Полное собрание рассказов Набоков Владимир

Copyright © Dmitri Nabokov, 1995, 2002, 2006, 2008

All rights reserved

© А. Бабиков, составление, перевод, редакторская заметка, комментарии, 2012, 2016, 2019, 2023

© Г. Барабтарло (наследники), перевод, примечания, 1998, 2012, 2016, 2019

© Д. Черногаев, художественное оформление, макет, 2023

© ООО “Издательство АСТ”, 2023

Издательство CORPUS ®

От редактора

Весной 1971 года американский профессор русской литературы Стивен Ян Паркер встретился с Владимиром Набоковым в «Монтрё-Палас», чтобы составить список его русских и английских рассказов и установить их точную хронологию. В то время еще не были переизданы многие произведения Набокова, печатавшиеся в русских эмигрантских газетах в 1920–1930х годах, и задача состояла в том, чтобы решить, какие рассказы заслуживают перевода на английский язык и включения в новые сборники. К началу 1973 года в результате переписки Паркера с Набоковым и нового визита исследователя в Швейцарию было отобрано около пятидесяти рассказов и подготовлены различные версии их английских названий. Паркер готовил к публикации свое интервью с Набоковым и записывал сделанные писателем замечания о его собственных или чужих произведениях: «<…> он равнодушен к рассказам Исаака Бабеля и к одесскому культу в целом; “Пещеру” Замятина он назвал “совершенно изумительным рассказом”; он не мог вспомнить, почему посвятил свою “Обиду” Ивану Бунину, – возможно, оттого, что рассказ близок по тону и содержанию к некоторым лучшим его произведениям; <…> он не согласен с мнением Эндрю Филда[1], что “Картофельный эльф” его лучший рассказ»[2]. На вопрос: «Не могли бы вы дать определение рассказу как самостоятельному жанру, если, конечно, вы считаете его таковым?» – Набоков предложил аналогию из энтомологии: «Многие широко распространенные виды чешуекрылых производят выше границы распространения леса мелкие, но не обязательно чахлые разновидности. Рассказ по отношению к типичному роману представляет собой небольшую альпийскую или полярную форму. Он выглядит иначе, но относится к тому же биологическому виду и связан с ним переходными клинами»[3].

Вскоре после того, как часть русских рассказов Набокова была издана в английских переводах в новых сборниках «Красавица» (1973) и «Истребление тиранов» (1975), к нему в мае 1975 года обратился глава «Ардиса» Карл Проффер с предложением выпустить большое собрание его русских рассказов в двух или трех томах, расположив их по тематическому или хронологическому принципу. Набоков ответил согласием: «Русских рассказов хватит на два тома, десятка по два на каждый, – сообщила Профферу Вера Набокова. – Хронологическая последовательность нас вполне устраивает»[4].

Занятый в то время сочинением нового романа «Оригинал Лауры» («The Original of Laura»), Набоков намеревался приступить к подготовке такого издания весной 1976 года. Он хотел собрать разрозненные, не входившие в предыдущие сборники рассказы и «перевести на русский и внести в оригинальные тексты [рассказов] все изменения, сделанные в английских версиях»[5]; этот замысел не осуществился изза болезни и последовавшей вскоре смерти Набокова в 1977 году. Работа над книгой была продолжена вдовой и сыном писателя, взявшими на себя труд составить еще более обширное собрание русских и английских рассказов, чем то, которое предлагал издать Проффер, включающее малоизвестные и архивные сочинения Набокова. Возможность выпустить такую книгу (поанглийски) появилась лишь в середине 1990х годов в результате многолетней работы по изучению архивных материалов и розыску редких газет и журналов, в которых печатались рассказы Набокова его эмигрантской поры.

В большой том рассказов, составленный Дмитрием Набоковым и изданный в 1995 году, спустя двадцать лет после ардисовского проекта, вошло несколько никогда не печатавшихся произведений (в его переводах на английский), среди которых: «Говорят порусски», «Звуки», «Боги», «Венецианка». Однако и это обширное собрание в продолжение еще двенадцати лет пополнялось новыми произведениями: в конце 1990х годов С. Польская нашла труднодоступный номер «Иллюстрированного приложения к газете “Эхо”» с рассказом Набокова 1925 года «Пасхальный дождь»; в 2005 году по просьбе Дмитрия Набокова я выслал ему копию страницы берлинского «Руля» с рассказом «Слово» для перевода на английский язык, а в следующем году – разобранный мною по архивной рукописи текст «Наташи». Итоговый конволют, состоящий из 57 русских рассказов, 10 английских (считая с «Первой любовью») и одного французского (переведенного самим Набоковым на английский и русский), выпущенный Д. Набоковым в 2008 году, вместил в себя все известные напечатанные (многие лишь единственный раз в эмигрантских повременных изданиях) и не выходившие в свет при жизни автора рассказы, а также некоторые отложившиеся в архиве писателя произведения. Из обнаруженных или известных к тому времени сочинений в него не вошли лишь незавершенные вещи, как, например, энтомологический рассказ «The Admirable Anglewing» («Углокрылый адмирабль»), относящийся к 1959 году. Считается утраченным рассказ «Порыв» (1924), машинописный текст которого Набоков послал одному из редакторов парижского журнала «Современные записки». Вполне возможно, что рукопись этого рассказа была позднее либо уничтожена, либо утеряна самим Набоковым; во всяком случае, в его архивах обнаружить ее не удалось (см. наш комментарий к рассказу «Ужас»). Не включен в настоящее собрание спортивный очерк-репортаж Набокова о боксерском поединке «Брайтенштретер – Паолино», который был опубликован в рижской газете «Слово» как рассказ (Сирин В. Брайтенштретер – Паолино. Рассказ // Слово. 1925. 28, 29 декабря).

Первый сборник своей короткой прозы, названный по одному из рассказов, составивших его, «Возвращение Чорба», Набоков выпустил в 1929 году в берлинском издательстве «Слово». Рассказы в нем были дополнены стихами 1924–1928 годов по примеру книг И. Бунина «Роза Иерихона» и «Митина любовь», выходивших в 1920е годы (на подаренном Бунину экземпляре своего сборника Набоков сделал следующую надпись: «Великому мастеру от прилежного ученика. Берлин – XII–29»). Сборник составили 15 рассказов, написанных в Берлине в 1924–1927 годах, лучшим из которых Набоков считал «Путеводитель по Берлину». Для книжных изданий Набоков, как правило, создавал новые редакции своих ранних рассказов, исправляя ошибки или неточности, устраняя длинноты, добиваясь большей выразительности. Так, к примеру, в «Картофельном эльфе» (1924), который был подвергнут значительной переделке, в описании сестер-акробаток: «обе полураздетые, смуглые, черноволосые, с длинными синими глазами цвета павлиньей шеи», Набоков снял анатомическую чехарду (глаза цвета… шеи): «обе полураздетые, смуглые, черноволосые, с длинными синими глазами». В некоторых случаях (как позднее в собственных английских переводах рассказов и романов) он вносил и довольно существенные изменения. В газетной публикации «Картофельного эльфа» возраст карлика – двадцать девять лет, а в сборнике «Возвращение Чорба» (и в позднем английском переводе рассказа) – двадцать лет. Некоторые изменения диктовались, повидимому, соображениями хорошего тона: что было позволено начинающему автору в газетной публикации, то не было к лицу известному и остепенившемуся писателю в сборнике стихов и рассказов, опубликованному солидным издательством. Образ могучего француза в той же фривольной сцене с сестрами-акробатками в книжном издании отличается от текста газетной публикации: «в ту же минуту со стуком отпахнулась дверь, и, в белом, как мрамор, трико, вошел француз, партнер акробаток»; в газетной публикации: «в ту же минуту со стуком отпахнулась дверь, и, в белом, как мрамор, трико, сверкая мышцами, искрами серебра, плотной чешуей суспензория, вошел француз-акробат, любовник обеих сестер»

Дорогой Владимир Владимирович,

Мы приступили к печатанию Вашей книги рассказов и обнаружили, что если в нее включить все данные Вами рассказы (21), то получится не менее 350 стр. – формата изданий «Петрополис» 5 –  7 –  дюймов. Так как увеличить пропорционально цену нет практической возможности, мы надумали следующую комбинацию.

