Из тупика. Том 1 Пикуль Валентин
– Что же дальше? – спросил Павлухин.
– Если бы знать…
К ночи Иванов-6 постучался в каюту Самокина:
– Кондуктор, это я… откройте. – И каперанг протянул текст своего рапорта в Адмиралтейство. – Пожалуйста, зашифруйте как можно точнее, и пусть радиовахта сразу передает.
– Есть! – ответил ему Самокин.
Донесение морскому министру Иванов-6 заканчивал так:
«Никаких волнений, неудовольствий или тревожного настроения в команде за все время обыска не замечалось; наоборот, команда, зная о возбуждении дела, чувствовала себя подавленно».
Самокин зашифровал этот текст как можно ближе к подлиннику, старательно отыскав в кодовых книгах такое сочетание ключа, которое точнее всего отвечало бы слову «подавленно». Он хотел предотвратить грозу, нависшую над командой крейсера. Будь это на Балтике, среди товарищей по партии, он бы, может, поступил иначе. Но сейчас кондуктор понимал: боя не будет – будет избиение.
До приезда следователя из Парижа дело повел сам Федерсон, ретивый и настырный. Никто бы раньше не подумал, что в этом механике кроется такая черная страсть к политическому сыску, омраченная неистовым презрением к России и вообще к русским людям. Через каюту Федерсона, в которой извергался Везувий, рушилась Ниагара и замерзал в Альпах одинокий путник, прошли все шестьдесят девять человек, обозначенные в списке. Теперь как угорелые носились по трапам рассыльные, давали дудки, выкрикивали в распахнутые люки:
– Эй, Захаров… тута Захаров? Стегай к механику.
Два зеленых хамелеона трясутся в банке противными гребнями, стучат по стеклу длинными липкими языками. А сам Федерсон издевательски вежлив:
– Садитесь, комендор… Вы не станете отрицать, что револьвер, обнаруженный под креслом вертикальной наводки носового орудия, принадлежит именно вам?
– Нет, не стану. – Захаров глядит испуганно.
– Объясните, зачем он вам нужен?
– Ваше благородие кой годик служу… Не все же воевать. Кады-нибудь и вчистэю пойдем. А деревенька-то моя, Решетиловка, в лесу темном пропала… Почитай, на самой опушке стоит. Конокрады балуют. Опять же, кады и на гулянку пойдешь в соседнее Киково… Мало ли чего не бывает?
– Хорошо. Допускаю такой вариант. А вот расскажите нам, Захаров, какие пораженческие разговоры вы вели в жилой палубе?
– Не! – мотает головой матрос. – Таких не было…
Федерсон жмет электрическую грушу, висящую над головой.
– Пусть войдет, – говорит он рассыльному.
И входит матрос Ряполов.
– Ряполов, – напоминает ему Федерсон, – не забывайте, что вы тоже обозначены в этом списке подпольной организации. А потому – отвечайте честно… Допускал ли матрос Захаров высказывания антивоенного свойства?
– Так тошно!
– А что говорил? Вспомните… не волнуйтесь, Ряполов!
Ряполов, глядя на хамелеонов, вспоминает:
– Шкажу… Говорил так: «Табаним мы тут, табаним. От Рошии шовшем отбились. А на кой хрен воюем? Это Шашка ш Гришкой мутят народ…»
Федерсон машинально впивается в список:
– Ряполов! Кто такие Сашка с Гришкой? Из какой палубы?
Выясняется, что палуба эта – Зимний дворец, Сашка – императрица Александра Федоровна, а Гришка – известный варнак Распутин-Новых, и Федерсон задумчиво поправляет манжеты.
– Ну-с, так что, Захаров? Были такие высказывания?
Захаров встает – руки по швам отутюженных клешей:
– Какие, ваше благородие?
– Ну вот, вроде этого: «на кой хрен?» и так далее.
