Холодный дом Диккенс Чарльз
Тут я заметила, что мистер Джарндис, улыбаясь, стоит рядом с нами, заложив руки за спину, и внимательно слушает.
– Вселенная – довольно равнодушная мать, к сожалению, – проговорил он.
– Ну, не знаю! – с жаром возразил ему мистер Скимпол.
– А я знаю, – сказал мистер Джарндис.
– Что ж! – воскликнул мистер Скимпол. – Вы, конечно, знаете свет (который для вас – вся вселенная), а я не имею о нем понятия, так будь по-вашему. Но если бы все было по-моему, – тут он взглянул на Аду и Ричарда, – на пути этих двух юных созданий не попадались бы колючие шипы гнусной действительности. Их путь был бы усыпан розами; он пролегал бы по садам, где не бывает ни весны, ни осени, ни зимы, где вечно царит лето. Ни годы, ни беды не могли бы его омрачить. Мерзкое слово «деньги» никогда бы не долетало до него!
Мистер Джарндис с улыбкой погладил по голове мистера Скимпола, словно тот и в самом деле был ребенком, потом, сделав два-три шага, остановился на минуту и устремил глаза на девушку и юношу. Он смотрел на них задумчиво и благожелательно, и впоследствии я часто (так часто!) вспоминала этот взгляд, надолго запечатлевшийся в моем сердце. Ада и Ричард все еще оставались в соседней комнате, освещенной только огнем камина. Ада сидела за роялем; Ричард стоял рядом, склонившись над нею. Тени их на стене сливались, окруженные другими причудливыми тенями, которые хоть и были отброшены неподвижными предметами, но, движимые трепещущим пламенем, слегка шевелились. Ада так мягко касалась клавиш и пела так тихо, что музыка не заглушала ветра, посылавшего свои вздохи к далеким холмам. Тайна будущего и ее раскрытие, предвещаемое голосом настоящего, – вот что, казалось, выражала вся эта картина.
Но я не потому упоминаю об этой сцене, что хочу рассказать про какое-то свое фантастическое предчувствие, хоть оно и запечатлелось у меня в памяти, а вот почему. Во-первых, я не могла не заметить, что поток слов, только что сказанных мистером Скимполом, был внушен отнюдь не теми мыслями и чувствами, которые отражались в безмолвном взгляде мистера Джарндиса. Во-вторых, хотя взгляд его, оторвавшись от молодых людей, лишь мимолетно остановился на мне, я почувствовала, что в этот миг мистер Джарндис признаётся мне – признаётся умышленно и видит, что я понимаю его признание, – в своих надеждах на то, что между Адой и Ричардом когда-нибудь установится связь еще более близкая, чем родственные отношения.
Мистер Скимпол играл на рояле и на виолончели, он даже был композитором (однажды начал писать оперу, но, наскучив ею, бросил ее на половине) и со вкусом исполнял собственные сочинения. После чая у нас состоялся маленький концерт, на котором слушателями были мистер Джарндис, я и Ричард, – очарованный пением Ады, он сказал мне, что она, должно быть, знает все песни на свете. Немного погодя я заметила, что сначала мистер Скимпол, а потом и Ричард куда-то исчезли, и пока я раздумывала о том, как может Ричард не возвращаться так долго, зная, что он столько теряет, горничная, передавшая мне ключи, заглянула в дверь и проговорила:
– Нельзя ли попросить вас сюда на минуту, мисс?
Я вышла с нею в переднюю, и тут горничная, всплеснув руками, воскликнула:
– Позвольте вам доложить, мисс, мистер Карстон просит вас подняться в комнату мистера Скимпола. Плохо его дело, мисс.
– Ему плохо? – переспросила я.
– Плохо, мисс. Как громом поразило, – ответила горничная.
Меня охватил страх, как бы внезапное недомогание мистера Скимпола не оказалось опасным, но я, конечно, попросила девушку успокоиться и никого не тревожить, сама же, быстро поднимаясь по лестнице вслед за нею, успела настолько овладеть собой, что стала обдумывать, какие средства лучше всего применить, если наш гость лишился чувств. Но вот горничная распахнула дверь, и я вошла в комнату, где, к своему несказанному изумлению, увидела, что мистер Скимпол не лежит на кровати и не распростерт на полу, но стоит спиной к камину, улыбаясь Ричарду, а Ричард в полном замешательстве смотрит на какого-то мужчину в белом пальто, который сидит на кушетке, то и дело приглаживая носовым платком свои редкие, прилизанные волосы, отчего они кажутся совсем уж редкими.
– Хорошо, что вы пришли, мисс Саммерсон, – торопливо начал Ричард, – вы можете дать нам совет. Наш друг, мистер Скимпол, – не пугайтесь! – арестован за неуплату долга.
– Действительно, дорогая мисс Саммерсон, – проговорил мистер Скимпол со своей всегдашней милой откровенностью, – я сейчас очутился в таком положении, что нуждаюсь, как никогда, в вашем замечательном здравом смысле и в свойственных вам спокойной методичности и услужливости, – словом, в тех ваших качествах, которых не может не заметить каждый, кто имел счастье провести хоть четверть часа в вашем обществе.
Мужчина, сидевший на кушетке и, видимо, страдавший насморком, чихнул так громко, что я вздрогнула.
– А он велик, этот долг, из-за которого вы арестованы, сэр? – спросила я мистера Скимпола.
– Дорогая мисс Саммерсон, – ответил он, качая головой в шутливом недоумении, – право, не знаю. Несколько фунтов сколько-то шиллингов и полупенсов, не так ли?
– Двадцать четыре фунта шестнадцать шиллингов и семь с половиной пенсов, – ответил незнакомец. – Вот сколько.
– И это, кажется… это, кажется, небольшая сумма? – сказал мистер Скимпол.
Незнакомец вместо ответа чихнул опять, и с такой силой, что чуть не свалился на пол.
– Мистеру Скимполу неудобно обратиться к кузену Джарндису, – объяснил мне Ричард, – потому что он на днях… насколько я понял, сэр, кажется, вы на днях…
– Вот именно! – подтвердил мистер Скимпол с улыбкой. – Но я забыл, много ли это было и когда это было. Джарндис охотно сделает это опять, но мне чисто по-эпикурейски хочется чего-то новенького и в одолжениях… хочется, – он взглянул на Ричарда и меня, – вырастить щедрость на новой почве, в форме цветка нового вида.
– Как же быть, по-вашему, мисс Саммерсон? – тихонько спросил меня Ричард.
Прежде чем ответить, я осмелилась задать вопрос всем присутствующим: чем грозит неуплата долга?
– Тюрьмой, – буркнул незнакомец и с самым спокойным видом положил носовой платок в цилиндр, стоявший на полу у кушетки. – Или отсидкой у Ковинса.
– А можно спросить, сэр, кто такой…
– Ковинс? – подсказал незнакомец. – Судебный исполнитель.
Мы с Ричардом снова переглянулись. Как ни странно, арест беспокоил нас, но отнюдь не самого мистера Скимпола. Он наблюдал за нами с добродушным интересом, в котором – да простится мне это противоречие, – видимо, не было ничего эгоистического. Он, как говорится, «умыл руки» – забыл о своих неприятностях, когда передоверил их нам.
– Вот о чем я думаю, – начал он, словно желая от чистого сердца помочь нам, – не может ли мистер Ричард, или его прелестная кузина, или оба они, в качестве участников той канцлерской тяжбы, в которой, как говорят, спор идет об огромном состоянии, не могут ли они подписать что-нибудь там такое, или взять на себя, или дать что-нибудь вроде поручительства, или залога, или обязательства? Не знаю уж, как это называется по-деловому, но, очевидно, есть же средство уладить дело?
