Семь верст до небес Живой Алексей
Часть первая. Огонь и пепел
Глава 1. Колдовской лес
Уже солнце клонилось к закату, и все твари земные готовились отойти ко сну, уже смолкло щебетание птиц в лесах и лягушки болотные завели свою вечернюю песню, когда на поле широкое, что лежит перед лесами Черниговскими, выехало великое множество всадников. На всех была броня крепкая, на боку висел меч булатный, а в руке держал каждый воин копье длинное с наконечником вострым. Путь держали они неблизкий.
В воздухе вечернем стоял теплый запах хвои, вперемешку с благоуханием трав лесных рождавший аромат густой леса заповедного, нехоженого, что так люб сердцу обитателей земель полунощных, прозывавшихся славянами среди других народов. Впереди всех ехали два богатыря-предводителя: Дубыня, – прозванный так за то, что пять лет назад на дворе князя Ростовского Юрия, выдернул из земли с корнем дуб столетний, и Усыня, – акромя силы в теле коренастом, имевший на лице своем усы самые великие во всей Солнцеградской земле. Вели меж собой богатыри разговор долгий. С тех самых пор, как по зову князя Солнцеградского, что Вячеславом прозывается, домы свои и земли покинули и спешили в терем к князю вместе с дружиною.
– Не мне тебя уму учить, Усыня, но видно весь он у тебя в усы и ушел, – молвил Дубыня, – всякий в нашей стороне знает, что камень сей, это истинно камень ведьм.
– Неправду молвишь ты, брат Дубыня, – отвечал ему богатырь, – и слова твои обидные мне слушать не охота.
– Истинно правду глаголю, – не соглашался Дубыня, – еще матушка моя, царствие ей небесное, Авдотья Микулишна, говаривала мне, малолетнему: помни, как увидишь в руках у кого камушек махонький, что турмалином прозывается, беги оттуда, иначе быть тебе околдованному. Ибо сила его велика, и в один миг злой человек обратить тебя может в пень трухлявый или валун придорожный, и не узнает никто, где жизнь твоя окончилась. До тех пор валуном и останешься, пока добрый колдун сызнова тебя не оборотит в человека.
– Уважаю я родительницу твою, – отвечал Усыня, потирая свои великие усы, – да только по мне все это сказки для детей малых, несмышленых. Нам же, богатырям, не пристало бояться ведьминых козней. Супротив них у нас ответ всегда имеется.
Сказавши это, Усыня поднял висевшую на поясе огромную, обитую железными обручами, палицу и помахал ею над головой, невзначай зашибив пролетавшую мимо ворону.
День, однако, клонился к вечеру. Солнце спряталось за край земли, погрузив во мрак ночной весь мир поднебесный. Незаметно, за разговором, въехали богатыри по заросшей высокой травой, давно нехоженой дороге в самую чащу леса. Мягко ступали кони, все звуки глушила земля замшелая. Прервав беседу, остановили они коней, и прислушались. Тишина вокруг стояла необычайная. Только ручеек махонький журчал поблизости. Все звери и птицы спали сном первым, лишь филин-полуночник ухал где-то в дали. Поглядев на сосны вековые, что вдоль дороги тянулись сплошной стеной заслоняя небо огромными кронами, и, поразмыслив неспешно, богатырь Дубыня нарушил тишину лесную.
– Пора, однако, брат Усыня, на ночлег становиться, – молвил он.
– Дело говоришь, – ответствовал Усыня и кликнул одного из ратников, – Эй, Михайло, набери дров и огонь запали вон там, в ложбинке, возле ручья. Сваргань чего поесть, апосля выставь дозоры, да спать пусть все ложатся. Намаялись, небось, молодцы за день.
Отряд живо спешился. Шустрый Михайло, взял с собой еще пятерых воинов и соорудил костер. Сырое дерево горело нехотя, ибо мало за свою жизнь видело солнца и много влаги. Вкруг костра, сняв шеломы, уселись отдохнуть и поесть все ратники. Отвязав от седел дюжину добытых по дороге зайцев, Михайло зажарил их на огне. Первого зайца, что был готов быстрее других, как полагал обычай воинский он подал Усыне, второго – Дубыне. Остальные отошли ратникам.
Насыщаясь, воины то и дело поглядывали на хмурое небо, едва видимое меж верхушек высоких кряжистых деревьев. Кони их, к нижним ветвям привязанные, переступали с ноги на ногу, вдыхали ноздрями влажный воздух и поводили ушами, словно ожидая чего-то или прислушиваясь к лесным шорохам. Под пологом леса уже сгустилась тьма кромешная, и в двух шагах от костра ничего не было видно. Лес тот прозывался жителями земель черниговских, сквозь которые отряд богатырский пробирался, темным, а чаще того – колдовским или обманным. Ибо много в глубине его пряталось всякой нечисти, расплодившейся во множестве, особливо в последние годы, и страх перед людьми добрыми потерявшей. Сказывали старики, что помногу люди здесь пропадали, даже охотники и добытчики, ремесло коих в добыче зверья состояло, тот лес стороной обходить старались. Бывало, забредет кто из отчаянных в лес на зайца, а ли на медведя поохотиться, так закружит его здешний леший, зааукает, в самую чащу заведет, откуда и выхода никто найти не сможет. Так и сгинет человек, а может и того хуже – сам в лешака оборотиться, сучками да грибами пообрастет, облик человечий потеряет навеки. Бают, что не только лешаков, но и кикимор зеленых в местных болотах предостаточно. В самой глухомани они прячутся, случайных путников голосами тонкими и смехом девичьим привлекают, а потом на дно гнилой трясины затаскивают, где и жизнь человечья кончается. Не выносят лешаки и кикиморы духа человеческого. Акромя них по преданиям обитают здесь оборотни, ведуны, шишиморы и шишиги – их родичи отдаленные. А в самой дальней глуши и ведьмы, видать, отыскаться смогут. Для них облика одного не бывает, им все едино, что человеком, что зверем, что птицей, что деревом прикинуться, но чаще всего летают они на помеле или в ступе, огненные следы апосля себя в небе оставляя.
– Того и гляди, дяденька, тройчина грянет, – обратился один из молодых ратников, по прозванию Алексий, к Усыне.
Богатырь оторвал зубами кусок зайчатины и, прожевав, молвил:
– Похоже. Думаю – не миновать дождя. Знать, сам Даждьбог гневается.
– А скажи, дяденька, – продолжал Алексий, впервые в поход отправившийся, оглядевшись по сторонам, – уж больно лес черен, а лешие здесь не водятся?
Усыня откусил еще кусок зайчатины, поправил сползавшую с плеча накидку алую и ответил:
– Был бы лес, а черти найдутся.
– А ты, говорят, дяденька, – не унимался Алексий, – сам черта видел?
Богатырь наконец расправился с зайцем, вытер сальные руки о густую траву. Вздохнул, поперхнулся, крякнул и молвил:
– Нет, Алексий, чертей я не видал. Поганых за свою жизнь тьму извел, зверей диких, что людей ели, разбойников-душегубов, а вот чертей не видал. Боятся, видать, они меня, за версту обходят. Ты, Алексий, вон Дубыню-богатыря попытай, он знать чертей на своем веку множество повидал.
Сказавши это, Усыня хитро прищурился.
– Расскажи, дяденька, – попросил Алексий, – страсть как послушать хочется.
Дубыня дожевал своего зайца, глотнул медовухи из фляги кожаной, отстегнул от пояса меч богатырский величины огромной, расхохлил волосы русые и молвил:
– Ну что ж, слушайте, коли хотите.
Ратники все притихли, да к костру поближе придвинулись.
– Случилось это на Духов день, как раз только месяц Зарев на земле начался. Тепло было, хотя солнце уже не так долго глаза радовало. Ребята да девки еще купаться на речку бегали. Урожай в силу входил. Ехал я тогда издалека, от князя Тивирского Лечко, устроившего всем богатырям пир развеселый, потому как дочь свою Христю замуж отдал за князя Лутичей. Был я в то время с ним в дружбе крепкой, а потому надарил мне князь на прощанье подарков: оружье богатое, упряжь да седло, золотом расшитое, для коня моего верного и каменьев драгоценных для любушки. Ехал я долго. Семь дней, семь ночей длинных. Много земель проехал, людей повидал всяких: и добрых и худых. И вот на восьмой день случилось мне заночевать в лесу, как сейчас, а дело было недалече от Мурома. Леса там дикие, нечисть так и кишит. Потому как Илья-богатырь тогда в походе был и некому порядок было навести в лесах окрестных. А я про то не ведал. Лег я под дубом столетним на поляне, укрылся накидкой своей и спать изготовился. Ибо, если нет рядом терема, то для богатыря и земля-матушка – всегда постель мягкая. Коня своего Черногривого пастись пустил, потому как он ко мне по первому свисту является, а сам заснул сном крепким. Разбудил меня шум странный. Очнулся я, глядь – нет моего Черногривого, огляделся вокруг, а меж деревьев огни мерцают, да так много, будто лешие по лесу друг за другом со свечками гоняются. Свистнул я в треть силы, думаю, отзовется Черногривый. Тихо кругом, только огней больше стало. Свистнул я в пол силы. Пропал мой конь, не отзывается. Ну, думаю, – бес попутал, надо идти выручать. Хотел за меч схватиться, глядь – нет меча богатырского. Попал ты, – говорю себе, брат Дубыня, – как кур в ощип. Только сила твоя тебе и осталась.
Делать нечего, встал я и пошел на огни. Только дошел до того места, где они мерцали, глянь, а их уж нет – темень, хоть глаз коли. обернулся я, а огни за спиной моей, меж деревьев по земле текут. И до того их много стало, что лес вдруг словно засветился. Гляжу, а под дубом, где спал я, черт сидит с рогами оленьими, верхом на моем Черногривом. Конь мой верный стоит словно вкопанный, глазом не моргнет, ухом не трепыхнет, сразу видно – околдован силой дьявольской. Подошел поближе я и говорю:
– Ты пошто же, вражина рогатая, коня моего увел да заколдовал?
– А ты пошто, – черт отзывается, – по моим лесам без спросу шатаешься?
– С каких это пор, говорю, богатыри русские у тебя дозволенья стали спрашивать? Мы народ вольный, где хотим, там и ходим. Никому отчета не даем, кроме бога да князя.
– Правда твоя, – отвечает черт, – да на половину. Князья-то без вас давно уж по лесам ездить опасаются.
– Верни мне коня моего, да меч богатырский, подобру-поздорову, – говорю я.
– Не спеши, богатырь, – черт бормочет, – отгадаешь загадку – отпущу и меч верну, а нет – быть тебе триста лет дубом придорожным.
