Беседа с богом странствий

Шёл конец третьей луны четвёртого года Энкё[6]. Тёплый ветер бросал в решётчатое окно ограды лепестки сакуры, перемешанные с пылью и песком. Стоя на ветру, Ринъэмон огляделся по сторонам и копьём подал своим спутникам знак следовать налево.

Танака Удзаэмон

После бегства Ринъэмона место главного вассала занял Танака Удзаэмон. Поскольку Удзаэмон опекал Итакуру с младенчества, его отношение к господину было совершенно иным, нежели других вассалов. Он по-отечески жалел безумца, а тот, в свою очередь, выделял старика среди всех остальных и держался с ним довольно кротко. В силу этих причин между господином и его главным вассалом установились спокойные, ровные отношения, не то что во времена Ринъэмона. Удзаэмон радовался, что с наступлением лета приступы болезни Итакуры стали ослабевать. Разумеется, опасения, как бы его господин не натворил чего-нибудь, явившись во дворец, не были чужды и ему. Однако при этом в отличие от Ринъэмона, который опасался за судьбу рода, Удзаэмон опасался лишь за судьбу своего господина.

Нельзя сказать, чтобы мысль о судьбе рода вовсе не занимала Удзаэмона, однако главным для него было не то, что в результате какой-нибудь безрассудной выходки его господина может погибнуть род Итакура, а то, что его господин навсегда заклеймит себя позором как человек, принёсший гибель своему роду. Каким же образом предотвратить эту беду? На этот вопрос в отличие от Ринъэмона Удзаэмон не знал ответа. Ему оставалось только одно: искать заступничества у богов и от чистого сердца молиться о том, чтобы они избавили Итакуру от безумия.

В тот год в первый день восьмой луны во дворце сёгуна был объявлен праздник по случаю нового урожая, и Итакура впервые после болезни присутствовал на нём. По окончании церемонии, прежде чем отправиться домой, он нанёс визит своему родственнику, правителю земли Садо, чья резиденция находилась к западу от дворца. К счастью, во время пребывания во дворце Итакура вёл себя спокойно, и у старика Удзаэмона впервые за много дней отлегло от сердца.

Однако радость его была преждевременной. В ту же ночь от правителя земли Садо прибыл гонец и передал Удзаэмону приказ незамедлительно явиться к нему. Это был дурной знак: неожиданный вызов среди ночи… Со времён Ринъэмона такого ещё не случалось. К тому же это произошло сразу после возвращения Итакуры из дворца. Томимый недобрыми предчувствиями, Удзаэмон спешно отправился в путь.

Как и следовало ожидать, речь шла о его господине. По словам правителя земли Садо, накануне, сразу же после церемонии, Итакура явился к нему в парадном облачении. Цвет лица у него был нездоровый, и тот подумал, что он ещё не вполне оправился после болезни, однако по ходу разговора впечатление это рассеялось. Правитель земли Садо успокоился, и какое-то время они мирно беседовали. Между прочим он поинтересовался, как поживает Маэдзима Ринъэмон. Итакура неожиданно помрачнел и сказал: «Этот негодяй сбежал от меня». Правитель земли Садо прекрасно знал Ринъэмона: такие, как он, ни с того ни с сего не покидают своего господина. Правитель Садо осведомился, что послужило причиной столь неожиданного вероломства, после чего заметил с укором, что, поскольку Ринъэмон является представителем главного дома, какой бы тяжкий проступок он ни совершил, Итакуре следовало по крайней мере сообщить своим родичам о случившемся. При этих словах Итакура изменился в лице и схватился за меч. «Этот негодяй всегда пользовался вашим особым расположением! – воскликнул он. – Но я, недостойный, вправе сам решить, какому наказанию подвергнуть своего вассала. Пусть вы и входите в совет старейшин, прошу вас не вмешиваться в мои дела!» Понятное дело, правитель Садо был ошеломлён, но, к счастью, его ждали неотложные дела, и он был вынужден прекратить разговор.

– Ну, что ты на это скажешь? – молвил правитель земли Садо Удзаэмону и ещё сильнее нахмурился.

В том, что главный дом не был поставлен в известность о побеге Ринъэмона, отчасти был виноват Удзаэмон. На нём лежала ответственность и за то, что, зная о безумии Итакуры, он тем не менее позволил ему явиться во дворец. Хорошо ещё, что Итакура допустил дерзость по отношению к родственнику: если бы на месте правителя земли Садо оказался кто-то другой, семья Итакура тотчас же лишилась бы своего довольствия в семь тысяч коку.

– Впредь ты должен следить, чтобы твой господин ни под каким видом не отлучался из дома. И уж тем более не являлся во дворец. – Правитель Садо пристально посмотрел на Удзаэмона. – Надеюсь, ты ещё не впал в безумие заодно со своим господином? Имей в виду: это приказ.

Удзаэмон сдвинул брови и с решимостью в голосе ответил:

– Слушаюсь. Обещаю вам впредь проявлять осмотрительность.

– То-то же, – сказал властитель Садо, точно сплюнул. – Самое главное – не повторять ошибок.

– Я исполню вашу волю, чего бы мне это ни стоило.

Удзаэмон устремил к властителю Садо полные слёз глаза. В этих глазах читалось не только смирение, но и непреклонная решимость. Решимость эта происходила вовсе не от уверенности в том, что ему удастся запретить Итакуре отлучаться из дома. Просто старик знал, как поступить в том случае, если это ему не удастся.