– Никакого нет, – изрек незнакомец.
– В самом деле? – подхватил мистер Скимпол. – Это кажется странным тому, кто не судья в подобных делах!
– Странно или не странно, но говорю вам – никакого! – сердито пробурчал незнакомец.
– Полегче, приятель, полегче! – кротко увещевал незнакомца мистер Скимпол, делая с него набросок на форзаце какой-то книги. – Не раздражайтесь тем, что у вас такая служба. Мы можем относиться к вам, позабыв о ваших занятиях, можем оценить человека вне зависимости от того, где он служит. Не так уж мы закоснели в предрассудках, чтобы не допустить мысли, что в частной жизни вы – весьма уважаемая личность, глубоко поэтическая натура, о чем вы, возможно, и сами не подозреваете.
В ответ незнакомец снова только чихнул – и чихнул оглушительно, но что именно он хотел этим выразить – то ли, что принял как должное дань, отданную его поэтичности, то ли – что отверг ее с презрением, – этого я не могу сказать.
– Итак, дорогая мисс Саммерсон и дорогой мистер Ричард, – весело, невинно и доверчиво начал мистер Скимпол, склонив голову набок и разглядывая свой рисунок, – вы видите, я совершенно неспособен выпутаться самостоятельно и всецело нахожусь в ваших руках! Я хочу только одного – свободы. Бабочки свободны. Неужели у человечества хватит духу отказать Гарольду Скимполу в том, что оно предоставляет бабочкам!
– Слушайте, мисс Саммерсон, – шепотом сказал мне Ричард, – у меня есть десять фунтов, полученных от мистера Кенджа. Я могу их отдать.
У меня было пятнадцать фунтов и несколько шиллингов, отложенных из карманных денег, которые я все эти годы получала каждые три месяца. Я всегда полагала, что может произойти какая-нибудь несчастная случайность и я окажусь брошенной на произвол судьбы, без родных и без средств, и всегда старалась откладывать немного денег, чтобы не остаться без гроша. Сказав Ричарду, что у меня есть маленькие сбережения, которые мне пока не нужны, я попросила его объяснить в деликатной форме мистеру Скимполу, пока я схожу за деньгами, что мы с удовольствием уплатим его долг.
Когда я вернулась, мистер Скимпол, растроганный и обрадованный, поцеловал мне руку. Рад он был не за себя (я снова заметила эту непонятную и удивительную несообразность), а за нас; как будто собственные интересы для него не существовали и трогало его только созерцание того счастья, которое мы испытали, уплатив его долг. Ричард попросил меня уладить дело с «Ковинсовым» (так мистер Скимпол шутя называл теперь агента Ковинса), сказав, что я сумею проделать эту операцию тактично, а я отсчитала ему деньги и взяла с него расписку. И это тоже привело в восторг мистера Скимпола.
Он так деликатно расточал мне комплименты, что я даже не очень краснела и расплатилась с человеком в белом пальто, ни разу не сбившись со счета. Тот положил деньги в карман и отрывисто буркнул:
– Теперь пожелаю вам всего наилучшего, мисс.
– Друг мой, – обратился к нему мистер Скимпол, став спиной к камину и отложив недоконченный набросок, – мне хотелось бы расспросить вас кое о чем, но только не обижайтесь.
– Валяйте! – так, помнится, ответил тот.
– Знали ли вы сегодня утром, что вам предстоит выполнить это поручение? – спросил мистер Скимпол.
– Знал уже вчера перед вечерним чаем, – ответил «Ковинсов».
– И это не испортило вам аппетита? Ничуть не взволновало вас?
– Ни капельки, – ответил «Ковинсов». – Не застал бы вас нынче, так застал бы завтра. Лишний день – пустяки.
– Но когда вы сюда ехали, – продолжал мистер Скимпол, – была прекрасная погода. Светило солнце, дул ветерок, пели пташки, свет и тени мелькали по полям.
– А разве кто-нибудь говорил, что нет? – заметил «Ковинсов».
– Никто не говорил, – подтвердил мистер Скимпол. – Но о чем вы думали в пути?
– Что значит «думали»? – рявкнул «Ковинсов» с чрезвычайно оскорбленным видом. – «Думали»! У меня и без думанья работы хватает, а вот заработка не хватает. «Думали»!
Последнее слово он произнес с глубоким презрением.
– Следовательно, – продолжал мистер Скимпол, – вы, во всяком случае, не думали о таких, например, вещах: «Гарольд Скимпол любит смотреть, как светит солнце; любит слушать, как шумит ветер; любит следить за изменчивой светотенью; любит слушать пташек, этих певчих в величественном храме Природы. И сдается мне, что я собираюсь лишить Гарольда Скимпола его доли того единственного блага, которое по праву принадлежит ему в силу рождения!» Неужели вы совсем об этом не думали?
– Будьте… уверены… что… нет! – проговорил «Ковинсов», который, видимо, отрицал малейшую возможность возникновения у него подобных мыслей – и столь упорно, что не мог достаточно ярко выразить это иначе как длинными паузами между словами, а под конец дернулся так, что чуть не вывихнул себе шею.
– Я вижу, у вас, деловых людей, мыслительный процесс протекает очень странным, очень любопытным образом! – задумчиво проговорил мистер Скимпол. – Благодарю вас, друг мой. Прощайте.
Мы отсутствовали довольно долго, и это могло вызвать удивление тех, кто остался внизу, поэтому я немедленно вернулась в гостиную и застала Аду у камина, занятую рукоделием и беседой с кузеном Джоном. Вскоре пришел мистер Скимпол, а вслед за ним и Ричард. Весь остаток вечера мысли мои были заняты первым уроком игры в трик-трак, преподанным мне мистером Джарндисом, который очень любил эту игру, и я старалась поскорее научиться играть, чтобы впоследствии приносить хоть крупицу пользы, заменяя ему в случае нужды более достойного партнера. Но все-таки я не раз думала – в то время как мистер Скимпол играл нам на рояле или виолончели отрывки из своих сочинений или, присев к нашему столу и без всяких усилий сохраняя прекраснейшее расположение духа, непринужденно болтал, – не раз думала, что, как ни странно, но не у мистера Скимпола, а только у меня и Ричарда остался какой-то осадок от послеобеденного происшествия, – ведь нам все казалось, будто это нас собирались арестовать.
Мы разошлись очень поздно – Ада хотела было уйти в одиннадцать часов, но мистер Скимпол подошел к роялю и весело забарабанил: «Для продления дней надо красть у ночей хоть по два-три часа, дорогая!» Только после двенадцати вынес он из комнаты и свою свечу, и свою сияющую физиономию, и я даже думаю, что он задержал бы всех нас до зари, если бы только захотел. Ада и Ричард еще стояли у камина, решая вопрос, успела ли миссис Джеллиби закончить свою сегодняшнюю порцию диктовки, как вдруг вернулся мистер Джарндис, который незадолго перед тем вышел из комнаты.
– О господи, да что же это такое, что это такое! – говорил он, шагая по комнате и ероша волосы в добродушной досаде. – Что я слышу? Рик, мальчик мой, Эстер, дорогая, что вы натворили? Зачем вы это сделали? Как вы могли это сделать? Сколько пришлось на каждого?.. Ветер опять переменился. Насквозь продувает!
Мы не знали, что на это ответить.
– Ну же, Рик, ну! Я должен уладить это перед сном. Сколько вы дали? Я знаю, это вы двое уплатили деньги! Зачем? Как вы могли?.. О господи, настоящий восточный… не иначе!
– Я, право же, не смогу ничего сказать вам, сэр, – начал Ричард, – это было бы неблагородно. Ведь мистер Скимпол положился на нас…
– Господь с вами, милый мальчик! На кого только он не полагается! – перебил его мистер Джарндис, яростно взъерошив волосы, и остановился как вкопанный.
