Наши бесконечные последние дни Фуллер Клэр

На коленях у него лежала черно-белая брошюрка, и я разглядела, хоть и вверх ногами, нарисованного мужчину в теплом жилете и с молотком. Наверху страницы стояло слово «Выживший». Выдохнув дым, Оливер посмотрел на нас.

– Господи Иисусе… – произнес он вдвое медленнее, чем обычно поют в церкви на Рождество.

И тут я внезапно осознала, какая грязная на мне одежда, и голова немытая, а взглянув на отца, поняла, что за это время у него отросла борода.

– Да мы тут по лесу побродили… Пегги хотелось узнать, каково это – спать под открытым небом, – сказал отец. – Но я как раз подумал, не пора ли нам помыться.

Он отдал мне белок, связанных друг с другом хвостами, и уселся рядом с Оливером, который немного отодвинулся.

– Господи Иисусе, – повторил Оливер. – Да уж, ванна бы вам не помешала. Что это у тебя там, малышка?

Он улыбнулся, продемонстрировав ровные белые зубы, и поманил меня, чтобы заглянуть в корзину.

– Славно. Шпинат, выращенный мертвецами. – Он засмеялся.

Не могу объяснить почему, но уже тогда я знала, что Оливер Ханнингтон опасен.

– Отнеси белок в лагерь, Пегги, а потом ступай в дом и вымойся, – сказал отец.

Впервые за последние две недели он мне приказывал. Я отнесла белок к дымящемуся костру, бросила их на землю и потащилась обратно. Отец и Оливер раскачивались на качелях и смеялись. Отец взял сигарету из пачки, протянутой Оливером, и, чиркнув спичкой, прикурил. От злости у меня перехватило дыхание.

– Папа, зачем ты куришь? – сказала я, встав перед ними.

– Папа, – с британским акцентом пропищал Оливер, – зачем ты куришь…

Он рассмеялся и выпустил дым через нос, как дракон.

– Ступай мыться, – сказал отец нахмурившись.

Зайдя ванную, я вставила затычку и вслух произнесла: «Миссис Вайни, принесите мне горячей воды»[6].

Без ответа Уте, без ее усталого смеха фраза прозвучала жалко и беспомощно. Я посидела на краю ванны, пока она наполнялась, а потом заплакала. С головой уйдя под воду, я слышала только гул собственной крови. Я не понимала, почему отец повел себя «как взрослый», когда мы вернулись в сад, но это было так, и это как-то было связано с Оливером. Вынырнув, я представила, что приятель отца падает с качелей, ударяется затылком о камень и кровь впитывается в землю; или я готовлю ему рагу из белок и говорю, что это курица. Он жадно ест, косточка застревает у него в горле, и он умирает от удушья. Впервые после отъезда Уте мне захотелось, чтобы она была здесь. Чтобы сидела на бортике ванны и сетовала, что я слишком долго купаюсь. Я бы упрашивала ее изобразить маму из «Детей железной дороги», и она бы наконец согласилась и сказала: «Прошу вас, никогда ничего больше не просите у посторонних людей. Никогда! Запомните: никогда», – а я бы рассмеялась, потому что с ее немецким акцентом это звучит ужасно смешно. Я вымылась, вытащила затычку, но мыльные разводы убирать не стала. У себя в комнате я оделась и выглянула из окна, выходящего на оранжерею.

Мне были видны отцовские колени и икры, коричневые и волосатые; он держал ноги вместе, упираясь башмаками в пыльную землю. Оливер сидел на другом краю качелей, его ноги в джинсах были широко расставлены – мужчины часто так сидят. Пока я смотрела, отец тоже расставил ноги.

– Я все! – крикнула я с таким негодованием, что отец не мог этого не заметить.

Оливер встал и потянулся.

– Мне бы тоже не помешал душ. В этой стране чертовски жарко. И почему англичане до сих пор используют только ванны?

Он оттянул ворот рубашки, и я заметила светлые волосы на его смуглой груди.

– Чур, я первый! – крикнул отец, оттеснил Оливера и понесся через двор к дому.

Оливер издал радостный вопль, швырнул сигарету в клумбу и погнался за отцом. Я видела, как они пробежали через оранжерею, слышала, как ввалились в гостиную и с хохотом и проклятиями помчались по лестнице. Я стояла в дверях своей комнаты, когда они, спотыкаясь, пронеслись мимо. Оливер схватил отца, перепрыгнул через него, забежал в ванную и запер за собой дверь. Отец зашел ко мне, тяжело дыша и улыбаясь. Он присел на край кровати.

– Здорово будет поспать на нормальной кровати с простынями, да, Пегги?

Я пожала плечами.

– Да ладно, с Оливером будет весело. Вот увидишь.

Он толкнул меня локтем, пощекотал, а потом взял подушку и так дал мне по голове, что я с хохотом повалилась навзничь. Я схватила другую подушку – но он уже встал и вышел из комнаты. Я услышала, как он барабанит в дверь ванной.

– Поторопись там! – крикнул он Оливеру и пошел к себе.

