Карагач. Запах цветущего кедра Алексеев Сергей
И назвала адрес.
– А это был Сорокин? – откровенно рассматривая грудь, спросил Колюжный. – На подиуме?
– Сомневаешься? – она помедлила и наконец-то начала упаковывать себя в черную блузку.
– Какой-то ряженый… Хотя вещает почти профессионально.
– Возьму тебя с собой. Толькоя потребую полного повиновения.
Вячеслав последил за ее руками.
– Спасибо… Никак не пойму, вам-то он зачем?
– Зачем?… – она закончила туалет и взглянула прямо, с неким сожалением. – Долго объяснять. Короче, существует Фонд помощи женщинам, попавшим в сложную психологическую ситуацию. В секту, например, в экзотическую общину. Или в руки ясновидящих мошенников, лекарей и прочих шаманов.
– Это же полстраны…
– Если не больше…
– А в Доме кино был благотворительный детский концерт. – вспомнил он. – Не слишком ли много на хрупкие плечи? Еще сьемки, театр…
Неволина усмехнулась и вздохнула.
– Конкуренция…
– Не понял?
– Айнура подмяла под себя тему страждущих детей. Татарская мафия… – и опять глянула прямо, проникновенно. – Но благо, в нашей стране обмануты и обездолены не только больные младенцы. Женщины и матери этих детей страдают еще больше.
– То есть, феминистская организация?
– Почему я должна защищать мужчин? Которые унижают прежде всего женщину? Делают ее товаром? Продают в сексуальное рабство?
– Вас кто-то обидел? – догадался Колюжный, все еще следуя материнскому воспитанию в отношениях с женщинами.
– Меня трудно обидеть. – самоуверенно произнесла Неволина. – Ты же понимаешь, сниматься в кино, играть несчастных жен олигархов мало…
Он вдруг увидел, что зовущая красота ее призрачна и так же пластична, как силикон; она буквально превращается в блин, как только снимается актерская маска. Сейчас актриса заговорила о неких сокровенных подробностях своего существования, и в тот час стала походить на ту болезненную женщину, даже без грима…
– Какие проблемы у Рассохина на Карагаче? – решил пощадить ее Колюжный.
– У него похитили спутницу, какую-то питерскую даму. Вот тебе еще одна пострадавшая…
– Не было у него дамы! – изумился Вячеслав. – Он поехал один. Откуда информация?
– Из надежных источников. – тоном разведчика проговорила Неволина. – У меня в общине на Гнилой Прорве свой человек. Да, я вынуждена засылать волонтеров в самое логово. Чтоб снимали и писали, документировали. Сорокин создал на Карагаче закрытую ортодоксальную секту. По типу американских. У него в неволе находится около сорока женщин. Обманутых, забитых, замордованных, доведенных до состояния рабства. У некоторых есть маленькие дети! Женщин проводят сквозь ужасное чистилище, потом дают новые имена и заставляют ходить голыми. Местные власти куплены и попустительствуют. Да и кому теперь нужны эти несчастные? Бездомные, душевнобольные, с исковерканной судьбой?…
– Хотите сказать, даму Рассохина похитили сектанты?
– Пока не ясно, знает только Рассохин. А может, и ты, коль друзья…
– Я про нее впервые слышу! Может, перепутал информатор? У Станислава Ивановича похищали женщину на Карагаче, и кажется, питерскую. Но лет тридцать назад!
– Значит, вторую похитили.
– Такого быть не может!…
– Я проверила. – невозмутимо произнесла звезда. – Дама у Рассохина была. И не стало. Возможно, Сорокинская секта причастна. В концлагере на Гнилой Прорве новеньких содержат на карантине, в изоляции. Могли увезти в другой лагерь. Их у Сорокина на Карагаче несколько. Ты бы должен знать, кто похищает и зачем.
У Колюжного ни слов, ни аргументов не нашлось.
– Да откуда мне знать?
Она умела быть убедительной не только в кино, и давить умела своим трепетным, нежным голоском, словно катком асфальтовым.
– Ты финансировал экспедицию. А теперь ищешь Сорокина. Значит, в курсе дел.
Больше всего Вячеслав не любил оправдываться, ибо чувствовал свою бестолковость.
– Я особенно не вникал в суть, – чуть ли не залепетал он, испытывая при этом омерзение. – Рассохин попросил найти этого Сорокина, точнее сначала его книжку, про какую-то пророчицу. И выяснить, существует ли она в самом деле. Или выдумка…
– Значит, у тебя есть связь с Рассохиным?
– И связи нет! Он через своего друга, Бурнашова, попросил…
– Верю. – благосклонно отозвалась Неволина. – Не зря сказали, ты просто экстримал, любитель приключений… Вот и возьму завтра на экстримальную встречу к Стюарту!
– Все-таки мне показалось, это не Стюарт. – слабо трепыхнулся Колюжный. – Тот, что вещал со сцены… Не Сорокин.
– Кто же еще?
– Не знаю… Может, помощник, сподвижник. И явно умнее самого гуру. Просто я слушал, с книжкой сравнивал. Здесь хоть что-то есть вразумительное…
– Пожалуй, да, – легкомысленно согласилась звезда. – В книжке-то вообще эзотерическая бредятина.
– Про чишовел интересно. Термин странный, никогда не слышал…
– Это что?
– Энергия смерти.
– Я прослушала… Ладно, завтра все проверим! – Неволина тронула своего охранника за плечо. – Поехали!
Вячеслав вышел из машины с ощущением, будто его эта барыня только что оттаскала за ухо…
4
Больше всего она опасалась обещанного лешим «сватом», чистилища, которое предстояло пройти в скиту у молчунов, поэтому все лето думала о побеге. Но мысль эта жила в ней как-то отвлеченно, не содержала никаких конкретных планов и скорее была только неким умозрительным желанием. Она даже не знала, где находится, и если бежать, то в какую сторону, на чем, и более менее ясным казался ей только срок. Как только попытаются провести сквозь муки чистилища, которые хоть и вызывали любопытство, однако представлялись адскими. И если этого не случится, то самое время бежать под осень, когда будет заканчиваться полевой сезон.