– В самом деле, сэр?
– На всех и каждого! А через неделю он опять попадет в беду, – сказал мистер Джарндис, снова шагая по комнате быстрыми шагами с погасшей свечой в руке. – Он вечно попадает все в ту же самую беду. Так уж ему на роду было написано. Не сомневаюсь, что, когда его матушка разрешилась от бремени, объявление в газетах гласило: «Во вторник на прошлой неделе у себя, в Доме Бед, миссис Скимпол произвела на свет сына в стесненных обстоятельствах».
Ричард расхохотался от всей души, но все же заметил:
– Тем не менее, сэр, я не считаю возможным поколебать и нарушить его доверие и потому снова осмелюсь сказать, что обязан сохранить его тайну; но я предоставляю вам, как более опытному человеку, решить этот вопрос, а вы, надеюсь, подумаете, прежде чем настаивать. Конечно, если вы будете настаивать, сэр, я признаю, что был не прав, и скажу вам все.
– Пусть так! – воскликнул мистер Джарндис, снова остановившись и в рассеянности пытаясь засунуть подсвечник к себе в карман. – Я… ох, чтоб тебя! Уберите его, дорогая! Сам не понимаю, на что он мне нужен, этот подсвечник… а все из-за ветра – всегда так действует… Я не буду настаивать, Рик, – может, вы и правы. Но все же так вцепиться в вас и Эстер и выжать обоих, как пару нежных осенних апельсинов!.. Ночью разразится буря!
Он то засовывал руки в карманы, словно решив оставить их там надолго, то хватался за голову и ожесточенно ерошил волосы.
Я осмелилась намекнуть, что в такого рода делах мистер Скимпол сущее дитя…
– Как, дорогая моя? – подхватил мистер Джарндис последнее слово.
– Сущее дитя, сэр, – повторила я, – и он так отличается от других людей…
– Вы правы! – перебил меня мистер Джарндис, просияв. – Вы своим женским умом попали прямо в точку. Он – дитя, совершенное дитя. Помните, я сам сказал вам, что он младенец, когда впервые заговорил о нем.
– Помним! Помним! – подтвердили мы.
– Вот именно – дитя. Не правда ли? – твердил мистер Джарндис, и лицо его прояснялось все больше и больше.
– Конечно правда, – отозвались мы.
– И подумать только, ведь это был верх глупости с вашей стороны… то есть с моей, – продолжал мистер Джарндис, – хоть одну минуту считать его взрослым. Да разве можно заставить его отвечать за свои поступки? Гарольд Скимпол и… какие-то замыслы, расчеты и понимание их последствий… надо же было вообразить такое! Ха-ха-ха!
Так приятно было видеть, как рассеялись тучи, омрачавшие его светлое лицо, видеть, как глубоко он радуется, и понимать – а не понять было нельзя, – что источник этой радости – доброе сердце, которому очень больно осуждать, подозревать или втайне обвинять кого бы то ни было; и так хорошо все это было, что слезы выступили на глазах у Ады, смеявшейся вместе с ним, и я сама тоже прослезилась.
– Ну и голова у меня на плечах – прямо рыбья голова, – если мне нужно напоминать об этом! – продолжал мистер Джарндис. – Да вся эта история с начала и до конца показывает, что он ребенок. Только ребенок мог выбрать вас двоих и впутать в это дело! Только ребенок мог предположить, что у вас есть деньги! Задолжай он целую тысячу фунтов, произошло бы то же самое! – говорил мистер Джарндис, и лицо его пылало.
Мы все согласились с ним, наученные своим давешним опытом.
– Ну! Конечно, конечно! – говорил мистер Джарндис. – И все-таки, Рик, Эстер, и вы тоже, Ада, – ведь я не знаю, чего доброго вашему маленькому кошельку тоже угрожает неопытность мистера Скимпола, – вы все должны обещать мне, что ничего такого больше не повторится! Никаких ссуд! Ни гроша!
Все мы торжественно обещали это, причем Ричард лукаво покосился на меня и хлопнул себя по карману, как бы напоминая, что кому-кому, а нам с ним теперь уж не грозит опасность нарушить свое слово.
– Что касается Скимпола, – сказал мистер Джарндис, – то поселите его в удобном кукольном домике, кормите его повкуснее да подарите ему несколько оловянных человечков, чтобы он мог брать у них деньги взаймы и залезать в долги, и этот ребенок будет вполне доволен своей жизнью. Сейчас он, наверное, уже спит сном младенца, так не пора ли и мне склонить свою более трезвую голову на свою более жесткую подушку. Спокойной ночи, дорогие, Господь с вами!
Но не успели мы зажечь свои свечи, как он снова заглянул в комнату и сказал с улыбкой:
– Да! Я ходил взглянуть на флюгер. Тревога-то оказалась ложной… насчет ветра. Дует с юга!
И он ушел, тихонько напевая что-то.
Поднявшись к себе, мы с Адой немножко поболтали, и обе сошлись на том, что все эти причуды с ветром – просто выдумка, которой мистер Джарндис прикрывается, когда не может скрыть своей горечи, но не хочет порицать того, в ком разочаровался, и вообще осуждать или обвинять кого-нибудь. Мы решили, что это очень показательно для его необычайного душевного благородства и что он совсем непохож на тех раздражительных ворчунов, которые обрушиваются на непогоду и ветер (особенно – злополучный ветер, избранный мистером Джарндисом для другой цели) и валят на них вину за свою желчность и хандру.
Нечего и говорить, что я всегда была благодарна мистеру Джарндису, но за один этот вечер я так его полюбила, что как будто уже начала его понимать; и помогли мне в этом благодарность и любовь, слившиеся в одно чувство. Пожалуй, трудно было ожидать, что я смогу примирить кажущиеся противоречия в характерах мистера Скимпола или миссис Джеллиби, – так мал был мой опыт, так плохо я знала жизнь. Впрочем, я и не пыталась их примирить, потому что, оставшись одна, принялась размышлять об Аде и Ричарде и о том касавшемся их признании, которое, казалось, сделал мне мистер Джарндис. К тому же моя фантазия, немного взбудораженная, должно быть, ветром, не могла не обратиться на меня, хоть и против моей воли. Она устремилась назад, к дому моей крестной, потом обратно и пролетела по всему моему жизненному пути, воскрешая неясные думы, трепетавшие некогда в глубине моего существа, – думы о том, известна ли мистеру Джарндису тайна моего рождения, и даже – уж не он ли мой отец… впрочем, эта праздная мечта теперь совсем исчезла.
Да, все это исчезло, напомнила я себе, отойдя от камина. Не мне копаться в прошлом; я должна действовать, сохраняя бодрость духа и признательность в сердце. Поэтому я сказала себе:
– Эстер, Эстер, Эстер! Помни о своем долге, дорогая! – и так тряхнула корзиночкой с ключами, что они зазвенели, как колокольчики, окрыляя меня надеждой, и под их ободряющий звон я спокойно легла спать.
Глава VII
Дорожка призрака
Спит ли Эстер, проснулась ли, а в линкольнширской усадьбе все та же ненастная погода. День и ночь дождь беспрерывно моросит – кап-кап-кап – на каменные плиты широкой дорожки, которая пролегает по террасе и называется «Дорожкой призрака». Погода в Линкольншире так плоха, что, даже обладая очень живым воображением, невозможно представить себе, чтобы она когда-нибудь снова стала хорошей. Да и кому тут обладать избытком живого воображения, если сэр Лестер сейчас не живет в своем поместье (хотя, сказать правду, живи он здесь, воображения бы не прибавилось), но вместе с миледи пребывает в Париже, и темнокрылое одиночество нависло над Чесни-Уолдом.