– Да таких-то матюгов я на дню сотни три-четыре выговариваю, рази ж все упомнишь? Ну да, – вдруг соглашается, – говорил. Потому, как сами посудите, кой уже годик… от дому совсем отбился… матушка без меня померла… баба моя гулящей стала!
– Позволите так и запротоколировать?
Захаров долго думает и машет рукой:
– Где наша не пропадала… Пишите!
Надсадно скребет перо по бумаге – словно режет по сердцу.
Федерсон зачитывает Захарову его показания.
– Так? Теперь подпишитесь.
– Ваше благородие… Ну да, не отрицаю, говорил: на кой хрен!.. А вы иначе пишете. Будто я кайзеру продался и на деньги германские поражал всех… Так же не шкура, чтобы за деньги продаться!
– Послушайте, Захаров, вы ведь умный матрос. Между словами «на кой хрен воюем» и словами большевиков «долой войну!» совсем незначительная разница…
Федерсон глядит на большие руки матроса, перевитые узлами пульсирующих вен. Он думает о ночной тиши над деревней Решетиловкой, где живет гулящая баба, а по опушке леса гуляют в красных рубахах веселые конокрады… Представив себе эту картину, далеко неприглядную, механик со вздохом вычеркивает «германские деньги» и снова подсовывает протокол Захарову:
– Может, теперь подпишете?
Захаров долго мечет рукой над бумагой – подписывает.
– Вот и все, – говорит ему Федерсон облегченно.
Запаренным конем несется по палубам рассыльный:
– Шестаков из машинной команды… тебя к Механику!
Вскоре на «Аскольд» прибыл подполковник Найденов – умный, толковый следователь. Он никого не шантажировал, вызывал к себе в каюту изредка то одного, то другого, разговаривал просто, по-человечески. Подавленность в настроении команды (сразу, как только дело было вырвано из рук Федерсона) стала рассасываться.
В один из дней Найденов навестил Иванова-6.
– Господин каперанг, я следствие закончил…
– О батенька, преотлично! Позвольте, я кликну в салон и своего старшого, дабы обсудить выводы сообща…
В салоне три человека: Иванов-6, Быстроковский, Найденов.
– По моему глубокому убеждению, – говорил Найденов, – на крейсере даже подготовки к восстанию не было.
– Не было! – просиял каперанг. – Слышите, Роман Иванович?
Быстроковский суховато кивнул.
– Показания же обормота Виндинга-Гарина явно провокационные. Чего он хотел? Добиться авторитета в агентурных кругах. С тем чтобы, завоевав этот авторитет, впоследствии поступить на службу во французскую полицию. Перед матросами он выставил себя революционером, изгоем, несчастненьким, и команда ему доверилась… Это – отщепенец! Да, он русский подданный. Но, будучи солдатом Иностранного легиона, Виндинг-Гарин давно уже наполовину эмигрант…
– Конечно, – горячо заговорил Иванов-6. – Как не понять и матросов? Оторванные от родины, отбитые от своих семей, они охотно идут навстречу любому земляку. И попался вот этот негодяй!
– А Ряполов? – вдруг спросил Быстроковский. – А Пивинский? Разве их показания – показания «полуэмигрантов»?
– Согласен, – охотно поддакнул Найденов. – Но их показания о взрыве крейсера, который якобы готовится, никак не отражают настроения всей команды. Может, какой-то пьяный дурак и ляпнул так. Но общий импульс крейсера – боевой.
Иванов-6 от такой похвалы «Аскольду» готов был расцеловать следователя и даже вольненько потрепал его по коленке:
– Безусловно так! Благодарю вас, полковник[3].
Быстроковский, однако, заметил:
– Но, господин полковник, вы не можете не отметить в своем заключении признаки… Да! Именно признаки смуты!
– Признаки существуют, – согласился следователь. – Но, скажите мне, господин старший лейтенант, где в России сейчас этих признаков революции не существует? Они – всюду…
– Абсолютно так, – подтвердил Иванов-6. – А теперь расскажите нам, что будет далее?