Она воображала, как неожиданно явится на прииск или в лагерь отряда, словно с неба свалится! Ведь к тому времени ее почти перестанут искать, строить предположения, выдвигать версии и будут лишь вспоминать у вечерних костров, даже кто-нибудь из самодеятельных бардов сочинит песню. Она же внезапно придет, возникнет из небытия и вот тут поднимется такая волна! Молва пойдет не только по Карагачу и Сибири – до Питера долетит, и все станут рассказывать, как неведомые миру кержаки из таинственного толка погорельцев похитили студентку из горного, Женю Семенову. Как она пробыла в плену несколько месяцев и с великими трудами бежала.
Чтобы еще пуще раззадорить будущее любопытство к ее приключениям, она завела дневник, благо, что чистых полевых книжек-блокнотов было несколько, и стала записывать впечатления каждого дня. И еще не скрываясь, снимала жизнь огнепальных, жилища, домашнюю утварь и даже портреты. При этом по-детски радовалась, что взяла с собой много пленки! Она ощущала себя путешественником, первооткрывателем неведомой цивилизации, некой инопланетной жизни. Правда, кержаки-погорельцы откуда-то знали про фотоаппарат, и что он может снимать точные картинки – удивить их чем-либо было трудно, однако фотографировать не запрещали. Ей вообще ничего не запрещали, и даже не охраняли, не присматривали и тем паче, не запирали: делай, что угодно, ходи, где вздумается!
На следующий день, как ее привезли в потаенный скит, посмотреть на добытую невесту пришла старуха, внешне похожая на сказочную Бабу Ягу. Она бесцеремонно растрепала Жене волосы на голове и отпрянула.
– Мыть да чистить надобно отроковицу! – сказала Прокоше. – Вся во вшах да блохах! Фу!
А она только что из бани пришла и блаженствовала от чистоты и ощущения легкости. В тот же день Женя попробовала если не сбежать, то хотя бы разведать местность, поскольку не имела представления, где находится. Душистый, потворствующей неге, аромат кедрового цвета действовал, как снотворное, и она проспала почти все время, пока они плыли на обласе по бесконечным разливам и озерам. Пленнице не завязывали глаза, никак не скрывали пути, а навели приятный, нескончаемый морок – это уже потом Женя узнала, как погорельцы умеют морочить голову. Всю дорогу она лишь изредка просыпалась, замечала какие-то детали и ориентиры, однако над нею склонялся иконописный лик жениха, и все окружающее пространство превращалась в некий малозначащий фон.
У молчуна Прокоши взгляд был какой-то говорящий, необъяснимо притягательный, и тонкая струнка разума едва слышно позванивала, как далекое эхо, заставляя сожалеть, что еще ни разу на свете она не встречала таких манящих мужских глаз, вселяющих уверенность и бескрайний душевный комфорт. Она не хотела, но тянулась к нему, как тянулась бы всякая женщина, обласканная и вдохновленная таким взором. Это можно было бы назвать и наваждением, и чарами, и колдовством, но угасающий звук разума не мог уже совладать, казалось бы с неуместной, неествественной, сумасшедшей мыслью, которая умещалась в три слова – «это мой мужчина».
Не было сказано ни единого слова, которые клятвенно и со страстью произносят в таких случаях, не совершено подвигов, не дано никаких обещаний, не принесено подарков – вообще ничего! Пожалуй, кроме этого благостного эфирного аромата, который она ощутила еще на прииске перед похищением. Даже формальных объяснений в любви не было, а все уже будто состоялось, и она впервые в жизни любила не ушами и даже не глазами, как женщина; она почуяла своего мужчину по запаху, как в природе всякая самка чует своего самца. И позволила себя украсть. Все остальное вдруг стало не важно, не обязательно – куда ее везут, каким путем, и что ждет впереди.
В этом безразличии и заключалась тайная, бесконечная минута счастья! Счастливый полусон не прервался даже когда она обнаружила себя обнаженной сначала в тесном помещении – что-то вроде бани. Богообразный похититель мыл ее водой, вытирал полотенцем, и она с удовольствием и полным доверием подставляла ему тело. Потом нес на руках по весеннему, солнечному лесу, завернутую в ткань, и она уже догадывалась, куда и зачем несут, испытывая при этом предощущение бесконечной радости. Примерно вот так она представляла себе их побег с Рассохиным в лесные кущи, чтоб он так же нес ее и молча ласкал взглядом. Их первая брачная ночь началась задолго до захода солнца, под деревом, и закончилась только утром, на восходе. И на все это бесконечное время Женя совершенно забыла, что ее похитили, и что с ней не богообразный погорелец Прокоша, а страстный и чувственный Стас, вдруг из робкого мальчика превратившийся в мужчину. На них все время сыпалась золотистая, кедровая хвоя – и это было единственным опозновательным знаком, что они все-так на земле и реальный мир существует.
Женя была уверена, что засыпает в объятьях Рассохина, и потому заснула так крепко, что проснулась лишь в обласе, на лосиной шкуре. На корме сидел и греб веслом просветленный Прокоша и она восприняла это без паники и разочарования. Снова плыли по разливам, и теперь уже не хотелось запоминать дороги, замечать ориентиры…
Простенький мотивчик, напеваемый подавленным сознанием, еще нудил, подсказывал, твердил, что это не на долго, не на всегда, что это всего лишь приключение, увлекательная забава, авантюра, поэтому и сохранялось желание бежать. И она сделала первую попытку совершенно спонтанно, как только заметила, что за ней никто не следит. Становище огнепальных располагалось в ленточном кедровнике, невысокие дома были выстроены вокруг гигантских кедров и вовсе не имели крыш, только бревенчатый накат, покрытый толстым слоем глины. Не попадали ни дождь, ни снег, и с воздуха увидеть их было невозможно. Несколько раз Женя слышала вертолет, круживший над весенними разливами, это искали ее, но не было никакого желания выдавать себя и жилье своих похитителей.