В одну книгу (под заголовком «Соглядатай») мы дадим 13 рассказов: Соглядатай, Обида, Лебеда, Terra Incognita, Встреча, Хват, Занятой человек, Музыка, Совершенство, Пильграм, Случай из жизни, Красавица и Оповещение. Это составит книжку в 230–240 страниц.

Остальное мы хотели бы издать второй книгой, в которой к 8ми рассказам (Круг, Королек, Адмиралтейская игла, Тяжелый дым, Памяти Шигаева, Набор, Весна в Фиальте и Озеро, облако, башня) мы добавили бы пьесу «Событие», что дало бы книжку тоже в 230–245 стр. Заглавием хотелось бы дать «Весна в Фиальте» и дать этот рассказ первым (пьеса – в конце).

Сделать это мы можем, конечно, при условии Вашего на то согласия. <…> В случае Вашего согласия, вторую книгу «Весна в Фиальте» мы выпустим осенью, и, разумеется, по ней у нас с Вами будут такие же расчеты, как и по первой. <…>

Ваш М. Павловский [7]

Набоков ответил согласием; 3 июня 1938 года Павловский выслал для него в Париж экземпляры напечатанного сборника. 29 июня Набоков писал ему из Ментоны: «Получил 2 экземпляра “Соглядатая” и аванс за “Весну в Фиальте” (полторы тысячи фр.<анков>). Благодарю вас. Мне чрезвычайно понравилась внешность “Соглядатая” – и у вас гениальный корректор!»[8].

Третий сборник рассказов, «Весна в Фиальте», изза начавшейся войны издан не был и увидел свет лишь в 1956 году в нью-йоркском «Издательстве имени Чехова». В него вошло 14 рассказов, написанных в Германии и Франции в 1930х годах, и «Ultima Thule», одна из глав незавершенного романа «Solus Rex» (1940), который Набоков сочинял в Париже перед отъездом в США. В 1976–1978 годах сборники «Возвращение Чорба», «Соглядатай» и «Весна в Фиальте» были переизданы «Ардисом» (Анн Арбор).

Переехав в Америку и перейдя на английский язык, Набоков выпустил несколько сборников своих русских рассказов в переводах (нередко внося разного рода уточнения или изменения), а также рассказов, написанных поанглийски и публиковавшихся им с 1943 по 1952 год в периодических изданиях: «Девять рассказов» (1947), «Набокова дюжина» (1958), «Квартет Набокова» (1966), «Русская красавица и другие рассказы» (1973), «Истребление тиранов и другие рассказы» (1975), «Подробности заката и другие рассказы» (1976). Одиннадцать рассказов, включая семь английских, Набоков выбрал для представительного однотомного собрания своих сочинений: Nabokov’s Congeries. Viking Press, 1968.

Английские рассказы Набокова в 1980х годах перевел на русский язык Г. Барабтарло в сотрудничестве с Верой Набоковой; они печатались в периодических изданиях и вошли в книгу «Быль и убыль» (2001). В том же году были опубликованы переводы Д. Чекалова («Со дна коробки»).

После того как Д. Набоков предоставил тексты трех неизвестных русских рассказов Набокова для публикации в журнале «Звезда» (1996. № 11), все опубликованные к тому времени русские и английские рассказы Набокова (последние в переводах С. Ильина) вошли в собрание сочинений писателя, выпущенное издательством «Симпозиум» в 1997–2000 годах. В это издание не вошли: «Говорят порусски», «Звуки», «Боги», «Дракон» и «Наташа».

Рассказы «Говорят порусски», «Звуки» и «Боги» подготовлены к печати по архивным текстам, предоставленным нам Д. Набоковым в 2009 году; «Наташа» подготовлена (при участии Г. Барабтарло) по черновой рукописи, хранящейся в архиве писателя в Библиотеке Конгресса США (Вашингтон); рассказ-пародия без заглавия (<Человек остановился>) печатается (в Приложении) по авторской рукописи (архив Набокова в коллекции Бергов, Публичная библиотека Нью-Йорка); «Венецианка» и «Дракон» публикуются по тексту журнала «Звезда» (первый – 1996. № 11, второй – 1999. № 4). Основная часть русских рассказов Набокова публикуется по тексту тех трех русских сборников, которые были составлены и выпущены им самим. Рассказы, не вошедшие в эти сборники, печатаются по текстам первых публикаций в периодических эмигрантских изданиях.

В отличие от собрания рассказов, составленного сыном писателя, помещавшим вновь найденные произведения в конец книги при каждом ее новом переиздании (и по этой причине «Наташа» оказалась последней в череде рассказов в издании 2008 года), в настоящем издании рассказы публикуются в хронологическом порядке. Состав английского собрания рассказов отражен в примечаниях Д. Набокова, перевод которых публикуется в настоящем издании.

Поскольку рассказы Набокова довольно хорошо изучены и многим из них посвящены отдельные исследования, мы не предлагаем в нашем собрании подробных комментариев, отсылая читателя к примечаниям в собрании сочинений Набокова издательства «Симпозиум», а также к примечаниям Д. Набокова, заметкам В. Набокова и подстрочным примечаниям Г. Барабтарло в настоящем издании; исключение сделано, вопервых, для рассказов, оригинальные тексты которых впервые были опубликованы в подготовленном нами «Полном собрании рассказов» («Азбука», 2012), и, вовторых, в тех случаях, когда наши собственные изыскания весомо дополняют или существенно уточняют наблюдения других исследователей.

Полное собрание рассказов Набокова имеет то несомненное преимущество перед выходившими в разные годы русскими и английскими сборниками, что позволяет читателю сопоставить темы, мотивы, образы, сюжетные ходы, литературную, историческую и биографическую основы всего длинного и пестрого ряда написанных на двух языках произведений. Случайных и несамостоятельных вещей в жанре малой повествовательной прозы у Набокова значительно меньше, чем в его поэзии 1920х годов. Почти все его рассказы предназначались для печати, сочинялись с оглядкой на общие литературно-эстетические предпочтения того или иного периодического издания, и при всем их стилистическом разно- и своеобразии, их можно классифицировать по различным категориям: окрашенные ностальгией ранние лирические этюды и автобиографические зарисовки («Нежить», «Слово», «Боги», «Звуки», «Пасхальный дождь», «Порт»); колоритные мистические и фантастические рассказы («Удар крыла», «Месть», «Гроза», «Венецианка», «Сказка», «Terra Incognita», «Посещение музея», «Быль и убыль», «Ланс»)[9]; опыты публицистического и сатирического характера, напоминающие эмигрантские газетные фельетоны («Говорят порусски», «Дракон», «Бритва», «Рождественский рассказ», «Уста к устам», «Ассистент режиссера», «Жанровая картина, 1945 г.»); рассказы на литературные темы или рассказы, обнажающие литературные приемы («Пассажир», «Рождественский рассказ», «Уста к устам», «Адмиралтейская игла», «Забытый поэт»); мастерски написанные рассказы-памфлеты, направленные против коллективной жестокости, пошлости и политической диктатуры («Королек», «Облако, озеро, башня», «Истребление тиранов»); связанные с замыслами более крупных сочинений рассказы-«спутники» («Письмо в Россию», «Круг», «Сцены из жизни сросшихся близнецов»); драматические психологические новеллы с предметной детализацией, напоминающие поздние рассказы Чехова и лучшие рассказы Бунина («Звонок», «Подлец», «Пильграм», «Красавица», «Тяжелый дым», «Случай из жизни», «Весна в Фиальте», «Лик»).

Одной из особенностей короткой прозы Набокова, как заметили Д. Б. Джонсон и Г. Барабтарло, стало использование приемов западных историй о призраках и рассказов-загадок (ghost story и riddle story) – «Месть», «Наташа», «Что както раз в Аеппо…», «Знаки и знамения», «Сестры Вэйн». Самые ранние из них, «Месть» и неопубликованная при жизни Набокова «Наташа», настолько явно подчиняются своему заданию (финальной загадке), что кажутся литературными упражнениями или подражаниями. Тот же прием подчинения композиции пуантированному финалу представляется намного менее искусственным в английском «университетском» рассказе «Сестры Вэйн», который Набоков считал одним из лучших своих рассказов[10].