Увидев этот взгляд, властитель Садо снова нахмурился и в раздражении отвернулся.

Если повиноваться воле господина, под угрозой оказывается судьба рода. Если же руководствоваться интересами рода, необходимо идти наперекор воле господина. Когда-то перед такой же дилеммой оказался Ринъэмон. Но у него хватило мужества пренебречь господином во имя рода. Вернее сказать, для него господин значил не так уж много. Поэтому он и мог с лёгкостью принести господина в жертву роду.

Удзаэмон же был не в силах так поступить. Он был слишком привязан к господину, чтобы думать лишь об интересах рода. Разве мог он во имя рода, во имя абстракции, именуемой родом, заставить своего господина против воли удалиться на покой? В глазах Удзаэмона Итакура всё ещё оставался ребёнком. Книжки с картинками, которые он читал ему в детстве, песенки, которые с ним разучивал, бумажный змей, к которому прилаживал хвост на потеху маленькому господину, – всё это было живо в его памяти…

И тем не менее, если ничего не предпринять, рухнет не только род. Все это чревато страшной бедой для самого господина. Стоило взвесить все «за» и «против», как сразу же получалось, что выход, предложенный Ринъэмоном, – единственный и наиболее разумный. Рассудком Удзаэмон это понимал, но поступить так, как требовал рассудок, не мог.

Вдалеке сверкнула молния. Скрестив на груди руки, Удзаэмон в унынии возвращался домой, без конца прокручивая в голове одни и те же мысли.

Когда на следующий день Удзаэмон пересказал своему господину разговор с правителем Садо, лицо Итакуры омрачилось. Правда, дальше этого дело не пошло и обычного приступа гнева не последовало. Удзаэмон покинул своего господина с чувством некоторого облегчения.

В последующие десять дней Итакура сидел, затворившись в своих покоях, и что-то напряжённо обдумывал. За всё это время он не перемолвился с Удзаэмоном ни словом. Только однажды, в дождливый день, услышав голос кукушки, прошептал: «Верно, она разоряет соловьиное гнездо». Ухватившись за эту фразу, Удзаэмон попытался было разговорить Итакуру, но тот снова умолк, уставившись на затянутое тёмными облаками небо. После этого он не произнёс ни слова, точно онемел, и застыл, глядя в одну точку. На лице его при этом отсутствовало какое бы то ни было выражение.

Между тем приближалось пятнадцатое число, когда во дворце сёгуна должны были собраться все даймё, несущие службу в Эдо. И вот как-то вечером, когда до этого события оставалось всего два или три дня, Итакура призвал к себе Удзаэмона и, оставшись с ним наедине, с угрюмым видом повёл такую речь:

– Видно, Садо-доно прав: я болен и вряд ли смогу дальше нести службу. Наверное, мне в самом деле пора удалиться на покой.

Удзаэмон не знал, что и думать. Положа руку на сердце, лучшего решения трудно было желать. Но почему Итакура с такой лёгкостью говорит об этом?

– Вы правы, – отозвался Удзаэмон. – Поскольку правитель Садо высказал такое пожелание, иного выбора, как это ни прискорбно, у вас нет. Но прежде вам следовало бы известить о своём решении ваших родственников, иначе…

– Нет-нет. В этом нет надобности. Не то что в случае с Ринъэмоном. Если я уйду на покой, не испросив на то согласия главного дома, вряд ли кто-то из моих родственников станет возражать. – Губы Итакуры тронула горькая усмешка.

– Боюсь, что вы ошибаетесь. – Удзаэмон со скорбным видом заглянул в лицо своему господину, но тот пропустил его слова мимо ушей.

– Однако если я удалюсь на покой, то никогда уже не смогу побывать во дворце. Поэтому… – Итакура бросил пристальный взгляд на Удзаэмона и медленно, взвешивая каждое слово, продолжал: – Поэтому напоследок мне хотелось бы один-единственный раз увидеть сёгуна Ёсимунэ. Что ты на это скажешь? Позволь мне пятнадцатого числа отправиться во дворец.

Удзаэмон нахмурился и не проронил ни слова.

– Всего один только раз.

– Покорнейше прошу меня простить, но именно этого никак нельзя.

– Значит, ты мне отказываешь?

Некоторое время оба молчали, глядя друг другу в глаза. В комнате стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивает фитиль в масляном светильнике… Для Удзаэмона эти несколько мгновений тянулись подобно целому году. После данного правителю Садо слова уступить просьбе Итакуры означало бы совершить бесчестный для самурая поступок.

– Я знаю о распоряжении Садо-доно, – после паузы сказал Итакура. – Я понимаю, что, позволив мне явиться во дворец, ты навлечёшь на себя гнев моей родни. Но послушай: я – умалишённый, от которого все отвернулись: и родные, и вассалы. – Голос Итакуры дрожал от волнения, в глазах его стояли слёзы. – Я превратился в жалкое посмешище. Теперь вот и дом мой перейдёт в чужие руки. Свет небесной справедливости не коснётся меня своими лучами. В этой жизни у меня осталось одно-единственное желание: в последний раз предстать перед сёгуном, – и ты не можешь мне в этом отказать. Ты ведь не испытываешь ко мне ненависти. Ты жалеешь меня. Для меня ты всё равно что отец. Или старший брат. Да нет, ты мне ближе отца или брата. В целом свете мне не на кого опереться, кроме тебя. Именно поэтому я обращаюсь к тебе с такой просьбой, хотя и знаю, что исполнить её нелегко. Обещаю, что впредь это никогда не повторится. Помоги мне лишь на сей раз, Удзаэмон, войди в моё положение. Исполни мою просьбу. Умоляю тебя.