Найденов подмедлил с ответом.
– Далее… Далее будет суд.
Иванов-6 встал – толстый, рыхлый, неуклюжий, словно чурбан. Его бульдожье лицо вдруг сморщилось как печеное яблоко.
– А вот суда, – сказал он, хихикнув, – суда-то и не будет!
– Помилуйте! – возмутился Быстроковский. – Для чего же тогда была проделана вся эта громоздкая работа?
– Не знаю… Но суда, заверяю вас, господа, не будет. Во всяком случае, пока я – командир крейсера. И я сейчас же телеграфирую в Париж графу Игнатьеву и каперангу Дмитриеву, нашему морскому атташе, чтобы суда над «Аскольдом» не было.
– Почему? – спросил Найденов невозмутимо.
– Потому что здесь не Кронштадт! Потому что здесь, во Франции, стране республиканской, существует свобода печати! Потому что я не желаю пораженческой окраски моих матросов! Потому что я не позволю пачкать честное русское имя…
Найденов подумал и улыбнулся:
– Что ж, по-своему, вы правы… Поддерживаю!
Связавшись с Парижем, командир крейсера нашел поддержку и у графа Игнатьева, и у каперанга Дмитриева. Было сообща решено: неблагонадежных матросов – по усмотрению самого командира – списать подальше от корабля: в окопы!
И вот перед Ивановым-6 лежит список – шестьдесят девять моряцких душ. Выбирай любого. Их надо вырвать с мясом и кровью из брони крейсера и пересадить в унавоженную войною землю. Рано утром Быстроковский по мятому лицу каперанга понял, что командир мучился всю ночь, занимаясь строгим отбором.
– И сколько же мы списываем? – спросил он.
– Никого не списываем. Двадцать девять человек я наметил было, но по зрелому размышлению… Никого не списываем!
– Почему? – удивился Быстроковский.
И получил честный ответ честного человека:
– Жалко…
Быстроковский был крут:
– Одного типа вы мне все-таки подарите, пожалуйста!
– Кого?
– Есть такой… Александр Перстнев! Я уже обещал ему при всех, что он сгниет в окопах.
– Ну… возьмите, – сказал Иванов-6 вздыхая и переправил писарям для приказа имя только одного человека.
Шурка Перстнев подлежал списанию в дивизию латышских стрелков – в окопы под Ригой, куда ссылали всех матросов «политически неблагонадежных»…
– А вы собираетесь обратно в Россию? – спросил Иванов-6 у следователя Найденова. – Ах, какой вы счастливец!
– Нет, – отвечал ему Найденов пасмурно. – Меня граф Игнатьев срочно просит прибыть в Марсель.
– А что там случилось?
– В корпусе Особого назначения бунт: солдаты убили подполковника Маврикия Краузе[4].
На прощание Шурка Перстнев сказал – загадочно:
– Я вот под Ригу сейчас укачу, а вы не думайте, что здесь ничего не осталось. Я-то, может, еще и выживу. А вам бабушка надвое сказала. Тут такие домовые живут, под броняжкой, что проснетесь когда-нибудь на том свете…
Впрочем, Рига ему только во сне показалась. Путь туда слишком долог. Через Францию, Англию, по Скандинавии – влетит он русской казне в копеечку. Не велик барин Шурка: подохнуть можно и во Франции, а потому он был зачислен в ряды корпуса Особого назначения, – далеко ездить за смертью не надо.
Генерал Марушевский был возмущен:
– У нас не погребная яма, чтобы сваливать сюда нечистоты. При формировании корпуса в России людей отбирали словно жемчуг. А теперь всю мерзость на нас спихивают. Хорошо! – решил Марушевский. – Отправьте этого матроса в самое опасное место, а именно – в команду штабс-капитана Виктора Небольсина.