Впрочем, кое-какие проблески фантазии, быть может, и свойственны в Чесни-Уолде представителям низшего животного мира. Быть может, кони в конюшне – длинной конюшне, расположенной в пустом, окруженном красной кирпичной оградой дворе, где на башенке висит большой колокол и находятся часы с огромным циферблатом, на который, словно справляясь о времени, то и дело посматривают голуби, что гнездятся поблизости и привыкли садиться на его стрелки, – быть может, кони иногда и рисуют себе мысленно картины погожих дней, и, может статься, они более искусные художники, чем их конюхи. Старик-чалый, который столь прославился своим уменьем скакать без дорог – прямо по полям, – теперь косится большим глазом на забранное решеткой окно близ кормушки и, быть может, вспоминает, как в иную пору там, за стеной конюшни, поблескивала молодая зелень, а внутрь потоком лились сладостные запахи; быть может, даже воображает, что снова мчится вдаль с охотничьими собаками, в то время как конюх, который сейчас чистит соседнее стойло, ни о чем не думает – разве только о своих вилах и березовой метле. Серый, который стоит прямо против входа, нетерпеливо побрякивая недоуздком, и настораживает уши, уныло поворачивая голову к двери, когда она открывается и вошедший говорит: «Ну, Серый, стой смирно! Никому ты сегодня не нужен!» Серый, быть может, не хуже человека знает, что он сейчас действительно не нужен никому. Шестерка лошадей, которая помещается в одном стойле, на первый взгляд кажется угрюмой и необщительной, но, быть может, она только и ждет, чтобы закрылись двери, а когда они закроются, будет проводить долгие дождливые часы в беседе, более оживленной, чем разговоры в людской или в харчевне «Герб Дедлоков»; быть может, даже будет коротать время, воспитывая (а то и развращая) пони, что стоит за решетчатой загородкой в углу.
Так и дворовый пес, который дремлет в своей конуре, положив огромную голову на лапы, быть может, вспоминает о жарких, солнечных днях, когда тени конюшенных строений, то и дело меняясь, выводят его из терпения, пока наконец не загонят в узкую тень его собственной конуры, где он сидит на задних лапах и, тяжело дыша, отрывисто ворчит, стремясь грызть не только свои лапы и цепь, но и еще что-нибудь. А может быть, просыпаясь и мигая со сна, он настолько отчетливо вспоминает дом, полный гостей, каретный сарай, полный экипажей, конюшню, полную лошадей, службы, полные кучеров и конюхов, что начинает сомневаться, – постой, уж нет ли всего этого на самом деле? и вылезает, чтобы проверить себя. Затем, нетерпеливо отряхнувшись, он, быть может, ворчит себе под нос: «Все дождь, и дождь, и дождь! Вечно дождь… а хозяев нет!» – снова залезает в конуру и укладывается, позевывая от неизбывной скуки.
Так и собаки на псарне, за парком, – те тоже иногда беспокоятся, и, если ветер дует очень уж упорно, их жалобный вой слышен даже в доме – и наверху, и внизу, и в покоях миледи. Собаки эти в своем воображении, быть может, бегают по всей округе, хотя на самом деле они лежат неподвижно и только слушают стук дождевых капель. Так и кролики с предательскими хвостиками, снующие из норы в нору между корнями деревьев, быть может, оживляются воспоминаниями о тех днях, когда теплый ветер трепал им уши, или о той чудесной поре года, когда можно жевать сладкие молодые побеги. Индейка на птичнике, вечно расстроенная какой-то своей наследственной обидой (должно быть, тем, что индеек режут к Рождеству), вероятно, вспоминает о том летнем утре, когда она вышла на тропинку между срубленными деревьями, а там оказался амбар с ячменем, и думает – как это несправедливо, что то утро прошло. Недовольный гусь, который вперевалку проходит под старыми воротами, нагнув шею, хотя они высотой с дом, быть может, гогочет – только мы его не понимаем, – что отдает свое неустойчивое предпочтение такой погоде, когда эти ворота отбрасывают тень на землю.
Но как бы там ни было, фантазия не очень-то разыгрывается в Чесни-Уолде. Если случайно и прозвучит ее слабый голос, он потом долго отдается тихим эхом в гулком старом доме и обычно порождает сказки о привидениях и таинственные истории.
Дождь в Линкольншире лил так упорно, лил так долго, что миссис Раунсуэлл – старая домоправительница в Чесни-Уолде – уже не раз снимала очки и протирала их, желая убедиться, что она не обманывается и дождевые капли действительно текут не по их стеклам, а по оконным. Миссис Раунсуэлл могла бы не сомневаться в этом, если бы слышала, как громко шумит дождь; но она глуховата, в чем никто не может ее убедить. Почтенная старушка, красивая, представительная, безукоризненно опрятная, она держится так прямо и носит корсаж с таким прямым и длинным мысом спереди, что никто из ее знакомых не удивился бы, если бы после ее смерти оказалось, что корсетом ей служила широкая старомодная каминная решетка. Миссис Раунсуэлл почти не обращает внимания на погоду. Ведь дом, которым она «правит», стоит на месте во всякую погоду, а, по ее же собственным словам, «на что ей и смотреть, как не на дом?». Она сидит у себя в комнате (а комнатой ей служит боковой коридорчик в нижнем этаже с полукруглым окном и видом на гладкую четырехугольную площадку, украшенную гладко подстриженными деревьями с шарообразными кронами и гладко обтесанными каменными шарами, которые стоят на одинаковых расстояниях друг от друга, так что можно подумать, будто деревья затеяли игру в шары) – она сидит у себя, но ни на минуту не забывает обо всем доме. Она может открыть его, если нужно, и может тогда возиться и хлопотать в нем; но сейчас он заперт и величаво покоится во сне на широкой, окованной железом груди миссис Раунсуэлл.
Очень трудно представить себе Чесни-Уолд без миссис Раунсуэлл, хотя живет она в нем только пятьдесят лет. Спросите ее в этот дождливый день, как долго она здесь живет, и она ответит: «Будет пятьдесят лет и три с половиной месяца, если, Бог даст, доживу до вторника». Мистер Раунсуэлл умер незадолго до того, как вышли из моды очаровательные парики с косами, и смиренно схоронил свою косичку (если только взял ее с собой) в углу кладбища, расположенного в парке, возле заплесневелой церковной паперти. Он родился в соседнем городке, и там же родилась его жена; а овдовела она в молодых летах. Карьера ее в доме Дедлоков началась со службы в кладовой еще при покойном отце сэра Лестера.
Ныне здравствующий баронет, старший в роде Дедлоков, – безупречный хозяин. Он считает, что вся его челядь совершенно лишена индивидуальных характеров, стремлений, взглядов, и убежден, что они ей и не нужны, так как сам он создан для того, чтобы возместить ей все это своей собственной персоной. Случись ему узнать, что дело обстоит как раз наоборот, он был бы просто ошеломлен и, вероятно, никогда бы не пришел в себя – разве только затем, чтобы глотнуть воздуху и умереть. Но тем не менее он ведет себя как безупречный хозяин, полагая, что к этому его обязывает высокое положение в обществе. Он очень ценит миссис Раунсуэлл. Говорит, что она достойна всяческого уважения и доверия. Неизменно пожимает ей руку и по приезде в Чесни-Уолд и перед отъездом, и если б ему случилось занемочь тяжкой болезнью, или свалиться с лошади, или попасть под колеса, или вообще очутиться в положении, не подобающем Дедлоку, он сказал бы, будь он в силах говорить: «Уйдите прочь и позовите миссис Раунсуэлл!» – ибо он знает, что в критических случаях никто не сумеет так поддержать его достоинство, как она.