Я снова легла на спину и положила подушку себе на лицо: стало так тихо, словно в доме никого не было, словно в одно мгновение исчезли вообще все люди. Я представила, как усики ежевики продолжают свою разведку в верхней части сада, дотягиваются до дома, по-пластунски проползают под двери. Плющ, устилающий стены, пробирается внутрь и зеленой россыпью покрывает потолки. А лавр, который растет перед домом, запускает свои длинные цепкие пальцы-корни в гостиную, выламывая доски паркета. Мне хотелось уснуть в этой зеленой колыбели и не просыпаться сто лет.

Под подушкой было трудно дышать, поэтому я отбросила ее, спустилась и вышла во двор. Оливер оставил брошюрку на качелях. Я взяла ее и пошла в нижнюю часть сада, где все еще дымился костер. Прижав бумагу к угольку, я слегка подула на нее, чтобы занялся огонь, а затем положила страницы так, чтобы пламя лизало их снизу, пока не остались лишь черные хлопья. Я посмотрела на белок. Они так и лежали там, где я их оставила, возле костра. Будто маленькие человечки грелись рядышком на солнце – лежа на спине, белыми животиками вверх. Я толкнула их ногой и подумала, что до ужина еще далеко.

После появления Оливера мы совсем забросили лагерь. Без обсуждений вернулись в дом. Делали тосты из белого хлеба – отец покупал его вместе с сигаретами для Оливера в магазинчике на углу – или разогревали консервированный мясной пирог с горошком, который брали с полки в бункере. С каждым днем оставленная в саду палатка все больше оседала и выцветала на солнце, а земля вокруг нее высыхала и покрывалась тонкими трещинами.

На третий день после приезда Оливера раздался звонок в дверь. В это время я ложкой ела сахарные хлопья на кухне и следила за двумя мухами, кружащими в вязком горячем воздухе. Каждый раз, когда их траектории пересекались, мухи раздраженно жужжали друг на друга. Ноги у меня прилипли к стулу, и поэтому Оливер, голый, если не считать оранжевого полотенца на бедрах, успел к двери раньше. Я выползла в прихожую, пытаясь рассмотреть гостя.

– Привет! – Оливер произнес это так, что мне стало еще любопытнее, кто же это стоит за ним на пороге.

– Ой, – сказал пришедший. – Здрасте.

Голос был женский и неуверенный.

– А Пегги дома?

– Заходи, – сказал Оливер, развернулся и крикнул: – Пегги!

Я увидела на пороге Бекки в тот же момент, как Оливер увидел меня возле кухни.

– К тебе пришли, – сообщил он мне. – Проходи, проходи, – сказал он Бекки.

Он придержал дверь, и она протиснулась мимо него, улыбаясь и широко раскрыв глаза, но глядя на что угодно, только не на полуголого незнакомца, оказавшегося в доме ее подруги. Оливер проводил ее в кухню и подошел к раковине.

– Хотите пить, девочки?

Он налил себе стакан воды, а мы стояли и смотрели, как подпрыгивает его кадык, пока он пьет. Он снова наполнил стакан и протянул его нам, но Бекки, освободившись от чар, схватила меня за руку и потащила назад в прихожую, а оттуда наверх, в мою комнату.

– Кто это? – спросила она, усаживаясь на кровать.

– Да просто приятель отца, Оливер Ханнингтон. – Я высунула голову в окно, пытаясь вдохнуть более прохладного воздуха. – Поживет у нас какое-то время.

– Похож на Хатча.

– Какого еще Хатча?

– Ну того, блондина из «Старски и Хатч».

Она сбросила туфли и, приподняв руками попу, стала делать в воздухе «велосипед». Школьная форма задралась до талии, открыв голубые трусы. Даже смотреть на нее было жарко.

– Ты где пропадала? Тебе придется кучу всего сделать, чтобы догнать.

– В смысле? Я была здесь.

– Мистер Хардинг постоянно спрашивает меня, где ты. Мы проходили прямые углы. Я сказала, что не знаю, может, ты приболела. Ты приболела?

– Да нет, – ответила я.

Слышно было, как из сада Оливер кричит что-то про лед. Бекки проползла по кровати, опустила руки на ковер и потянулась вперед, так что ноги безвольно шлепнулись на пол. Пригнувшись, мы наблюдали из окна, как Оливер читает, вытянувшись во весь рост на качелях. Книжку он сложил так, чтобы держать ее одной рукой. Полотенце сменил на шорты.

– В общем, завтра тебе лучше прийти, – сказала Бекки. – Завтра последний день занятий.

В саду появился отец с двумя стаканами какого-то оранжевого напитка. Он вручил один Оливеру, и они чокнулись.

– Я принесу «Ослика Бакару», – сказала Бекки.

Утром я надела серую юбку, белую рубашку и школьный пиджак, собрала ланч и отправилась в школу. Когда я пришла, все уже сидели на своих местах. Мистер Хардинг пристально смотрел на меня поверх очков, пока я садилась, но ничего не сказал.

– Ты какую игру принесла? – прошептала Бекки.

– «Соломинки и шарики», – сказала я.

Бекки одобрительно кивнула.

Похоже, мистер Хардинг успел сделать отметку в журнале, потому что, когда мы начали раскладывать игры, пришла школьный секретарь миссис Кэсс и сообщила, что со мной хочет поговорить директор. Это было ожидаемо, и вдобавок я, к своему стыду, обнаружила, что в моей игре не хватает соломинок.