Призадумался я, други мои, да видно делать нечего. Нешто, думаю, мать земля не поможет мне загадку разгадать. Черт на выдумку хитер, но и я не прост. Да и не очень мне хотелось триста лет дубом простоять. Скушное это занятие, не богатырское. Обмыслил я дело и говорю:
– Загадывай, вражина, свою загадку.
Вспыхнули тут рога чертовы, замерцали зловещим светом. Ухмыльнулся он, захохотал дико, да так громко, что эхо по всему лесу разнеслось и вкруг поляны дерева порушились с треском-грохотом.
– Вот, – говорит – ты и попался, богатырь. Никому еще загадку мою разгадать не удалось.
– Хватит, – говорю я ему, – воду в ступе толочь, загадывай и дело с концом.
– Что ж, слушай, Дубыня, загадку: на горе крутой, что за лесами дремучими, далеко-далеко от сих мест, живет моя сродственница-ведьма – Мориона. Много людишек всяких, князей да богатырей, за свой век извела Мориона, а помогает ей в делах черных-ведьминских камушек махонький, что хранит она в мешочке кожаном за печкой. Если скажешь мне как тот камушек прозывается, отпущу тебя на все четыре стороны, а нет – в дуб обращу.
И захохотал снова, проклятый, да так, что земля ходуном заходила под моими ногами. Только рано рогатый обрадовался, ведал я еще с младых ногтей от маменьки, как зовется сей камень ведьминский.
– Ты не смейся, – говорю, – идолище рогатое, знаю я имя сему камушку: турмалином он прозывается черным, за силу свою злодейскую.
Смолк мгновенно смех дьявольский, а сам черт, будто сена стог, вспыхнул и исчез. Огляделся я вокруг: огни бесовские тоже погасли. А черногривый мой заржал вдруг радостно и ко мне поскакал. Погладил я его, приласкал. Гляжу на седле меч мой висит. Сел я тогда на коня своего расколдованного, да поехал на родную сторонушку, потому как над лесом заря алая уже занималась.
Закончил Дубыня свой сказ и посмотрел на ратников. Те сидели притихшие, не часто приходилось им богатырей видеть, что с самим чертом виделись, да рассказы их слушать. Так и сидели они молча, пока Алексий, впервые в поход отправившийся, тишину не нарушил.
– Смел ты, дяденька, – сказал он, – я бы так не смог.
– Молод ты еще, – ответил Дубыня, – да ничего, придет и твое время с бесами повстречаться. Не перевелось еще лихо в земле русской.
И только произнес он слова эти, как словно из-под земли раздался голос скрипучий:
– Правду молвишь, богатырь, – много нас по свету живет-мается. И еще много веков не переведется.
Оглянулись ратники, а за их спиной леший стоит. Огромный, рогатый, весь плесенью и сучками поросший. Видом на гнилой пень похожий, только росту восьмисаженного.
– Ты пошто пришел, нечисть поганая, – говорит ему Дубыня, – добрым людям ночлег портить?
– Здесь я хозяин, – проскрипел в ответ леший, – ты с воинами своими в моем лесу на ночлег встал, меня не спросился. Даров не поднес. Меня, да слуг моих, не ублажил.
– Еще чего, – Дубыня ему отвечает, – буду я всякий валежник про ночлег спрашивать. На то я и богатырь – сплю где хочу.
– Смел ты на язык, – сказал Леший и покачнулся. Заскрипело от злобы его тело трухлявое, еще больше плесень позеленела, так что засветился он в темноте, а глазки злобным блеском замерцали. – Да посмотрю я, что скажешь, когда за слова сии здесь и сгинешь навеки.
– А ты меня не пужай, идолище рогатое, – Дубыня говорит, – я и не таких страшенных перевидал на своем веку. Ко ли не хочешь коры своей гнилой по бокам лишиться, вали отсюда по-добру по-здорову, не мешай богатырям отдыхать, ночлег не порть. А то, я ведь и осерчать могу. Да так, что глазы твои горящие навеки потухнут.
Сказавши так, привстал он с земли сырой, подбоченился одной рукой и помахал своей боевой палицей перед самыми глазами лешака, во тьме мерцавшими ярко.
Пошатнулся леший от злости дикой. И раздался тут грохот страшенный. Все деревья окрестные вдруг ожили, зашевелились во тьме, из земли с треском корни свои повыдирали. Стали они богатырей обступать, руки-ветки свои огромные, сучковатые, к ним протягивать. Зашатался лес, зашумел, криками и стонами наполнился, словно мертвецы из земли повставали и бродить стали вкруг могил своих. Смекнул Дубыня, что ночка жаркой будет, выхватил меч богатырский, да палицу тяжелую над головой поднял, и крикнул:
– Эй, ребята, хватай оружье да руби эту погань, что есть мочи, иначе вовек не видать нам света солнечного, ни родных своих, ни князя нашего! Все в здешнем лесу и сгинем.
Бросились ратники к оружию. Схватились за мечи, да топоры вострые и кинулись на лешее воинство. А леший главный, Сардером прозывавшийся, коего Дубыня так приласкал словесно, голосом своим скрипучим всех окрестных лешаков на бой зовет:
– Эй, – кричит, – зеленые! Хозяева топей болотных, да глухоманей лесных. Все сюда спешите! Передушим человечину, что места себе не знает! По лесам нашим без спросу шатается и порядки свои чинит, не желая знать того, что мы на земле вперед народились, потому и владеть ей только мы будем!
Подбежал к нему Дубыня-богатырь, да как огреет палицей, – от Сардера аж щепки полетели.
– Не бывать тому, – кричит Дубыня, – чтобы нечисть верх над людьми взяла. И снова Сардера палицей по боку жахнул, вмятину в его трухлявом теле сделал.
Опомнился леший, да ручищами своими, что на ветки боле похожи, обхватил Дубыню. Палицу вырвал и переломил пополам, а богатыря с земли приподнял и душить стал. На Дубыня не зря богатырем звался. Оторвал он от себя ветки липучие, схватил меч и давай рубить с плеча. Да так обтесал Сардера со всех сторон, что тот, коры лишившись, стал более на молодое бревно походить, по случайности плотниками в лесу забытое.
А вокруг уже битва жаркая кипит. Ратники меж леших носятся, нанося им раны глубокие, раны смертельные. Шустрый Михайло трех молодых леших пополам рассек, а еще пятерых изувечил немало. Алексий, впервые в поход отправившийся, пятерых в щепки разнес, двоих зарубил, да увидал в сумраке лесном на краю ручья молодую девицу, зелеными глазами да чешуею блестевшую, и за ней кинулся, топор отбросив. Видно, такая его ярость обуяла, что решил задушить ее голыми руками.
Усыня-богатырь на пригорке сцепился с дюжиной здоровенных лешаков. Мечом машет так, что тела трухлявые пополам рубит с одного удара. Уже вокруг него дров навалено столько, что и ногой негде ступить, а лешаки все наседают, смрадом болотным на него дышут. Меч Усыни аж красным стал от сечи буйной, раскалился, во тьме светится. Усыня выгоду свою смекнул быстро, зарубил ближнего лешака, да меч из него выдергивать не стал. Подождал, пока тот задымился, да пламя его охватило. Испугалась нечисть, врассыпную бросилась. А Усыня за ней. На коня вскочил, машет мечом красным, сам жара не чует, да погнал их по лесу в места темные. Кого из лешаков догонит, мечом рубит. Так что вскоре осветились лесные закоулки огнями, будто по низинам уголья костра поразбросали.
А Усыня не уймется никак – все рубит и рубит нечисть лесную, да болотную. Так увлекся погоней, что не заметил сам, как ускакал в самую чащу леса, далеко от костра богатырского удалился. Вылетел Усыня на поляну, что в чащобе глухой таилась, остановил коня, стал слушать где враг нечистый прячется. Вдруг слева скрип и кряхтенье раздалось. Закачались деревья, земля задрожала. Глядь, а на него прет здоровенный лешак ручищи-ветки свои раскинув.
– Прощайся с жизнью человечина! – орет лешак. Рот свои кривой так широко разинул, что Усыню аж смрадом от мухоморов не переваренных обдало из того рта. Поднял он меч раскаленный над головою, да и разрубил одним взмахом лешака подвернувшегося на сотню здоровенных щепок, которые тотчас загорелись ярким пламенем. Опустил меч богатырь, огляделся – один он на поляне, а в самом центре ее чернеет что-то видом своим с избушкой схожее. «Откуда тут человечьему жилью взяться? – подумал Усыня, – не иначе, как ведьма какая в чащобе обретается. А ну-ка наведаюсь я к ней в гости, потревожу бабулю». Постоял он в раздумьях немного, да тронул коня своего верного потихоньку. Подъехал поближе, спешился. Пригляделся. Избушка в отблесках лешака догоравшего и правда ведьминской казалась: невысокая, покосившаяся, мхом да поганками поросшая. Но, хоть и худая на вид, а жизнь какая-то в ней теплилась – из трубы еле видный дымок чадил, да искры вылетали. Подошел Усыня к избушке загадочной и дверку, махонькую для его плеч саженных, отворил потихоньку. Нагнулся богатырь, шагнул внутрь, и оказался в жилище неведомом. Никого он не увидел там. Хотя и горел огонек в очаге каменном, но для глаз все мраком казалось поначалу. А когда развиднелось в очах, то узрел Усыня на стенах лачуги сети рыбацкие, полные скелетов рыбьих. А вдоль них горшки стояли с варевом неизвестным, но на вид на зелья похожим, ибо исходил от них аромат дурманящий. Взял один горшок Усыня в руки и, едва вдохнул дурман, ощутил себя рыбой хищною в море-окияне, что гоняется за мелкими рыбешками для насыщения, а для забавы заглатывает целиком лодьи купеческие с товаром и людом, на них плывущем. Собрался с духом, да отшвырнул от себя горшок с зельем Усыня-богатырь. Разлилось зелье по земле, зашипело, запенилось.
– И что здесь за рыбаки такие посреди чащобы живут? – воскликнул богатырь. – А ну выходи, покажись кто тут есть! Будь то человек, а ли нечисть какая – никого не побоюсь.
Но тишина была ему ответом. И только тихое мяуканье раздалось из-за очага. Подошел Усыня к нему поближе. Видит, сидит там котенок махонький, шерстка черная, усы белые, а глаза зеленым светом горят.