С этими словами Итакура упёрся руками в пол и, роняя слёзы, пал перед Удзаэмоном ниц.

Этот жест отчаяния тронул сердце старика.

– Прошу вас, поднимитесь. Пожалуйста. Я недостоин такой чести.

Он схватил руки Итакуры и силой оторвал их от пола. Старик заплакал. И пока он плакал, на душу его снизошло удивительное спокойствие. Он как наяву вспомнил разговор с правителем Садо и данное ему обещание.

– Хорошо, – сказал Удзаэмон. – Мне безразлично, что подумает правитель Садо. На худой конец я вспорю себе живот – и вся недолга. Я возьму всю ответственность на себя, так что можете ехать во дворец.

При этих словах лицо Итакуры просияло и совершенно преобразилось. В произошедшей с ним перемене было нечто нарочитое, как в игре актёра, но вместе с тем совершилась она с той естественностью, какой не бывает на сцене.

Итакура неожиданно переменил тон и смеющимся голосом произнёс:

– Значит, ты меня отпускаешь? Благодарствуй. Вот уж действительно благодарствуй!

Он весело огляделся по сторонам и воскликнул:

– Ну что, все слышали? Удзаэмон отпустил меня во дворец!

В комнате, кроме него и Удзаэмона, не было ни души. «Ну что, все слышали?..» Старик в смятении придвинулся к своему господину и с опаской заглянул ему в глаза.

Кровавая драма

В девятом часу утра пятнадцатого числа восьмой луны четвёртого года Энкё Итакура убил во дворце Хосокаву Мунэнори, владельца замка Кумамото в провинции Хиго, правителя земли Эттю, с которым его не связывала ни дружба, ни вражда. Подробности случившегося были таковы.

Хосокава происходил из знаменитого княжеского рода, прославившего себя многочисленными ратными подвигами. Даже супруга Хосокавы, доводившаяся дочерью самому сёгуну, была сведуща в премудростях бранного дела, о самом же Мунэнори и говорить не приходится – он был воином, каких мало. «Славный потомок Сансая убит был во цвете лет. Вот ведь судьба какая», – сложено о нём. То, что его постиг такой конец, видно, и впрямь было суждено злым роком.

Несчастью предшествовало несколько событий, которые уже задним числом были истолкованы в доме Хосокава как дурные предзнаменования.

Во-первых, в середине третьей луны того самого года, о котором идёт речь, пожар уничтожил загородную усадьбу Хосокавы в Исараго. Это было тем более удивительно, что на территории усадьбы находилось изваяние бодхисатвы Мёкэн, перед которым стоял камень, именуемый подателем влаги. При малейшей опасности пожара из этого камня начинала бить вода, поэтому усадьба никак не должна была загореться.

Во-вторых, в начале пятой луны из обители Айдзэн-ин в Гёране был получен в дар талисман, который принято вывешивать на воротах. Так вот, на этом талисмане, содержащем пожелание «успехов в военных походах и избавления от напастей», было пропущено слово «напастей». Семья Хосокава обратилась к священнику, чтобы талисман переписали.

Наконец, втретьих, в начале восьмой луны каждую ночь в гостиной дома Хосокава стал вспыхивать таинственный огонь, который затем перелетал на лужайку.

Но и этим дело не ограничилось. Четырнадцатого числа восьмой луны к чиновнику тайного надзора явился вассал Хосокавы по имени Сайки Моэмон, сведущий в небесных знамениях, и предупредил: «Завтра, пятнадцатого числа, с моим господином может произойти несчастье. Нынешней ночью, наблюдая расположение небесных светил, я заметил, что звезда Полководец того и гляди упадёт. Поэтому князю следует проявить осторожность и не выходить из дому». Чиновник не слишком верил прорицаниям звездочётов, однако, поскольку сам Хосокава всегда прислушивался к предсказаниям этого человека, он незамедлительно довёл слова Моэмона до приближённых князя, с тем чтобы они успели его предупредить. В результате Хосокава отменил намеченное на пятнадцатое число посещение театра Но, а также какой-то визит, но во дворец всё же решил явиться, ибо ставил долг превыше всего.

На следующий день ко всем прочим добавилось ещё одно дурное предзнаменование. Уже собравшись во дворец и облачившись в парадные одежды, Хосокава, следуя давнему обычаю, решил поставить священное вино перед изображением бога Хатимана. Он принял из рук слуги подставку с двумя кувшинчиками и уже приготовился водрузить её на божницу, когда вдруг, непонятно почему, сосуды опрокинулись и священное вино выплеснулось наружу. Тут уж всем в доме стало ясно, что беды не миновать.

Хосокава прибыл во дворец, и монах Тасиро Юэцу сразу же проводил его в парадный зал, однако князь вдруг почувствовал, что ему нужно отлучиться по большой нужде, и теперь уже монах Куроки Кансай проводил его в уборную. Справив нужду, Хосокава вышел в полутёмную умывальню и стал мыть руки. В этот миг кто-то с воплем набросился на него сзади. Хосокава обернулся, и тотчас же перед ним мелькнуло лезвие меча и вонзилось ему в лоб. Кровь застила князю глаза, и он не мог рассмотреть лицо злоумышленника, а тот продолжал наносить ему всё новые раны. Наконец, Хосокава пошатнулся и рухнул на галерею, а убийца, бросив свой меч, скрылся в неизвестном направлении.