– Итак, Пегги Хиллкоут, где же ты пропадала? – спросила миссис Кэсс, ведя меня по коридору, пропахшему потом и резиновой обувью. Она не стала дожидаться ответа: – Я звонила вам по меньшей мере четырежды за последние две недели, но никто не ответил, ни ты,ни твоя мама. Я даже один раз заехала к вам домой, хотя мне совсем не по пути.

Мы повернули за угол. Запах стал слабее, а линолеум сменился тонким ковровым покрытием – явный признак близкого начальства.

– Нельзя просто взять и устроить себе каникулы. Тебя ждут большие неприятности, юная леди.

Она велела мне сесть в одно из уютных кресел возле кабинета директора. По его обивке расползлись многочисленные разводы – не иначе, следы слез несчастных учеников и учителей. Сквозь матовое стекло я видела, что директор пьет чай, заставляя меня ждать.

– Как я узнал от мистера Хардинга, тебя не было две недели, и твоя мама не предупредила школу, – сказал директор, когда меня наконец впустили в кабинет.

– Она умерла, – неожиданно для себя ответила я.

– Твоя мама умерла?

Его брови взлетели вверх и тут же опустились, так что он выглядел одновременно удивленным и удрученным. Он нажал на кнопку у себя на столе, и в кабинете напротив раздался звонок.

– Она погибла в автомобильной аварии в Германии, – сообщила я ему и миссис Кэсс, когда та вернулась, вызванная звонком.

– Боже мой! – воскликнула миссис Кэсс и прикрыла рот рукой. – Только не Уте, только не Уте.

Она огляделась вокруг, как будто хотела сесть, но передумала и вместо этого произнесла:

– Бедная, бедная малышка.

Она прижала меня к своей мягкой груди, затем отвела обратно к креслу в коридоре и принесла крепкого сладкого чая в чашке с блюдцем, как будто это не она, а я только что узнала об аварии.

Через дверь я услышала, как директор говорит:

– Уверен, мы бы узнали об этом. Это ведь та самая знаменитая пианистка?

Ответа миссис Кэсс нельзя было расслышать, но он сопровождался многочисленными вздохами, покачиванием головы и заламыванием рук.

Когда я выпила чай, она положила руку мне на плечо и проводила меня в класс, поддерживая и подталкивая одновременно. Там она отвела мистера Хардинга в сторонку и они шепотом обменялись несколькими фразами; его скучающее лицо сначала выразило изумление, а затем, когда он взглянул на меня, стоявшую у двери, сморщилось от сочувствия.

С первой парты Бекки одними губами спросила: «Что ты им сказала?» – и я попыталась беззвучно ответить: «Я сказала, что она погибла в аварии», но слово «авария» было трудно понять без звука. Роза Чапмен наклонилась к Бекки, и та шепотом перевела: «Анна погибла в амбаре». Другие ребята, склонившиеся над шариками, фишками и игральными кубиками, постепенно подключались к игре в испорченный телефон. Мистер Хардинг объявил, что мне можно идти; я собрала шарики и соломинки в коробку и ушла.

На следующей неделе я редко видела отца и Оливера. Однажды они отправились в город, купили там жареной рыбы с картошкой, дома накрыли на стол и сели ужинать. Оливер выбрал ножи и вилки с ручками из слоновой кости, а для дешевого красного вина, купленного в соседнем магазинчике, достал из серванта любимые бокалы Уте.

– Prost![7] Тост! Die Bundespost![8] – прокричал отец, и оба они странно засмеялись под звон хрусталя.

Я унесла свою порцию, все еще завернутую в газету, в гостиную и съела перед телевизором. А вскоре отправилась в постель. Я неподвижно лежала с закрытыми глазами, но сон не шел, и я испугалась, что забыла, как это происходит. Я тихонько напевала музыкальную тему из «Детей железной дороги» и представляла, что Уте внизу покоряет фортепиано, пока отец за кухонным столом просматривает газету. Всё и все на своих местах… Я еще не спала, когда отец и Оливер неуверенными шагами поднялись наверх и пожелали друг другу спокойной ночи.

Если они не смеялись, то ссорились. Все окна в доме были открыты, в надежде впустить хоть немного свежего воздуха, и я слышала их крики независимо от того, в какой комнате они находились. Это напоминало собрания Общества, но для двоих. Настоящие собрания прекратились на лето – по-видимому, даже выживальщики брали отпуск. Я старалась не обращать на них внимания, но поймала себя на том, что пытаюсь разобрать каждое слово. Отец кричал громче и первым терял контроль; голос Оливера звучал неторопливо и размеренно, прорываясь сквозь ярость оппонента. Поводы были все те же, и споры шли по кругу: лучшее место для надежного прибежища, преимущества города или деревни, снаряжение, оружие, ножи. Крещендо голосов достигало пика, затем хлопала дверь, кто-то, чиркнув спичкой, закуривал в саду сигарету, и на следующий день все было по-прежнему.

Однажды вечером я услышала в прихожей какой-то звук и не сразу поняла, что это телефон. Подняв трубку, я услышала на другом конце Уте.

– Liebchen, это Mutti, – голос звучал издалека. – Прости, что не позвонила раньше. Не получалось.