Перед первым тайным побегом ей казалось, будто Карагач где-то на востоке, и однажды она взяла фотоаппарат и пошла в эту сторону. Однако кругом была вода, затопленная болотистая пойма, уйти по которой без лодки ну никак невозможно. Не вброд же, не вплавь! И эта невозможность радовала, точнее, оправдывала ее пребывание здесь. Если сбежать сейчас, все кончится! И начнется практика, полевой отряд, маршруты, посиделки возле костров, одни и те же рожи, истории, песни, анекдоты. Влюбленный Стас наверняка уволился или даже уволили за потерю своего маршрутника. После практики опять город, гнусный питерский климат, защита диплома. Да и уходить было слишком рано! Старуха только посоветовала Прокоше вести ее сквозь чистилище, а тот вроде бы и не готовился, напротив, всячески ублажал. И когда соберется производить экзекуцию, неизвестно, все лето впереди. Вот спадет вода, высохнет земля, Карагач войдет в русло, ее пропажа обрастет легендами и закончится запас пленок – вот тогда и бежать можно!
Отсутствовала она часа три, но даже искать никто не бросился, и не спросил, где была. Только пегий сват по-лешачьи хитро глянул и скрючил нос. Женя застала своего Прокошу за тем же делом, за которым оставила. Готовясь похитить себе присмотренную на прииске, отроковицу, «муж» пристроил к своему тесноватому домику светелку и теперь выстрагивал стены. Огнепальные деревьев в своем кедровнике не трогали, а рубили где-то далеко и плавили по воде толстенные бревна. Потом их раскалывали, возводили стены, настилали полы и потолок: пристройка получалась бело-розовая, сказочная, с тремя окошками и пахла божественно – свежим кедром.
А строил, потому что женщины у огнепальных жили отдельно, на своей половине, куда муж мог входить лишь ночью. Ко всему прочему, жен вообще не заставляли работать по хозяйству, и в начале Женя думала, что это по причине медового месяца, потом все равно придется готовить пищу, убирать в доме, стирать. Но месяц пролетел – ничего не изменилось! Женя первые две нелели просто отсыпалась и огромный Прокоша за толстой дверью светелки ходил на цыпочках. Когда она просыпалась и как всегда начинала чихать, «муж» получал сигнал и готовил ей завтрак, обычно, ядра кедровых орешков, сваренные в лосинном молоке, эдакая божественного вкуса, каша. Ему даже не надо было говорить, что такая пища ей нравится; прозорливый, он все сам видел и готовил. И что больше всего поразило: чтобы накормить одним только завтраком, он часа два сидел и щелкал орехи, собирая зернышки в глиняную плошку!
На обед Прокоша готовил рыбу, обычно, нельму, причем, настолько вкусно, с приправами из диких трав, что она никак не могла насытиться. А еще подавал копченый язык, молодую лосятину с гарниром из медвежьей пучки или ревеня, что-то вроде паштета из костного мозга с перетертыми луковицами саранок и кореньями. Это не считая такой обыденной и знакомой пищи из тушеных овощей и сдобных свежих хлебцев из ржи крупного помола. Сладкого тоже было вдосталь, даже медовые самодельные конфеты и что-то вроде щербета с кедровыми орешками. Жене было интересно узнать, что из чего и как приготовлено, однако Прокоша секретов не выдавал, а только сидел, смотрел, как она ест и улыбался. Все рецепты она узнавала от жен других погорельцев, которые приходили глянуть на «молодую» и охотно рассказывали и даже учили премудростям кухни молчунов. Поначалу Женя опасалась спрашивать их, когда же кончится это райское существование и начнется чистилище. С «мужем» они вообще почти не разговаривали, да и потребности в этом Женя не испытывала даже когда он ночью приходил на ее территорию, вставал на колени перед ложем и начинал осторожно трогать ее тело подушечками пальцев, как слепой. Эти прикосновения напоминали мимолетные поцелуи, и сначала она испытывала полудрему и негу, представляя, что это пришел Стас, запускала руку ему в бороду и тело в тот час наполнялось пузыристой страстью, как в первую брачную ночь…
Пришло время, когда надоело вести лежачий или гуляющий образ жизни, и она сама бралась за какую-нибудь работу, но Прокоша молча отстранял ее или усаживал в красный угол.
– Сам. – говорил он. – Мне в радость.
И еще подавал голос, чтоб непременно пожелать здравия, когда она чихала, причем повторить одну и ту же фразу мог хоть двадцать раз подряд. А помнится, мужа этот ее чих по утрам начинал раздражать и даже бесить.
Как только Прокоша привел себе супругу, женщины стали приходить к нему в жилище, и оказалось, кержацкие жены не в пример мужьям, говорливые, веселые, любопытные, и занимаются в скиту лишь тем, что рожают и воспитывают детей. Все они были когда-то похищены в миру, совсем юными или как Женя, взрослыми, и почти ни о чем прошлом не жалели. А иные, уже стареющие тетки, и вовсе были выкуплены из лагеря заключенных! Одно время в зоне на Гнилой Прорве была начальница-хозяйка, которая по уговору с молчунами устраивала смотрины невест и продавала молоденьких воровок и мошенниц. Выбирала таких, которые освобождались, а если отроковица очень уж нравилась кержакам, но срок имела большой, то переводила в «больничку», потом выписывала бумаги о смерти. Вместо лагерного кладбища счастливица попадала в рай земной. Кержаки платили за своих невест соболями, однако хозяйка зоны попала под подозрение, и то ли сама села на нары, то ли перевели куда. И опять огнепальные были вынуждены заняться старым промыслом – кражей отроковиц.
У молчунов оказалась беда, с которой они никак не могли справиться. Все погорельцы были родственниками друг другу и не могли брать в жены своих невест, старики за этим очень строго следили. К тому же, по злому року у огнепальных рождались в основном мальчики, и совсем редко – девочки. Некоторые парни лет до сорока не женились, искали себе подходящих невест, или вовсе оставались бобылями. Первых встречных они не брали, высматривали себе отроковиц, ярых по духу и смелых, точно угадывали способность к чадородию и сильное материнское начало.