– А ты животина несмышленая, как сюда попала, в лес-то? – вопросил Усыня и хотел было погладить кота по шерстке. Да только не вышло. Извернулся смирный котенок, да как вцепится Усыне в щеки когтями вострыми, чуть глаза не выцарапал. Взвыл Усыня от боли лютой, отбросил от себя кота бесовского, да на колени упал, глаза ладонями закрыв. И вдруг слышит снаружи хохот дикий раздается. Вскочил богатырь от обиды великой, меч свой выхватил и на поляну выбежал. А над ней баба-яга в ступе кругами носится и метлой трясет, а сама от хохота дьявольского заходится. Да так, что кругом деревья шатаются, словно буря на земле настала великая.
– Ах, Усыня-богатырь, – кричит баба-яга, – ох и глуп же ты, человечье отродье. Лешаков много погубил, а с котом не справился.
– А ну спускайся, ведьма проклятая, моего меча отведаешь! – закричал ей в ответ Усыня, – узнаешь тогда, какой я слабый, да глупый. Карга старая!
А ведьма знай себе небо чертит.
– Я с тобой, Усыня, еще повидаюсь. Настанет твой час, жди.
И, крикнув сие, исчезла в черных ночных небесах, махнув метлой на прощанье. Постоял Усыня посреди поляны, от обиды своей немного оправился, подождал пока кровь запеклась. Посмотрел на лешака тлеющего, вскочил на коня, да дальше поехал, Алексия, впервые в поход отправившегося, поискать надобно было. А то ведь так и сгинет молодец в чащобах колдовских.
Едет богатырь неспешно, конь сам дорогу выбирает. Темень кромешная – хоть глаз коли. Туман еще наползать стал, видать вода недалече. Дерева вокруг за кольчугу ветками цепляются, ехать мешают, но лешаков не видать что-то, дерева все здоровые попадаются. Вдруг слышит Усыня бормотанье тихое, еле различимое где-то в траве, под копытами. Остановился, прислушался. Два тихих голоса ему услышались.
– Я самый старый в этом лесу, – один говорит, – мне триста тридцать три года. Я живу так давно, что сон меня уже не берет.
– Нет, я самый старый, – другой голос ему отвечает, – я помню еще те времена, когда зайцы дружили с лисами, а ежи нас не трогали.
– Ох, не говори мне про ежей, – ответил первый голос, – у меня от этих разговоров вся шкура мурашками покрывается, а шляпка пятнами. От страха я становлюсь заметным.
– В соседней низине, так белка рассказывала, живет гриб-мухомор. Шляпка у него ярко красная, в белую проплешинку. Так его видать издалека, не то, что тебя. Я хоть рядом расту, да и то тебя не всегда разглядеть могу, не то что еж. Так что, ты не бойся зря.
Догадался богатырь, что беседу двух боровиков подслушал невзначай. «Что-ж за лес тут непуганый, раз даже грибы разговаривать могут,» – подивился Усыня услышанному и коня вперед пустил, мимо грибов, что незаметными притворялись.
Проехал богатырь всего версту по лесу, все тихо вокруг было пока, только туман все гуще с каждым шагом становился. Вдруг смех ему девичий послышался. Звонкий такой, с переливами. Направил Усыня-богатырь коня своего в ту сторону откуда смех раздавался, да и выехал неожиданно на берег озера лесного, со всех сторон соснами и елями мохнатыми заросшего. Конь чуть в воду не оступился, попятившись, а берег крутой был, за ним сразу глубина угадывалась. Только-только начинало светать. Хмурое небо кое-где медленно светлело рваными клочьями, но до рассвета еще было далече. А яркого солнца места здешние, небось никогда и не видали, в сумраке лесном постоянно пребывая. Остановил коня Усыня, прислушался. Снова смех девичий услыхал, только теперича совсем близко. Раздвинул ветви богатырь осторожно, чтобы себя не выдать, а самому все, что надо, разглядеть, да и обомлел от увиденного. Посреди озера лесного, на вид с болотом обширным схожего, на торчащих из воды островках травы, туманом слегка подернутых, сидело несколько девиц с фигурами ладными, да волосами зелеными. Лиц Усыня не видел. Пальцы у девиц на руках были длинные, а аккурат пониже пояса, то ли чешуя, то ли тина болотная все закрывала. Акромя тины никакой одежды Усыня на них не увидал, из чего понял богатырь, что кикиморы это болотные перед ним, как есть сидят. Но больше всего подивился Усыня, когда узрел в самом центре озера лесного, на коряге из воды торчащей, юного Алексия, впервые в поход отправившегося, в обнимку с кикиморой зеленоглазой. Алексий сидел не шелохнувшись без кольчуги, без одежи, в одном исподнем, а кикимора поганая к нему так и льнула своим телом мокрым, тиной покрытым. Ясно стало Усыне, что околдован молодой воин подводными девицами, чарами усыплен в нем разум богатырский, только взгляд филина-полуночника ему и остался. Решил он ратника своего несмышленого, по неразумению в беду попавшего, из нее выручать, ибо старшим был в отряде богатырем. Пришпорил Усыня коня верного и бросил в озеро вплавь. Прыгнул конь в воду, подняв тучи брызг вокруг себя, поплыл к Алексию. Кикиморы же, увидав человека, с дикими криками в воду сиганули, только успел Усыня их старушичьи морды, морщинами иссеченные, заметить. Но не успел конь доплыть до середины озера лесного, где коряга с Алексием околдованным находилась, как все кикиморы вокруг коня собрались и давай его щекотать, да так, что конь верный богатырский заржал дико на весь лес, да копытами по воде забил. Уже совсем было Усыня решил, что смерть пришла, ибо никто еще живым из воды от кикимор не уходил, того и гляди и его защекочут – уже и руки свои скользкие зеленые кикиморы к нему тянут, да только богатырь тоже был не лыком шит. Изловчился он, меч свой выхватил, да как давай им кикимор лупить по головам, из воды торчащим, да по рукам, что к нему тянутся отовсюду. Бьется Усыня, а сам видит, что Алексия околдованного – добычу свою – кикиморы к берегу тащат, а там его два здоровенных лешака подхватили, да в лес поволокли. Разъярился Усыня. Засвистел меч в воздухе пуще прежнего. Сечет головы старушечьи с волосьями да глазищами зелеными, пальцы длинные с когтями острыми. Насилу отбился богатырь. Отстали проклятые. На воде лишь ошметки волос зеленых остались. Только глянул Усыня в сторону коряги, а Алексия, впервые в поход отправившегося, уже и след простыл. Уволокли чудища водяные, болотные да лесные его в самую глухомань пока богатырь от кикимор отбивался.
Повернул Усыня коня обратно к берегу, а как доплыл, пустил его вскачь вкруг озера сквозь лес темный. Скакал он долго без отдыху, да только все зря – лешаков с Алексием плененным уже и след простыл. Остановился богатырь на поляне, мхом да мухоморами поросшей. Куда скакать за ним далее, в какой стороне искать? Велик и черен был здешний лес, без конца и краю. Полон всякой нечисти. Только тут вспомнил Усыня, что отряд его остался биться с лешаками на поляне у дороги. Что с остальными ратниками сталось он не ведал. Пора было возвращаться. Поразмыслил Усыня, и решил возвернутся к воинам оставленным, с Дубыней-богатырем совет держать как быть дальше. Алексия одному не найти, да и поспешать надо было уже на зов княжеский в Солнцеград.
На обратной дороге примечал Усыня головешки тлеющие. Повсюду в низинах одни уголья горящие лежать остались. Лешаки, почитай, все и сгинули. Мало кому удалось меча Усыни уберечься. А кто убег, навечно запомнил его силу огненную.
Вернулся Усыня под утро. Бой на поляне уж закончился. Много в том бою леших сгинуло, надолго леса окрестные от них отчистились. А ратники все живы остались, синяками да шишками отделались. Только одного Алексия, впервые в поход отправившегося, недосчитались. Долго искали его потом по лесу, да так и не нашли. Видимо, уволокли его лешаки сбежавшие с собой в соседнее темное царство. Узнав об этом, Усыня с Дубыней порешили на обратном пути повывести всю здешнюю нечисть лесную, а Алексия отыскать. Надежда была, что жив воин, потому как лешие пленников своих не убивали, а пытались обратить в такую же нечисть. Ждали, пока они свой дом да родню позабудут, и от голода станут есть кору да поганки. А со временем сучками обрастут, зазеленеют и вовсе в леших обернутся. Алексий же, хоть и впервые в поход отправился, слыл воином крепким. Потому чаяли его богатыри живым застать, а пока поспешать надо было в Солнцеград к Вячеславу князю.
Перво-наперво приказал Усыня принести к нему обтесанного лешака Сардера. Дубыня богатырь его в плен взял. Стерегли Сардера пять добрых молодцев, в плечах у каждого сажень косая. Принесли они Сардера, бросили к ногам воеводушки. Леший и впрямь на обтесанное бревно походил. На всем его зеленом теле одни лишь глазки остались, в коих уже не было злобы, а жил лишь страх один. Жалок был бывший хозяин лесных глухоманей. Взглянули на него Усыня с Дубыней и порешили: отвезти в Солнцеград к Вячеславу на забаву. Мастеровые люди из него седушек для гостей заморских, да ложек резных понаделают, али еще чего.
Услыхав сие Сардер взмолился, чтоб отпустили его и бросили в глубокой придорожной канаве рыжим голодным муравьям на съедение. Но тщетно. Богатыри решения своего не изменили, ибо раз решив, никогда от своего слова не отступались, так на Руси было заведено среди людей добрых. Лешего крепко-накрепко связали и к двум лошадям подвесили. Уже совсем рассвело, когда отряд богатырский во главе с Усыней и Дубыней покинул поляну у дороги и продолжил путь свой через колдовской лес к Солнцеграду, где ожидал их князь Вячеслав.
Глава 2. Кому клады видятся
На правом берегу широкой речки Туренки, что текла по землям вятским, раскинулось село Перехватово. Жили там люди веселые да работящие, туряками прозывавшиеся. Летом промышляли они ловлей рыбы да грибов сбором. Слыли в народе туряки охотниками первейшими и на многие дни уходили промышлять медведя, вепря, лося, а ли птицу какую в лес глухой без страха. Сказать надобно, что почитай к самому селению со всех сторон походил лес темный, дремучий, в котором живности всякой было видимо-невидимо. Лес этот кормил обитателей села невеликого. Акромя Перехватова по реке ни вверх ни вниз по течению никаких сел не было верст на пятьдесят с гаком, а то и более. Никто не мерял.