В настоящее издание собрания рассказов Набокова внесены различные поправки, восстановлены допущенные в предыдущих публикациях пропуски в рассказе «Удар крыла»[11], дополнены комментарии редактора, в Приложении публикуются сочинения, до сих пор не входившие в отдельные сборники или собрания сочинений Набокова. В отличие от «Полного собрания рассказов», выпускавшегося петербургским издательством «Азбука» в 2012–2020 годах, из настоящего издания исключены две главы незавершенного романа «Solus Rex» и две главы мемуарной книги Набокова «Другие берега» («Mademoiselle O» и «Первая любовь»), которые изначально печатались в виде отдельных рассказов: эти произведения опубликованы в серии «Набоковский корпус» в составе соответствующих изданий: Набоков В. Другие берега / Заметка, примеч. А. Бабикова. М.: АСТ: Corpus, 2022; Набоков В. Волшебник. Solus Rex / Сост., заметка, примеч., статья А. Бабикова. М.: АСТ: Corpus, 2022.

Предисловия и примечания Владимира и Дмитрия Набоковых для настоящего издания переведены заново, в переводы и примечания Г. Барабтарло внесены уточнения.

Орфография и пунктуация приведены к современным нормам, с сохранением некоторых особенностей орфографии и транслитерации Набокова (написание слов шкап, чорт, счастие, свэтер, коктэль, Джэк и др.); кроме того, сохраняются особенности правописания переводчика. Конъектуры даны в угловых скобках.

В 2008 году я предложил Дмитрию Набокову подготовить первое русское издание полного собрания рассказов его отца и нашел в нем деятельного участника этого сложного проекта, осуществленного, к большому сожалению, лишь несколько лет спустя, в год его смерти. За разнообразную помощь по составлению книги, разбору архивных материалов, уточнению источников или биографических данных я глубоко признателен Никки Смит, Брайану Бойду и Геннадию Барабтарло, всегда отзывавшимся среди собственных трудов на мою просьбу.

Андрей Бабиков

Дмитрий Набоков

Предисловие[12]

Публиковавшиеся по отдельности в периодических изданиях и включавшиеся в различных сочетаниях в предыдущие сборники, пятьдесят два рассказа Владимира Набокова в конечном итоге составили четыре дефинитивных тома, выпущенных при жизни автора: «Nabokov’s Dozen» [ «Набокова дюжина»] и три другие «дюжины», по тринадцати рассказов в каждой: «A Russian Beauty and Other Stories» [ «Красавица»], «Tyrants Destroyed and Other Stories» [ «Истребление тиранов»] и «Details of a Sunset and Other Stories» [«Подробности заката»].

Набоков вынашивал мысль выпустить заключительную серию рассказов, но не был уверен, что наберется довольно сочинений, отвечающих его требованиям и достойных составить пятую набоковскую – или же числовую – дюжину. Его писательская жизнь была слишком насыщенной и оборвалась слишком внезапно, чтобы он успел сделать окончательный смотр. Он набросал короткий карандашный список рассказов, заслуживающих, по его мнению, публикации, и назвал его «Со дна жестянки». Он пояснил мне, что имел в виду не качество этих рассказов, а то обстоятельство, что среди произведений, доступных для рассмотрения в то время, они оказались последними, стоящими публикации. Тем не менее, после того как наш архив был упорядочен и тщательно проверен, мы с Верой Набоковой пришли в общей сложности к счастливому числу тринадцать – все эти произведения, по нашим осторожным оценкам, Набоков мог бы счесть приемлемыми. Таким образом, набоковский список «Со дна жестянки», помещенный в конце этого предисловия, следует считать неполным и предварительным: в нем значатся только восемь из тринадцати недавно отобранных рассказов, а помимо этого еще «Волшебник», не включенный в настоящее издание, но выпущенный поанглийски отдельной книгой как повесть в 1986 году (переиздание – 1991)[13]. Кроме того, авторские рабочие названия для английских версий рассказов не во всех случаях соответствуют тем, под которыми они опубликованы в настоящем издании[14].

Из списка, помеченного «Рассказы, написанные поанглийски», также воспроизводимого после этого предисловия, Набоков исключил «Первую любовь» (впервые опубликованную под названием «Colette» [ «Колетт»] в журнале «Нью-Йоркер») – то ли по недосмотру, то ли по той причине, что это произведение преобразовалось в главу книги «Свидетельствуй, память» («Speak, Memory», первоначальное название – «Убедительное доказательство»). В верхнем левом углу списка имеются указания по оформлению текста, которые позволяют предположить (несмотря на то что они сделаны порусски), что список этот был чистовым вариантом, подготовленным для машинописи. Оба факсимильных списка содержат некоторые неточности. К примеру, рассказ «Сестры Вэйн» был написан в 1951 году[15].

Упомянутые четыре «дефинитивных» сборника были продуманы Набоковым до мелочей и выстроены по различным критериям – тема, время сочинения, атмосфера, однородность, разнообразие. Все они должны сохранять свою «книжную» идентичность и в последующих переизданиях. Книга из тринадцати рассказов, опубликованная во Франции и Италии соответственно как «La Vnitienne» и «La veneziana» (по названию рассказа «Венецианка»), также, возможно, заслуживает права на отдельное англоязычное издание. В европейских странах эти тринадцать рассказов выходили и в сборниках, и по отдельности, а четыре предыдущие «дюжины» разошлись по всему миру, иногда в разных составах, как, например, недавно изданная в Израиле «Русская дюжина»[16]. О публикациях в постперестроечной России даже не хочу говорить: за редкими исключениями, там по сей день процветает колоссальных масштабов пиратство (во всех смыслах), хотя на горизонте забрезжили перемены к лучшему.

Настоящее полное собрание рассказов, не имеющее своей целью композиционно затмить предыдущие сборники, намеренно выстроено в хронологической последовательности – или в наилучшем возможном приближении к ней. С этой целью в некоторых случаях пришлось отказаться от установленного в более ранних изданиях порядка, а вновь собранные произведения – добавить в соответствующие места. Критерием выбора служило время сочинения рассказа. В тех же случаях, когда точная датировка оставалась неизвестной или спорной, учитывалась дата первой публикации или другие упоминания[17]. Одиннадцать из впервые включаемых в настоящее собрание тринадцати рассказов прежде не переводились на английский язык. Пять из них увидели свет лишь в недавних изданиях «новых» тринадцати на различных европейских языках. Дополнительные библиографические сведения и некоторые другие любопытные подробности приведены в конце этого тома.

Одним из очевидных преимуществ нового расположения рассказов является удобство в обозрении совершенствования Набокова как беллетриста. Интересно отметить и то, что векторы его творческого роста не всегда линейны: среди ранних, подчас незамысловатых рассказов порой сверкнет поразительно зрелая вещь. Проливая свет на эволюцию творческого процесса и предоставляя увлекательные примеры овладения темами и приемами, которые будут использованы позднее, особенно в романах, рассказы Владимира Набокова тем не менее относятся к числу его наиболее доступных сочинений. Даже когда они какимто образом связаны с более крупными вещами, они самодостаточны. Даже если их отличает многоуровневость прочтений, они требуют толко нескольких литературных предпосылок. Они без всяких оговорок предлагают читателю вознаграждение, независимо от того, отважился ли он или нет уйти с головой в более крупные и глубокие произведения Набокова или погрузиться в его биографию.

За переводы «новых» тринадцати несу ответственность я один. До этого английские переводы почти всех рассказов, первоначально опубликованных на русском языке, были результатом безоблачного сотрудничества между отцом и сыном, но отец, как автор, мог свободно вносить изменения в переведенные тексты, если полагал это целесообразным. Можно предположить, что он поступил бы так же и с этими новыми переводами. Излишне говорить, что теперь, как единственный переводчик, я брал на себя смелость исправлять лишь явные описки или опечатки, а также недочеты редактирования, оставшиеся от прежних времен. Худшей из таких погрешностей оказался пропуск великолепной заключительной страницы рассказа «Ассистент режиссера» во всех англоязычных изданиях, следующих, повидимому, за первым. Кстати, герой той песни, которая дважды пронизывает рассказ, – Стенька Разин, донской казак, бросивший в Волгу свою невесту.