Все эти подробности рассказали ей кержацкие жены, доверительно, без утайки, по-свойски, даже не подозревая, что она замыслила побег к осени. Слушая их, Женя с каким-то легким сожалением думала, что Прокоша все-таки обманулся, никакого сильного материнского начала в ней как раз и не было. Она даже дочку вспоминала редко, отвлеченно размышляя, как бы написать ей письмо и попросить пронырливого свата-лешего, чтобы каким-то образом переправил в Усть-Карагач, и там сбросил в почтовый ящик. И все откладывала, ибо увлеченная своими приключениями, не ощущала острой потребности.
И еще одно желание, навеянное прошлым, иногда возникало в очарованной голове: вот если бы Стас ее разыскал! Плюнул бы на увольнение, остался на Карагаче ради нее. Пожалуй, он был единственным парнем, за которым бы она пошла из плена, но при обязательном условии поединка. Пусть схватится с Прокошей и отнимет! Отнимет и приведет в отряд… Но пусть это случится под осень, чтоб целое лето удачливый, прославленный на Карагаче, Рассохин метался, рыскал по тайге. И если добыл бы себе отроковицу, то в честной драке отбил у соперника. Тогда можно поверить в его чувства и пойти…
Только вот станет ли искать? А отыскав, возьмет ли, коль узнает, что были у них с огнепальным брачные ночи? Обмануть его казалось кощунством, да и соврать о своем целомудренном пребывании у Прокоши невозможно! Поэтому и возникали сомнения: больно уж ревнив был баловень судьбы, он и с Репниным рассорился из-за Жени, и увольняться вздумал потому, что честолюбие не позволяет прощать…
Она думала о Стасе, даже когда уединялась в светелке и нетерпеливо ждала своего «мужа» Прокошу, купаясь в колких и шипящих, как шампанское, волнах предощущений.
Первым тревожным знаком стало то, что «муж» перестал приходить к ней ночью. Женя прождала его несколько вечеров, полагая, что это его воздержание как-то связано с обычаями погорельцев. Ночи были светлые, манящие, таинственные от синих, туманных сумерек, и зов плоти ощущался особенно ярко. Но когда прошла неделя, сама приоткрыла дверь в мужскую половину. Прокоша безмятежно спал на голой лосинной кошме, и одет был странно: в длинную, домотканную рубаху, перепоясанную сыромятным ремнем, и не смотря на летнее тепло, в суконные портки. И стоило ей сделать шаг, как порывисто вскочил и отвел в светелку. Там положил на постель, укрыл одеялом и сказал два слова:
– Нарушим, нельзя.
И тут же вышел.
Тогда она и задумала второй побег.
Должно быть, «муж» не хотел нарушать некий свой пост, променял ее на свою религию, хотя Женя так еще и не разобралась, в какого бога верят кержаки и как молятся, потому что молящимися никогда не видела, хотя несколько медных икон в углу висело. А если уж честно сказать, то пресытился ею, притомился от нужды все время оказывать знаки внимания, коль для него важнее стал обычай, нарушать который не хотел. И ведь она тайно от себя ждала этой минуты. Ну, не может такого быть на свете! Не в состоянии мужчина служить женщине, как богине! Даже такой первобытный, первозданный и молчаливый, как огнепальный кержак. Кончилось у него терпение, тут и сказке конец.
Можно выходить из скита, благо, что близится август. Пусть теперь поищет! Побегает по тайге!
Не смотря на охлаждение, Прокоша накормил ее завтраком и отправился на огород, который был далеко от скита, в скрытом от самолетов, месте. Женя собрала все не проявленные пленки, взяла дневники и отправилась налегке, даже без продуктов, чтоб никто не заподозрил побега. Грибов и ягод в тайге было множество, да и три дня посидеть на диете не помешало бы, поскольку от забот «мужа» она стала заметно поправляться. Подумают еще, не в плену была – в санатории. Она уже знала, в какой стороне искать Карагач, а по реке можно было легко выйти на рассошинский прииск или до любого стана геологов. Еще в камералке она слышала, что открытие Рассохиным необычной золотой россыпи подвигло экспедицию снарядить несколько поисковых отрядов, которые отрабатывали всю территорию от Зажирной Прорвы, где были кержацкие златокузницы, до горных верховий. Потаенный скит находился где-то ближе к горам, и в ясную погоду были видны голубые очертания далеких вершин.
Женя прошла ленточным кедровником до болотистой, низины, там в последний раз оглянулась, облегченно вздохнула и словно в воду, погрузилась в кочковатую, густо поросшую кустарником, марь. Под ногами хлюпало, осока резала пальцы, да и после вольготной, малоподвижной жизни идти было трудновато, пропотела, гнус доставал, которого в кедровнике почти не ощущалось. За болотом, по тыловому шву, оказались целые заросли спелой жимолости, и Жене вдруг так захотелось этой горькой ягоды! Прокоша каждый день приносил ей то земляники, то голубики или морошки, которую заливал молоком, медом и ставил на стол. Но жимолость кержаки не ели, считали ее вообще не съедобной из-за горечи, называли волчьей, хотя пришедшие из мира их жены тайком ее вкушали.
Она съела всего пригоршню, нарвала горсть в карман и когда выбралась из болота на сухую березовую гриву, ощутила тошноту. Думала, от горечи, скоро пройдет, однако через несколько минут ее вырвало, от внезапной слабости подкосились ноги. Должно быть, манкая темно-синяя, в изморози, ягода и впрямь здесь была ядовитой. Кое-как она добралась до края луговины, откуда начиналась новая лента болота и попила воды. Тошнота вроде бы унялась, прошло головокружение, а задора и обиды на Прокошу было достаточно, поэтому она еще километр плюхалась по мари, пока не вышла на следующую, осиновую гриву. Полоска суши оказалась узкой, за ней опять простиралось болото, уже километра на три, но не это подломило волю. Ком тошноты опять подступил к горлу, побежала горькая слюна и земля закачалась под ногами. Скорее всего теперь подействовала болотная вода, и Женя с ненавистью к себе подумала, что разбаловалась, разнежилась в чистоте и уюте Прокошиного дома. Раньше откуда только пить не приходилось, торф отжимали сквозь майку, бурую жижу глотали, и хоть бы что…
Когда снова вырвало, она поняла, что в таком состоянии даже до Карагача не дойти, тем более, неизвестно, сколько еще топать по болотам до берега, где-то и ночевать придется. А если за световой день не уложиться, Прокоша хватится, бросится догонять. И догонит, поэтому лучше сейчас, до обеда повернуть назад.