…Самое опасное место – Мурмелон-ле-Гран – зацветает пышными маками, в которых лежат зловонные трупы и звонко стрекочут кузнечики.
Шурка добрался до позиций, присел в окопе. Невдалеке от него пожилой солдат долго целился, выстрелил: трах!
– Эй, дядя! – позвал его Шурка.
Но солдат взял гвоздь и камнем стал засобачивать его в приклад своей винтовки. Только сейчас Шурка заметил, что из приклада уже торчат восемь шляпок. И теперь, сгибаясь под ударами камня, с треском влезает в приклад девятый.
– Это ты к чему, дядя? – спросил Шурка, невольно заробев. Солдат поднял лицо – цвета земли; глаз вроде и не было.
– А к тому, что вот, когда десятку фрицев нащелкаю, тогда меня на день до Марселя пустят… И напьюсь я там, как свинья! Не мешай на выпивку хлопотать…
В офицерской землянке сидел за бамбуковым столиком штабс-капитан Небольсин и говорил угрюмому фельдфебелю:
– Не надо, Иван Василич, не надо. Она вернется…
– Да вернется ли? – спрашивал тот очумело и дико.
Над головой офицера нависал пехотный перископ, и Небольсин время от времени бросал взгляд в окуляр, приглядываясь к тому, что творилось на немецкой стороне. Лицо штабс-капитана, худое и усталое, невольно располагало к доверию.
– С «Аскольда»? – удивился Небольсин, прочитывая бумаги. – Так-так. Бывал я там, на вашем пароходе. Эсер? Большевик?
– Мы, – ответил Перстнев, – анархистами будем.
– О-о! – И посмотрел на матроса уже с интересом. – Анархизм вещь рискованная и требует высокого интеллекта. Что читал?
– Да я… так. Мы не читали. Мы разговаривали.
– Я признаю и такой метод – мышление в разговоре. Кстати, в анархизме – конечно не в обывательском, а классическом! – очень любопытно отношение к элементу сознания масс… Вы как к этому относитесь, уважаемый?
Шурка Перстнев хлопал глазами:
– Как отношусь? Хорошо отношусь… Мы не читали!
– А я вот читал. И князя Кропоткина, и над Прудоном сидел, и Штирнера проглотил. Ну и, конечно, Бакунина… Однако, как видишь, анархистом не стал… – Подумал немного, поскреб небритый подбородок красивой грязной рукой и сказал: – Думается, что ты тоже не анархист, а просто… дурак!
– Да нет, – обиделся Шурка, – мы понимаем. Вот чтобы власти не было… ходи, куда хочешь… налогов платить не надо.
– Бред! – ответил Небольсин. – Дай вам волю, так вы грабить пойдете. А цивилизованное государство без налогов существовать не может. Каждый обязан подкреплять отечество не только разумом, не только руками, но и копейкой своей… тоже!
– Вернется ли? – приуныл фельдфебель, глядя себе под ноги.
– Потерпи, Иван Василич, она вернется…
Штабс-капитан посуровел. Махнул рукой Шурке:
– Ладно. Черт с тобой! Не для того ты прислан в мой батальон, чтобы я просвещал тебя… Только не мусорь здесь словами! У меня – как при анархизме: набью морду и сдам в архив…
Шурка стоял навытяжку, хлопая глазами: хлоп-хлоп. Все было непривычно и непонятно в этом солдатском мире. Пахло землей, червями, тленом. И плакал, убивался навзрыд фельдфебель: вернется ли? вернется ли? Ну когда же вернется?..
Небольсин вскрыл жестянку ножом, сказал:
– Рядовой Перстнев, сядь и все слопай!
Это была ветчина с горошком. Но… пальцем, что ли?
– Эх вы, флотские! – с оттенком пренебрежения протянул Небольсин. – Даже ложки с собой не имеете.
Шурка не спорил и торопливо умял банку с помощью чужой вилки. Потом поверху прошел гул, и Небольсин поманил его.