Не скрою, что за время долгого вынашивания этого сборника я воспользовался уточнениями и комментариями дотошных переводчиков и редакторов недавно вышедших и готовившихся в это время переводов рассказов на другие языки, а также въедливыми замечаниями тех, кто выпустил отдельные рассказы поанглийски. Но как бы ревностно и педантично ни изучались тексты, какаянибудь неуловимая мелкая рыбешка, а то и не одна, неизбежно проскользнет сквозь звенья невода. Тем не менее будущим редакторам и переводчикам следует знать, что настоящий том отражает то, что на момент его публикации являлось наиболее точными версиями английских текстов и – особенно в отношении тринадцати недавно собранных рассказов – лежащих в основе переводов русских подлинников (их расшифровка подчас представляла немалую трудность: в них встречаются возможные или вероятные описки автора или переписчика, требовавшие непростых решений, а порой – различные текстовые варианты).

Справедливости ради хочу с благодарностью отметить довольно неожиданно присланные мне предварительные переводы двух рассказов. Один прислал Чарльз Николь, другой – Геннадий Барабтарло. Оба перевода были оценены по достоинству; оба содержали trouvailles[18]. Однако для сохранения надлежащего стилистического единства я, как правило, не отступал от собственной английской манеры изложения. Я признателен Брайану Бойду, Дитеру Циммеру и Майклу Джулиару за их неоценимые библиографические разыскания. Но превыше всего я благодарен Вере Набоковой за ее бесконечную мудрость, необыкновенную проницательность и силу воли, благодаря которой она, несмотря на угасающее зрение и слабеющие руки, выполнила в самые последние дни своей жизни предварительный перевод нескольких отрывков рассказа «Боги».

В коротком предисловии невозможно охватить темы, приемы и образы, которые переплетаются и развиваются в этих рассказах: отголоски детства и юности Набокова, прошедших в России; его университетские годы в Англии; его жизнь эмигранта в Германии и Франции, Америка, которую ему пришлось «изобрести», как он выразился, после того, как он изобрел Европу. Если взять наугад какойнибудь рассказ из новых тринадцати, то в «Венецианке», с ее неожиданным поворотом сюжета, любовь Набокова к живописи (которой он в детстве собирался посвятить свою жизнь) отражается на богатом фоне, где есть и теннис, в который он играл и который описывал с особым вкусом. Гамма остальных двенадцати рассказов варьируется от притчи («Дракон») и политической интриги («Говорят порусски») до поэтического, его собственного вида импрессионизма («Звуки» и «Боги»).

В своих примечаниях (публикуемых в этом томе) Набоков раскрывает некоторые особенности рассказов из предыдущих сборников. Среди многого другого, к этому можно добавить жуткое удвоение пространства-времени («Terra Incognita» и «Посещение музея»), которое предвещает атмосферу таких произведений, как «Ада, или Отрада», «Бледный огонь» и, в определенной степени, «Сквозняк из прошлого»[19] и «Взгляни на арлекинов!» Увлечение Набокова бабочками становится ведущей темой «Пильграма» и сквозит во множестве других рассказов. Но что более удивительно, так это то, что в рассказах важное место занимает музыка, к которой он никогда не проявлял большой любви («Звуки», «Бахман», «Музыка», «Ассистент режиссера»).

Особенно трогающий меня рассказ «Ланс» возвышенно описывает (как отец сказал мне) всю остроту и многообразие чувств, которые переживали мои родители в пору моего увлечения альпинизмом. Но, возможно, самая глубокая, самая важная тема, лежащая на поверхности или скрытая, – это набоковское неприятие жестокости – жестокости людей, жестокости судьбы, – и в этой книге примеров тому великое множество.

Дмитрий Набоков

Санкт-Петербург, Россия; Монтрё, Швейцария.

Июнь 1995 г.

История с находкой рассказа «Пасхальный дождь», теперь добавленного в настоящее собрание, изложена в заметке шеф-редактора гамбургского издательства «Rowohlt Verlag» Георга Хепе (Heepe). В ней, в частности, сообщается:

В 1987–1988 годах, когда мы готовили первое немецкое издание полного собрания рассказов, исследователь Набокова Дитер Циммер проверил все доступные библиотеки, как многообещающие, так и почти безнадежные, в поисках апрельского номера эмигрантской газеты «Русское эхо»[20] за 1925 год, в котором, как он знал, был напечатан «Пасхальный дождь». Он даже побывал по однодневному пропуску в тогдашнем Восточном Берлине, а кроме того, подумывал о посещении Deutsche Bcherei[21] в Лейпциге. Но надежда была слишком призрачной, а бюрократические препоны слишком суровыми. Было и еще одно соображение. Там могло не оказаться копировальной машины.

Когда мы уже опубликовали рассказы без «Пасхального дождя», до нас дошли слухи, что ученый из Швеции обнаружил рассказ в Лейпциге. К тому времени Железный занавес был поднят, и Циммер отправился проверить сообщение. Там он и нашелся – полный комплект еженедельника «Русское эхо». И теперь у них были «ксероксы».

Так «Пасхальный дождь», обнаруженный Светланой Польской, хотя ее имя стало нам известно лишь несколько лет спустя, и переведенный мною на английский в соавторстве с Питером Константайном для весеннего номера журнала «Conjunctions»[22] за 2002 год, был включен в этот том.

Дмитрий Набоков

Веве, Швейцария. Май 2002 г.

С русским текстом «Слова» я впервые познакомился весной 2005 года; рассказ столь пронзительно эмоционален, что, прежде чем приступить к переводу, я вынужден был подавить в себе некоторые сомнения относительно его подлинности. Это был второй рассказ, опубликованный моим отцом, и первый, опубликованный после убийства в 1922 году его отца, Владимира Дмитриевича Набокова; написанный в Берлине, он появился в 1923 году в одном из январских номеров «Руля» – русской эмигрантской газеты, соиздателем которой в Берлине был отец Набокова. Как и «Ultima Thule», написанный годы спустя, «Слово» содержит всеобъясняющую тайну, которую нам не дано узнать. Подобно «Нежити» и раннему стихотворению «Революция»[23], «Слово» проецирует идиллический, добрый мир на варварскую реальность, зловеще означенную местом этого произведения на страницах «Руля»: рассказ Набокова помещен следом за неоконченным фрагментом, вышедшим изпод пера его отца[24].

«Слово», кроме того, принадлежит к очень немногим рассказам Набокова, в которых действуют ангелы. Это, конечно, сугубо личные воплощения, гораздо более тесно связанные с ангелами преданий, фантазий и фресок, чем с традиционными ангелами русского православия. Верно и то, что религиозные символы со временем стали все реже возникать в очинениях Набокова после гибели его отца (см. рассказ «Удар крыла», где фигурирует совершенно другого вида ангел). Простодушная восторженность «Слова» сквозит и в более поздних вещах моего отца, но лишь мимолетно, в потустороннем мире, на который Набоков мог только намекать. Впрочем, он объяснил, что не смог бы сказать столько, сколько сказал, если бы не знал больше им сказанного.

Дмитрий Набоков

Монтрё, Швейцария. Январь 2006 г.

Летом 2006 года русский ученый Андрей Бабиков убедил меня, что неопубликованный рассказ «Наташа», написанный Набоковым около 1924 года и сосланный в вашингтонский архив Библиотеки Конгресса США, заслуживает освобождения. Сначала я перевел его на итальянский и опубликовал 22 сентября 2007 года в «Io Donna», приложении к газете «Corriere della Sera», позднее он вошел в большой том рассказов Набокова «Una bellezza russa e altri racconti»[25], который увидел свет в издательстве «Adelphi» весной 2008 года. Мой английский перевод был напечатан в «Нью-Йоркере» 9 июня 2008 года, а теперь включен в это собрание.