Монах Куроки Кансай, сопровождавший Хосокаву, в ужасе сбежал и где-то схоронился, поэтому во дворце не сразу узнали о случившемся. Лишь какое-то время спустя некто Хомма Садагаро из службы дворцовой охраны по пути из караульного помещения в комнату для прислуги обнаружил раненого Хосокаву и, не мешкая, доложил об этом своему начальнику. Тот примчался на место происшествия вместе с начальником отряда телохранителей Кугэ Дзэмбэем и руководителями караульной службы Цутидой Ханъэмоном и Комодой Ниэмоном. И вот уже дворец гудел как потревоженный улей.

Когда раненого подняли, невозможно было установить, кто он такой: и лицо, и тело его превратились в кровавое месиво. Кто-то склонился над несчастным, попросив его назвать себя, – и тогда раненый чуть слышно проговорил: «Князь Хосокава, правитель Эттю». Затем его спросили: «Кто на вас напал?» – но Хосокава прерывающимся голосом сообщил лишь, что это был «мужчина в парадной одежде». Больше он не произнёс ни слова – должно быть, потерял сознание. Осмотр потерпевшего позволил обнаружить на его теле: «рану в области затылка глубиною в семь сунов[7], рану на левом плече глубиною в шесть-семь сунов, рану на правом плече глубиною в пять сунов; многочисленные порезы на руках, на лбу, за ухом и на затылке; рану длиною в один сяку[8] и пять сунов, тянущуюся от позвоночника к правому боку». Присутствовавшие при осмотре высокопоставленные чиновники тайного надзора Цутия Тётаро, правитель земли Ава князь Хасимото, а также правитель земли Будзэн князь Коно распорядились перенести пострадавшего в зал «Такиги-но ма». Его положили за ширмой и приставили к нему пятерых монахов. Находившиеся же в парадном зале даймё должны были по очереди дежурить при нём. В их числе был заместитель главы военного ведомства Мацудайра, который проявил особую заботу о раненом. Сразу видно было, что их с Хосокавой связывает крепкая дружба.

Тем временем весть о случившемся дошла до совета старейшин, и было решено на всякий случай запереть не только вход во дворец, но и парадные ворота. Увидев это и вдобавок прослышав о том, что во дворце случилось несчастье, не на шутку всполошились толпившиеся у ворот княжеские вассалы. Несколько раз к ним выходили чиновники тайного надзора и пытались их успокоить, но толпа снова наваливалась на ворота, точно цунами. Нарастало волнение и во дворце.

Цутия Тётаро вместе с охранниками и пожарными тщательно осмотрели все службы дворца, однако так и не смогли найти «человека в парадной одежде».

Как ни странно, обнаружить злоумышленника удалось монаху по имени Такараи Coгa. Coгa был человеком не робкого десятка и не побоялся в одиночку обследовать те закоулки дворца, мимо которых прошли Цутия и его люди. Заглянув в уорную, находившуюся неподалёку от «Такиги-но ма», он обнаружил там сидящего на корточках человека с всклокоченными волосами. В полумраке его трудно было разглядеть как следует, однако Coгa увидел, как он извлёк из кожаного мешочка ножницы и принялся обрезать ими растрёпанные боковые пряди. Подойдя ближе, Coгa спросил:

– Кто вы?

Незнакомец хриплым голосом отвечал:

– Я убил человека и принимаю постриг.

Никаких сомнений в том, что это и есть преступник, не оставалось. Coгa позвал людей, злоумышленника выволокли из уборной и передали в руки представителя службы охраны.

Тот препроводил его в одно из помещений дворца и в присутствии чиновников тайного надзора учинил ему допрос о причинах совершённого им кровавого преступления. Но злоумышленник безучастно взирал на окружающих и никаких мало-мальски вразумительных объяснений не давал, лишь время от времени открывал рот и бормотал что-то бессвязное про кукушку. А в промежутках между этим бредом подносил испачканные в крови руки к вискам и выдёргивал волосы из боковых прядей. Итакура окончательно впал в безумие.

В тот же день князь Хосокава скончался. Однако в соответствии с распоряжением сёгуна Ёсимунэ это сохранили в тайне, и покойного под видом раненого вынесли в паланкине из дворца через боковые ворота. Официальное сообщение о смерти Хосокавы появилось лишь двадцать первого числа.

Что же до Итакуры, то его препоручили заботам Мидзуно-кэммоцу. Он покинул дворец тем же путём, что и тело Хосокавы, но уже в затянутом зелёной сеткой тюремном паланкине. Паланкин сопровождали пятьдесят пехотинцев, одетых в новые оранжевые накидки и новые белые момохики, с новенькими палками в руках. Вид этой процессии свидетельствовал о необычайной рачительности Мидзуно, умевшего заблаговременно подготовиться к любой неожиданности, что снискало ему похвалу современников.