Домов на том селе стояло – как пальцев на двух ладонях. Ровно столько же семей там и жило. Старейший обитатель Перехватова был дед Макарий, а обитал он в крайнем дому, срубленном еще его дедом собственным по случаю женитьбы сына, то бишь отца евойного. В незапамятные времена это было. Дед давно уж помер от лихоманки, да и отец Макария тоже – задрал его косолапый на охоте. Один рос Макарий. Дружки да люди добрые только ему и были опорой. Так и вырос один, как сосна высокая на утесе каменном. Но грех Макарию на жись жаловаться. А он и не жалился. Неплохо пожил он. Многого на своем веку долгом перевидал. И тонул дважды под ледоход, и леший трижды в чаще зааукивал, и кабан разъяренный клыком под ребро угодил да по земле повалял, и трясовица не единожды приключалась, и немочь огненная, а все живым выходил. Видать свезло Макарию. Не оттого помереть должен. Ну, да это кому как на роду написано.
Сызмальства дружил Макарий с Федосом, мальцом, что по соседству обитал. Федос сыном был Игната-медвежатника, лучшего охотника на селе. А может и на всей Туренке, никто не проверял. Всю жизнь они не-разлей-вода были. И по грибы вместе шастали, и рыбу удить в ночное, а подросли, так охотится всегда на пару ходили и дичи добывали помногу. Как пришло время ожениться, да остепениться, так оба и оженились почитай в один год. Макарий посватался к Евдокии, старшей дочери кузнеца Вавилы, девице здоровой, работящей да красивой, с косой длинной, аж до пят доходившей. А Федос выбрал себе в жены Добраву, дочь младшую Варлама-кузовщика, что кузова плел всех лучше. Девица пригожая, скоромная и ростом невеликая. По всему она Федосу приглянулась. Сродственники девиц не против были и отдали их за муж с благословением. Федоса свадьбу перед Святками сыграли, а Макарий оженился близь Семика.
Однако-ж, Перед тем как свадьбе Макария быть, пришлось отцу его семейство кузнеца Вавилы, откудова невесту брать собирался, множество раз посещать. Отец Евдокии для порядку, понятное дело, поначалу все отнекивался, мол, девица еще не в соку, да приданого к ней еще не сшито-соткано достаточно для замужества вечного, обождать бы надо, и все отказывал. А отец Макария, понятное дело, сына нахваливал – мол, парень – чисто-золото, хоть и молод, но уже охотник, добытчик не последний, не дурень и руками своими сотворить чего полезное может. Ну, на третий раз сговорились все-таки, свадьбу близ Семика назначили и подготавливаться стали с сему событию – вытницу искать, чтоб за молодую поплакала, вежливца – чтоб сглаз от молодых отвел, да кому кем в свадебном поезде быть.
А сговаривались отцы молодых так долго от того, что Евдокия пред тем несчетно раз на мужа гадала, много способов испробовала и кажный раз ей новость была непонятная, приводившая девицу в смятение.
Первый раз гадала Евдокия со своими подружками верными Любавой да Марьяной на мужа будущего башмаком. Собрались как-то раз девицы под вечер, когда солнушко еще висело над лесом и землю лучами последними грело, во дворе у Марьяны. Как полагается при том гадании, подошли они к самым воротам со двора, сняли кажная с левой ноги башмаки свои красные и за ворота кинули. Апосля чего стали смотреть куда те башмаки упали, в какую сторону носками легли. Ибо куда ляжет башмак носком, в ту сторону будет отдана девица замуж. А ежели башмак ляжет носком к воротам, из которых выкинут был, то девушке в этом году жить дома, и замуж не выходить.
Любавин башмак лег носком в дальнюю сторону, туда, откудова начиналась единственная тропка вдоль реки Туренки, что вела в дальние селения. Опечалилась девица, видно очень ей хотелось на родном селе замуж вытить, неподалеку от маменьки родной, ибо не сильно она к хозяйству приучена была. Опасалась – вдруг муж прожорливый, да драчливый попадется, и что ей тогда горюшечке делать? Но, видать, ничего тут не переменить уж было. Раз башмак носом лег в дальние края, значит скоро собираться в путь-дорогу.
Марьянин башмак упал носком в сторону горки лесистой, на которой три дома главных охотников да добытчиков села Перехватова стояли. В кажном доме по трое сыновей подрастали. Все как на подбор – кровь с молоком, сажень косая в плечах, а то и две. Никто не мерял. И, почитай, все находилися в том самом возрасте, когда сродственники мечтают их оженить поскорее, а они сами об этом и не помышляют, пребывая в забавах резвых да игрищах молодецких. У Марьяны от того гадания аж глаза загорелись, а потом в разны стороны чуть не разбежались – столько женихов сразу привалило, поди разберись который суженый. Призадумалась девица.
А башмак Евдокии упал посередь дороги, да только аккурат носом к самым резным воротам. Сие означало – сидеть тебе девица в энтом году дома, песни петь, да пряжу прясти, и про парней не вспоминать. И все бы так и сложилось для Евдокии, если бы не случай странный. Аккурат неделю погодя к ним в дом заявился отец Макария сватать ее за своего молодца чисто-золото. Событие сие совсем не по гаданию выходило. Евдокия удивилася, и на пару с Марьяной призадумалась крепко. Что-то гадание странно выходило, неправильно. Наверное, башмакам верить нельзя никак.
Дивилася Евдокия цельную неделю, а потом решила сызнова погадать на суженого. Только на этот раз испробовать гадание у ворот. При сием гадании выходят девушки, которые на мужа гадают, к воротам. Выйдут вместе и встанут у ворот самых. Только гадание это надо обязательно ночкой темной гадать. В ту пору, когда все люди добрые спят и помехой забаве девичьей не служат. Выйдут девицы тогда и, стоя за воротами посередь ночи, говорят еле слышно промеж собою: «Залай залай собаченька! Залай серый волчок!. Где залает собаченька, там и живет мой суженый!» Сказывают, откель лай собачий, а ли вой волчий услышится, туда и отдадут красну девицу замуж. Чем глуше и дальше будет лай слышен, тем дальше от дома ей и обретаться с мужем. Ежели вдруг лай хриплый окажется, знать – сочетаться ей молодушеньке несчастной со стариком. А коли звонкий и тонкий окажется – считай повезло, молодой жених сыщется.
Как пришло время гадать собралися девицы-красавицы опять вместе – Марьяна, Любава, да Евдокия. На этот раз у Евдокии в избе дело было. Посидели на зорьке немного под окном, семечек полузгали, песни задушевные попели про леса, да страны разные, что за речкой Туренкой находилися, но коих никто никогда не видывал. В тех странах, бают, змеи семиглавые обретаются, что огнем пыхают, в речках темных глубоких там рыбы длиннотелые со стальною чешуею, с кольчугой схожею, водятся, да людей случайных, что в брод, а ли на плоту путешествуют, жизни лишают. Сон-трава там повсюду растет, в лесах заколдованных туман висит вечный под соснами, папоротники круглый год цветут, в земле клады древние светятся, медведи бурые по-человечьи разговаривают, а разбойники-душегубы апосля смерти в той стране покой находят. Посидели девицы, языки почесали, а солнушко уж скрылось давно, за окном ночь настала теплая.
Как улеглись спать сродственники Евдокии на печи, девицы шасть на двор и за ворота. Встали они посередь дороги, осмотрелися. Не видать не зги вокруг, хоть глаз выколи. Забавно девицам, что будет. Встали втроем Марьяна, Любава, да Евдокия, прислушались. Тихо над деревней Перехватово, к коей лес почитай вплотную подступал. Слышен только шум речки Туренки, что поблизости течет. Да в лесу птицы первые ночные щебечут, еле слышно переговариваются. Народ деревенский спит, должно быть, уже крепко. Десятый сон видит.
Вышла вперед Марьяна и говорит:
– Залай, залай собаченька. Залай серый волчок!
Тишина в ответ была время малое, а потом вдруг на околице лай раздался громкий. Аж вздрогнула девица от нежданности, от темноты ночной и чувств вострых. А собачка все не унимается, знай себе заливается. Да близко так и звонко – видать в своей деревне Марьяне жить, за добрым молодцем не старых лет. Но, вскоре смолк лай всё-таки. Теперь Любава вперед выступила, полную грудь воздуха набрала для храбрости и говорит в свой черед:
– Залай собаченька, залай серый волчок!
Как и в первый раз тишина была, но на сей раз время долгое. Простояла так Любава без движения, дыхание в груди затаив от страха и предчувствия. Но ничто тишину не нарушило, лишь дерева вековые в лесу темном шумели да постанывали несильно. Уж совсем решила Любава, что не судьба ей весточку получить от суженого, как вдруг, далеко за лесом необъятным завыл волк серый. Да хрипло так, с надрывом завыл. Хоть и выл он со всей силы, да видать далече обретался, в чаще самой, а то и еще далее, потому как хриплый вой его еле слышен был в деревне Перехватово. Услыхала лай Любава и вздрогнула. Хриплым и далеким он казался – знать, быть ей за стариком и вдали от дома родного дни свои молодые проводить до самой старости. Уж второй раз гадание ей дальние края предрекало и путь-дорогу. Опять пригорюнилась девица.
Настал и Евдокии черед.
– Ты залай собаченька, залай серый волчок! – говорит она.
И прислушалась. Все также ветер легкий ночной дерева колышет. Шумит поодаль речка Туренка. Спит деревня Перехватово в глухомани лесной затерянная. Спят все ее обитатели, акромя трех девиц молодых, что в ночи темной на перекрестке тропок деревенских судьбу свою аукают. Ждала Евдокия долго, но так и не дождалась. Не залаяла собачка ни близко ни далеко. Не завыл серый волчок в дали далекой. Все также в тишине ночной лежала деревня Перехватово. Постояли так девицы, да по домам своим разошлись в чувствах-сомнениях. Кому что, а Евдокия решила, что уж ей-то точно замуж нет пути в этом году. А на утро опять отец Макария заявился сватать ее за сына. Мысли у Евдокии спутались и решила она вновь гадать. Что-то первые гадания у нее все неправильные выходили.
В третий раз собрались подружки погадать на суженого у Любавы. На сей раз решили они суженого на ужин пригласить. Гадать, правда, одна Евдокия решилась. Марьяна с Любавой судьбу свою уже решенной почитали и теперь только ее свершения ожидали со дня на день. А Евдокии будущее в тумане еще находилось и требовало прояснения скорейшего.
Пригласить на ужин суженого – дело непростое. Тут Евдокии помощь подружек пригодилась. Гадание сие так творить надо: перво-наперво, накрыв на стол для суженого, надобно две миски и кружки две поставить, хлеб-соль, ложки. Близь полуночи девица, которая будущее свое пытает, сесть должна за стол одна-одинешенька, очертить вкруг себя линю на полу, чтоб нечистая не подступилась, и сказать: «Суженый, ряженый приходи ко мне ужинать.» Потом ждать надобно. Лишь только полночь настанет, непременно жених явится в том самом наряде, в котором он должен быть на свадьбе. Явится и за стол рядом сядет.