Дмитрий Набоков

Июнь 2008 г.

Рис.0 Полное собрание рассказов
Рис.1 Полное собрание рассказов

Составленные Владимиром Набоковым списки рассказов для новых изданий: «Со дна жестянки» – отобранные им русские рассказы для перевода на английский язык и «Рассказы, написанные поанглийски» (ок. 1976 г.)

Расскзы, написанные порусски

(1920–1940)

Нежить

Я задумчиво пером обводил круглую, дрожащую тень чернильницы. В дальней комнате пробили часы, а мне, мечтателю, померещилось, что ктото стучится в дверь – сперва тихонько, потом все громче; стукнул двенадцать раз подряд и выжидательно замер.

– Да, я здесь; войдите…

Ручка дверная застенчиво скрипнула, склонилось пламя слезящейся свечи, и он бочком вынырнул из прямоугольника мрака – согнутый, серый, запорошенный пыльцою ночи, морозной и звездистой…

Знал я лицо его – ах, давно знал! Правый глаз был еще в тени, левый пугливо глядел на меня, продолговатый, дымчато-зеленый; и зрачок рдел, как точка ржавчины… А этот мшисто-серый клок на виске да бледно-серебристая, едва приметная бровь, – а смешная морщинка у безусого рта, – как это все дразнило, бередило смутно память мою! Я встал, – он шагнул вперед.

Худое пальтишко застегнуто было както не так – поженски; в руке он держал шапку, – нет, темный, неладный узелок, – шапкито не было вовсе…

Да, конечно, я знал его – даже, пожалуй, любил, – только вот никак придумать не мог, где и когда мы встречались, а, верно, встречались мы часто, иначе я не запомнил бы так твердо вон этих бруснично-красных губ, заостренных ушей, кадыка забавного…

С приветливым бормотаньем я пожал его легкую, холодную руку, тронул спинку дряхлого кресла. Он сел, как ворона на пень, и заговорил торопливо:

– Так жутко на улицах. Я и зашел. Зашел проведать тебя. Узнаешь? Мы ведь с тобой, бывало, что ни день резвились вместе, аукались… Там – на родине… Неужто забыл?

Голос его словно ослепил меня, в глазах запестрело, голова закружилась; я вспомнил счастье, гулкое, безмерное, невозвратное счастье…

Нет, не может быть! Я – один… Это все лишь бред прихотливый! Но рядом со мной и вправду ктото сидел – костлявый, нелепый, в ушастых немецких сапожках, и голос его звенел, шелестел, золотой, сочно-зеленый, знакомый, – а слова были все такие простые, людские…

– Ну вот – вспомнил… Да, я – прежний Леший, задорная нжить… А вот и мне пришлось бежать…

Он вздохнул глубоко, и почудились мне вновь – тучи шатучие, высокие волны листвы, блестки бересты, что брызги пены, да вечный, сладостный гул… Он нагнулся ко мне, мягко заглянул в глаза:

– Помнишь лес наш, ель черную, березу белую? Вырубили… Жаль было мне нестерпимо; вижу, березки хрустят, валятся, – а чем помогу? В болото загнали меня, плакал я, выл, выпью бухал, – да скоком, скоком в ближний бор.

Тосковал я там; все отхлипать не мог… Только стал привыкать – глядь, бора и нет, – одно сизое гарево. Опять пришлось побродяжить. Подыскал я себе лесок – хороший лесок был – частый, темный, свежий, – а все както не то… Бывало, от зари до зари играл я, свистал неистово, бил в ладоши, прохожих пугал… Сам помнишь: заплутался ты однажды в глуши моей – ты и белое платьице, – а я тропинки в узел связывал, стволы кружил, мигал сквозь листву, – всю ночь проморочил… Но я так только, шутки ради, даром что чернили меня… А тут я присмирел; невеселое было новоселье… Днем и ночью вокруг все трещало чтото. Сперва я думал – свой брат, леший, там тешится; окликнул, прислушался. Трещит себе, громыхает, – нет, не понашему выходит. Раз, под вечер, выскочил я на прогалину – вижу, лежат люди – кто на спине, кто на брюхе. Ну, думаю, поразбужу их, расшевелю! Стал я ветвями встряхивать, шишками лукаться, шуршать, гукать… Битый час провозился – все ни к чему. А как ближе взглянул, так и обмер. У того голова на одной красной ниточке висит, у того вместо живота – ворох толстых червей… Не вытерпел я. Завыл, подпрыгнул и давай бежать…

Долго я скитался по лесам разным, а все житья нет. То тишь, пустыня, скука смертная, то жуть такая, что лучше и не вспоминать! Наконец решился: в мужичка перекинулся, в бродягу с котомкой, да и ушел совсем: прощай, Русь! Ну а там мне братец мой, Водяной, пособил. Тоже, бедняга, спасался. Все дивился он: времена, говорит, какие настали, – просто беда. И то сказать; он хоть и встарь баловался, людей там заманивал (уж очень был гостеприимен), да зато как лелеял, как ласкал их у себя на золотом дне, какими песнями чаровал! А нынче, говорит, все только мертвецы плывут, гроздями плывут, видимо-невидимо, а влага речная что руда, густая, теплая, липкая; дышать нечем… Он меня и взял с собой. Самто в дальнем море мыкается, а меня на туманный бережок по пути высадил – иди, брат, найди себе кустик. Ничего я не нашел и попал сюда, в этот чужой, страшный, каменный город… Вот и стал я человеком, воротнички, сапожки, все как следует – даже научился говорить поихнему…

Он приумолк. Глаза его блестели, как мокрые листья, руки скрещены были, и в зыбком отблеске заплывшей свечи странно-странно мерцали бледные волосы, налево зачесанные.

– Я знаю, ты тоже тоскуешь, – снова зазвенел яркий голос, – но твоя тоска, по сравненью с моею буйной, ветровою тоской, – лишь ровное дыханье спящего. И подумай только: никого из племени нашего на Руси не осталось. Одни туманом взвились, другие разбрелись по миру. Родные реки печальны, ничья резвая рука не расплескивает лунных заблестков, сиротеют, молчат случайно не скошенные колокольчики – прежние голубые гусли легкого Полевого, соперника моего. Косматый, ласковый Постен покинул, плача, твой опозоренный, оплеванный дом, и зачахли рощи, умилительно-светлые, волшебно-мрачные рощи…

А ведь мы вдохновенье твое, Русь, непостижимая твоя красота, вековое очарованье… И все мы ушли, изгнанные безумным землемером.

Друг, я скоро умру, скажи мне чтонибудь, скажи, что любишь меня, бездомного призрака, подсядь ближе, дай руку…

Зашипев, погасла свеча. Холодные пальцы коснулись ладони моей, грустный, знакомый смех прозвенел и умолк.

Когда я свет зажег, уж никого в кресле не было… никого… Только в комнате чудесно-тонко пахло березой да влажным мхом…

Слово

Унесенный из дольней ночи вдохновенным ветром сновиденья, я стоял на краю дороги, под чистым небом, сплошь золотым, в необычайной горной стране. Я чувствовал, не глядя, глянец, углы и грани громадных мозаичных скал, и ослепительные пропасти, и зеркальное сверканье многих озер, лежащих гдето внизу, за мною. Душа была схвачена ощущеньем божественной разноцветности, воли и вышины: я знал, что я в раю. Но в моей земной душе острым пламенем стояла единая земная мысль, – и как ревниво, как сурово охранял я ее от дыханья исполинской красоты, окружившей меня… Эта мысль, это голое пламя страданья, была мысль о земной моей родине: босой и нищий, на краю горной дороги я ждал небожителей, милосердных и лучезарных, – и ветер, как предчувствие чуда, играл в моих волосах, хрустальным гулом наполнял ущелья, волновал сказочные шелка деревьев, цветущих между скал, вдоль дороги; вверх по стволам взлизывали длинные травы, словно языки огня; крупные цветы плавно срывались с блестящих ветвей и, как летучие чаши, до краев налитые солнцем, скользили по воздуху, раздувая прозрачные, выпуклые лепестки; запах их, сырой и сладкий, напоминал мне все лучшее, что изведал я в жизни.