Я подумала, она имеет в виду, что в Германии мало телефонов.

– Мы с папой жили в саду.

– В саду? Звучит здорово. Значит, ты в порядке, рада, что начались каникулы?

Я испугалась, что она будет расспрашивать про уроки, которые я пропустила, но вместо этого она спросила:

– В Лондоне тепло?

Голос был грустный, как будто ей хотелось быть дома, но потом – наверное, чтобы меня развеселить, – она сказала:

– Вчера вечером толстая дама упала в обморок от жары, на втором такте Чайковского. Пришлось начать заново, вышел полный хаос.

– Я совсем коричневая, – сказала я, соскабливая грязь с ног и понимая, что не мылась с самого приезда Оливера.

– Как же замечательно проводить время на солнце! Я целыми днями в помещении, в машине или в отеле, а потом опять в машине – еду на выступление.

– Хочешь поговорить с папой? – спросила я.

– Нет, не сейчас. Я хочу побольше узнать о том, чем занималась моя маленькая Пегги.

– Я готовила.

– Какая ты хозяйственная! Надеюсь, после этого ты прибралась на кухне?

Я не ответила, не зная, что сказать.

Через несколько секунд она едва слышно проговорила:

– Может быть, ты все-таки позовешь папу?

Я положила трубку на банкетку возле телефона и заметила, что на желтом пластике остались следы от грязной ладони. Я облизнула пальцы и потерла пятна.

Когда я сказала отцу, кто звонит, он спрыгнул с качелей, на которых валялся, и побежал в дом. А я пошла в нижнюю часть сада, где в углях костра, который я сама и разожгла, запекались корни лопуха. Сама не понимая почему, я стала колотить по углям палкой, и они разлетались в сумерках, как светлячки. Некоторые долетели до палатки и прожгли в ней дырки с черной каймой. Когда костер превратился в серое пятно на голой лужайке, я вернулась в дом и поднялась к себе.

В кухне разгорался спор между отцом и Оливером. Затем они переместились в столовую и дальше, в оранжерею. Я высунулась из окна. Свет падал из двери, ведущей в гостиную, и подо мной были две тени. Чтобы ничего не слышать, я заткнула уши пальцами, и черные фигуры превратились в безмолвных танцоров; каждое их движение было продумано, каждый жест отрепетирован. Я стала то приоткрывать уши, то снова затыкать их, так что до меня доносились лишь бессвязные обрывки спора.

– Ты… д…

– …бил. Что…

– …ука. Как ты…

– …жалк…

– …животн…

– …баное живо…

Потом раздался смех Оливера, безостановочный и резкий, как пулеметная очередь. Темный предмет – пепельница или цветочный горшок – оторвался от одной из теней и пролетел мимо другой в стеклянную крышу. Повисла пауза, стекло как будто затаило дыхание, а затем задрожало, выгнулось наружу и с жутким грохотом разлетелось на части. Я невольно пригнулась, хотя стекла сыпались на мужчин внизу. Тень отца скрючилась, закрывая руками голову. Оливер завопил «йуу-хуу!», его тень бросилась к гостиной и исчезла внутри. Отцовская тень осталась на месте, и сверху мне казалось, будто это уже не человек с руками, ногами и головой, а ворона с клювом и крыльями. И звуки он издавал как ворона. Вцепившись в подоконник и едва приподнимая голову, я смотрела на отца и в то же время слушала, как Оливер идет через кухню наверх, в свою комнату. Я различала звуки выдвигаемых ящиков, долгий скрежет молнии на чемодане. Затем Оливер ворвался в мою комнату, и я увидела себя его глазами – скрючившуюся в темноте у окна.

– Что, девочка, насмотрелась? – прошипел он. – Нравится следить за взрослыми, да? Я тоже достаточно насмотрелся. На тебя и твоего дорогого папашу. – Он саркастически рассмеялся. – И про чудесную Уте не забудем. Похоже, они оба еще долго будут вспоминать мой подарочек.

Он вышел из комнаты и спустился по лестнице.

На мгновение я застыла, а потом, решив, что он возвращается в разрушенную оранжерею, повернулась и снова выглянула в окно. Но грохнула парадная дверь, отчего весь дом содрогнулся, и воронье тело отца дернулось внизу, как будто попавшись в одну из наших ловушек, а затем обмякло. Я заползла обратно в постель и лежала, таращась в темноту и изо всех сил стараясь различить следующий звук, но его так и не последовало.

Утром меня разбудили три коротких свистка. Отец стоял у подножия лестницы, ноги широко расставлены, голова поднята. На тыльной стороне ладоней у него были приклеены пластыри, и еще один на переносице.

– Собирай рюкзак, Пегги, – сказал он командирским голосом. – Мы отправляемся на каникулы.

– Куда мы поедем? – спросила я, беспокоясь о том, что скажет Уте, когда вернется и обнаружит разбитую крышу и осколки на полу.

– Мы поедем в хютте, – ответил отец.

5

Лондон, ноябрь 1985 года

Я согласилась позавтракать за кухонным столом, а не в своей комнате или на полу в оранжерее, где можно было бы спастись от жары и духоты. Мы с Уте провели переговоры, и она обещала не задавать больше вопросов, если я посижу с ней и буду есть кашу ложкой. Я согласилась, потому что лицо отца уже находилось в секретном месте. Я знала, что она все равно будет расспрашивать. Она просто не могла остановиться.