На всякий случай девица красная под боком с собой петуха должна иметь, ибо, если не поможет зачурание, а ли гость засидится дольше нужного, то надобно хорошенько того петуха давнуть, запоет он и видение исчезнет. Те, кто гадал, сказывают, будто если призрак что-либо вынет из кармана и положит на стол, то стоит зачурать предмет сей и видение пропадет, а оставленное останется на владение красной девицы. Бывало суженый, отужинав, оставлял чего ценного – мех там какой, гребешки-заколочки, а то и украшения золотые. И уж обязательно, прежде чем являться самому суженому, появятся из ниоткуда знамения: ветра свист, запах серный, а иногда дух смрадный.
Евдокия все сделала как велено: две миски поставила с кружками, хлеб-соль сварганила, круг от нечистой силы очертила, под стол дубовый петуха пустила. Тот смирный оказался, его Любава сонного с насеста сняла. Сел петух под столом и заснул опять. Апосля всего Евдокия стала ждать полуночи, до коей недолго уже оставалось. Подружки ейные Марьяна с Любавою за дверьми караулили, чтоб в случае чего подмогнуть, да и интересно было им узнать чем гадание окончиться – страсть!
Так прошло времени довольно много. Сидит Евдокия в комнатушке одна-одинешенька. Страшно ей, но знать хочется кто ей явится – Макарий, а ли кто другой. Уж больно жисть ее с гаданиями не сходилася. Сидит она, по сторонам оглядывается. Вдруг, в избе дух смрадный появился. Евдокия терпит, но с места не двигается. Вот стол задрожал, пламя свечи заколебалося, миски запрыгали, да вязанки луковиц, на нитку суровую нанизанные, что у потолка подвешены, закачалися. Боязно Евдокии сидеть, бежать уж хочется, но – охота пуще неволи. Узнать бы – кто явится. И тут, вдруг, окно открылося, дым повалил и черт на свинье внутрь влетел. Спрыгнул он со свиньи и за стол к Евдокии подсел, телом с мужиком схожий, а голова как у оленя-одногодка.
– Ну, угощай, суженая моя, – говорит, – коли звала.
Евдокия обомлела от ужаса, ни рукой ни ногой шевельнуть не может. А на столе яства откуда ни возьмись оказалися, кушанья заморские. Черт на них и накинулся. Ест и причмокивает, аж за ушами трещит. Рога его ветвистые в потолок низкий упираются. Оторвался он от трапезы ночной и говорит Евдокии:
– Что молчишь, суженая, а ли не люб я тебе?
Раз – дымом весь окутался. Глядь – вместо мужика с головой оленьей сидит рядом с Евдокией рыба-Сом с чешуей блестящей. Ростом в человека, рот клыкастый открыт, пузыри пускает, глазы навыкате, усищами шевелит.
Тут Евдокию силы и покинули. Закатились глаза раскосые и упала она навзничь посередь комнаты. От шума этого петух проснулся и заголосил. Испужался, видать, черт крика петушиного и враз исчез. Хорошо хоть Евдокию с собой не унес, а то попробуй отыщи ее потом где неведомо.
Как вернулись силы к Евдокии, поднялась она с пола, огляделася. Никого в избе акромя ее самой не было, только дух смрадный стоял плотно. На столе две миски стоят надтреснутые, а рядом гребень золотой лежит. Испужалась Евдокия его брать. Баяли, гребень заколдованный мог разума лишить, в царство темное увести, а то и ведьмой сделать супротив воли. Зачурала Евдокия его – гребень и исчез со стола, растворился. Видать нечистый был.
За окном, меж тем, рассвет наступил. Солнце лучиками землю греть начинало. Марьяна с Любавою спали в сенях сном крепким, знать напущенным, ничего они и не слышали. Порешила Евдокия им ничего не сказывать, мол и сама случайно задремала, а то разнесут подружки сказанное по всей деревне, так ее, чего доброго, и за ведьму посчитают. А еще сама с собою Евдокия поразмыслила и надумала замуж вытить боле не загадывая. Ежели к ней черт повадился, – то уж лучше за мужика рукастого, чем за черта рогастого. И велела своему тятеньке отцу Макария согласие дать. На том и сладили.
От гаданий Евдокия впредь отказалася – больно штука сия боком выходила ей. Хотя девицы да бабы на селе частенько гадали и ее звали, но она с тех пор не шла, ибо они все больше на суженого гадали способами разными. Полотенцем гадали. Вывешивают, бывало, полотенце белое из окошка на ночь, приговаривая: «Суженый мой, ряженый приди и утрися». Если полотенце на утро вымочено, значит быть девице в этот год замужем; а если к утру снимет сухим, то не выйти в этом году. На поленьях гадали. Подходят девицы в том гадании к поленнице задом, или защурясь, и берут из нее без полено разбора, кому какое попадется. Затем кажная свое осматривает, из чего помысливают они о женихе будущем разное, что видится. Гладкое полено в коре ровной и тонкой пророчит жениха хорошего и красивого, ежели полено с корой шершавой – жених на вид страшен будет, в толстой коре полено – богатого жди. Если чурка местами драная или без коры полено – быть девице за бедняком, толстое полено – жених сильный, либо прожорливый, с сучками – семья у него числом не малая. Ну а как кривое попадется – выйдет девица за урода или одноногого.
А еще гадали под окном. В полночь, сядут девицы у окон, и каждая из них приговаривает: «Суженый! Ряженый! Поезжай мимо окна.» Если которая их них услышит поездь с криком и свистом, то ждет себе жизнь веселую и счастливую; если же поезд тихим будет, то предвидит девица жизнь бедную.
Но, Евдокии сии увертки стали уже вроде ни к чему. Она в мысли утвердилась и решила за муж вытить по всем правилам и по своему разумению. Перво-наперво, как сговорились и свадьбу близь Семика назначили, молодую невестушку в последний день перед свадьбою, что девишником прозывается, в баньку сводили – такой обычай был в Перехватове. Расплели ей косу русую, что до пят доходила, и долго терли-намывали в баньке ее тело белое под завывания вытницы. Пела вытница долго песни разные, но все больше те, в которых боги славянские любви и радостей Ладо, Тур и Лель вспоминаются. Невестушка, тем временем, рыдала о жизни своей веселой незамужней, прощалася, как положено, с молодыми годами, с подруженьками верными, с игрищами забавными. А как намыли невестушку – повели в дом родительский, где матушка ее и подруженек брагой и словом добрым встретила, да ужинать усадила, как полагается.
Макарий аккурат в то самое время тоже в баньке с дружками парился. Не столько обычая ради, сколь грязный был, с охоты только воротился. Приволок медведя цельного на свадьбу своей невестушке, вместе с Федосом добытого. А покуда он там намывался, да бражничал, около баньки вежливец творил свои заговоры, чтобы отвратить нечисть всякую и порчу от молодых отвести на веки вечные. Говорил он так:
– Покорюсь-поклонюсь, сей день – сей час, утором рано – вечером поздно! Благослови меня Буй-Тур храбрый – с князем, с тысяцкими, с большими боярами, со свахой, с дружкой и с подружкой, ко княгини ехати, княгиню получити, с княгиней в дом приехати. Стану – поклонюсь, благослови меня Буй-Тур храбрый! Дай нам путь-дорогу!
На день следующий начали сродственники обряды творить кои положено. Федос завсегда первым дружкой Макария был, ему и выпало сватом быть. Ездил он для порядку несколько раз в дом к невесте принародно уговаривать. Дары всяки дарил, безделушки красивые, на меха у редких заезжих купцов сменянные. Песни пел с родней Макария будущей. На третий день положили поезд свадебный за невестой посылать. Поезд так составили: первым на телеге с женихом, коего в тот день князем звать положено, отец крестный Макария ехал, Бажен Поздеич, царя изображавший. С ним вместе братья старшие или дядья жениха – тысяцких должны и бояр видом показывать. Да только братьев у Макария не нашлося – один рос. Потому дядьки его Прохор и Федул места сии заняли. За ними на телеге следующей крестная мать, тетка и свахи ехали. Апосля всех дружки жениха и подружки невесты. А самый последний в поезде том – колдун в звании вежливца для оберега от нечисти, ибо родители молодых опасаются будто свадебный поезд злые духи могут оборотить в зверей диких или птиц хищных из зависти к чужому счастью, а ли просто из того, что призваны царем темным зло творить и всякого доброго человека мучить.
На этой свадьбе, к счастью, нечисти кругом не наблюдалося. Довезли молодых подобру-поздорову вкруг деревни до дому Макария, еще дедом срубленного. Всю дорогу пели песни величальные. А как добралися, то в доме продолжили. Перед тем как войти в сени по обычаю осыпали Макария с Евдокией хмелем и зерном, чтобы жили они счастливо и горя не мыкали. Жить им желали все сродственники толсто, то бишь богато, сидеть на мехах, а спать всю жизнь на снопах, что означало прибыток в доме и богатство бескрайнее. Потому постилали им ржаных снопов в горнице вместо постели и усаживали молодых на меха. Всякий раз притом пели песни, величали отца с матерью, богов славянских Тура и Леля, да еще Ладо, любовь и радость приносивших.
Понятное дело, в самый разгар свадебного застолья похитить невесту полагалось и выкуп за нее потребовать с жениха и дружек его. Что и сотворили Федос с Николашей, упрятав Евдокию в чулан, под хохот и веселие общее, под шум гусельников и вой сопелок. Ну а как наступил первый вечер свадьбы многодневной – испекли новобрачным яство вкуснейшее, прозывавшееся куря вечерняя. Как наелися молодые сей кури, да медовухи сладкой испили, потянуло их на разговор душевный, который, понятно дело, уединения требует. А уединение молодым в такой день только в сеннике дозволяется.
Сенник, где молодым спать, так убирался – по четырем углам стрелы втыкали вострые, а на каждой из них по соболю, а ли кунице с калачом вешали. На лавках по углам ставили по посуде оловянной с медом. Самую постелю брачную делали на двадцать одном снопе, ибо из числа уважался у большинства русичей нечет.
Апосля того, как подали на стол последнее кушанье, то бишь курю вечернюю, главный дружка жениха Федос обернул остатки сего кушанья, а вместе с ним калач с солонкой, скатертью и отнес все это на постелю, куда вслед за ним отвели и молодых. В дверях Макария с Евдокией посаженный отец встретил, сдал, как полагается с рук на руки новобрачную мужу ее, сделал ей пристойное нравоучение и советы дал как жить в супружестве.