И внезапно дорога, на которой я стоял, задыхаясь от блеска, наполнилась бурей крыл… Толпой вырастая из какихто ослепительных провалов, шли жданные ангелы, углом подняв сложенные крылья. Их поступь казалась воздушной, словно движенье цветных облаков, прозрачные лики были недвижны, только восторженно дрожали лучистые ресницы. Между ними парили бирюзовые птицы, заливаясь счастливым девическим смехом, и скакали гибкие оранжевые звери в причудливых черных крапах: извивались они в воздухе, бесшумно выбрасывали атласные лапы, ловили летящие цветы, – и кружась, и взвиваясь, и сияя глазами, проносились мимо меня…

Крылья, крылья, крылья! Как передам изгибы их и оттенки? Все они были мощные и мягкие – рыжие, багряные, густо-синие, бархатно-черные с огненной пылью на круглых концах изогнутых перьев. Стремительно стояли эти крутые тучи над светящимися плечами ангелов; иной из них, в какомто дивном порыве, будто не в силах сдержать блаженства, внезапно, на одно мгновенье, распахивал свою крылатую красоту, и это было как всплес солнца, как сверканье миллионов глаз.

Толпы их проходили, взирая ввысь. Я видел: очи их – ликующие бездны, в их очах – замиранье полета. Шли они плавной поступью, осыпаемые цветами. Цветы проливали на лету свой влажный блеск; играли, крутясь и взвиваясь, яркие гладкие звери; блаженно звенели птицы, взмывая и опускаясь, – а я, ослепленный, трясущийся нищий, стоял на краю дороги, и в моей нищей душе все та же лепетала мысль: взмолиться бы, взмолиться к ним, рассказать, ах, рассказать, что на прекраснейшей из божьих звезд есть страна – моя страна, – умирающая в тяжких мороках. Я чувствовал, что, захвати я в горсть хоть один дрожащий отблеск, я принес бы в мою страну такую радость, что мгновенно озарились бы, закружились людские души под плеск и хруст воскресшей весны, под золотой гром проснувшихся храмов…

И, вытянув дрожащие руки, стараясь преградить ангелам путь, я стал хвататься за края их ярких риз, за волнистую, жаркую бахрому изогнутых перьев, скользящих сквозь пальцы мои, как пушистые цветы; я стона<л>, я метался, я в исступленье вымаливал подаянье, но ангелы шли вперед и вперед, не замечая меня, обратив ввысь точеные лики. Стремились их сонмы на райский праздник, в нестерпимо сияющий просвет, где клубилось и дышало Божество: о нем я не смел помыслить. Я видел огненные паутины, брызги, узоры на гигантских, рдяных, рыжих, фиолетовых крылья<х>, – и надо мной проходили волны пушистого шелеста, шныряли бирюзовые птицы в радужных венцах, плыли цветы, срываясь с блестящих ветвей… «Стой, выслушай меня», – кричал я, пытаясь обнять легкие ангельские ноги, – но их ступни – неощутимые, неудержимые – скользили через мои протянутые руки, и края широких крыл, вея мимо, только опаляли мне губы. И вдали золотой просвет между сочно и четко расцвеченных скал заполнялся их плещущей бурей; уходили они, уходили, замирал высокий взволнованный смех райских птиц, перестали слетать цветы с деревьев; я ослабел, затих…

И тогда случилось чудо: отстал один из последних ангелов, и обернулся, и тихо приблизился ко мне. Я увидел его глубокие, пристальные алмазные очи под стремительными дугами бровей. На ребрах раскинутых крыл мерцал как будто иней, а сами крылья были серые, неописуемого оттенка серого, – и каждое перо оканчивалось серебристым серпом. Лик его, очерк чуть улыбающихся губ и прямого, чистого лба напоминал мне черты, виденные на земле. Казалось, слились в единый чудесный лик изгибы, лучи и прелесть всех любимых мною лиц, – черты людей, давно ушедших от меня. Казалось, все те знакомые звуки, что отдельно касались слуха моего, – ныне заключены в единый совершенный напев.

Он подошел ко мне, он улыбался, я не мог смотреть на него. Но, взглянув на его ноги, я заметил сетку голубых жилок на ступне и одну бледную родинку, – и по этим жилкам, и по этому пятнышку я понял, что он еще не совсем отвернулся от земли, что он может понять мою молитву.

И тогда, склонив голову, прижав обожженные, яркой глиной испачканные ладони к ослепленным глазам, я стал рассказывать свою скорбь. Хотелось мне объяснить, как прекрасна моя страна и как страшен ее черный обморок, но нужных слов я не находил. Торопясь и повторяясь, я лепетал все о какихто мелочах, о какомто сгоревшем доме, где некогда солнечный лоск половиц отражался в наклонном зеркале, – о старых книгах и старых липах лепетал я, о безделушках, о первых моих стихах в кобальтовой школьной тетради, о какомто сером валуне, обросшем дикой малиной посреди поля, полного скабиоз и ромашек, – но самое главное я никак высказать не мог, – путался я, осекался, и начинал сызнова, и опять беспомощной скороговоркой рассказывал о комнатах в прохладной и звонкой усадьбе, о липах, о первой любви, о <ш>мелях, спящих на скабиозах… Казалось мне, что вот сейчас-сейчас дойду до самого главного, объясню все горе моей родины, – но почемуто я мог вспомнить только о вещах маленьких, совсем земных, не умеющих ни говорить, ни плакать теми крупными, жгучими, страшными слезами, о которых я хотел и не мог рассказать…

Замолк я, поднял голову. Ангел с тихой внимательной улыбкой неподвижно смотрел на меня своими продолговатыми алмазными очами – и я почувствовал, что понимает он все.

– Прости меня, – воскликнул я, робко целуя родинку на светлой ступне, – прости, что я только умею говорить о мимолетном, о малом. Но ты ведь понимаешь… Милосердный, серый ангел, ответь же мне, помоги, скажи мне, что спасет мою страну?

И, на мгновенье обняв плечи мои голубиными своими крылами, ангел молвил единственное слово, – и в голосе его я узнал все любимые, все смолкнувшие голоса. Слово, сказанное им, было так прекрасно, что я со вздохом закрыл глаза и еще ниже опустил голову. Пролилось оно благовоньем и звоном по всем жилам моим, солнцем встало в мозгу – и бессчетные ущелья моего сознанья подхватили, повторили райский сияющий звук. Я наполнился им; тонким, тугим узлом билось оно в виску, влагой дрожало на ресницах, сладким холодом веяло сквозь волосы, божественным жаром обдавало сердце.

Я крикнул его, наслаждаясь каждым слогом, я порывисто вскинул глаза в лучистых радугах счастливых слез…

Господи! Зимний рассвет зеленеет в окне, и я не помню, что крикнул…

Удар крыла

i

Когда одна лыжа гнутым концом найдет на другую, то валишься вперед: жгучий снег забирается за рукава, и очень трудно встать. Керн, давно на лыжах не бегавший, сразу вспотел. Чувствуя легкое головокружение, он сдернул шерстяную шапку, щекотавшую ему уши; смахнул с ресниц влажные искры.

Весело и лазурно было перед шестиярусной гостиницей. В сиянии стояли бесплотные деревца. По плечам снеговых холмов рассыпались бесчисленные лыжные следы, что теневые волосы. А кругом – неслась в небо и в небе вольно вспыхивала – исполинская белизна.

Керн, скрипя лыжами, взбирался по скату. Заметя ширину его плеч, конский профиль и крепкий лоск на скулах, его приняла за своеземца та англичанка, с которой он познакомился вчера, в третий день приезда, – Изабель – летучая Изабель – так называла ее толпа гладких и матовых молодых людей аргентинского пошиба, всюду сновавших за ней: в бальном зале гостиницы, на мягких лестницах и по снежным скатам в игре искристой пыли…

Облик был у нее легкий и стремительный, а рот такой яркий, что казалось, Творец, набрав в ладонь жаркого кармина, горстью хватил ее по нижней части лица. В пушистых глазах летала усмешка. Крылом торчал испанский гребень в крутой волне волос – черных с атласным отливом.