На седьмой день после смерти Хосокавы, двадцать второго числа, высокопоставленный чиновник тайного надзора, правитель земли Тоса Исикава от имени сёгуна огласил вынесенный Итакуре приговор, в котором, в частности, говорилось:

«Невзирая на то, что данное преступление было совершено в состоянии безумия, и учитывая, что князь Хосокава, правитель земли Эттю, скончался от нанесённых ему ран, виновному предписывается совершить сэппуку в доме Мидзуно-кэммоцу».

В присутствии Исикавы Итакуре был подан короткий меч, однако безумец, вместо того чтобы взять его, продолжал сидеть, сложив на коленях руки. Тогда Ёсида Ясодзаэмон, вассал Мидзуно, был вынужден отрубить Итакуре голову. Сделать это не составило никакого труда, поскольку шея у Итакуры была не толще, чем у ребёнка. Ясодзаэмон поднял отрубленную голову и предъявил её чиновнику, призванному удостоверить факт свершения приговора. Мёртвое лицо Итакуры производило жалкое впечатление: острые скулы, жёлтая кожа. Глаза его были открыты.

Чиновник, вдохнув запах свежей крови, одобрительно произнёс: «Превосходно».

В тот же день был вынесен приговор Танаке Удзаэмону, в соответствии с которым ему отрубили голову. Предъявленное ему обвинение гласило:

«В нарушение приказания, отданного правителем земли Садо и предписывавшего содержать Итакуру Кацутоси ввиду его болезни под домашним арестом, Танака Удзаэмон, проявив вопиющее небрежение долгом, самочинно позволил ему прибыть во дворец, что послужило причиной тяжкого преступления и повлекло за собой лишение семьи Итакура довольствия в семь тысяч коку».

Все представители клана Итакура, а также их родственники: Итакура-сикибу, правитель земли Суо, правитель земли Садо, офицер Левой дворцовой гвардии Сакаи, старший офицер Правой гвардии Мацудайра и другие – были приговорены к домашнему аресту. Монах Куроки Кансай, бросивший истекающего кровью Хосокаву, был лишён содержания и отправлен в изгнание.

Скорее всего Итакура убил Хосокаву по ошибке. Дело в том, что фамильные гербы домов Итакура и Хосокава были похожи. Итакура, конечно же, намеревался убить своего родственника, правителя земли Садо, но по недоразумению напал на Хосокаву. Он попросту обознался, как это случилось в своё время с Мидзуно Хаято, заколовшим мечом Мори Мондо. Если к тому же учесть, что в умывальне было довольно темно, такое объяснение кажется вполне правдоподобным. Во всяком случае, именно так объясняли в то время эту трагедию.

Однако правителя земли Садо эта версия не устраивала. Всякий раз при упоминании об этой истории он напускал на себя страдальческий вид и говорил так: «У Кацутоси не было ни малейшей причины желать моей смерти. Не забывайте, речь идёт о безумце. Скорее всего он напал на князя без всякого повода. Считать, что он обознался, по меньшей мере нелепо. Во время допроса он нёс какую-то околесицу про кукушку – вот вам и доказательство моей правоты. Должно быть, он просто-напросто принял князя за кукушку».

Винные черви

I

Уже много лет не случалось такой жары. Куда ни глянь, пыльная черепица на крышах домов тускло отсвечивает свинцом, а в гнёздах, свитых ласточками под стрехами, птенцы того и жди сварятся заживо. Побеги конопли и проса в полях поникли, истомлённые зноем, нигде не видно ни единого свежего росточка. В небе, мутном от влажной духоты, плавают мелкие, не сулящие тени облака, точно кусочки рисовых лепёшек на сковороде…

Действие рассказа «Винные черви» происходит в такую вот погоду. Представьте себе палящий зной и ригу, возле которой находятся трое мужчин.

Один из них, совершенно голый, лежит на земле. Ноги и руки у него почему-то связаны верёвками, но он, судя по всему, не испытывает от этого неудобства. Небольшого роста, со здоровым цветом лица, он производит впечатление этакого увальня. Заплыл жиром, словно боров. В головах у него стоит глиняный кувшин, но что в нём – неизвестно.

Второй человек облачён в жёлтую рясу, в ушах у него болтаются небольшие медные кольца, по виду его можно принять за монаха или чародея. Необычайно смуглая кожа, и вьющиеся волосы, и борода заставляют предположить, что он выходец откуда-то с Памира. Он непрерывно размахивает кропилом с пунцовой рукояткой, отгоняя от лежащего на земле обнажённого толстяка мух и слепней. В какой-то момент, притомившись, он подошёл к глиняному кувшину и чинно опустился на корточки, отчего стал похожим на индюка.

Третий мужчина расположился поодаль от других – стоит под соломенным навесом в углу риги. У него имеется бородка, если этим словом позволительно назвать некое подобие крысиного хвоста. Он одет в длинный, до пола, чёрный халат, небрежно подпоясанный тёмно-коричневым кушаком. Судя по тому, с каким важным видом он обмахивается веером из лебединых перьев, перед нами – учёный-конфуцианец.

Все трое, словно сговорившись, хранят молчание. Более того, они почти не двигаются. Создаётся впечатление, что они с затаённым дыханием ожидают чего-то чрезвычайно важного.

Солнце стоит в зените – значит, наступил полдень. Не слышен лай собак – видно, их сморил полуденный сон. Залитые солнцем конопляные и просяные поля вокруг риги объяты тишиной. Изнывающее от зноя небо подёрнуто огненной дымкой, и даже облака, кажется, задыхаются от жары. Пожалуй, во всем мире лишь эти трое подают признаки жизни. Да и они хранят молчание, точно глиняные истуканы в мавзолеях эпохи Троецарствия…

Как вы уже догадались, действие этого рассказа происходит не в Японии. События, о которых пойдёт речь, разворачиваются в китайской провинции Чаншань, около риги, принадлежащей семье Лю.