Что далее было – про то только Макарий да Евдокия ведают, остальным пилося сладко и до молодых боле дела не было. Покудова сами молодые незнамо чем с сеннике занималися, остальные напились медовухи, да спать повалились в скорости. Только дядьки Макария Федул да Прохор стойко держались, а к утру их на разговоры потянуло. Стали они друг дружке истории всякие сказывать, да по очереди удивляться. Про клады посудачили, что в земле лежат. Таких на берегу Туренки не бог весть как много было, конечно, но было. Сказывали, что разбойники-душегубы, что всю жизнь свою по лесам от войска воеводского прячутся и людям добрым проходу не дают, клады сии в берегах Туренки и запрятали в местах укромных. Клады те на крови людей убиенных замешаны, потому лежит на них заклятье страшное. По началу лета прошлого, аккурат на Ивана Купала, отправился один мужик перехватовский, Евлампием прозывавшийся, родню навестить в село дальнее Верхотурино, что стояло в трех днях пути выше по течению реки. По тропинке шел, что вдоль берега вилася, еле под травой видная, потому как хаживали по ней раза три в год, не более. Два дня шел Евлампий, никого на пути своем не встретил. Лег под березой по полудни и заснул. Сморило его. А как очухался, так уж полдня проспал, вечерело. Покумекал мужик – вроде к ночи дело идет, да только ждет его родня этим днем вовремя – на именины торопился к сродственнику, ну и пошел себе. Благо, ночь похоже звездная выходила по всем приметам и теплая, а итить он вдоль берега должон – авось не заплутает в потемках. Идет так себе Евлампий, песни под нос мурлыкает. А дело было, как сказано, аккурат на Ивана Купала. В ту пору во всех окрестных землях, населенных русичами и племенами близкими, погода стояла сухая и жаркая, какой отродясь не бывало. Травы рост начинали, хлеба удались, но самое великое дело творилось по ночам в уголках заповедных, лесах сумрачных. В такое время в низинах лесных, скрытых от глаз людских, цвел папоротник. Много про него сказывали, но самая чудная сказка была о том, что в ночь на Ивана Купала начинали сами собою в земле клады драгоценные светится. Не всякий человек, баяли, их увидеть мог. Мол, открывались они только тому, кто в них свято верил и чист был сердцем и душою. В ночи такие в деревнях не спал почитай никто. Ребята да девки всю ночь на Ивана Купала в речках лесных нагишом купались, апосля чего разводили костры, да чрез огонь сигали с криками и визгами. Накупавшись вдоволь, шли они под утро, когда туман лесной еще не рассеялся в низинах, искать клады богатые посреди зарослей папоротника. Туман в том помехой не был, ибо настоящие клады видят не глазами, а для тех кто видеть мог они и сквозь туман покажутся. В ночь, когда в лесах папоротник цветет, никакой зверь людям худого не сделает – ни волк с глазами желтыми хищными, ни медведь бурый, ни вепрь клыкастый, ни лось с рогами ветвистыми. Броди до самого утра по лесу заповедному – ничего с тобой не случится, ибо только одну ночь цветет папоротник, и в эту ночь никакая сила сильней его не бывает.
Идет, значит, Евлампий себе в сумерках по берегу Туренки, под шум ее себе под нос песни мурлыкает, ветки деревьев, над тропой нависших руками раздвигает, и вдруг – чу, голоса ему послышались. Остановился он, прислушался. До деревни далече вроде бы еще, а людям добрым в ночи неоткуда взяться. Видит он около самого берега лодья плывет, а ней люди с факелами горящими что-то замышляют. Темень вокруг уже опустилася, полночь близится, потому людей тех видать здорово. Присмирел Евлампий, встал и смотрит сквозь ветки, что далее будет. Лодья та скоро к берегу приткнулась, вышли из нее десять лихих молодцев в кафтанах коротких и с саблями на боку. Четверо факелами смолистыми путь освещали в ночи темной. А остатние шестеро молодцев сундук промеж себя несли, железными обручами окованный. Тяжелый, видать сундук, ибо сильно уж они тужились, хотя и не хлипкие с виду. Пошли они в тишине ночной на холм высокий, через который как раз тропка проходила, что вела в Верхотурино. А Евлампию страсть как узнать охота, что они там за сокровища прячут – он за ними втихаря и двинулся. Крадется следом, яко тать в нощи, боится себя шумом малейшим выдать, но охота – пуще неволи. Хоть и боязно, молодцы-то больно страшенные и видом своим с разбойниками-душегубами более всего схожие. Таким честному человеку кровь пустить, что чарку браги выпить. Но, уж больно сундук у них примечательный. А ну как там золота видимо-невидимо, а ли каменьев драгоценных? Так Евлампию только место заприметить, а потом с родственниками вернуться, да и откопать, а там – живи себе царем, на всех хватит. Хоть и нехорошо воровать-то, ну так ведь добро там в сундуке тоже не своим горбом нажито, а хозяева евойные наверняка давным-давно уже в земле гниют и супротивиться не будут. Поразмыслил так Евлампий промеж себя и потихоньку дальше двинулся, а дух золота уж прямо ноздри щекочет.
Молодцы-душегубы меж тем уже не холм прибрежный поднялись, а на нем ни единого деревца нет, только чуть поодаль, в двадцати шагах, березка кривая растет. Стоят молодцы, помышляют о чем-то злодейском под блеск факелов смолистых, а их отовсюду хорошо видать, даже подходить близко без надобности. Тут еще и луна разыгралась, последние облачка от нее отошли и осветилось вокруг все серебром загадочным, а вдоль всей реки Туренки пролегла в одно мгновение серебряная дорога по волнам, по коей, как Евлампий знал точно, черти иногда с неба на землю спускаются за добычею. В ту минуту старший промеж душегубов осмотрелся по сторонам и факел в землю воткнул, перстом на то место указав. Поставили молодцы свою ношу на землю и стали своими саблями землю рыхлить да в стороны отбрасывать. И продолжали они свою работу тайную почти до самого рассвета.
Евлампий все то время в кустах придорожных просидел ни жив ни мертв, а от мыслей про золото у него перед глазами видения начались всякие. То чаши золотые, да кубки с изумрудами перед ним в воздухе возникали и кружились над головой в сатанинсокм танце обгоняя друг друга. То сабли богатые с топорами, опять же каменьями драгоценными величины немеряной обсыпанные, начинали битву меж собой, словно черти передрались из-за добычи. Виделись Евлампию наряды царские, шубы соболиные, да из горностая деланные, портки золотыми нитками тканые, да сапоги красные. И все это вертелось, крутилось, стучало и гремело так, что он уж боялся, будто грохот сей мысленный услышан будет душегубами и его убежище раскрыто, а там – саблю в бок и поминай как звали!
Меж тем моолдцы-разбойнички свою работу закончили и сундук огромный под землю опустили. Видать, там вся казна душегубская была за многие годы собранная, еле сдержали сундук молодцы покудова опускали. Потом землю всю обратно покидали да дерном засыпали. А старший их какое-то действо сотворил над захороном. Да видать без чертовщины тут не обошлось, ибо сундук аж из под земли насыпанной стал свет красный испускать, будто уголья раскаленные под землей лежат. Евлампию аж дурно стало, что-ж там такое разбойнички захронили тайное, что светится могло сквозь землю? Ясно ему одно стало – клад там точно, ибо, что еще в ночь на Ивана Купала сквозь землю светится будет, ежели не клад?
Закончили разбойнички работу, стоят поя пяти человек с каждой стороны от захорона и вдруг видит Евлампий странное дело: пятеро, что слева стояли, вдруг как выхватят свои сабли вострые, да как налетят на остальных и вмиг изрубили их на куски окровавленные. Атаман душегубов в стороне стоял, аж в усы себе недобро усмехнулся, видать, так и задумано было. Как стекла кровь с сабель разбойничьих, приказал им атаман, чтоб в лодью шли. Да только не успели они дойти до берега, как двое сызнова сабли повытаскивали и зарубили троих своих дружек, так, что двое их осталось всего, да атаман, что позади всех шел. Переступили они через трупы кровавые и подошли к берегу, уже в самую лодью стали забираться, за бот ее высокий руками схватилися. Тут вдруг, глядит Евлампий, сам атаман из сапог своих красных два ножичка вострых как выхватил, да и всадил дружкам своим в спины широкие, аккурат под ребра кажному. Так и упали они в воду прибрежную мертвее мертвых, залив вокруг кровью своей все. А атаман, хитрый как старый лис, не полез в лодью. Он вдруг повернулся, пошел вдоль берега и пропал скоро из виду за кустами прибрежными. А Евлампий, ни жив ни мертв сидит от увиденного злодейства, шелохнуться боится – а вдруг атаман злой его увидал, а ли почуял? И вдруг слышит свист разбойничий в ста саженях от себя и видит, что с реки к берегу тихо другая лодья подошла, факелов на ней не видать, да и сама словно чудится тенью призрачной душегубской на реке ночной. Подошла лодья к берегу, прыгнул атаман в нее и был таков.
Вылез тут Евлампий из своего убежища и дрожа от ужаса к месту заветному кинулся. Глядь, а кругом уже одни скелеты истлевшие валяются, словно и не разбойники то были, а бесовские отродья. Подошел он к земле светящейся, упал на колени, да такая его жадность обуяла, что стал руками своими землю разгребать. Гребет, а земля все горячее становится, уже и рукам жарко. Так дорылся он аж до самого сундука, откинул крышку в радости дикой, а от туда как выскочит девица страшенная с волосами грязными в одеянии белом и косою в руках костлявых, да как саданет этой косой Евлампию по шее, так и голова с плеч покатилася, да к самой речке Туренке, где лодья разбойничья стоять осталась, и укатилася. Упал Евлампий рядом с сундуком, да кровью своей все окрест и залил. Так и не дошел он к сродственникам на именины, помер от жадности по дороге.
– Да, – сказал дядька Федул, дослушав сию историю Прохора до конца, – клады они многим кажутся, да не всем даются. Энтот видать заговоренный был на много человек.
– Это как так? – вопросил Прохор.
– Да так. Значит это, что найти такой клад мало, надо еще знать которому он в руки уготован. Может пятеро помрут, духом смертным убиенные, а шестой его возьмет голыми руками, ибо заклятье так сотворено. А может и все пятнадцать помрут, кто его знает.
– Да кто-ж знает, как не атаман?
– Он-то знает, да только не скажет.
Призадумался Прохор, а потом говорит:
– Слушай Федул, а может только на одного энтот клад заговоренный? Ежели аккуратно, может и повезет?
– Может и повезет, кто его знает. Тут как судьба-лихоманка прикажет. А чем про клады задумывать, давай-ка лучше брат с тобой медовухи хозяйской отпробуем. Больно она здесь хороша. А там и поспать не грех, светает уже.