– Вы ведь как? – сказал штабс-капитан. – Воюете с врагом, часто даже не видя его. Хочешь немца посмотреть? Живого? Теплого? На русском хлебе вскормленного? Вот он – смотри!
В зеркалах перископа Шурка увидел развороченную землю брустверов, а над ними полоскалось на ветру широкое полотнище:
ЗДРАВСТВУЙТЕ, ПЕРВАЯ РУССКАЯ БРИГАДА!
ВАМЪ НЕ ХВАТИЛО ЗЕМЛИ В РОССИИ,
ВСЕ ВЫ ПОГИБНЕТЕ НА ЗЕМЛЕ ФРАНЦИИ!
Но ни одного немца Перстнев так и не увидел.
– Ой, боюсь, что не вернется… – сказал фельдфебель.
Небольсин повертел пальцем возле виска, шепнул:
– Спятил вчера… после штыковой. Вот и понес ахинею. – И с убежденностью актера заговорил пылко, обнимая плечи старого фельдфебеля: – Иван Василич, сколько ждали… Подожди еще!
Тишину фронта разрубила тонкая строчка пулемета.
– Ну, иди, Перстнев, – сказал штабс-капитан. – Привыкай к новой жизни… Да разыщи ефрейтора Каковашина.
Ефрейтор Каковашин пригляделся к новому солдату.
– Э-э-э, – сказал, – вот ты, паразит, мне и попался! Кады спор в Тулоне сообща решали, чья жистянка лучше, не ты ли, сука, мне по черепушке бляхой от ремня врезал?
– Дело прошлое… – увильнул Шурка от прямого ответа.
Каковашин вручил ему грязную каскетку в чехле и винтовку. В прикладе было девять гвоздей, а десятый торчал наружу – полусогнутый, не до конца вколоченный.
– А где же этот… дядя, что стрелял из нее?
– Хватился, парень! Дядю твоего снайпер кокнул…
Вечером, когда закатилось за брустверы солнце, Небольсин решил спровадить из команды сумасшедшего фельдфебеля. Сопровождать его вызвался Каковашин.
– Эй, флотский! – окликнул он Шурку. – У тебя франки е?
– Е, – ответил Шурка.
– Тогда пошли. Заодно и к тетке Марго завернем…
И они пошли. Все через поле маков, в которых догнивали трупы людей и беззаботно трещали кузнечики. Брели сначала ходами траншей – мелких (французы копать их ленились). Печально посвистывали пули. Вот и деревня, полуразрушенная артиллерией. Бегают, поджав хвосты, собаки. И сидит на пепелище черная кошка с зелеными глазами-плошками.
– Брысь, ведьма! – шикнул на нее Перстнев, боязливо крестя себя. Буйный анархизм выходил из него сейчас, словно дурной пот – всеми порами Шуркиного тела.
– Потерпи, Василич, – говорил Каковашин, под руку ведя сумасшедшего. – Уж недолго тебе мучиться осталось. Сейчас вот и к тетке закатимся. У флотского франки-то шевелятся…
Трактир, однако, был закрыт. Над дверями болталась бумажка. Каковашин сорвал ее, протянул сумасшедшему:
– Ну-кась, Василич, ты грамотей славный… Прочти!
Сумасшедший внятно перевел с французского:
– «Кофейня госпожи Марго Фересьен закрыта на восемь дней, согласно приказу, за то, что владелица, несмотря на запрещение, продолжала торговать вином русским солдатам…» А мы вернемся ли? – спросил фельдфебель, пуская бумажку по ветру.