Миссис Раунсуэлл хлебнула горя на своем веку. У нее было два сына, и младший, как говорится, сбился с пути – завербовался в солдаты, да так и пропал без вести. До нынешнего дня руки миссис Раунсуэлл, обычно спокойно сложенные на мыске корсажа, поднимаются и судорожно трепещут, когда она рассказывает, какой он был славный мальчик, какой красивый мальчик, какой веселый, добрый и умный мальчик! Ее старший сын мог бы хорошо устроить свою жизнь в Чесни-Уолде и со временем получить здесь место управляющего, но он еще в школьные годы увлекался изготовлением паровых машин из кастрюль и обучал певчих птиц накачивать для себя воду с минимальной затратой сил, причем изобрел им в помощь такое хитроумное приспособление типа насоса, что жаждущей канарейке оставалось только «приналечь плечом на колесо» – в буквальном смысле слова, – и вода текла. Подобные наклонности причиняли большое беспокойство миссис Раунсуэлл. Обуреваемая материнской тревогой, она опасалась, как бы сын ее не пошел «по дорожке Уота Тайлера», ибо отлично знала, что сэр Лестер пророчит эту «дорожку» всем тем, кто одарен способностями к ремеслам, неразрывно связанным с дымом и высокими трубами. Но обреченный молодой мятежник (в общем – кроткий, хотя и очень упорный юноша), подрастая, не только не проявлял раскаяния, но в довершение всего соорудил модель механического ткацкого станка, и тогда матушке его волей-неволей пришлось пойти к баронету и, заливаясь слезами, доложить ему об отступничестве сына.
– Миссис Раунсуэлл, как вам известно, я никогда ни с кем не спорю ни на какие темы, – изрек тогда сэр Лестер. – Вам надо сбыть с рук своего сына; вам надо устроить его на какой-нибудь завод. Железные месторождения где-то там на севере, по-моему, самое подходящее место для подростка с подобными наклонностями.
И вот на север подросток отбыл, на севере вырос, и если сэр Лестер замечал его, когда тот приезжал в Чесни-Уолд навестить свою мать, или вспоминал о нем впоследствии, то, несомненно, видел в нем одного из тех нескольких тысяч темнолицых и угрюмых заговорщиков, которые привыкли шататься при свете факелов две-три ночи в неделю и всегда – с противозаконными намерениями.
Тем не менее сын миссис Раунсуэлл рос и развивался и по законам природы, и под воздействием воспитания; он устроил свою жизнь, женился и произвел на свет внука миссис Раунсуэлл, а тот, кончив ученье и вернувшись на родину из путешествия по дальним странам, куда его посылали, чтобы он пополнил свои знания и завершил подготовку к жизненному пути, – тот стоит теперь, в этот самый день, прислонившись к камину, в комнате миссис Раунсуэлл в Чесни-Уолде.
– Еще и еще раз скажу – я рада видеть тебя, Уот! И опять скажу, Уот, что рада тебя видеть! – говорит миссис Раунсуэлл. – Ты очень хороший мальчик. Ты похож на своего бедного дядю Джорджа. Ax! – И при этом воспоминании руки миссис Раунсуэлл, как всегда, начинают дрожать.
– Говорят, бабушка, я похож на отца.
– На него тоже, милый мой, но ты больше похож на бедного дядю Джорджа! А как твой дорогой отец? – Миссис Раунсуэлл снова складывает руки. – Он здоров?
– Живет хорошо, бабушка, – лучше некуда.
– Слава богу!
Миссис Раунсуэлл любит старшего сына, но осуждает его примерно так же, как осудила бы очень храброго солдата, перешедшего на сторону врага.
– Он вполне доволен своей жизнью? – спрашивает она.
– Вполне.
– Слава богу! Значит, он обучил тебя своему ремеслу и послал за границу, и все такое? Ну что ж, ему лучше знать. Может, вокруг Чесни-Уолда творится много такого, чего я не понимаю. А ведь я уж не молода. И кто-кто, а я повидала немало людей из высшего общества!
– Бабушка, – говорит юноша, меняя разговор, – а кто эта хорошенькая девушка, которую я застал здесь у вас? Кажется, ее зовут Розой?
– Да, милый. Она дочь одной вдовы из нашей деревни. В теперешние времена так трудно обучать прислугу, что я взяла ее к себе с малых лет. Девушка толковая, и прок из нее будет. Уже неплохо научилась показывать дом посетителям. Она живет и столуется здесь, у меня.
– Может, она меня стесняется и потому ушла из комнаты?
– Должно быть, подумала, что нам надо поговорить о своих семейных делах. Она очень скромная. Что ж, это хорошее качество для молодой девушки. И редкое, – добавляет миссис Раунсуэлл, а мыс на ее корсаже выпячивается донельзя, – в прежние времена скромных девушек было больше.
Юноша наклоняет голову в знак уважения к взглядам столь опытной женщины. Миссис Раунсуэлл прислушивается.
– Кто-то приехал! – говорит она. Более острый слух ее молодого собеседника давно уже уловил стук колес. – Кому это взбрело в голову явиться в такую погоду, хотела бы я знать?
Немного погодя слышен стук в дверь.
– Войдите!
Входит темноглазая, темноволосая, застенчивая деревенская красавица, такая свежая, с таким румяным и нежным личиком, что дождевые капли, осыпавшие ее волосы, напоминают росу на только что сорванном цветке.
– Кто это приехал, Роза? – спрашивает миссис Раунсуэлл.
– Два молодых человека в двуколке, сударыня, и они хотят осмотреть дом… Ну да, так я им и сказала, позвольте вам доложить! – спешит она добавить в ответ на отрицательный жест домоправительницы. – Я вышла на крыльцо и сказала, что они приехали не в тот день и час, когда разрешается осматривать дом, но молодой человек, который был за кучера, снял шляпу, несмотря на дождь, и упросил меня передать вам эту карточку.
– Прочти, что там написано, милый Уот, – говорит домоправительница.
Роза так смущается, подавая карточку юноше, что молодые люди роняют ее и чуть не сталкиваются лбами, поднимая ее с полу. Роза смущается еще больше.
«Мистер Гаппи» – вот все, что написано на карточке.
– Гаппи! – повторяет миссис Раунсуэлл. – Мистер Гаппи! Что за чепуха; да я о нем и не слыхивала!
– С вашего позволения, он так мне и сказал! – объясняет Роза. – Но он говорит, что он и другой молодой джентльмен приехали на почтовых из Лондона вчера вечером по своим делам – на заседание судей; а оно было нынче утром где-то за десять миль отсюда, но они быстро покончили с делами и не знали, что с собою делать, да к тому же много чего наслушались про Чесни-Уолд, вот и приехали сюда в такую погоду осматривать дом. Они юристы. Он говорит, что хоть и не служит в конторе мистера Талкингхорна, но может, если потребуется, сослаться на него, потому что мистер Талкингхорн его знает.
Умолкнув, Роза спохватилась, что произнесла довольно длинную речь, и смущается еще больше.
Надо сказать, что мистер Талкингхорн – в некотором роде неотъемлемая принадлежность этого поместья; кроме того, он, как говорят, составлял завещание миссис Раунсуэлл. Старуха смягчается, разрешает, в виде особой милости, принять посетителей и отпускает Розу. Однако внук, внезапно возжаждав осмотреть дом, просит позволения присоединиться к посетителям. Бабушка, обрадованная его интересом к Чесни-Уолду, сопровождает его… хотя, надо отдать ему должное, он настоятельно просит ее не беспокоиться.