Возвращалась она торопливо, и недомогание вроде бы прошло, но когда шла сквозь заросли жимолости, вновь захотелось этой нестерпимой горечи. В тот миг у нее проскочила мысль, что желание это навязчиво, как у беременной, но не зацепила сознания. Женя пересилила себя, наломала букет с ягодами и перешла марь. Возле кедровника попыталась уничтожить следы преступления: умыла в луже лицо, руки, всполоснула сапоги и оттрясла одежду.
Прокоша вроде бы ничего особенного не заметил, но на жимолость обратил внимание.
– Вот этой ягоды хочется. – призналась Женя. – У нас ее жимолостью называют. А вы считаете, не съедобная?
– Ешь. – позволил он.
– А ничего не будет?
– Ежели токо сблюешь…
Ушел куда-то, и минут через десять явился с деревянной плошкой, полной соленых огурцов, еще прошлогодних, пожелтевших в бочке. И при виде их, а более от одного запаха у Жени слюнки потекли. Прокоша молча поставил плошку перед ней и стал смотреть нежно, со скрытой, бушующей радостью.
И только тут ее словно ледяной волной окатило, потом в жар бросило – залетела! Беременна! Это же самый обыкновенный токсикоз, потому и тошнота, и страстное желание. Все точно так же, когда зачала Лизу! Только тогда ей хотелось горького миндаля…
Впервые за эти два месяца добровольного и восхитительного заточения она заплакала у себя в светелке. Прокоша слышать не мог – почуял, пришел, сел рядышком, не касаясь ее, и сказал еще два утешительных слова:
– Переможется, погоди…
А самого распирало от удовольствия!
На следующее утро она впервые собралась сходить в гости – просто так ходить друг к другу у женщин было не принято, да и некогда, у всех дети и женские хлопоты. Сами погорельцы на ребят до пяти лет смотрели редко и не баловали, не тетешкали, особенно, мальчиков. Но после пяти забирали и позволяли матерям только взглянуть на них, не давали ни приласкать, ни угостить чем-либо. Точно так же не подпускали близко и к другим женщинам, воспитывали молчунов. С этого возраста парни всюду следовали за родителем, как тени и уже носили на опояске ножи, стреляли из луков, рыбачили, штопали сети, чинили охотничьи потаенные зимовья, иногда пропадая в тайге неделями. А в девять вообще уходили к неким старикам, и будто возвращались оттуда зрелыми, молчаливыми мужами и начинали охоту за невестами.
В скиту жила коллега Жени, когда-то давно похищенная из поискового отряда геолог Галя Притворова, почти ровесница и уже многодетная. Бывшая профессия как-то сразу их сблизила, но Галя никогда не вспоминала прошлую жизнь, ничуть не сожалела о ней. И если что-то проскакивало, то случайно, ненароком. Жене хотелось с кем-нибудь поделиться своим горем – а в первые дни она так и воспринимала свою беременность, поделиться, совета спросить или хотя бы выплакаться. Была еще утлая, заведомо пустая надежда, навязанная паническим состоянием: попробовать выяснить, нельзя ли сделать аборт? Может, какой травы попить? Прыгнуть с крыши? Женщины в скиту были многоопытными, иные в лагере сидели, должны знать способы, как избавиться от беременности…
Галя будто тайные мысли ее прочла.
– А я давно поняла, забрюхатела ты. – сказала между делом. – По глазам видно. Только не вздумай травить. Родишь дитя, Прокоша на тебя молиться станет.
Женю ее слова будто за горло взяли.
– Да я же уйти собралась. – в отчаянии призналась она. – Вернуться!…
– Даже не думай. – отрезала коллега. – Кто же тебе позволит семя унести? Мы люди огнепальные, выученные властью постоять за себя… Мало что Прокоша уйти не позволит, морок наведет… Геологи твои пострадают. Больше всех тот, кто в миру добрее к тебе относился или чувствами повязан.
В первый миг Женя пришла в ужас от ее слов: Галя рассуждала так, словно век прожила в скиту. И не оставляла ни единого проблеска надежды!
– Радуйся, вон как скоро зачала. – заговорила она примирительно. – Это Прокоше знак, с любовью брак сотворился. От стариков одобрение получишь. Ты лучше попроси его, пусть сходит к ним да узнает, кого родишь и какое имя дать. Вслепую нельзя долго плод носить, пора уже изведать, кого носишь.
Вернувшись от своей преображенной коллеги, Женя еще несколько дней жила, словно в огромной качели, вздымающей ее то вверх, то вниз, то в прошлое, то в будущее. И в любом положении она испытывала замирание души, ибо в прошлое возврата теперь не было, а будущее еще не просматривалось. Точнее, было не соразмерным с ее представлениями о жизни в скиту, среди огнепальных молчунов. Одно дело, приключения в летний сезон, эдакая забава для школьного сочинения «как я провел каникулы», и другое – предрешенное, неотвратимое существование все оставшиеся годы провести вне привычной цивилизации. Прокоша видел ее метания, чуял ночные слезы, но не вмешивался, не тормозил эти качели, словно позволяя самой определиться в настоящем. И правильно делал, поскольку мог попасть под горячую руку и не спасло бы его даже осознание, что он – «мой мужчина».