За то время, пока меня не было, кухонный стол съежился, но все остальное разрослось, и кухня превратилась в самое тревожное место в доме. Мне пришлось вжаться в стул и зажмурить глаза от огромного количества и невыносимого многообразия того, что открывалось взгляду. Ряды банок, в которых не переводились чай, кофе и сахар; более крупные контейнеры, подписанные «Пекарская» и «Обычная»; блендер, покрытый слоем липкой пыли; рулон бумажных полотенец на деревянной палке; высокие стеклянные емкости, выставляющие напоказ нечто под названием «спагетти», все еще в упаковке; сияющий тостер, на который я старалась не смотреть; крючки с висящими на них кружками всевозможных форм и размеров; белый холодильник, ставший разноцветным из-за магнитиков. Я не могла взять в толк, зачем семье из трех человек семь кастрюль, когда конфорок всего четыре; и почему деревянных ложек девять, если кастрюль всего семь; и неужели мы сможем съесть все, что хранится в буфете и в холодильнике.

По субботам Оскар с утра отправлялся на встречу скаутов; сегодня они прибирали территорию вокруг дома престарелых. Я знала, что Уте намеренно выбрала именно это время для завтрака со мной: она считала, что сидеть за одним столом с восьмилетним братом мне еще рановато. Оскар, Оскар, Оскар – мне приходилось повторять его имя, чтобы напоминать себе о его существовании; о том, что восемь лет и восемь месяцев назад он родился и жил с Уте, а я ничего об этом не знала. Он был почти с меня ростом, но все равно очень маленький. Каждый раз, глядя на него, я поражалась, что мне было столько же, когда мы с отцом покинули этот дом. Пока Уте накладывала овсянку, сваренную на воде, как я люблю, я думала о том, научили ли скауты Оскара разжигать костер без спичек, или ловить белок в силки, или быстро и аккуратно опускать топор. Может, у нас как-нибудь и получится поговорить об этом.

Во время еды Уте пыталась вовлечь меня в беседу.

– Ты вспоминаешь то лето? – спросила она. В ее речи все еще слышался немецкий акцент, хотя прошло уже столько лет.

Вопреки обещанию она сразу начала с вопроса. Я пожала плечами.

– Я думала о твоем отце тем летом, когда ты уехала, – сказала она.

Она всегда использовала слово «уехала» – безобидное, без намека на чью-либо вину.

– Наверное, я была для него слишком стара. Слишком спокойна. А он хочет веселиться со своим другом Оливером.

– Хотел… – поправила я едва слышно, но она не обратила внимания; она смотрела сквозь и мимо меня.

– Они вели себя как мальчишки. Слишком сильно раскачивались – я боялась, что качели сломаются; и траву вытаптывали своими ботинками. Качели принадлежали твоей бабушке. Знаешь, ведь Omi[9] отправила их сюда прямо из Германии. А когда им было жарко, они снимали рубашки и носились по саду, дурачились, баловались со шлангом, хотя Водный совет это запрещает. Я наблюдала за ними из твоей комнаты, а потом спускалась и просила быть поаккуратнее с качелями.

Она замолчала, погрузившись в воспоминания.

– Оливер… Он дразнил меня словом Jawohl[10]. Наверное, тогда это и началось. Да, наверное, тогда.

Я не ждала от Уте откровений, но она все говорила и говорила, как будто это помогало ей избавиться от чувства вины. Я представила себе отца: раскачиваясь на качелях вместе с Оливером Ханнингтоном или вопя от восторга, когда струя воды ударяла по его веснушчатой спине, он и не подозревал, что в это время по фундаменту его семейной жизни расползаются тонкие трещины. Уте сказала, что отцу было наплевать; что он думал лишь о сиюминутных удовольствиях. Но бункер, сохранившийся под кухней, и списки, которые я там нашла, свидетельствовали совсем о другом.

Взгляд Уте снова сфокусировался на мне, на том, как я ем. Она спросила, нравится ли мне овсянка, и я вдруг поняла, что заглатываю кашу полными ложками, обжигая язык. Почувствовав скрытый укор, я стала есть медленнее и кивнула. Потом начисто выскребла миску, и она положила мне еще. С момента возвращения я поправилась: грудь целиком заполняла мои новые лифчики, резинка трусов оставляла красную полоску на бедрах и животе, темные впадины под скулами порозовели.

– Какая еда тебе нравилась, пока ты была в отъезде? – спросила Уте в своей жизнерадостной манере.

Интересно, что она хотела узнать про наше меню? Например, проверяла ли я свежесть рыбы, если мне вдруг надоедало питаться одними ореховыми кексами? Я хотела ответить: «Мы с Рубеном ели сырое волчье мясо – просто рвали его руками, а потом кровью раскрашивали себе лица», – чтобы увидеть выражение ее лица. Но мне стало лень.

– Мы часто ели белок, – сказала я ровным голосом. – И Kaninchen[11].

– О Пегги! – Она взволнованно потянулась ко мне, но я оказалась быстрее и отодвинулась.

Она спрятала руки под стол и поджала губы.

– Когда ты уехала… – начала она.