Такой видел ее Керн вчера, когда глуховатый гул гонга вызвал ее к обеду из комнаты № 35. И то, что они были соседи, причем номер ее комнаты был числом его лет, и то, что в столовой за длинным табль-д’от[26] она сидела против него – высокая, веселая, в черном открытом платье, с черной полоской шелка вокруг голой шеи, – все это показалось Керну таким значительным, что прояснилась на время тусклая тоска, вот уже полгода тяготевшая над ним.

Изабель первая заговорила, и он не удивился: жизнь в этой огромной гостинице, одиноко горящей в провале гор, билась пьяно и легко после мертвых лет войны; к тому же ей, Изабель, все было дозволено – и косой удар ресниц, и смех, запевший в голосе, когда она сказала, передавая Керну пепельницу:

– Мы с вами, кажется, единственные англичане здесь… – И добавила, пригнув к столу прозрачное плечо, схваченное черной ленточкой: – …не считая, конечно, полдюжины старушек – и вон того, с воротничком задом наперед…

Керн отвечал:

– Вы ошибаетесь. У меня родины нет. Правда, я провел много лет в Лондоне. А кроме того…

Утром, на следующий день, он почувствовал вдруг, после полугода привычного равнодушия, как приятно войти в оглушительный конус ледяного душа. В девять часов, плотно и толково позавтракав, он захрустел лыжами по рыжему песку, которым посыпался голый блеск дорожки перед крыльцом гостиницы. Взобравшись по снежному скату – утиными шагами, как полагается лыжнику, – он увидел среди клетчатых рейтуз и горящих лиц – Изабель.

Она поздоровалась с ним поанглийски: одним взмахом улыбки. Ее лыжи оливали оливковым золотом. Снег облепил сложные ремни, державшие ступни ног ее, не поженски сильных, стройных в крепких сапогах и в плотных обмотках. Лиловая тень скользнула за ней по насту, когда, непринужденно заложив руки в карманы кожаной куртки и слегка выставив вперед левую лыжу, она понеслась вниз по скату, все быстрее, в развевающемся шарфе, в струях снежной пыли. Затем на полном ходу она круто завернула, гибко согнув одно колено, и снова выпрямилась и понеслась дальше, мимо елок, мимо бирюзовой площадки катка. Двое юношей в расписных свэтерах и знаменитый шведский спортсмен с терракотовым лицом и бесцветными, назад зачесанными волосами пролетели вслед за ней.

Немного позже Керн снова встретил ее, близ голубой дорожки, по которой с легким грохотом мелькали люди – шерстяные лягушки, ничком на плоских санках. Изабель, блеснув лыжами, скрылась за поворот сугроба, – и когда Керн, стыдясь своих неловких движений, догнал ее в мягкой ложбине, среди ветвей, овеянных серебром, она поиграла пальцами в воздухе и, потаптывая лыжами, побежала дальше. Керн постоял в лиловых тенях, и внезапно знакомым ужасом пахнула на него тишина. Кружева ветвей в эмалевом небе стыли, как в страшной сказке. Странными игрушками показались ему и деревья, и узорные тени, и лыжи его. Он почувствовал, что устал, что натер себе пятку, и, зацепляя торчавшие ветлы, он повернул назад. По гладкой бирюзе реяли механические бегуны. Дальше, на снежном скате, терракотовый швед помогал встать на ноги длинному господину в роговых очках, облепленных снегом. Тот барахтался в сверкающей пыли, словно неуклюжая птица. Как отломанное крыло, лыжа, сорвавшись с ноги, быстро стекала по скату.

Вернувшись к себе в номер, Керн переоделся, и когда загудели тупые раскаты гонга, позвонил и велел подать себе холодного ростбифа, винограду и флягу «кианти».

Он ощущал в плечах, в ляжках ноющую ломоту.

«Вольно мне было бегать за ней, – подумал он, усмехнувшись в нос. – Человек прикручивает к ногам пару досок и наслаждается законом притяжения. Это смешно…»

Около четырех он спустился в просторную читальню, где оранжевым жаром дышала пасть камина и в глубоких кожаных креслах невидимые люди вытягивали ноги изпод завес распахнутых газет. На длинном дубовом столе валялась куча журналов, полных туалетных объявлений, танцовщиц и парламентских цилиндров. Керн отыскал рваный номер «Татлера» за июнь прошлого года и долго разглядывал в нем улыбку той женщины, которая в продолжение семи лет была его женой. Вспомнил ее мертвое лицо, ставшее таким холодным и крепким, – письма, найденные в шкатулке.

Оттолкнул журнал, скрипнув ногтем по лоснистой странице.

Затем, тяжело двигая плечами и сопя короткой трубкой, он прошел на огромную крытую веранду, где зябко играл оркестр и люди в ярких шарфах пили крепкий чай, готовые снова лететь на мороз, на скаты, что гудящим блеском били в широкие стекла. Ищущими глазами он оглядел веранду. Чейто любопытный взгляд кольнул его, как игла, задевшая зубной нерв. Он круто повернул обратно.

В биллиардной, куда он боком вошел, упруго надавив дубовую дверь, – Монфиори, бледный, рыжий человечек, признающий только Библию и карамболи, пригнулся к изумрудному сукну и целился в шар, взад и вперед скользя кием. Керн на днях познакомился с ним, и тот сразу осыпал его цитатами из Священного Писания. Он говорил, что пишет большой труд, в котором доказывает, что если особым образом вникнуть в книгу Иова, то тогда… – Но дальше Керн не слушал, так как вдруг обратил внимание на уши своего собеседника – острые, набитые канареечной пылью и с рыжим пушком на кончиках.

Чокнулись, разбежались шары. Монфиори, подняв брови, предложил партию. У него были грустные, слегка выпуклые глаза, какие бывают у коз.

Керн согласился было, даже потер кончик кия мелком, но, внезапно ощутив волну жуткой скуки, от которой ныло под ложечкой и шумело в ушах, он сослался на ломоту в локте и, мимоходом взглянув в окно на сахарное сияние гор, вернулся в читальню.

Там, закинув ногу на ногу и вздрагивая лаковым башмаком, он снова разглядывал жемчужно-серый снимок – детские глаза и теневые губы лондонской красавицы – его покойной жены. В первую ночь после вольной смерти ее он пошел за женщиной, которая улыбнулась ему на углу туманной улицы: мстил Богу, любви, судьбе.

А теперь эта Изабель с красным всплеском вместо рта. Если бы можно было…

Он сжал зубы: заходили мускулы крепких скул. Вся прошлая жизнь представилась ему зыбким рядом разноцветных ширм, которыми он ограждался от космических сквозняков. Изабель – последний яркий лоскуток. Сколько их было уже, шелковых тряпок этих, как он силился занавесить ими черный провал! Путешествия, книги в нежных переплетах, семилетняя восторженная любовь. Они вздувались, лоскутки эти, от внешнего ветра, рвались, спадали один за другим. А провала не скрыть, бездна дышит, всасывает. Это он понял, когда сыщик в замшевых перчатках…

Керн почувствовал, что раскачивается взад и вперед и что какаято бледная барышня с розовыми бровями смотрит на него изза журнала. Он взял «Таймс» со стола, распахнул исполинские листы. Бумажное покрывало над бездной. Люди выдумывают преступления, музеи, игры только для того, чтобы скрыться от неизвестного, от головокружительного неба. И теперь эта Изабель…

Откинув газету, он потер лоб громадным кулаком и снова заметил на себе чейто удивленный взгляд. Тогда он медленно вышел из комнаты, мимо читавших ног, мимо оранжевой пасти камина. Заблудился в звонких коридорах, попал в какуюто залу, где в паркете отражались белые ножки выгнутых стульев и висела на стене широкая картина: Вильгельм Телль, пронзающий яблоко на голове сына; затем долго разглядывал свое бритое тяжелое лицо, кровавые ниточки на белках, клетчатый бант галстука – в зеркале, блиставшем в светлой уборной, где музыкально журчала вода и плавал в фарфоровой глубине кемто брошенный золотой окурок.