– Очень вам признателен, сударыня! – говорит в вестибюле мистер Гаппи, стаскивая с себя промокший суконный дождевик. – Мы, лондонские юристы, изволите видеть, не часто выезжаем за город, а уж если выедем, так стараемся извлечь из поездки все, что можно.
Старая домоправительница с чопорным изяществом показывает рукой на огромную лестницу. Мистер Гаппи и его спутник следуют за Розой, миссис Раунсуэлл и ее внук следуют за ними; молодой садовник шествует впереди и открывает ставни.
Как всегда бывает с людьми, которые осматривают дома, не успели мистер Гаппи и его спутник начать осмотр, как уже выбились из сил. Они задерживаются не там, где следует, разглядывают не то, что следует, не интересуются тем, чем следует, зевают во весь рот, когда открываются новые комнаты, впадают в глубокое уныние и явно изнемогают. Перейдя из одной комнаты в другую, миссис Раунсуэлл, прямая, как и сам этот дом, всякий раз присаживается в сторонке – в оконной нише или где-нибудь в уголке – и с величавым одобрением слушает объяснения Розы. А внук ее, тот слушает так внимательно, что Роза смущается все больше… и все больше хорошеет. Так они переходят из комнаты в комнату, то ненадолго воскрешая портреты Дедлоков, когда молодой садовник впускает в дом дневной свет, – то погружая их в могильную тьму, когда садовник вновь преграждает ему путь. Удрученный мистер Гаппи и его безутешный спутник конца не видят этим Дедлокам, чья знатность, по-видимому, зиждется лишь на том, что они и за семьсот лет ровно ничем не сумели отличиться.
Продолговатая гостиная Чесни-Уолда и та не может оживить мистера Гаппи. Он так изнемог, что обмяк на ее пороге и насилу собрался с духом, чтобы войти. Но вдруг портрет над камином, написанный модным современным художником, поражает его, как чудо. Мистер Гаппи мгновенно приходит в себя. Он во все глаза смотрит на портрет с живейшим интересом; он как будто прикован к месту, заворожен.
– Ну и ну! – восклицает мистер Гаппи. – Кто это?
– Портрет над камином, – объясняет Роза, – написан с ныне здравствующей леди Дедлок. По общему мнению, художник добился разительного сходства, и все считают, что это его лучшее произведение.
– Черт меня побери, если я ее когда-нибудь видел! – говорит мистер Гаппи, в замешательстве глядя на своего спутника. – Однако я ее узнаю. С этого портрета была сделана гравюра, мисс?
– Нет, его никто не гравировал. У сэра Лестера не раз просили разрешения сделать гравюру, но он неизменно отказывал.
– Вот как! – негромко говорит мистер Гаппи. – Провалиться мне, если я не знаю ее портрета как свои пять пальцев, хоть это и очень странно! Так, значит, это леди Дедлок?
– Направо портрет ныне здравствующего сэра Лестера Дедлока. Налево портрет его отца, покойного сэра Лестера.
Мистер Гаппи не обращает никакого внимания на обоих этих вельмож.
– Понять не могу, – говорит он, не отрывая глаз от портрета, – почему я так хорошо его знаю! Будь я проклят, – добавляет мистер Гаппи, оглядываясь вокруг, – если этот портрет не привиделся мне во сне!
Никто из присутствующих не проявляет особого интереса к снам мистера Гаппи, так что возможность эту не обсуждают. Сам мистер Гаппи по-прежнему стоит как вкопанный перед портретом, так глубоко погрузившись в созерцание, что не двигается с места, пока молодой садовник не закрывает ставен; а тогда мистер Гаппи выходит из гостиной в состоянии оцепенения, которое служит хоть и своеобразной, но достаточной заменой интереса, и плетется по анфиладе комнат, растерянно выпучив глаза и словно повсюду ища леди Дедлок.
Но он больше нигде ее не видит. Он видит ее покои, куда всю компанию ведут напоследок, так как они очень красиво обставлены; он глядит в окна, как и миледи недавно глядела на дождь, смертельно ей надоевший. Но всему приходит конец – даже осмотру домов, ради которых люди тратят столько сил, добиваясь разрешения их осмотреть, и в которых скучают, едва начав их осматривать. Мистер Гаппи наконец кончил осмотр, а свежая деревенская красавица – свои объяснения, которые она неизменно завершает следующими словами:
– Терраса там, внизу, вызывает всеобщее восхищение. В связи с одним древним семейным преданием ее назвали «Дорожкой призрака».
– Вот как? – говорит мистер Гаппи с жадным любопытством. – А что это за предание, мисс? Может, оно имеет нечто общее с каким-нибудь портретом?
– Расскажите нам его, пожалуйста, – полушепотом просит Уот.
– Я его не знаю, сэр.
Роза совсем смутилась.
– Посетителям его не рассказывают; оно почти забыто, – говорит домоправительница, подойдя к ним. – Это просто семейная легенда, и только.
– Простите, сударыня, если я еще раз спрошу, не связано ли предание с каким-нибудь портретом, – настаивает мистер Гаппи, – потому что, верьте не верьте, но чем больше я думаю об этом портрете, тем лучше узнаю его, хоть и не знаю, откуда я его знаю!
Предание не связано ни с каким портретом – домоправительнице это известно наверное. Мистер Гаппи признателен ей за это сообщение, да и вообще очень ей признателен. Он уходит вместе с приятелем, спускается по другой лестнице в сопровождении молодого садовника, и вскоре все слышат, как посетители уезжают.
Смеркается. Миссис Раунсуэлл не сомневается в скромности своих юных слушателей – кому-кому, а им она может рассказать, отчего здешней террасе дали такое жуткое название. Она усаживается в большое кресло у быстро темнеющего окна и начинает:
– В смутное время короля Карла Первого, милые мои, – то бишь в смутное время бунтовщиков, которые устроили заговор против этого славного короля, – Чесни-Уолдом владел сэр Морбари Дедлок. Есть ли сведения, что и раньше в роду Дедлоков был какой-нибудь призрак, я сказать не могу. Но очень возможно, что был, я так думаю.
Миссис Раунсуэлл думает так потому, что, по ее глубокому убеждению, род, столь древний и знатный, имеет право на призрак. Она считает, что обладание призраком – это одна из привилегий высшего общества, аристократическое отличие, на которое простые люди претендовать не могут.
– Нечего и говорить, – продолжает миссис Раунсуэлл, – что сэр Морбари Дедлок стоял за августейшего мученика. А его супруга, в жилах которой не текла кровь этого знатного рода, судя по всему, одобряла неправое дело. Говорят, будто у нее были родственники среди недругов короля Карла, будто она поддерживала связь с ними и доставляла им нужные сведения. И вот, когда местные дворяне, преданные его величеству, съезжались сюда, леди Дедлок, как говорят, всякий раз стояла за дверью той комнаты, где они совещались, а те и не подозревали об этом… Слышишь, Уот, будто кто-то ходит по террасе?
Роза придвигается ближе к домоправительнице.
– Я слышу, как дождь стучит по каменным плитам, – отвечает юноша, – и еще слышу какие-то странные отголоски, вроде эхо… Должно быть, это и есть эхо… очень похоже на шаги хромого.
Домоправительница важно кивает головой и продолжает:
– Частью по причине этих разногласий, частью по другим причинам сэр Морбари не ладил с женой. Она была гордая леди. Они не подошли друг к другу ни по возрасту, ни по характеру, а детей у них не было – некому было мирить супругов. Когда же ее любимый брат, молодой джентльмен, погиб на гражданской войне (а убил его близкий родственник сэра Морбари), леди Дедлок так по нем горевала, что возненавидела всю мужнину родню. И вот, бывало, соберутся Дедлоки выступить из Чесни-Уолда, чтобы сражаться за короля, а она потихоньку спустится в конюшню поздней ночью, да и подрежет жилы на ногах их коням; а еще говорят, будто раз ее супруг заметил, как она крадется вниз по лестнице ночью, и пробрался за ней по пятам в денник, где стоял его любимый конь. Тут он схватил жену за руку, и то ли когда они боролись, то ли когда она упала, а может, это конь испугался и лягнул ее, но она повредила себе бедро и с тех пор стала сохнуть и тосковать.