II

Итак, человек, лежащий нагишом под палящим солнцем, – хозяин риги. Его фамилия – Лю, имя – Дачэн. Это один из первейших богачей в Чаншани. Всем удовольствиям на свете он предпочитает вино и с самого утра не выпускает чарки из рук. А поскольку о нём сказано: «За один раз может он осушить целый кувшин вина», – ясно, что пьяница он знатный. Если при этом принять во внимание, что поля его простираются на три сотни му[9] и половина их засеяна коноплёй, можно сделать вывод, что от его пьянства богатство семьи никоим образом не страдает.

Если вы спросите, почему он оказался нагишом под палящим солнцем, то предыстория этого такова.

В тот день Лю в обществе своего приятеля и такого же любителя вина, как он сам, учителя Суня (это тот самый конфуцианец, который обмахивается веером) сидел в собственной гостиной на приятном сквознячке. Откинувшись на бамбуковые валики, они играли в шашки. Тут вошла служанка и сообщила:

– К вам пожаловал священник из храма Драгоценного Стяга. Говорит, что должен обязательно вас повидать. Что прикажете ответить?

– Из храма Драгоценного Стяга, говоришь? – переспросил Лю, сощурив свои крошечные глазки, как будто в лицо ему ударил яркий свет. Затем он привёл в вертикальное положение своё тучное, обмякшее от жары тело и приказал: – Ну что ж, проводи его сюда. Судя по всему, это тот самый священник, – добавил он, многозначительно посмотрев на учителя Суня.

Речь шла о чужеземном монахе, прибывшем из Средней Азии. Умея врачевать болезни и являть всевозможные чудеса, он приобрёл широкую известность в здешних краях. Говорили, будто некоему Чану он помог избавиться от катаракты, а у некоего Ли благодаря его врачеванию якобы мгновенно рассосалась опухоль. Слухи об этих чудесах облетели всю округу. Дошли они и до Лю и его приятеля. Интересно, зачем пожаловал к Лю чужеземный монах? Ведь у того и в мыслях не было его приглашать.

Здесь следует отметить, что Лю вообще-то не славился особым гостеприимством. Однако, если у него сидел гость и в это время докладывали о приходе какого-нибудь посетителя, он, как правило, оказывал ему сердечный приём. Дело в том, что из какого-то глупого тщеславия ему было приятно продемонстрировать пришедшему, какой он радушный хозяин. К тому же чужеземный монах был знаменитостью. Такого гостя не приходилось стыдиться. Вот, собственно, почему Лю решил его принять.

– Интересно, зачем он пожаловал?

– Видно, просить о чём-то. Наверняка будет клянчить подаяние.

Пока приятели обменивались этими репликами, служанка ввела в комнату гостя. Это был высокий, причудливой внешности монах с аметистовыми глазами. Длинные курчавые волосы ниспадали ему на плечи. В руках он держал кропило с пунцовой рукояткой. Медленно пройдя на середину комнаты, монах остановился, не здороваясь и не произнося ни слова.

Некоторое время Лю пребывал в нерешительности, затем почувствовал беспокойство и обратился к пришельцу:

– Какая нужда привела вас ко мне?

– Так это вы? – осведомился, в свою очередь, чужестранец. – Вы тот самый человек, который питает пристрастие к вину?

– Ну, в общем, да, – уклончиво ответил застигнутый врасплох Лю и перевёл взгляд на учителя Суня, как бы призывая его на помощь. Сунь между тем с серьёзным видом передвигал кости на доске, словно не замечая взгляда приятеля.

– Знаете ли вы о том, что одержимы редким недугом? – продолжал монах.

Лю с озадаченным видом погладил валик.

– Недугом?

– Именно.

– Как же так? Я с младенчества… – попытался было возразить Лю, но монах оборвал его:

– Вы пьёте вино, но при этом никогда не хмелеете.

Лю уставился на монаха, не в силах что-либо сказать. Он и в самом деле ещё ни разу не захмелел от выпитого вина.

– Это свидетельствует о том, что вы больны, – с едва заметной улыбкой проговорил монах. – У вас во чреве завелись винные черви. Если их не изгнать, вы не исцелитесь. Я пришёл для того, чтобы вылечить вас.

– Возможно ли исцеление? – с недоверием спросил Лю и сразу же устыдился своего вопроса.

– Разумеется. Ради этого я и пришёл к вам.

Тут неожиданно в разговор вступил молчавший всё это время учитель Сунь:

– Вы дадите ему какое-то лекарство?

– Нет, в лекарствах пока что нет необходимости, – сухо ответил монах.

Учитель Сунь с давних пор испытывал непонятное презрение к учениям даосизма и буддизма. Поэтому, оказавшись в обществе даоса или буддийского монаха, он почти никогда не снисходил до беседы с ними. И если сейчас он нарушил это правило, то исключительно потому, что его насторожили слова о винных червях. Сам он отнюдь не чурался возлияний, и мысль о том, что и у него могли завестись винные черви, внушила ему некоторую тревогу. Однако, почувствовав в сдержанном ответе монаха издёвку, он нахмурился и снова принялся молча передвигать кости на доске. Он вспомнил, что всегда в глубине души считал Лю глупцом: кто, как не глупец, станет пускаться в разговоры с этим надменным монахом?