А за окном гасли и синели снега. Нежно выцветало небо. Лопасти вращающихся дверей у входа в гулкий вестибюль медленно поблескивали, впуская облака пара и фыркающих ярколицых людей, уставших от снежных игр. Лестницы дышали шагами, возгласами, смехом. Затем гостиница замерла: переодевались к обеду.

Керн, смутно задремавший в кресле, в сумерках комнаты, был разбужен гуденьем гонга. Радуясь внезапной бодрости, он зажег свет, вставил запонки в манжеты свежей крахмальной рубашки, вытянул плоские черные штаны изпод скрипнувшего пресса. Через пять минут, чувствуя прохладную легкость, плотность волос на темени, каждую линию своих отчетливых одежд, он спустился в столовую.

Изабель не было. Подали суп, рыбу – она не являлась.

Керн с отвращением глядел на матовых юношей, кирпичное лицо старухи с мушкой, скрывавшей прыщ, человечка с козьими глазками – и хмуро уставился на кудрявую пирамидку гиацинтов в зеленом горшке.

Она явилась только тогда, когда в зале, где висел Вильгельм Телль, застучали и заныли негритянские инструменты.

От нее пахнуло морозом и духами. Волосы казались влажными. Чтото в ее лице поразило Керна.

Она ярко улыбнулась, поправляя на прозрачном плече черную ленточку.

– Я, знаете, только что пришла домой. Едва успела переодеться и проглотить сандвич.

Керн спросил:

– Неужели вы до сих пор на лыжах бегали? Ведь совершенно темно.

Она посмотрела на него в упор, и Керн понял, что поразило его: глаза; они сияли, словно опушенные инеем.

Изабель тихо заскользила по голубиным гласным английской речи:

– Конечно. Было удивительно. Я в темноте носилась по скатам, взлетала с выступов. Прямо в звезды.

– Вы могли убиться, – сказал Керн.

Она повторила, пушисто щурясь:

– Прямо в звезды. – И добавила, сверкнув голой ключицей: – А теперь я хочу танцевать…

В зале трещал и подпевал негритянский оркестр. Цветисто плыли японские фонари. На носках, то быстрыми, то замирающими шагами, прижав ладонь к ее ладони, Керн тесно наступал на Изабель. Шаг – и упиралась в него ее стройная нога, шаг – и она упруго ему уступала. Душистый холод ее волос щекотал ему висок, под ребром правой руки он ощущал гибкие переливы ее голенной спины. Не дыша, входил он в звуковые провалы, снова скользил с такта на такт… Кругом проплывали напряженные лица угловатых пар, развратно-рассеянные глаза. И тусклое пение струн перебивалось постукиванием варварских молоточков.

Музыка ускорилась, вздулась, затрещала и смолкла. Все остановились, затем захлопали в ладоши, требуя продолжения того же танца. Но музыканты решили передохнуть.

Керн, вынув изза манжеты платок и вытирая лоб, последовал за Изабель, которая, раскачивая черный веер, пошла к дверям. Они рядом сели на ступеньке широкой лестницы.

Изабель, не глядя на него, сказала:

– Простите… Мне казалось, что я все еще в снегах, в звездах. Я даже не заметила, кто вы и хорошо ли танцуете.

Керн глухо взглянул на нее – и точно: она была погружена в свои сияющие думы, в думы, неведомые ему.

На ступеньке пониже сидел юноша в очень узком жакете и костлявая барышня с родинкой на лопатке. Когда снова запела музыка, юноша пригласил Изабель на бостон. Керну пришлось танцевать с костлявой барышней. От нее кисловато пахло лавандой. По зале расплелись цветные бумажные ленты, опутывали танцующих. Один из музыкантов налепил себе белые усы, и Керну стало почемуто стыдно за него. Когда танец кончился, он, бросив свою даму, метнулся отыскивать Изабель. Ее нигде не было, ни в буфете, ни на лестнице.

«Кончено. Спать», – кратко подумал Керн.

У себя в комнате, перед тем как лечь, он отвернул занавеску, без мысли поглядел в ночь. Перед гостиницей на темном снегу лежали отраженья окон. Вдали металлические вершины гор плавали в гробовом сиянии.

Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки: так, чтобы ни единый ночной луч не втекал бы в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был холоден, как мрамор.

Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, – и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки и на крюке качалась туша, глухо бухала об стену. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать…

Керн перевалился на другой бок – осторожно, – чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов.

Нельзя так дальше, пробормотал он в подушку, с тоской подобрав ноги. Полежал на спине, глядя в потолок, где тускло белели пробившиеся лучи – как ребра.

Когда он опять зажмурился, поплыли перед ним тихие искры, затем прозрачные спирали, которые раскручивались бесконечно. Мелькнули снежные глаза и огненный рот Изабель – и опять искры, спирали. Сердце на миг сжалось в острый комок; раздулось, бухнуло.

«Нельзя так дальше, я с ума схожу. Вместо будущего – черная стена. Ничего нет».

Ему почудилось, что бумажные ленты скользят у него по лицу. Тонко шуршат и рвутся. И японские фонари текут цветной зыбью в паркете. Он танцует, наступает.

«Только бы вот разжать, распахнуть ее… А затем…»

И смерть ему представилась гладким сном, мягким падением. Ни мыслей, ни сердцебиенья, ни ломоты.

Лунные ребра на потолке незаметно переменили место. По коридору тихо простучали шаги, гдето щелкнула задвижка, пролетел легкий звонок – и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов…

«Это, значит, кончился бал», – подумал Керн. Перевернул душную подушку.

Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачивалось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу.

Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равномерно набегающие на берега. Затем пухлых серых овец, медленно перекатывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья…

«А в соседней комнате, – подумал Керн, – спит Изабель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои…»

Он заснул на минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать чтонибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую…

Он проснулся посреди комнаты – проснулся от чувства невыносимого ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться – и вот он отскочил с судорожным выдохом.

Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы заснул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, – и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повторился: дзынь – и густой перелив гитарных струн.

Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы откликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.

Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему. Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее – блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непонятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ветер. Шорох вытянулся в тихий свист, – и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.

«Неугомонная, – подумал он, – пес, гитара, морозные сквозняки».

Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно, легла – спит.

– К чорту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К чорту, к чорту, – простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжимала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скрипел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.

ii

На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком.

С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем пошел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуали, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.

– Я так вчера устала, – говорила Изабель, обращаясь к своему соседу, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми глазами, – так устала, что решила понежиться в постели.

– Вид у вас сегодня оглушительный, – протянул молодой человек с экзотической любезностью.

Она насмешливо раздула ноздри.

Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:

– А я не знал, мисс Изабель, что у вас есть в комнате собака, а также и гитара.

Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились – от ветерка смущенья. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.

– Вы вчера слишком много гуляли под музыку, мистер Керн, – отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись – первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.

Керн поглядел исподлобья и сказал:

– Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня очень легкий.

Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом:

– Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне.

И заговорила с соседом о том, что завтра – лыжное состязание.

Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно дергалась в уголках рта, – и захотелось ему вдруг стянуть со стола скатерть, запустить в стену горшок с гиацинтами.

Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из столовой.

У себя в комнате он долго ходил взад и вперед, кулаки прижимая к вискам.

«Что это со мной делается? – спрашивал он у своей тоски. – Что это такое?»

Пинком ракрыв чемодан, он стал укладывать вещи, – сразу закружилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ровностью падал снег.

Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств – ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, – что от снега гудит голова – и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероятно, – великолепный лыжный полет, стремительный смех – духи и мороз.

Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин, у которых шляпы из Парижа, а деньги – неведомо откуда? Пошловатая мысль…

«А собакато у нее есть, напрасно отнекивается: гладкий дог какойнибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, – беспорядочно думал Керн. – А у меня есть в чемодане… – И словно пружина, звякнув, раскрутилась у него в мозгу: – Парабеллум».

* * *

До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько молодых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, полебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег, тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, восклицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, понеслись – откинулась назад, всхлипнув и хлопнув меховыми рукавицами.

Страницы: 123 »»