Домоправительница понизила голос; теперь она говорила почти шепотом:
– Раньше она была хорошо сложена и осанка у нее была величавая. Однако теперь она не роптала на свое увечье; никому не говорила, что искалечена, что страдает, но день за днем все пыталась ходить по террасе, опираясь на палку и держась за каменную ограду, и все ходила, и ходила, и ходила взад и вперед, и по солнцепеку и в тени, и с каждым днем ходить ей было все труднее. Но вот как-то раз под вечер ее супруг (а она с той ночи не сказала ему ни единого слова) – ее супруг стоял у большого окна на южной стороне и увидел, как она рухнула на каменные плиты. Он сбежал вниз, чтобы поднять ее, наклонился, а она оттолкнула его, глянула на него в упор холодными глазами и промолвила: «Я умру здесь – где ходила. И буду ходить тут и после смерти. Я буду ходить здесь, пока не сломится в унижении гордость вашего рода. А когда ему будет грозить беда или позор, да услышат Дедлоки мои шаги!»
Уот смотрит на Розу. В сгущающихся сумерках Роза опускает глаза, не то испуганная, не то смущенная.
– И в ту же минуту она скончалась. С тех-то пор, – продолжает миссис Раунсуэлл, – террасу и прозвали «Дорожкой призрака». Если шум шагов – просто эхо, так это такое эхо, которое слышно только в ночной темноте, и бывает, что его очень долго не слышно вовсе. Но время от времени оно слышится вновь, и это случается всякий раз, как Дедлокам грозит болезнь или смерть.
– Или позор, бабушка… – говорит Уот.
– Позор не может грозить Чесни-Уолду, – останавливает его домоправительница.
Внук просит извинения, бормоча: «Разумеется, разумеется!»
– Вот о чем говорит предание. Что это за звуки – неизвестно, но от них как-то тревожно на душе, – говорит миссис Раунсуэлл, вставая с кресла, – и, что особенно интересно, их нельзя не слышать. Миледи ничего не боится, но и она признает, что, когда они звучат, их нельзя не слышать. Их невозможно заглушить. Оглянись, Уот, сзади тебя стоят высокие французские часы (их нарочно поставили там), и когда их заведут, они тикают очень громко, а бой у них с музыкой. Ты умеешь обращаться с такими часами?
– Как не уметь, бабушка!
– Так заведи их.
Уот заводит часы и бой с музыкой тоже.
– Теперь подойди-ка сюда, – говорит домоправительница, – сюда, милый, поближе к изголовью миледи. Сейчас, пожалуй, еще недостаточно темно, но все-таки прислушайся! Слышишь шум шагов на террасе, несмотря на музыку и тиканье?
– Конечно слышу!
– Вот и миледи говорит, что слышит.
Глава VIII
Как покрывают множество грехов
Как интересно мне было, встав до зари и принявшись за свой туалет, увидеть в окне – в темных стеклах которого мои свечи отражались, словно огни двух маяков, – что мир там, за этими стеклами, еще окутан мглой уходящей ночи, а потом, с наступлением утра, наблюдать за его появлением на свет. По мере того как вид, открывавшийся из окна, постепенно становился все более отчетливым и передо мной вставали просторы, над которыми ветер блуждал во мраке, как в памяти моей блуждали мысли о моем прошлом, я с удовольствием обнаруживала незнакомые предметы, окружавшие меня во сне. Сначала их едва можно было различить в тумане, и утренние звезды еще мерцали над ними. Когда же бледный сумрак рассеялся, картина стала развертываться и заполняться так быстро и каждый мой взгляд открывал в ней так много нового, что я могла бы рассматривать ее целый час. Мало-помалу совсем рассвело, и свечи стали казаться мне чем-то лишним, ненужным, а все темные углы в моей комнате стали светлыми, и яркое солнце озарило приветливые поля и луга, над которыми древняя церковь аббатства с массивной колокольней возвышалась, отбрасывая на землю полосу тени, менее густой, чем этого можно было ожидать от такого мрачного с виду здания. Но грубоватая внешность бывает обманчива (кто-кто, а я это, к счастью, уже знала), и нередко за нею скрываются нежность и ласка.
В доме все было в таком порядке, а все его обитатели так внимательно относились ко мне, что обе мои связки ключей ничуть меня не тяготили, но это все-таки очень трудно – запоминать содержимое каждого ящика и шкафа во всех кладовых и чуланах, отмечать на грифельной доске количество банок е вареньем, маринадами и соленьями, бутылок, хрусталя, фарфора и множества всяких других вещей, особенно если ты молода и глупа и к тому же одержима методичностью старой девы; поэтому не успела я оглянуться, как услышала звон колокола – просто не верилось, что уже подошло время завтракать. Однако я немедленно побежала готовить чай, ибо мне уже поручили распоряжаться чаепитием; но все в доме, должно быть, заспались – внизу никого еще не было, – и я решила заглянуть в сад, чтобы познакомиться и с ним. Сад привел меня в полный восторг: к дому тянулась красивая широкая аллея, по которой мы приехали (и где, кстати сказать, до того разворошили колесами гравий, что я попросила садовника пригладить его катком), а позади дома был разбит цветник, и, перейдя туда, я увидела, что за окном появилась моя милая подружка и, распахнув его, так улыбнулась мне, как будто ей хотелось послать мне воздушный поцелуй. За цветником начинался огород, за ним была лужайка, дальше маленький укромный выгон со стогами сена и, наконец, прелестный дворик небольшой фермы. А дом, уютный, удобный, приветливый, с тремя шпилями на крыше, с окнами разной формы – где очень маленькими, а где очень большими, но всюду очень красивыми, со шпалерами для роз и жимолости на южном фасаде, – этот дом был «достоин кузена Джона», как сказала Ада, которая вышла мне навстречу под руку с хозяином и безбоязненно проговорила эти слова, но не понесла наказания – «кузен Джон» только ущипнул ее нежную щечку.
За завтраком мистер Скимпол разглагольствовал не менее занимательно, чем вчера вечером. К столу подали мед, и это побудило мистера Скимпола завести разговор о пчелах. Он ничего не имеет против меда, говорил он (и я в этом не сомневалась, – мед он кушал с явным удовольствием), но протестует против самонадеянных притязаний пчел. Он не постигает, почему трудолюбивая пчела должна служить ему примером; он думает, что пчеле нравится делать мед, иначе она бы его не делала – ведь никто ее об этом не просит. Пчеле не следует ставить себе в заслугу свои пристрастия. Если бы каждый кондитер носился по миру, жужжа и стукаясь обо все, что попадается на дороге, и самовлюбленно призывал всех и каждого заметить, что он летит на работу и ему нельзя мешать, мир стал бы совершенно несносным местом. И потом, разве не смешно, что, как только вы обзавелись своим домком, вас из него выкуривают серой? Вы были бы невысокого мнения, скажем, о каком-нибудь манчестерском фабриканте, если бы он прял хлопок только ради этого. Мистер Скимпол должен сказать, что считает трутня выразителем более приятной и мудрой идеи. Трутень говорит простодушно: «Простите, но я, право же, не в силах заниматься делом. Я живу в мире, где есть на что посмотреть, а времени на это мало, и вот я позволяю себе наблюдать за тем, что делается вокруг меня, и прошу, чтобы меня содержал тот, у кого нет никакого желания наблюдать за тем, что делается вокруг него». Он, мистер Скимпол, полагает, что такова философия трутня, и находит ее очень хорошей философией, конечно лишь при том условии, если трутень готов жить в ладу с пчелой, а насколько ему, мистеру Скимполу, известно, этот покладистый малый действительно готов жить с нею в ладу – только бы самонадеянное насекомое не противилось и поменьше кичилось своим медом!