Лю, разумеется, было невдомёк, что думает о нём приятель.

– Тогда, наверное, вы прибегнете к иглоукалыванию? – спросил он.

– Зачем? Существует более простой способ.

– Заклинание?

– Нет, и не заклинание.

После предпринятых Лю нескольких неудачных попыток угадать, в чём состоит лечение его недуга, монах объяснил ему, что дело сводится к следующему. Больному предстоит всего-навсего раздеться донага и спокойно полежать на солнышке. Раз лечение настолько простое, подумал Лю, почему бы не попробовать? К тому же, хоть сам он и не отдавал себе в этом отчёта, ему было любопытно полечиться у чужеземной знаменитости.

В результате Лю чуть ли не сам напросился на лечение.

– Ну что ж, – сказал он, – нижайше прошу вас исцелить меня.

Вот каким образом получилось, что Лю в голом виде очутился на солнцепёке.

Монах предупредил, что лежать нужно без движения, и связал Лю верёвками. Затем он велел слуге принести кувшин с вином и поставить его в головах у Лю. По-видимому, излишне упоминать о том, что учитель Сунь, постоянный участник дружеских попоек, захотел присутствовать при этом необычном сеансе лечения.

Что представляют собой винные черви, что произойдёт после того, как они покинут тело больного, и зачем нужен кувшин с вином – этого не знал никто, кроме монаха. А раз так, то Лю, который, ничего не подозревая, улёгся нагишом на солнцепёке, можно обвинить в беспечности и легкомыслии. Но разве не так же точно поступает каждый из нас, вверяя себя попечению наставника в школе?

III

Жарко. На лбу выступает пот и тёплыми каплями скатывается к векам. Но руки у Лю связаны, и он не может вытереть пот. Он попробовал было потрясти головой, чтобы смахнуть капли, но у него тут же потемнело в глазах, и от дальнейших попыток такого рода пришлось отказаться. Пот бессовестно заливает веки, по крыльям носа стекает ко рту и дальше – на подбородок. Мерзкое ощущение!

Поначалу Лю развлекался тем, что поглядывал то на раскалённое добела небо, то на поле с поникшей коноплёй, но, после того как на лице у него стал обильно выступать пот, это занятие пришлось оставить. Только теперь Лю узнал, что, попадая в глаза, пот вызывает чувство жжения. Подобно овце, идущей на бойню, Лю покорно закрыл глаза. Постепенно не только лицо, но и всё его тело, выставленное на солнце, сковала боль. Кожа у него нестерпимо зудела, саднила, но он был не в силах пошевелиться. Это была мука, в сравнении с которой страдания, причиняемые потом, казались сущим пустяком. Лю уже начал жалеть, что согласился на лечение.

Однако, как выяснилось потом, настоящее мучение было ещё впереди. Через некоторое время Лю почувствовал страшную жажду. Он знал историю о том, как некогда Цао Цао или кто-то ещё избавил своих воинов от жажды, сказав им, что впереди – сливовая роща. Но сколько ни пытался Лю представить себе кисло-сладкий вкус сочных плодов, в горле у него было по-прежнему сухо. Он пробовал двигать подбородком, даже покусывал себе язык, но во рту горело, как и прежде. Если бы в головах у него не стоял глиняный кувшин, сносить эти муки было бы, без сомнения, легче. А тут ему не давал покоя струящийся из горлышка вожделенный винный аромат. С каждой минутой Лю ощущал его все сильнее. Бедняга открыл глаза, чтобы посмотреть на кувшин. Ему были видны только горлышко и верхняя часть пузатого сосуда. Но воображение подсказывало ему, что в тёмной глубине кувшина находится наполняющая его золотистая влага. Лю машинально провёл сухим языком по запёкшимся губам, но слюна так и не появилась. Даже пот, высыхая на солнце, перестал стекать у него по лицу.

Несколько раз Лю испытывал приступы сильнейшей дурноты, голова раскалывалась от боли. В глубине души он проклинал монаха. Зачем только он поддался на его уговоры и обрёк себя на бессмысленные страдания? Жажда становилась всё более невыносимой. Он почувствовал тошноту. Дольше он терпеть не мог. Тяжело дыша, Лю раскрыл рот с намерением потребовать, чтобы сидящий подле него монах прекратил лечение.

И в этот миг произошло следующее. Лю почувствовал, как вверх по пищеводу у него движутся какие-то комки, что-то мягкое вроде червяков или маленьких ящериц. Не успел он ощутить их шевеление над кадыком, как эти скользкие, точно рыба-вьюн, существа принялись стремительно выскакивать наружу. Из кувшина тотчас же послышался плеск.

Монах, до сих пор неподвижно сидевший около Лю, вдруг поднялся и стал развязывать верёвки.

– Всё в порядке, – сказал он. – Винные черви вышли.