По утрам, когда ей удавалось поспать несколько часов, Женя просыпалась и долго лежала, не открывая глаз, чтоб сразу же не закружилась голова от этих полетов. Пока она не видела глазами свое скитское существование, как-то легче казалось взвешивать, что теряет, и что обретает. И странное дело, все больше тянула та чаша весов, на которой лежал окружающий ее, не цивилизованный мир. Даже не ласковый и сильный красавец-«муж», умеющий носить на руках, а некая обнимающая его чистота. Первозданно и чисто здесь было все, от выскобленного до желтизны, жилища и пахнущей свежестью одежды до воздуха, пищи, кедрового леса и неба над головой. Эта чистота сквозила даже из молчания Прокоши, ибо от слов и речей ей всегда было пыльно, дымно и неуютно. А прошлый мир, напротив, начинал все сильнее напоминать огромную питерскую коммуналку с общим коридором, туалетом и кухней, где уже никогда невозможно отмыть грязь, выстирать занавески, вывести тараканов и избавиться от скверных вездесущих запахов.
И с каждым утром более весомым оказывалась еще пока невесомая и почти неощутимая жизнь, зачатая в ее плоти. Этот первый, безумный от паники, порыв избавиться от нее, сейчас вспоминался, как нечто чужое, случайное, произошедшее с кем-то другим. Женя осторожно клала руку на живот и ощущала легкую, тоже какую-то чистую радость и только тогда открывала глаза. Все-таки, природа заложила в нее сильное материнское начало, и помнится, она с гордостью и вызовом носила живот, когда ходила беременная Лизой, а иногда испытывала чувство превосходства, когда видела, что прохожие женщины глядят с завистью. Но та, цивилизованная жизнь, незаметно выхолостила, вытрепала это начало случайными, мимолетными связями, и она больше ни разу не забеременела. И ведь во время оттолкнула, не подпустила к себе этого прославленного на Карагаче и романтичного мальчишку, интуитивно чувствуя, что он способен заронить в нее плодоносное семя. Оттолкнула играючи, на время, поскольку не хотела делать это наскоро и впопыхах, по-воровски. И не обманывала, когда обещала Рассохину, что они возьмут палатку, уйдут подальше в лес, и там все свершится…
Свершилось бы, коль не появился похититель!
Однажды Женя решилась. Утром прочихалась, подавая сигнал Прокоше, обрядилась в домашнюю, каждый раз чистую, отмятую вальком, домотканую рубаху и вышла из светелки, чтоб попросить «мужа» сходить к старикам. А у него уже и завтрак был готов, и ответ! Всего из трех, в миг поразивших ее, слов:
– Тройню зачала, ласточка.
Пожалуй, минуту она стояла оцепенев, с открытым ртом, потом засмеялась, но отчего-то с невольными слезами.
– Да ты шутишь, Прокоша!…
Невозмутимый молчун чаровал ее своим синим взором и глубоко скрытое волнение выдавала лишь могучая его лапища, теребившая рыжую, веникообразную бороду. И верно в честь праздника такого добавил еще одно слово:
– Добро…
Чаша весов наконец-то заметно качнулась вниз и качели стали только зыбиться, как детская люлька.
Конечно, Жене хотелось задать тучу вопросов – кто такие, эти старики, и как они определили, но все слова сейчас показались лишними, ибо услышанного и так хватало с лихвой, чтоб за целый день только привыкнуть к мысли, что в ее плоти не одна жизнь – целых три! Даже назавтра еще останется, и на послезавтра…
И только спустя три дня она кое-как обвыклась со своим новым положением, и вспомнила, что не спросила мужа о единственном – кто они, мальчики, девочки? Или есть те и другие? Она ждала, что Прокоша сам скажет, поскольку уже привыкала к его способности отвечать на не заданные вопросы, но он не сказал и имен не назвал, определенных стариками. Наверное, ему было все равно, кто, впрочем, и у Жени скоро пропало любопытство. Однажды вечером она обнаружила у себя в светелке новенький строганный стол, и на нем свиток выбеленной, мягкой ткани, явно пролежавшей долгое время в сундуке. А еще были нитки в клубке, иголки и старые зингеровские ножницы, почти источенные, но очень острые. Она и без слов поняла, что это и будет ее первая домашняя работа – шить рубашки и пеленки для будущих младенцев.
Это занятие отвлекло и увлекло Женю на целый месяц, и почти все уже улеглось в душе, смирилось неведомым образом, но пошли дожди и стали желтеть листья. Обычного календаря погорельцы не держали, но точно знали какой день седьмицы и какое число месяца, а Женя, чтобы не сбиваться со счета, продолжала ежедневно писать в дневнике, и записи ее становились все короче. Жизнь с экономным на слова, мужем-молчуном давала себя знать.
Когда же по расчетам начался сентябрь, ей неожиданно приснился Рассохин. Непонятно, с какой стати, почему, ладно бы если вспоминала о нем, думала или воображала с ним близость, когда была близка с Прокошей. Возможно, где-то глубоко в подсознании отпечаталась мысль о побеге, запланированная на сентябрь, вот и пришло во сне. Будто Стас лежит голый, на куче песка, возле глубокой, темной ямы, вырытой бульдозером. То ли вскрышные работы на прииске, то ли пустыня кругом. Место не понятное, но сухой песок зыбится, утекает из-под него, а Стас не чует и вот-вот свалится. Женя хотела предупредить, чтоб отполз подальше и проснулась с ощущением неясной тревоги.
Токсикоз давно прошел, уже и животик стал оформляться, беременность она переносила легко, шитьем занималась, много и свободно гуляла по кедровнику, снимала белок, бурундуков и шишки собирала, самые крупные, упавшие с вершин. И еще забаву себе придумала: щелкала орехи и скармливала Прокоше. Почти насильно высыпала, вдавливала ему в рот целую горсть зерен, и он молча ел, трогая губами ее ладошку. Жене было щекотно, ему радостно…
А тут после этого сна с Рассохиным муж озаботился, будто видение подглядел или почуял ее тревожность. И сам спросил:
– Не отпускает?
Женя вмиг догадалась о чем речь, и как-то просто призналась:
– Держит.
И весь был сказ. Но Прокоша собрался в дорогу сам, пестерь с припасом приготовил и ей отстиранную штормовку и брюки подал. Женя переоделась в походное, вышли на улицу, там уже сват Христофор в своем лешачьем образе, с пестерем и рогатиной за плечами. Как-то подозрительно глянул, хмыкнул, но сказал не о том, что подумал:
– Прямицей двинем.