С этими словами Федул налил две чарки. Выпили они с Прохором на пару, крякнули, да усы вытерли рукавом. Апосля чего спать отправились. Только Прохор перед сном на крыльцо резное вышел и постоял чуток, глядя в верх по течению Туренки, не засветятся ли клады какие, их говорят далеко видать.
Глава 3. Поезд свадебный
Женился купец богатый Афоня. И было ему тридцать три года. До сих пор жил Афоня бобылем, ибо имел нрав крутой и никто из девок, что ровней ему приходились в славном городе Киневе, по доброй воле идти за него не желал. А коих звал он недолго любушкой – бил Афоня нещадно. Рука у него, к слову, была тяжелехонька. Изувечил он дочь купеческую Матрену Аграфеевну, до той поры первой красавицей считавшуюся во всем стольном граде Киневе, синяков ей наставил под глазы красивые, да ребро сломал, ударив поленом. Алефтине же Ивановне, ключнице княжеской, едва ухо не откусил. А все потому, что больше жизни своей любил купец Афоня бражничать с дружками своими и не знал в этом занятии ни меры, ни конца, ни краю. Делами то его, кои в торговле мехами заключалися, уже давно ведал дворовый человек Еремей, а Афоня только тратил добытое. Сам же никогда почти к торговле интереса не знал, утопив его в браге, лившейся ему в рот ведрами. Никто в Киневе не мог перепить сего буйна-молодца. Да и не только перепить. Силен был Афоня от природы, как медведь. Правду говорят, что у дураков ум весь в силу ушел. И побить его тоже не мог никто. Он хоть и купец был, непростого роду, а имел в тайных недругах немало людей всех сословий, мечтавших набить его широкую красную рожу, от коей всенепременно несло перегаром. Но мало кто отваживался. Один купец Охрим, торговавший бусами да каменьями всякими, однажды оскорбившись поведением Афони, который стал зубоскалить о его жене принародно, попытался образумить буяна, да только вышло наоборот. Пьяный Афоня так отметелил своего собрата-купца по всем местам, и на прощанье приголубил дубиной по голове, что Охрим потом цельный месяц находился на последней дороге между жизнью и смертью. А жена его красавица Ольга плакала у изголовья.
Меха Афоня поставлял самому князю местному Вельямиру, который был ими очень доволен, а потому купец-бражник всегда сухим из воды выходил, что бы ни вытворял он над обитателями Кинева. Даже дружинники князя, сильные молодцы, все как на подбор – кровь с молоком, с ним дружбу старались завести. Потому как сильные они были, но душонки у них были жадные да жалкие. Как народ обирать – тут дружина по первому зову собирается, князь только перстами щелкнет. А как идти воевать кого из своенравных соседей, волю князя не желавших признавать, так тут и неделю дружину не собрать. Сразу мзду за службу просят. Сам Вельямир слыл сластолюбцем первейшим – изо всех селений, кои воевал, брал в полон девок красивых и услаждался ими еженощно. Подобно ханам аварским имел он в своем гареме две сотни девок. Окрестные народы, узнав о появлении киневской дружины поблизости, прятали в лесах своих девок, да жен. Знали они, если сведает Вельямир о том, что среди местных жителей есть жены красивые – мимо князь не проедет. И тогда горевать мужьям, да отцам. Вельямир же, не находя в селении утехи – казнил всех. И росла ненависть лютая в сердцах. В последний свой поход за данью и девками проходил отряд ратников княжеских через деревню Подолье, что на берегу речушки лесной Ракитинки раскинулась. Вели хозяйство трудное здесь достойно – лес корчевали, да сеяли, что могли. Земля платила скупо за труд, но все же давала всходы, коих было достаточно на прокормление. Жили здесь только пять семей, и была среди женщин местных красавица Акулина, жена старшины местного Василия Ухвата. Приглянулась Акулина князю, собрал он дань с деревни, да велел своим дружинникам присовокупить к ней и жену старшины для потехи будущей. Схватили Акулину ратники, как ни кричала, ни царапалась, спеленали, да на повозку с данью собранной бросили.
Взмолился тут Василий. Закричал.
– Ты пошто срамишь меня, княже?! Мы тебе платим дань исправно, так зачем ты отнимаешь жену мою, Акулину? Ужели тебе своих невольниц мало?
Рассмеялся диким смехом Вельямир.
– Не моли старшина напрасно. Жена твоя теперь мне утехой послужит. Больно хороша она для такого босяка, как ты. А я ее обогрею как следует. Она довольна будет.
Не выдержал Василий. Бросился в избу, да выбежал оттуда с топором. Ратники, увидав сие, выхватили мечи вострые и на мужика бросились. Но, не тут-то было. Двоих зарубил обезумивший Василий, хотя они и в кольчугах крепких были. Говорят – обида силы для борьбы дает слабым, а силу сильных удесятеряет. На князя бросился, ударил его топором в грудь, да только не убил. Князь на коне сидел, весь в броню закован был. Скользнул топор по зерцалу, да отсек Вельямиру десницу. Упала она коню в ноги. Залил кровью князь седло дорогое. Наскочили сзади ратники, зарубили старшину несчастного мечами. Голову отсекли и собакам бросили. Руку князеву, от коей десницу отрубили, перевязали накрепко. Да сильно осерчал он тогда, едва смерти избегнув. Велел всех свободных хлебопашцев в неволю отдать, а деревню спалить. И запылал костер великий на берегу речушки Ракитинки. А князю после того случая в народе прозвище дали – Беспалый.
Вернулся Вельямир к себе в терем княжеский после захода солнца ясного в тот же день. Первым делом личный знахарь его раны попользовал, смазал зельями неизвестными, крови бег быстрый останавливающими. Затем, сверху полил он культяпку, от руки оставшуюся, травным отваром из сотен трав состоявшим – для заживления быстрого. Опосля чего помолился своему идолу Гвалу, ибо Бога истинного еще не ведал, о здоровье князя Вельямира. Сжег пучок соломы, трижды плюнул на восток и посыпал себе голову листьями ежевики. Сотворив сие действо, знахарь по прозвищу Харитон Акейский, удалился восвояси, в избушку на окраине Кинева, ибо жизнь свою и дела хранил в строгой тайне ото всех людей. Вельямир на его действа смотрел как и на все остальное: ежли есть польза – пусть живет. Казнить его всегда можно. А пользу знахарь приносил. Вылечил он не одного дружинника княжеского от трясовицы, колючки, от свербежа, от огневицы, да от черной немочи. Иногда и князю пригождался, да вот теперь нужда в нем вышла большая. А то и помереть мог Вельямир от раны сей.
Помимо Харитона в Киневе обреталось еще несколько знахарей: Галыбан, Ведун да Негежа. Но колдовство их Вельямира не устраивало. Ибо не всегда оно верно было. Называть-то себя знахарями умными они называли, да мзду за это брали непомерную, но вот люди у них мерли как мухи, али начинали хворать новыми недугами, доселе их не тревожившими. За год минувший перемерло у Галыбана от колючки, да от огненной немощи добрых две дюжины народу, среди коих даже два купца было. Сродственники купцов поначалу хотели было сего знахаря на кол посадить посреди Кинева, да только после Галыбан убедил их, что мол это идолы преждевременно взяли к себе человека в отряд небесный за заслуги особые и хорошо ему сейчас там, даже лучше, чем по земле ходить. Посомневались сродственники, поспорили, да решили с колом повременить, ибо Галыбан обещал, что скоро будет им знак от почившего, из коего станет ясно, что тот доволен и на Галыбана за колдовство не обижается.
– Если идолы хотят взять кого к себе, Галыбан не может помешать. – говорил знахарь. И ему верили, и снова шли за советом и отварами из поганок. Но Вельямира пользовал только Харитон, с Галыбаном и остальными дружбы не водивший.
Как закончил Харитон свои действа, приказал князь привести к себе жену старшины его изувечившего красавицу Акулину. Приволокли ее ратники, к ногам князя бросили связанную, ибо сама она идти отказалась. Рядом встали, факелы смолистые подняв. Осмотрел ее Вельямир взглядом похотливым, но потом отвернулся брезгливо: вся в грязи была измазана девица, платье ее истрепалось в дороге и от дождя намокло. Волосы спутались в комки. В свете мерцающем смотрела она в лицо Вельямиру с ненавистью, словно затравленная волчица.
– Что-ж идти ко мне отказалась по доброй воле, красна девица? – вопросил князь киневский, – я хоть и страшен во гневе, но отходчив. И для всякого слово свое найду. Встань!
Но Акулина осталась лежать на полу земляном, зубы сжав.
– Встань, змея! – крикнул Вельямир, ткнув ее носком своего красного сапога в бок, так, что сжалась Акулина, – Муж твой, десницы меня лишил. Но я в том тебя не виню. За такую красоту и жизни не жалко. И все же – враг он мне даже после смерти, а я отмщения жажду.
Прошелся Вельямир по светлице широкой, злобно в бороду усмехаясь.
– Думал я тебя к себе в невольницы определить, чтобы телом твоим услаждаться без меры, да только передумал. Хотел тебе в отместку за мужа ноздри вырвать, да залить в рот железа текучего, али к четырем скакунам привязать, чтоб скакали они в разные стороны до тех пор, пока не разорвут на части твое тело белое. Еще мыслил завести тебя нагой в лес да оставить не съеденье диким зверям, медведям голодным, да волкам, али в муравейник бросить. Но не нашла во всех помыслах сиих душа моя долгого удовольствия от содеянного. Как ни кинь – везде тебе помирать надо скоро, да только вместе с тобой твоя жизнь и ненависть помрет, а моя еще может останется. И культяпка эта мне до конца дней моих памятна будет.
Вельямир остановился, посмотрел в синие глаза Акулины, что светились злобой открытою, протянул ей культяпку пред светлы очи и молвил:
– А потому измыслил я следующее дело: я отдам тебя, девка, за муж.
И увидел Вельямир в глазах Акулины страх.
– Не боись, не за ведмедя дикого отдаю. За мужа видного, богатого. Роду знатного.
– Был у меня муж, а коли ты убил его, собака, так другого мне не надобно! – крикнула Акулина, доселе молчавшая гордо. Волосы ее мокрые черные по плечам разметалися. Подивился Вельямир ее красоте сызнова, но решение уже принял.
– Быть тебе, девка гордая, женою купца Афони.
Содрогнулась красавица Акулина при словах сиих княжеских. Купца Афоню, меха Вельямиру поставлявшего, знали далеко за пределами Киневскими. И нрав его буйный был хорошо известен даже в деревнях окрестных мужикам и бабам лесным. Оттого и содрогнулась Акулина, словно гадюка мерзкая ее ужалила, и затряслась всем телом от ужаса обуявшего. Отдавал князь Вельямир ее в жены лютому извергу жизнь с которым была хуже смерти.