– Когда он увез меня, – вставила я.

– Когда он увез тебя… – повторила она. – Когда я поняла, что тебя в самом деле нет, я спустилась в подвал. Ты ведь помнишь подвал?

Я кивнула.

– Вся эта еда на полках, много-много консервов. Я спустилась в подвал, и там все было так, как оставил твой отец, Natrlich[12]. Упаковки риса, сушеного гороха, фасоли – все покрыто пылью.

Уте как будто повторяла заученную историю, которую часто рассказывала разным людям.

– Я пыталась представить себе, что вы едите, здоровая ли это пища; я боялась, что вы голодаете, где бы вы ни оказались. И вот я беру с полки банки с фасолью, и с персиками, и с сардинами и ставлю их на стол. Этот стол до сих пор внизу, можешь посмотреть, а всю еду я давным-давно выкинула. Такие расходы – и все зря… Из ящика под плитой достаю консервный нож, и вилку, и железную тарелку. И все раскладываю на столе, Пегги, точно так же, как ты это делала, помнишь? Аккуратно ставлю консервы рядом с вилкой и тарелкой и смотрю на них. И тут я заплакала: где ты можешь быть? Вдруг моя дочурка все еще раскладывает вещи из рюкзака, думала я.

Голос ее пресекся, и я оторвала взгляд от своей пустой миски. Ее лицо исказилось, в глазах стояли слезы, и мне показалось, что они были искренними.

– Я плакаа, – продолжала Уте, – но так и сидела там внизу, потому что думала: может быть, ты тоже сидишь где-то перед своей куклой и аккуратно сложенной пижамкой. Я открываю фасоль, и персики, и сардины тоже, этим Schlssel[13], маленьким ключиком. Я уже была беременна, Natrlich… – Она остановилась, прикидывая. – На втором месяце, кажется, и мне было очень плохо. Я ем фасоль, и персики, и сардины – все вместе, и плачу, плачу. Я заставляю себя глотать, потому что вдруг у тебя нет той еды, которая тебе нравится. Я ем, пока меня не начинает тошнить.

Я не могла понять, какой реакции она ожидает. Должны ли мы обе заплакать и обняться или она надеется, что я захочу рассказать свою историю? И я просто сидела, снова глядя в миску, возле которой лежала начисто вылизанная ложка. Эта ложка напомнила мне об аккуратных стопках одежды, которую я доставала из своего рюкзака. Мысль о том, что я до сих пор все раскладываю ровными рядами, показалась мне смешной, и я прикрыла рот рукой, чтобы Уте не заметила. Шли минуты, мы обе сидели молча, и даже звяканье посуды не оживляло атмосферу на кухне. В конце концов я сказала:

– Оливер Ханнингтон ел кое-какие продукты из подвала.

Уте подскочила на месте, и ножки стула заскрежетали по полу. Такой реакции я не ожидала, и впервые с тех пор, как я вернулась домой, мы по-настоящему посмотрели друг на друга – я смотрела прямо в ее глаза, а она в мои; мы пытались разобраться друг в друге, словно незнакомцы; впрочем, мы ими и были. Но это продолжалось недолго. Маска снова опустилась на ее лицо, такая же, как у доктора Бернадетт, – спокойная, доброжелательная, напоминавшая каменных ангелов на кладбище.

– В самом деле? – спросила Уте. – Правда? Оливер Ханнингтон?

Ее чрезмерное волнение возбудило мое любопытство, как будто я упустила нечто происходящее прямо у меня под носом.

– Он сказал, что продукты нужно есть и заменять новыми, иначе они испортятся.

– Уверена? Он приезжал к Джеймсу? Когда? – нервно спрашивала она.

У меня зачесалось под правой грудью, когда она произнесла имя отца, и я повела плечом, чтобы избавиться от этого ощущения.

– Как раз перед… Как раз… – Я не закончила.

Мне и в голову не приходило, что она не в курсе. Каждую встречу доктор Бернадетт начинала так: «Все, что вы скажете в этой комнате, в этой комнате и останется». Всегда одна и та же фраза. После каждого сеанса я выходила из кабинета с сухими глазами и видела, как разочарована Уте. Я садилась в кресло в приемной, а она заходила к доктору Бернадетт. Я ждала минут двадцать, и всякий раз, когда Уте выходила, она промокала глаза одним из тех розовых бумажных платков, которые доктор держала наготове на кофейном столике. Я думала, что все рассказанное мной доктор Бернадетт повторяла Уте.

– Был спор, – сказала я. – Оливер спорил с… – Я не знала, как назвать его. – С отцом.

– Оливер, – повторила она. – Из-за чего они спорили?

– Я не разобрала, – сказала я. – Они разбили крышу в оранжерее. А потом мы уехали.

Уте выглядела ошарашенной. Я подумала, что, может быть, произошло чудо и крышу починили до того, как она вернулась, или же меня подвела память.