– Куда мы идем? – спохватилась Женя.
– Дак к Рассохе в гости! – вместо него весело отозвался леший.
– К Рассохину? – она в первый миг даже растерялась.
Муж смотрел выразительно и она по глазам прочитала – Прокоша делает это ради нее, чтоб душу умиротворить, чтоб в том, очужевшем миру не осталось ничего, что может сниться, манить, напоминать прошлое. Прочитала все это и ощутила толчок благодарности к нему.
– Сам-то ведь не уйдет. – пояснил Христофор. – Будет, как телок, всю зиму колобродить, ровно матку потерял.
– А он где-то близко?
– В урочище у Сухого залома отирается…
Женя не знала, где это, да и не важно было. Главное она услышала: Стас не уволился, не уехал, не ушел с Карагача, а все лето ищет ее! От этой мысли возникли смутные чувства: вроде, приятно, льстит самолюбию, но и плохо, жалко стало Рассохина…
– И мы его там найдем? – спросила она у мужа.
– Да как не найдем? – опять встрял леший. – Конечно найдем.
– Что же ему скажу?
– Чтоб отпустил. – посоветовал Прокоша.
Накануне целый день дождик моросил, в туго обложенном низком небе и просвета нет, но тут с утра солнце, воздух теплый, прозрачный, как случается в начале осени, последний проблеск уходящего лета. Идти было легко, тем паче вместо кирзовых сапог Прокоша мягкие бродни ей сшил, из вымороченной в дегте, лосиной шкуры, на ногах так не ощущаются и не текут. Пошли на восток, в ту сторону, куда Женя пыталась бежать еще в первый раз, без дорог и тропинок. Огнепальные возле скита старались не оставлять следов, чтоб не натаптывать стежек, всякий раз по новому месту ходили. Болота за лето просохли, на лесистых гривах трава выросла по грудь, и если путала ноги, Прокоша подхватывал жену на руки и нес, пока луговины проходили. Иногда забывался и вовсе на землю не спускал, хотя можно было и самой идти. А ей опять было так хорошо, что наваливалась дрема, как во время похищения. Она радовалась тому, что это состояние повторяется, напрочь забывая, куда они идут и зачем. Впрочем, на его руках Женя вообще забывала обо всем на свете.
Первую ночь они ночевали на берегу озера, обрамленного кедровником. Вода была тихая и густая, как жидкое стекло, только до утра стрекотали кедровки да созревшие шишки падали, иногда попадая в воду. Но даже круги почему-то не расходились. Женя спала в заячьем спальном мешке, который погорельцы называли куль, но не крепко, поскольку за дорогу почти не устала. Напротив, словно напиталась энергией и забывшись, мысленно благодарила мужа, что устроил ей такой удивительный культпоход.
Однако перед утром Рассохин опять все испортил: привиделся, будто все же свалился, сидит в глубокой яме и манит. А она знает наперед, стоит подать ему руку или палку, как вмиг окажешься рядом, и уже не выбраться по сыпучим стенкам.
Прокоша наверняка вместе с ней сон этот же смотрел, потому что когда позавтракали и стали собираться, сказал:
– Не поддавайся.
Потом опять целый день шли, но уже по беломошным борам с редкими и сухими верховыми болотами, и вроде даже мелкие речки переходили. Она и не заметила, в какой момент к ним присоединились еще двое – старик и старуха, не знакомые, с кожаными понягами. Леший Христофор о чем-то разговаривал с примкнувшими, вроде, больше со старухой, но в благодатной полудреме было не разобрать слов, да и не хотелось прислушиваться.
Было еще светло, когда остановились на какой-то сосновой гриве среди верховых болот, и Прокоша, словно волшебник, открыл перед Женей земные недра. Однако сам спустился первым и зажег керосиновую лампу. В это время откуда-то сверху свесилась бородатая голова лешего и прозвучала фраза, как на похоронах:
– Пусть земля вам будет пухом!
И закрыл дверь, отчего и в самом деле стало тихо, как в могиле. Тем более, потолок напоминал крышку гроба, если смотреть изнутри. Жене стало страшновато, но Прокоша был рядом. Он уложил Женю на топчан и лег сам, смиренно сложив руки на груди. Кто-то незримый дунул в ламповое стекло сверху и стало темно, хоть глаз выколи. В этот день она больше шла сама по чистым борам, и с непривычки устала, поэтому заснула почти сразу, в последний миг прикрыв ладонью низ живота, где обитали три жизни.
В этом же положении она и проснулась от приглушенных землей, голосов на верху. На столе опять горела керосинка, но Прокоши рядом не оказалось, зато напротив, за столом, сидели старик со старухой, что присоединились по пути.
– Что там происходит? – спросила она с испугом.
– Иди и посмотри. – велела старуха. – Из-за тебя сыр-бор…
Женя встала, ощущая ломоту в суставах и почти на ощупь начала подниматься наверх. В это время люк над головой распахнулся и в подземелье ударил яркий свет, ослепивший ее на минуту. Она поднялась и увидела Рассохина с винтовкой. Всклоченный, гневный и одновременно какой-то сонный, с болезненным взором, он возвышался над Христофором, стоящим от него чуть сбоку и будто рвался к Жене, но леший удерживал его рогатиной, наставленной в грудь.
– Стас, отпусти меня! – попросила она.
Рассохин помедлил, должно быть, смутился и поднял винтовку.
– Отпускаю. – сказал хрипло.
Она услышала выстрел, ощутила тупой толчок в грудь, колкую пороховую волну и вместе с ней донесся смех лешего.
– Давно бы так! На што тебе блудная отроковица?
В следующий миг откуда-то взялся Прокоша, подхватил ее на руки, прижал к груди и понес…
5
Морское словечко «ходить» на облас не распространялось, и это понимал всякий, кто хоть раз в него садился. Только в долбленке можно было испытать полный круг чувств, удовольствий и счастья от плавания, как от полета, если летишь не в салоне воздушного лайнера, а в крохотном самолете, сидя за штурвалом или во врем затяжного прыжка с парашютом.