А князь киневский только ощерился довольно – видит как проняло Акулину сие известие радостное. Велел Вельямир выволочь жену старшины на крыльцо красное терема, откуда волю свою люду вольному и подневольному объявлял по обыкновению. И велел народ весь согнать к крыльцу сему немедля. Подхватили ратники Акулину под белы рученьки и поволокли куда князь велел. Двое стеречь ее остались, а остальные по Киневу разошлись, факелами трескучими махая, да орать начали во всю глотку, народ созывая на скоп великий. Не прошло и времени малого, а вкруг крыльца резного, входом главным в палаты царские служившего, волновалось море голов людских. Как говаривали: народу сошлось – тьма. Яблоку наливному негде упасть было. И гомонили люди на лады разные толкуя о чем князь говорить будет, ибо никогда ранее Вельямир не созывал народ посреди ночи темной. Одни кричали, что вольную князь решил дать своим холопам, поскольку явилось ему во сне от Перуна известие, что, мол, надо свободу дать. Другие баяли, что ворог на них идет воевать тьмой тьмущей, не то половцы, не то полчища ханов аварских, и князь велит ополчение собирать из народу. Третьи вспоминали о Вячеславе, князе великом солнцеградском, коему надлежало подчиняться всем остальным князьям удельным, и коему Вельямир не подчинялся. Жил Вельямир в лесах отдаленных. По своей воле творил, что хотел, разоряя селения окрестные, многие из которых, особливо дальние от Кинева, под солнцеградские владения подпадали. И давно уже обитатели Кинева лесного ожидали Вячеслава с дружиною в гости. Ожидали по-разному. Кто с ненавистью, а кто и с тайной радостью в сердце, надеясь на избавление от изверга. Но и те, и другие сходились на том, что Вячеслав – князь непонятный, неправильный. Ибо по собственной воле отдался он вере в одного Бога. Ну разве может на этакой земле, где лесов и рек несчетно, горы имеются во множестве, люду разноплеменного обитает тьма, один Бог со всем справиться? Киневляне веровали в идолов, коих насчитывалось не менее дюжины. Кто землею правил, кто лесами, кто болотами бескрайними, а кто из идолов на небе высоком обосновался. И каждый жаждал дань с людей получать. На урожай, на погоду сносную, на обережение от лихоманки, на рождение чад во множестве. Князь Вельямир был между людом и идолами звеном связующим, и дань сию передавал. Только идолы не все принимали – задобрить их было не просто. А все, что идолы отвергали, Вельямир у себя оставлял. Народ киневский на глаза зоркий, хотя и в лесах обретается, замечать стал, что в энтом году ни урожая, ни детишек можно было и не ждать – идолы почитай все князю оставили, ничего принимать не захотели. Запечалились люди. И вот вдруг князь позвал их посреди ночи к себе на двор. Не иначе – приняли идолы жертвы обильные и Вельямир решил народ известить о деле сием радостном. Да только не о том заговорил князь, на крыльце появившись.
Была на нем одежа красная, золотом расшитая. Блестело золото в свете факелов. Дрожал пламень, и за князем тени колыхались чудные. Вышел Вельямир вперед на крыльцо, поднял вверх десницу целую, и, растворив рот, молвил.
– Слухай меня народ мой лесной. Собрал я вас на скоп великий для того, чтоб волю свою явить. Решил я завтра свадьбу сыграть великую, вам на забаву.
Зашевелился народ, загомонил: «Чем еще решил князь потешиться? Али мало ему своих девок-невольниц, али взаправду решил остепениться?«. Да только обманулся народ.
– Не я невесту беру, не гомоните. Выдаю я бездомную девку Акулину за муж за купца добра молодца Афоню, что меха мне в терем доставляет. А вас всех ввечеру на пир великий зову. Гулять будем!
Замерло людское море. Стих гомон шумливый. Приумолкли балагуры. Знали все кто таков этот Афоня, и, хотя не многие ведали про Акулину, кто она и откуда, да только девицу жалко было, ибо не бывать ей довольной судьбиной своей. По доброй воле никто за энтого ирода не шел. Так значит, ежли Вельямир приневолил, и никак ей от жениха дикого не отвязаться, то в пору самой в петлю лезь. Никто с купцом Афоней долгого житья не вытерпит. А не наложит девка руки на себя, так Афоня жизни лишит. Али изувечит непоправимо, красоты лишив. И раздался в тишине народа молчавшего плачь громкий. То рыдала Акулина о свой судьбе.
Подхватили ратники девицу по княжескому знаку, уволокли в терем. Велел Вельямир народу расходиться по избам и землянкам, как вдруг показалось всем, что хохот раздался с небес темных, кои были облаками низкими затянуты. Три раза смеялись идолы ужас вселяя в души, а потом перестали. Народ на землю повалился в страхе великом, и подыматься стал только тогда, когда ратники княжеские пинками да копьями разгонять его стали. Сам Вельямир на небо глянул и скрылся в тереме своем, словно и не услыхал ничего.
Укрывшись за дверьми дубовыми, направился князь киневский прямиком в потайную горенку, коея аккурат в самом дальнем конце терема помещалася, возле чулана. Шел он один, ибо никто акромя него самого об этой горенке и не ведал – ни дружине боевая, ни советчики приближенный, ни колдуны княжеские. Хранил он ото всех тайну свою великую.
Прошел Вельямир сквозь четыре горницы и спальню. Ратников, что покой княжеский берегли, у дверей стоять оставил. Спустился по резной дубовой лесенке в подпол. Прошел ходом потайным сквозь землю, потом снова поднялся, и вылез около чулана. Снял Вельямир там с груди своей широкой цепочку, на коей ключ махонький позлаченый обретался, да тот ключ в замочную скважину и вставил. Повернул три раза. Скрипнула дверь кленовая, отворилась. Шагнул Вельямир внутрь, да дверь за собой прикрыл плотно. И пахнуло на него сей же час могильным холодом из темноты, словно посреди кладбища в ночь глухую оказался. Глаза чьи-то желтые засветились во тьме мертвенным светом. Колыханье воздуха возникло. Хотел было князь свечу зажечь, да не смог. Вместо этого молвил в темноту, едва рот растворив:
– Что тебе надобно, Мориона? Али все не по твоему во владениях моих происходит? Зачем пожаловала?
Приблизилась ведьма, Вельямир даже хруст ее костей столетних услыхал. Шарканье босых ног. Глаза желтые совсем рядом полыхают, завораживая.
– Настает час, князь. С добрыми вестями я пришла.
Прошамкала ведьма сии слова беззубым ртом и умолкла. Но и Вельямир молчал, слушал.
– Скоро. Очень скоро леса сии возрадуются приходу царя истинного. Уже идет он, уже слышна его поступь. Скоро хлынут на поля ваши его черные воины и польется рекой кровь врагов твоих. Радуйся князь!
Еще ближе подобралась ведьма, к самому уху прильнула губами дряблыми, обвисшими. Вельямир ее дыханье зловонное чует – плесенью и поганками несет от Морионы.
– Вячеслав будет тебя в ополчение звать в Солнцеград – не ходи. Там отшельники обреченные. Смерть найдет их всех. А тебе, как придут сюда воины царя черного из земель далеких, быть местным владыкой. Коли поможешь, как ранее, все в свою власть получишь. Владей всей землей славянской, рабами полной. Твори, что возжелаешь!
Тут уж Вельямир глазами загорелся. Видел он себя уже Руси обширной владетелем, жившим в тереме Солнцеградском. А Князь великий Вячеслав у стола его с яствами прислуживал, сапоги его грязные языком вылизывал, за объедки с псами да нищими дрался. Вельямир же пинал его когда вздумается то в бок, то в шею, а то в глаз сапогом своим красным, приговаривая «Я Теперь Руси хозяин, я владетель». Богатыри Вячеславовы все в колодках сидят в темнице глубокой Солнцеградской, цепями прикованные. Дожидаются забавы любимой Вельямира – медвежьей охоты. Это когда медведя голодного в темницу запускают, а людям оружья не дают. Очень уж любил Вельямир эту забаву. Закрыл глаза князь, заволновался. Всем телом задрожал.
– Передай царю, черных земель хозяину, будет ему помощь от меня, ежели не врешь ты, старая.
Сверкнули глаза желтые ведьминские.
– Не забывайся, человечина! А то враз пнем придорожным станешь.
– Ты не стращай меня, ведьма. – оборвал ее Вельямир, – а что молвил – передай, я слово сдержу. Ненавижу я Вячеслава пуще всех. Сам хочу быть князем Великим.
Ничего не ответила ведьма, только вспыхнул костер ярчайший посреди горенки, да потух сразу. Будто уголья на полу осталися тлеть.
– Жди. – раздалось.
А спустя мгновение услыхал Вячеслав над теремом своим смех гулкий, раскатистый, сосны да ели закачавший. Только стихло все быстро потом.
На следующий день велел князь разыграть действо свадебное. Афоня сватов своих заслал к нему прямо в терем, ибо не было у Акулины ни отца ни матери в Киневе чтобы выдать ее замуж – Вельямир заменил их своевольно. Настоящие же родители Акулины в огне жарком сгорели, что велел князь в деревне разжечь, гневаясь. Приехали сваты к обеду на телеге широкой резной тройкой лошадей запряженной. Были то холопы Афонины – Стенька и Егорша. Оба с утра лыка не вязали и на ногах еле стоять могли, покачиваясь. Привезли они князю дары богатые: телега до самого верху мехами ценными была уложена. Песен, которые полагается, не пели, поскольку языки у них заплетались. Народ, собравшийся по такому случаю вокруг терема, погомонил слегка. Не хорошо это получается, когда песни петь надобно жалостливые и величальные, а Стенька да Егорша только икают стоят. Не хорошо и то, что холопы за женой будущей приехали, а не дружки Афонины, хотя дружек у него отродясь не водилось. По всему видать унижение девице выходило полное. Опечалился народ сызнова. Не видать девке света белого с таким извергом.
Тут Акулину на крыльцо вывели. Разодета она была в наряды красные, бусами да украшеньями увешана, но только на лице ее застыла печаль великая. Двое ратников невесту крепко под руки держали, видать вырывалась она от них не раз, словно кобылица своенравная. Посмотрел на нее Вельямир, усмехнулся, на культяпку свою взглянул и молвил Егорше со Стенькой:
– Забирайте сваты добрые сию девицу Акулину. Отдаю ее принародно в жены купцу Афанасию на жизнь долгую. Живите счастливо. В любви и согласии.
При словах сиих рванулась Акулина сильно, но ратники ее удержали.
– Забирайте девицу! – приказал Вельямир, голос повысив.