мост, и краткий палиндром самоутверждения и боевого безумия не подвёл, помог проскочить на ту сторону, так что вниз сорвалась лишь одна нога и часть правого бока.
Невозможно поверить, но он добрался под крышу своего дома, пусть не в целости и сохранности, но зато среди полуясного дня, пересёк полгорода, преидох же три проспекта, и теперь ему осталось последнее испытание -встретиться с хозяином.
Прежде всего, хозяина могло и не оказаться дома, а во-вторых, он уже мог обзавестись новой тенью. В городе водится немало мелкой шушеры, которая с удовольствием прилепится к живому человеку и станет посасывать его, изображая настоящую тень. А случается, человек попадает в лапы серьёзному хищнику. Добрый сказочник Ганс Христиан Андерсен многое мог порассказать о таковом несчастье. Не знал он лишь, что тень у его героя фальшивая.
Главное, чтобы никто из мелких паразитов не успел зафиксироваться, присосаться как следует. На эту тему можно было долго рефлексировать, стоя перед затворённой дверью и постепенно истаивая в бледном лестничном свете, но, видать, что-то сломалось в нестойкой Авалсовой душе, объявилась в ней несвойственная прежде решительность: Авалс втянулся под филенку и выполз в комнату.
Хозяин был дома. Он спал, и, рождённые сном разума, колыхались вокруг зловещие призраки, сосали силу спящего, сварились, заранее деля добычу.
-- Он мой! Он мой! -- кричал каждый.
Было здесь пятно от канализационной протечки, которое давно пора забелить, суетился пяток ночных кошмаров, клокотала не затихшая трамвайная склока, мельтешили ещё какие-то дрязги, которым несть числа и поименования. Когда хозяин спит, тень его должна быть рядом, тогда никакая область негативной энергии не посмеет прикоснуться к нему. А Авалс... хорош, ничего не скажешь, славно погулял.
Было невыносимо страшно объявиться и вступить в бой со сворой, успевшей украсть немало силы, но Авалс не колебался ни секунды. Стыдно колебаться тому, кто в одиночку прошёл полуденным городом. Он тень человека, а не занавески на ветру!
-- Я тут! -- крикнул Авалс и ринулся на выручку спящему.
Боевой клич произвёл переполох среди мародёров. Трусоватое канализационное пятно немедля завоняло и смылось, склока, зашипев, погасла, всякая мелкота разлетелась с комариным писком, унося крохи добытого, и перед Авалсом остался единственный противник, готовый вступить в бой. Это был ночной кошмар, тёртый, видавший виды, а вернее -- виданный-перевиданный. Он и прежде осмеливался приближаться к хозяину, заставляя стонать во сне и просыпаться в холодном поту. Жуткий, повторяющийся сон, будто бы хозяин снова школьник, стоит у доски и не знает, как прочесть по-французски мозголомное слово "беакоуп".
-- О, ты туты-то? -- парировал кошмар выпад Авалса и, вздев когтистые лапы, двинулся в атаку: -- Усосу!
Что может обглодыш тени против собственного кошмара, залившего комнату чернильной тьмой? Но Авалс, которому было нечего терять, кроме присутствия духа, бой принял:
-- Нов, иди вон! -- рубанул он ночную тьму.
-- Я тень! -- завыла тьма.
-- Нет, я! -- блестяще завершил Авалс вражескую фразу, так что кошмар был отшвырнут под пыльную батарею. Авалс шагнул, прикрыв собой хозяина, и добил врага на его территории, метнув палиндром на франко-нижегородском наречии:
-- Мой homme!
Настала тишина. Спустился покой. Где тристаты злобы? -- их нет.
Тени не любят победных салютов, их радость тиха.
Шорох хорош.
Авалс юркнул под тёплое одеяло, прижался к хозяйскому боку. Раны на силуэте затянулись сами собой.
У киски болит, у собачки болит, а ему не больно и тепло.
Никогда больше, никогда... ни на шаг от хозяйской ноги... Ну, разве, сбегать, рассказать Номису Рёфауку и мяснику Андрюшеньке, как закончилось его путешествие... а больше -- ни-ни!
И уже засыпая, Авалс подумал, что надо бы растолкать хозяина и заставить его пойти гулять. День сегодня замечательный, дождь кончился, наступила ясная половина дня. И кто знает, может быть, они встретят девушку с зонтом, тогда Авалс шепнёт хозяину: "Слава, посмотри, какая женщина!" -- и хозяин подойдёт к незнакомке, отчего-то показавшейся удивительно знакомой, и скажет... неважно что, уж хозяин-то найдёт слова. А Авалс улыбнётся симпатичной тенюшке и поздоровается как ни в чём не бывало:
-- А вот и я.
Они пойдут, сначала просто рядом, потом взявшись за руки, потом слившись в одну тень.
В самом деле, зачем же нет? Ведь миром правит не добро и уж, конечно, не зло, а один только счастливый случай.