– Я не знала, почему крыша разбита, – сказала она. – Я подумала, может, соседский мальчик бросил камнем. Полицейские – детективы – не поверили мне. Я уверена, они слушали по телефону: когда я поднимала трубку, то раздавалось «щелк-щелк». – Уте тараторила без остановки. – Через несколько месяцев, когда вас все еще не нашли, они пришли в дом, и они рыли в саду, и сказали, что там свежая земля. Свежая земля! В моем положении у меня нет времени, чтобы копаться в саду. Они нашли – как это по-английски? Gebeine[14], кости и мех животных. Я говорю, я не знаю, откуда они там, под землей. Они ходили по кладбищу с палками и собаками. Я кричу на них по-немецки. «Ich bin schwanger!»[15] – я кричу. Они говорят мне, что ты сказала директору, что я умерла. Я не понимаю, почему ты так сделала. Я долго-долго плачу, и миссис Кэсс – ты помнишь миссис Кэсс из школы?

Я кивнула.

– Миссис Кэсс приходит ко мне, чтобы убедиться, что я в порядке, позаботиться обо мне. Я волнуюсь о ребенке внутри и что скажут соседи. Очень глупо. Моя девочка и муж пропали, но прошли месяцы, годы, пока они поверили, что я тут ни при чем.

Она была измученная и злая. И я поняла, каково ей тогда пришлось: она плакала, тревожилась, чувствовала себя одинокой, ее подозревали в убийстве, а внутри нее жил Оскар. Но я сидела, сложив руки на коленях, и молчала.

6

Каникулы, обещанные отцом, не были похожи на каникулы. Ни пляжей с песочными замками, ни мороженого, ни катания на осликах; отец сказал, что мы отдохнем, когда доберемся до хютте. Тропинка, по которой мы шли, почти полностью заросла кустами, как бы говоря нам: хода нет. Но отцу было все равно. Он пробивался сквозь них при помощи палки, которую подобрал, когда мы сошли с большой дороги. Шагая за ним, я слышала, как крепкая древесина врубается в расступающиеся кусты. У них не было шансов. При каждом ударе с них облаком разлетались листья и мелкие ветки. Я смотрела вниз, стараясь попасть в ритм его шагов, и солнечные лучи опаляли мне позвонки, торчащие у основания шеи. До этого я шла впереди и, задрав голову, видела многослойную зелень и остроконечные холмы, похожие на застывшую карамель. А за холмами, вдвое превосходя их по высоте, угрожающе вздымался грязно-коричневый с белыми прожилками горный хребет. Но сейчас, ступая позади отца, я видела только осевшую на его волосатых ногах пыль, напоминавшую муку, которой Уте посыпала тесто для своего Apfelkuchen[16]. Выше были шорты, а еще выше рюкзак, такой же высокий и широкий, как отцовская спина. Снизу к рюкзаку была бечевкой привязана палатка. Походные котелки, раскачиваясь, звенели о бутылки с водой, а те, в свою очередь, стукались о кроличьи силки. Стук, звяк, бряк, дзинь; стук, звяк, бряк, дзинь. Я напевала про себя:

  • Просят все моей руки, о-алайа-бакиа,
  • Женихов хоть пруд пруди, о-алайа-бакиа.
  • И отец вчера сказал, о-алайа-бакиа,
  • Что мне мужа подыскал, о-алайа-бакиа.

Под деревьями было сумрачно и пахло древностью. Этот аромат мгновенно перенес меня в канун Рождества в Лондоне, и я подумала, не из этого ли леса была наша елка. В прошлый сочельник мне разрешили прицепить свечи и самой их зажечь. Уте позволила мне взять какой-нибудь подарок из-под елки, потому что, по ее словам, она сама так делала, когда была маленькой. Я выбрала коробку, отправленную из Германии, и под оберткой обнаружила трубку, которая складывалась внутрь самой себя. Уте объяснила, что это подзорная труба, принадлежавшая моему покойному немецкому дедушке. Видимо, Omi разбирает ящики и раздает всякий хлам, фыркнув, сказала она. Я встала на подлокотник дивана и посмотрела в трубу на огромную голову Уте, которая играла на рояле и пела O Tannenbaum[17], пока не охрипла. Тогда она сказала, что пора заканчивать, потому что ветки уже опустились и елка в любой момент может вспыхнуть. Мы задули свечи, и я увидела, что ее глаза полны слез. Они не текли по щекам, а скапливались между ресницами, пока не втянулись обратно.

Это воспоминание неожиданно вызвало во мне отчаянную тоску по дому; стало по-настоящему плохо, как будто я чем-то отравилась. Больше всего мне хотелось оказаться в своей комнате и, лежа на кровати, ковырять отклеившиеся обои за изголовьем. Я хотела слышать рояль из гостиной внизу. Я хотела сидеть за кухонным столом, болтать ногами и есть тост с клубничным джемом. Я хотела, чтобы Уте убирала мне со лба длинную челку и укоризненно цокала языком. А потом я вспомнила, что Уте даже не было дома – ведь она играла на чьем-то дурацком фортепиано в Германии.