– У, сволота поганая! – бешено ругался Каковашин. – Загнали нас в эту Европу, чтоб она сдохла вся, а даже выпить негде. Пошли, Иван Василич, сдадим тебя по всей форме в бедлам, и ни о чем, сердешный ты мой, не печалься… Ты-то вернешься, тебе крепко повезло. А мы, видать, здесь пропадем…
Сдали сумасшедшего в лазарет и, печальные, возвращались на позицию. Хуже нет, когда человек настроит себя на выпивку, а выпивка сорвется. Это прямо беда! В глазах темно… В такие моменты сам себя не помнит, слову не перечь, все с глаз долой! И вот шагали они, даже не разговаривая. Молча. Озверело. В середине пути (уже возле деревни) Шурка остановился, швырнул с головы каскетку, всадил в землю винтовку, из которой торчал гвоздь.
– Иди, – сказал. – А я – стоп машина!
– Куда? – спросил Каковашин.
– Куда глаза глядят. Обрыдла мне жизнь. И в ваши червивые окопы не полезу… Пропадай все с треском!
– Это как понимать? – придвинулся Каковашин. – Мы, значица, в окопах сиди. А ты, анарха флотская, не желашь?
– Не желаю, – ответил Шурка, удаляясь.
– Стой! – гаркнул Каковашин, срывая с плеча винтовку.
Шурка уходил все дальше. Топтал багровые маки.
– Стой! Или… стрелю.
– Пошел ты… – донеслось в ответ.
– Я человек нервенный, – орал Каковашин, – я людей убивать привык… Мне и тебя не жаль, флотский! Христом-богом прошу – вернись, не заставь грех на душу брать.
– Лупи, коли ты привык, – ответил ему Шурка.
И выстрел грянул. Перстнев взмахнул руками – красные маки вспыхнули, потревоженные, и закрыли его навсегда. Каковашин взрыднул – коротко, как дети в конце своего плача. И долго слушал тишину. Лаяла собака из деревни. Вскинул винтовку.
– Ну и валяйся, – сказал. – Мы тута дохнем не пойми за што, а они там с жиру бесятся… Не понравилось? Ну и лежи теперича. Воняй во славу Франции! Тоже мне… барин нашелся.
Вот и все. Ночью из деревни вышли осторожные, с гибкими телами, мародеры. Они стащили с убитого сапоги, а Шуркины франки пропили ночью у тетки Марго Фересьен.
Шурка уже не вернется, как не вернутся на родину и другие.
А вот под Хайфой или в Дарданеллах, в вое снарядов и плеске волн, когда песок хамсина скривел на зубах, – там, кажется, как это ни странно, смерть была легче.
Глава седьмая
Понемногу все забылось в улеглось, как дурная муть. Дисциплина на крейсере построжала, учения и приборки не давали людям задумываться ни над чем, кроме насущного корабельного дела. Увольнения матросов на берег резко сократились. Казалось, жизнь «Аскольда» вошла в обычную колею.
Впрочем, не совсем. Матросы о чем-то шептались, но стоило появиться офицеру, как они дружно замолкали. Не успокоились. Что-то затевали. Оружие продолжали находить. И большинство в кают-компании верило, что на крейсере где-то спрятано оружие во множестве. С такой командой выходить в море опасно. Надо предупредить опасность. Еще здесь, в Тулоне. В море будет поздно.
А для чего существуют боцманматы? Ради чего у них отдельный гальюн и не миски, а – тарелки? И ложки, как у господ, с монограммами?..
Теперь на крейсере обнаружилось новое бедствие. Исправные трезвые служаки вдруг стали запивать так, что пропадали неделями. Полиция доставляла их на борт с ворохом протоколов: там дрался, там разгромил витрину, там свернул ларек, там… Таких разжаловали, и они с облегченным сердцем переселялись жить ниже – в матросский кубрик. Гальюн общий, нет тарелки, а есть миска. И гоняют тебя хуже собаки. Но зато не надо продавать своих товарищей. Так поступали честные унтер-офицеры. Отказаться от сыска они не могли, коли приказывают «шкурить». Но есть выход: десять бутылок вина на брата, на закуску понюхай ленточку от бескозырки, а потом… Что потом? Потом ты свободен от былых заслуг, но зато спишь с чистой совестью.