Он продолжал развивать эти фантастические теории с величайшей легкостью и в самых разнообразных вариантах и очень смешил всех нас, но сегодня он, по-видимому, говорил серьезно, насколько вообще мог быть серьезным. Все слушали его, а я ушла заниматься новыми для меня хозяйственными делами. Это отняло у меня некоторое время, а когда я на обратном пути проходила по коридору, захватив свою корзиночку с ключами, мистер Джарндис окликнул меня и попросил пройти с ним в небольшую комнату, которая примыкала к его спальне и казалась не то маленькой библиотекой, набитой книгами и бумагами, не то маленьким музеем сапог, башмаков и шляпных коробок.
– Присаживайтесь, дорогая, – сказал мистер Джарндис. – Эта комната, к вашему сведению, называется Брюзжальней. Когда я не в духе, я удаляюсь сюда и брюзжу.
– Значит, вы бываете здесь очень редко, сэр, – сказала я.
– Э, вы меня не знаете! – возразил он. – Всякий раз, как меня обманет или разочарует… ветер, да еще если он восточный, я укрываюсь здесь. Брюзжальня – моя самая любимая комната во всем доме, – тут я сижу чаще всего. Вы еще не знаете всех моих причуд. Дорогая моя, почему вы так дрожите?
Я не могла удержаться. Старалась изо всех сил, но – сидеть наедине с ним, таким добрым, смотреть в его ласковые глаза, испытывать такое счастье, такую гордость оказанной тебе честью, чувствовать, что сердце твое так полно, и не…
Я поцеловала ему руку. Не помню, что именно я сказала, да и сказала ли что-нибудь вообще. Смущенный, он отошел к окну, а я готова была подумать, что он сейчас выпрыгнет вон; но вот он обернулся, и я успокоилась, увидев в его глазах то, что он хотел скрыть, отойдя от меня. Он ласково погладил меня по голове, и я села.
– Полно, полно! – промолвил он. – Все прошло. Уф! Не делайте глупостей.
– Этого больше не повторится, сэр, – отозвалась я, – но вначале трудно…
– Пустяки! – перебил он меня. – Легко, совсем легко. Да и о чем говорить? Я слышу, что одна хорошая девочка осиротела, осталась без покровителя, и я решаю стать ее покровителем. Она вырастает и с избытком оправдывает мое доверие, а я остаюсь ее опекуном и другом. Что в этом особенного? Ну вот! Теперь мы свели старые счеты, и «вновь предо мною милое лицо доверие и верность обещает».
Тут я сказала себе: «Слушай, Эстер, ты меня удивляешь, дорогая моя! Не этого я от тебя ожидала!» – и это так хорошо на меня подействовало, что я сложила руки на своей корзиночке и вполне овладела собой. Мистер Джарндис одобрительно посмотрел на меня и стал говорить со мной совершенно откровенно – словно я давным-давно привыкла беседовать с ним каждое утро. Да мне казалось, что так оно и было.
– Вы, Эстер, конечно, ничего не понимаете в нашей канцлерской тяжбе? – сказал он.
И я, конечно, покачала головой.
– Не знаю, есть ли на свете такой человек, который в ней хоть что-нибудь понимает, – продолжал он. – Судейские ухитрились так ее запутать, превратить ее в такую чертовщину, что если вначале она имела какой-то смысл, то теперь его давно уже нет. Спор в этой тяжбе идет об одном завещании и праве распоряжаться наследством, оставленным по этому завещанию… точнее, так было когда-то. Но теперь спор идет только о судебных пошлинах. Мы, тяжущиеся, то и дело появляемся и удаляемся, присягаем и запрашиваем, представляем свои документы и оспариваем чужие, аргументируем, прикладываем печати, вносим предложения, ссылаемся на разные обстоятельства, докладываем, крутимся вокруг лорд-канцлера и всех его приспешников и на основании закона допляшемся до того, что и мы сами, и все у нас пойдет прахом… из-за судебных пошлин. В них-то и весь вопрос. Все прочее каким-то непонятным образом улетучилось.
– Но вначале, сэр, спор шел о завещании? – попыталась я вернуть его к теме разговора, потому что он уже начал ерошить себе волосы.
– Ну да, конечно, о завещании, – ответил он. – Некий Джарндис нажил огромное богатство и однажды в недобрый час оставил огромное путаное завещание. Возник вопрос – как распорядиться завещанным имуществом, и вот на разрешение этого вопроса растрачивается все наследство; наследников так измучили, что, если бы стать наследником было все равно что стать величайшим преступником, эти мучения послужили бы для них достаточной карой; а само завещание свелось к мертвой букве. С самого начала этой злополучной тяжбы все обстоятельства дела, о которых уже осведомлены все тяжущиеся, кроме одного, докладываются для ознакомления тому единственному, который о них еще не осведомлен; с самого начала этой злополучной тяжбы каждый тяжущийся вновь и вновь получает копии всех документов, которыми она обрастает (или не получает, как обычно и наблюдается, потому что никому эти копии не нужны, но тем не менее платит за них), а это целые возы бумаги; все вновь и вновь возвращается каждый тяжущийся к исходной точке в обстановке такой дьявольской свистопляски судебных издержек, пошлин, бессмыслицы и лихоимства, какая никому и не снилась, даже в самых диких видениях шабаша ведьм. Суд справедливости запрашивает Суд общего права; Суд общего права вместо ответа запрашивает Суд справедливости; Суд общего права находит, что он не вправе поступить так; Суд справедливости находит, что по справедливости он не может поступить этак; причем ни тот ни другой не решаются даже сознаться, что они бессильны что-нибудь сделать без того, чтобы этот поверенный не давал советов и этот адвокат не выступал от имени А, а тот поверенный не давал советов и тот адвокат не выступал от имени Б, и так далее вплоть до конца всей азбуки, как в детских стишках про «Яблочный пирог». И так вот все это и тянется из года в год, из поколения в поколение, то и дело начинаясь сызнова и никогда не кончаясь. И мы, тяжущиеся, никоим образом не можем избавиться от тяжбы, ибо нас сделали «сторонами в судебном деле», и мы вынуждены оставаться «сторонами», хотим мы или не хотим. Впрочем, лучше об этом не думать. Когда мой двоюродный дед, несчастный Том Джарндис, стал об этом думать, это было началом его конца!
– Тот самый мистер Джарндис, сэр, о котором я слышала?
Он хмуро кивнул.
– Я его наследник, Эстер, и это был его дом. Когда я здесь поселился, он и в самом деле был холодным. Хозяин оставил в нем следы своих несчастий.
– Но как этот дом изменился теперь! – сказала я.
– В старину он назывался «Шпили». Том Джарндис дал ему теперешнее название и жил здесь взаперти – день и ночь корпел над кипами проклятых бумаг, приобщенных к тяжбе, тщетно надеясь распутать ее и привести к концу. Между тем дом обветшал, ветер, свистя, дул сквозь трещины в стенах, дождь лил сквозь дырявую кровлю, разросшиеся сорняки мешали подойти к полусгнившей двери. Когда я привез сюда домой останки покойного, мне почудилось, будто дом тоже пустил себе пулю в лоб – так он был запущен и разрушен.