Я перестала думать о Рождестве и вздрогнула при мысли, что до нас здесь не проходи ни один человек. Отец сказал, что это оленья тропа, и я шла как олень – на цыпочках и высоко поднимая колени, так чтобы ни одна веточка не хрустнула под моими раздвоенными копытами. Но оленю не пришлось бы тащить рюкзак, трещавший по швам из-за теплой куртки, которую мне купил отец, хотя для нее было слишком жарко. Я замедлила шаг, а отец продолжал идти в прежнем темпе, так что скоро его фигура могла поместиться между большим и указательным пальцем моей руки. Время от времени он оборачивался, вздыхал, делая укоризненную гримасу, и даже на расстоянии я видела, как он прищуривается, требуя, чтобы я поторопилась. И шел дальше. А что, если сойти с тропинки и спрятаться под деревьями? Какое у него будет выражение лица, когда он обернется, а меня нет? Должно быть, он бросит рюкзак и с криком «Пегги, Пегги!» в панике побежит назад. Мне понравилась эта идея, но краем глаза я заметила, что деревья в лесу растут более плотно, чем на кладбище за нашим садом. С тропинки видны были только первые два-три ряда, а глубже свет не проникал, ни единого проблеска, только стволы, один за другим уходящие в черноту.

– Мы там пропадем, – прошептала из рюкзака Филлис.

Впереди, там, куда шел отец, сияло солнце, и я побежала его догонять, позабыв про деревья, оленей и Рождество. Он остановился на самом краю леса. Перед нами сверкал луг, заросший травой и переходящий в глубокую долину. Такую глубокую, что дна не было видно. Дальше земля снова поднималась – к темным соснам и другим лугам. Огромные холмы, которые я видела раньше, исчезли. Я шагнула к свету, окунаясь в солнечное сияние. Раскинула руки и представила, как качусь вниз по холму, а затем вверх, по другой стороне. Вечно бы так катиться! Я – хладнокровная ящерица, и солнце наполняет меня энергией. Я бросилась было вперед, но отец схватил меня за плечо.

– Нет!

И затащил обратно, в тень.

– Видишь?

Все еще сжимая мое плечо, он указал налево, вдоль края леса. Словно мы действительно превратились в оленей и стояли на границе своей территории, сомневаясь, стоит ли рисковать и выходить на открытое место ради свежей травы. На краю луга стояло шесть стогов, высоких и остроконечных, как лохматые вигвамы. Они посерели от времени, забытые после давнего сенокоса.

– Если есть стога, значит, есть и люди, – прошептал отец.

Я не понимала, в чем проблема. Путешествуя по Европе, мы встречали множество людей: французскую даму на пароме через Ла-Манш, которая угостила меня карамельками; мужчину за стойкой в прокате автомобилей, который потрепал меня по щеке; мужчин в комбинезонах на заправках; неопрятных мальчишек, которые брали с нас деньги в кемпингах; девочек-иностранок, которые продавали нам хлеб. Отец старался не общаться с теми, кто говорил по-английски. Он не дал мне поболтать с длинноволосой девочкой, которая сказала, что она из Корнуолла, и дала мне откусить от своего эскимо, пока я ждала отца возле супермаркета в безымянном французском городке.

– Меня зовут Белла, – сообщила она. – Это означает «красивая». А тебя как?

Я как раз старалась побыстрее проглотить холодный кусок, чтобы назвать свое имя, Пегги, когда появился отец и увел меня. А я бы хотела поговорить с ней, сказать, что ее улыбка напоминает мне о Бекки.

Я оглядела луг.

– Какие люди? Где? – спросила я отца.

Вид открывался на много миль вниз, на долину, и вверх, на другую сторону, и всюду была зелень – никаких построек, даже маленького сарая.

– Фермеры, крестьяне… – Отец задумался. – Люди. Придется держаться края леса. Идти дольше, но не так опасно.

– А в чем опасность, папа?

– В людях.

Отец поправил рюкзак и пошел вдоль опушки, не выходя на луг по левую руку от нас. Я поплелась сзади.

Мне хотелось узнать, долго ли еще добираться до хютте, приедет ли туда Уте и будем ли мы там есть курицу, а не только рыбу и ягоды. Несколько дней назад мы оставили арендованную машину на окраине какого-то городка и сели в поезд, который повез нас через поля, леса и длинные черные тоннели. Почти все, что я видела, было зеленым и голубым: трава, небо, деревья, реки. Я прижалась лбом к стеклу и перестала фокусировать взгляд. В поезде было жарко и душно. Каждый раз, когда я шевелилась, от сиденья поднимался запах пыли, как от пылесоса, когда Уте вдруг бралась за уборку. За всю поездку не произошло ничего примечательного, если не считать короткой остановки в городе с высокими трубами, из которых валил дым, и с рекламой сигарет на фабричных стенах. В вагоне появился человек в форме, что-то прокричал, кажется, по-немецки, и все стали рыться в сумках и карманах. Отец протянул ему наши паспорта и билеты. Человек заглянул в документы, а затем впился в нас взглядом, так что я непонятно почему почувствовала себя виноватой. Отец посмотрел служащему в глаза и отвел взгляд. Подмигнув, он взъерошил мне волосы и улыбнулся человеку в форме, который вернул документы, не меняя безучастного выражения лица. Под вечер мы сошли в городке, сползающем вниз по холму. Часть домиков застряла на склоне, большинство сгрудилось у подножия, а некоторые едва успели остановиться на краю бурной извилистой реки. Мы разбили лагерь у воды и уснули под ее бормотание, а на следующее утро отец составил список необходимых покупок:

Хлеб

Рис

Сушеная фасоль

Соль

Сыр

Кофе

Пули

Чай

Спички

Страницы: «« 123 »»