Кают-компания жила все эти дни в состоянии постоянного страха. На ремонт давно махнули рукой: какой там ремонт? Не дай бог выйти в море сейчас, когда команда ненадежна.
– Нас же убьют, – говорил фон Ландсберг. – Служишь, черт бы его побрал, служишь. А… что тебя ждет в награду? Нет, господа, еще раз надо проверить: довели мы дело до конца или нет? Если – нет, то в море никак нельзя выходить…
Был на исходе день 20 августа 1916 года. Кают-компания и жилые палубы давно закончили ужин. Незадолго до команды «Койки брать, спать!» мичман Вальронд, как всегда, проверял снарядные и зарядные погреба.
Вот и сегодня он, вместе с Бешенцовым, долго спускался в самую преисподнюю корабля. Трап за трапом, палуба за палубой – словно этажи высокого дома: все ниже и ниже по крутизне, до самого днища крейсера. Неслышно отворялись люки, хорошо смазанные. По мере спуска все осторожнее становились движения. А снизу уже доносился особый, специфический, запах погребов – запах пироксилина, манильской пеньки и масел.
Нога Вальронда нащупала пушистый ворс мата. Следом за ним мягко опустился в погреб матрос. Здесь постоянно (никогда не угасая) горел яркий свет, ровно гудела станция вентиляции. А в удобных стеллажах, словно бутылки в винном подвале, покоились настороженным сном чушки снарядов. Это – главный калибр. В соседних погребах – калибр послабее: против миноносцев и катеров.
Сама обстановка погребов располагала людей к вежливости и разговорам на полушепоте, как в храме. Бывали раньше случаи, что старые пороха возносили людей, как ангелов, прямо на небеса – только за то, что они чихнули. Теперь пикриновоаммиачные пороха Брюжера, Дезиньоля и Фонтеня не столь опасны. Но осторожность в таком деле никогда не мешает.
– Проверь, – тихо велел Вальронд, – не разложилось ли сало на снарядных станках. А я замерю влажность…
Мичман отметил температуру. Там, над палубой «Аскольда», дрожал горячий воздух ночного Тулона, и в погребах было слишком тепло. Вальронд сразу врубил дополнительный «виндзейль», чтобы поскорее вытянуло всю духоту, потом шагнул к гигрометру, замеряя показания влажности воздуха.
Гигрометр системы Соссюра (великого Соссюра!) висел перед ним на пружинах, чтобы никакая тряска боя и шторма не повредила ему, капризному прибору. Еще не глянув на барабан автомата, Женька подцепил кусочек желатиновой бумажки: нет, она не порозовела, что бывает при лишней влажности, а немного посинела, – показатель хороший.
Подошел Бешенцов, вытер о подол робы измазанные маслом пальцы.
– Господин мичман, – спросил, – а правда это, что в гигрометрах работает человеческий волос, как пружина?
Глаза Вальронда прищурены во внимании на шкалу показаний:
– Да. Правда. Причем не просто волос, а – женский!
– Вот те на!
– А разве ты не знал?
– Нет. А почему волос от бабы, ваше благородие?
– Он тоньше мужского и более… Как бы это тебе объяснить? Женский волос лучше мужского, потому что более нервно, если можно так выразиться, воспринимает влагу.
– Чудеса! – сказал Бешенцов, качая головой.
– Причем, – усмехнулся Вальронд, – волос годен только от рыжей женщины. Так что, дорогой, если тебе попадется рыжая стерва – сразу рви ее за патлы… Нам, бедным россиянам, все пригодится!
Аккуратно заполнил графу в «Погребном журнале», сказал:
– Пошли с богом… Все в порядке.
Обратный путь – такой же осторожный. Но, чем дальше от многотонных запасов взрывчатки, тем смелее становятся ноги. Можно и каблуком приударить. А на верхней палубе их охватила липкая темная духота, вдали пересыпал огни Тулон.