Примерно так покойный Репа объяснял новичкам, когда учил их плавать. Сам он владел этим искусством безупречно, «как ясашный»: считалось, прежние жители Карагача, ясашные оленьи люди, рождались и умирали в обласе. У здешних туземцев даже существовало предание, описанное жандармским ротмистром: будто в древние времена по этой реке уже жили белоглазые, великие телом, люди, считающие себя внуками подземного змея Карагача, поэтому назывались карагасами. Они почти не ходили пешими, долбили обласа, плавали по всему краю, промышляли зверя и ловили рыбу. Но однажды их степные братья пригнали табун лошадей, которых на таежном Карагаче никогда не видывали. Белоглазые научились ездить верхом, в санях и телегах, для чего стали прорубать дороги. И когда переустроили свое существование, привыкли к верховой жизни, степняки позвали их на войну. Карагасы собрались в одночасье, сели на коней и уехали в сторону, где западает солнце. Свои же богатые угодья уступили оленьим людям, которые боялись воды, но белоглазые оставили им железные топоры, тесла, инструменты, научили делать обласа и плавать по рекам. И будто уходя, наказали, что непременно вернуться, когда победят врагов в великой битве, если даже сменится несколько поколений, и снова сядут в обласа, чтобы плавать по рекам. Но оленьи люди должны сохранить инструменты и ремесло долбить лодки, дабы потом обучить конных карагасов, если они отвыкнут плавать. Мирные туземцы ждали их долго, много зим и лет: из семян деревья успели вырасти до нужной толщины, чтобы срубить и выдолбить облас. Потом и обласа эти состарились сгнили, выросли новые деревья, и ясашные решили, что все белоглазые сгинули на войне. Но пришел час, и старожилы Карагача вернулись. Правда, телом стали не так велики, и глаза не так светлы, и поклонялись они уже не солнцу, как раньше, а двум перекрещенным палкам и медным картинкам. И песни пели совсем другие.
– Кончилась ли у вас война? – спросили их туземцы.
– Нет, – отвечают белоглазые. – Война только разгорается, и не видать ей конца, а нам победы. Притомились мы сражаться, стали гонимыми и вернулись на старое место. Если сберегли ремесло, учите нас долбить обласа и на них плавать. Не хотим более верхом на конях жить.
Так и появились на Карагаче кержаки. Оленьи люди отдали им свои долбленки, показали, как их делать, как сидеть и грести, чтоб не переворачивались. Сами же взяли у них коней, поскольку туземцы давно уже промышляли рыбалкой и олени у них одичали, сели в седла и откочевали сухопутьем, через тайгу куда-то на юг, в вольные степи. Только в верховьях Карагача еще жило несколько семей ясашных, будто бы оставленных здесь своими сородичами, чтоб наблюдать, когда белоглазые отдохнут, наберутся сил и снова уйдут на войну.
Ясашные и в самом деле словно присматривали за рекой: раз в лето их обласа непременно проходили от истока до устья, причем, без всякого видимого заделья, вроде турпохода. Завидев на берегу палатку, дымок костра или причаленную лодку, непременно подворачивали и охотно, весело вступали в разговоры с кем бы то ни было. И непременно спрашивали, не началась ли война.
Когда леспромхозы беспощадно рубили боры, кедровники и сплавляли лес, ясашные улыбались и говорили:
– Пелоклазый человек сапсем плокой. Тайка валит, зверя нет. Реку палан катает – рыпа нет. Сапсем дурной пелоклазый стал, зачем тайка воевать?
Когда же пришли геологи, ясашные и вовсе смеялись:
– Кеолоки сапсем плоко! Землю копают, польшой опласок поставил кеолок. Трака называется. Скоро перек Каракач сапсем нет, рыпа нет, вота крязный. Зачем река воевать?
Это они так возмущались, когда на прииске начала работать драга, возникли лунные ландшафты перемытой породы, а Карагач стал мутным, почти черным до самого устья, что хорошо просматривалось с вертолета. По уверению жандарма Сорокина, ясашные не умели плакать вообще и всякие чувства свои выражали через смех. Поэтому царский лазутчик считал их самым веселым и счастливым народом на свете.
Ясашные вспомнились Рассохину не только при виде обласа; все эти дни он так или иначе думал о Галицине, пытаясь понять, каким образом в прожженном, циничном опере вдруг пробудились романтические чувства. С чего вдруг человек так скоро и неузнаваемо переменился? И стал улыбчивым, веселым, словно карагачский туземец? Неужто в лагерной общине, в этом сорокинском бабьем царстве и впрямь могут переделать, перевоплотить даже милицейского полковника? Который отвергнет все мерзкое прошлое, перестанет ныть, жалобиться на жизнь, разучится плакать и начнет счастливо смеяться, как ясашный? А он ведь не прикидывался, не играл – был счастливым! Может, влюбился в Матерую? И голову потерял?…
Облас Христи оказался вертким, или у Рассохина навык держать равновесие утратился за эти годы: пока выезжал из разливов на чистое, дважды чуть не опрокинулся и воды бортом зачерпнул. Но потом приноровился, мышцы вспомнили былое скорее, чем неповоротливая память, и выгребая на стрежень, он уже чувствовал себя почти ясашным. Реку одолевал по всем правилам, чуть вкось к берегу, чтобы не сносило, и угадал точно в наезженный моторками, ход полноводного истока курьи. И лишь оказавшись в протоке, обнаружил, что и грести не надо: течения влекло с приличной скоростью, а это значит, в верховьях бурное снеготаяние, на Репнинской соре все еще стоит затор и полая вода разливается по староречьям, как по сообщающимся сосудам. Облас шел легко, только шуршал о борта старый, кустистый ивняк – весь молодой был вырублен начисто по всей курье, видимо, на веточный корм лосям. Привыкшие к местному травоядному населению, пугливые весенние утки даже не взлетали, а неспешно уплывали с пути, прижимаясь к низким берегам протоки.