– Неужели? – простонал Лю и, преодолевая дурноту, поднял голову. Потрясённый случившимся, он забыл про жажду и подполз к кувшину. Учитель Сунь, заслоняясь от солнца веером, подошёл к ним. Все трое заглянули в кувшин и увидели, как в вине плещутся какие-то существа терракотового цвета, похожие на рыбок-саламандр, совсем маленькие, в три суна длиной, но у каждого из них были рот и глаза. Они резвились, жадно глотая вино. От этого зрелища Лю чуть не стошнило…

IV

Результат лечения сказался немедленно. С того самого дня Лю Дачэн и близко не подходил к вину. Говорят, теперь даже от запаха вина его начинает мутить. Но – удивительное дело! – с тех пор здоровье Лю стало понемногу сдавать. Прошло уже три года, как он избавился от винных червей, и от его былой дородности не осталось и следа. Бледная, тусклая кожа обтягивает его заострившиеся скулы, волосы сильно поредели и поседели, недуги по нескольку раз в год надолго приковывают его к постели.

Но это ещё не всё: расстроилось не только здоровье Лю, но и его состояние. Богатство семьи стало таять, и со временем большая часть его полей, простиравшихся на три сотни му, перешла к чужим людям. Поневоле пришлось Лю взять в непривычные к работе руки плуг. Жалкую жизнь влачит он теперь.

Почему же, после того как Лю избавился от винных червей, его здоровье пошатнулось? Почему истаяло его богатство? Этот вопрос возникает сам собой, если взглянуть на факты в их причинно-следственной связи. По правде говоря, этим вопросом задавались многие жители Чаншани, люди разных профессий, и отвечали на него по-разному. Ниже приводятся три варианта ответа, выбранные нами как наиболее типичные.

Ответ первый. Винные черви олицетворяют счастье Лю, а вовсе не недуг. Повстречавшись с глупым монахом, он по собственной воле выпустил из рук счастье, дарованное ему Небом.

Ответ второй. Винные черви олицетворяют недуг Лю, а вовсе не счастье. Почему? Да потому, что, с точки зрения нормального человека, осушить за один присест целый кувшин вина – дело немыслимое. Если бы Лю не избавился от винных червей, то долго не протянул бы и давно уже умер. В сравнении с подобным исходом даже бедность и пошатнувшееся здоровье следует воспринимать как благо.

Ответ третий. Винные черви не олицетворяют ни болезнь, ни счастье Лю. С давних пор Лю не ведал иных наслаждений, кроме винопития. Когда его лишили этого наслаждения, жизнь Лю утратила смысл. Стало быть, Лю – это и есть винные черви, а винные черви – это и есть Лю. Избавившись от винных червей, Лю словно бы убил самого себя.

Перестав пить вино, Лю перестал быть самим собой. А если прежний Лю прекратил своё существование, то вполне естественно, что вместе с ним исчезло и его былое здоровье и богатство.

Которое из этих мнений наиболее справедливо – я и сам не знаю. Я всего лишь привёл эти нравоучительные суждения, подражая дидактической манере китайского сочинителя.

Герой

– Что ни говорите, но Сян Юя нельзя назвать героем, – молвил ханьский полководец Люй Матун, поглаживая жидкую бородку. Его и без того длинное лицо ещё больше вытянулось. Горящий посреди шатра огонь отбрасывал красные блики на лица дюжины сидящих вокруг воинов. Они улыбались, как видно, всё ещё чувствуя упоение победы в сегодняшней битве, в которой удалось добыть голову Сян Юя, правителя Западного Чу.

– Правда? – спросил один из сидящих, пристально взглянув на Матуна. Это был человек с орлиным носом и пронзительными глазами. На губах у него играла чуть заметная ироническая улыбка.

Матун слегка растерялся.

– Спору нет, силой он был наделён богатырской, – сказал Матун. – Говорят, ему ничего не стоило сплющить каменный сосуд из мавзолея Великого Юя на горе Тушань. Да взять хотя бы нынешнее сражение. В какое-то мгновение мне показалось, что он уже еле дышит. И тем не менее ему удалось сразить Ли Цзо и Ван Хэна. А ведь силы его были на исходе. Да, в удали ему не откажешь, что правда, то правда.

– Вот оно что… – молвил человек с орлиным носом и снисходительно кивнул всё с тем же ироническим выражением лица.

Бивак был объят тишиной. Вдалеке несколько раз протрубил рог, и снова всё стихло. Не слышно было даже лошадиного ржания. В воздухе стоял запах палой листвы.

– И всё же… – проговорил Матун, лукаво подмигнув, и обвёл глазами сидящих у огня. – И всё же настоящим героем его не назовёшь. Это доказывает опять-таки сегодняшнее сражение. Когда мы оттеснили чуское войско к реке Няоцзян, в нём оставалось всего лишь двадцать восемь всадников. Да и как могло быть иначе после битвы, когда наши воины тучей ринулись на врага! Тут, говорят, к Сян Юю вышел начальник заставы и предложил ему в лодке переправиться на тот берег, в Цзяндун. Если бы Сян Юй был героем, то подавил бы в себе гордыню и воспользовался этим предложением, чтобы пополнить своё войско свежими силами. В таких случаях не пристало думать лишь о собственной чести.

– Значит, герой – это тот, кто действует с расчётом?

Вокруг послышались негромкие смешки. Однако это не смутило Матуна. Оставив в покое бородку, он откинул голову назад и заговорил, то и дело бросая быстрые взгляды на человека с орлиным носом и энергично жестикулируя:

– Нет, я не это имел в виду. Перед началом сражения Сян Юй обратился к своим двадцати восьми воинам с такими словами: «Если я погибну, то лишь потому, что так угодно Небу, а не оттого, что войско наше недостаточно сильно. В доказательство тому я трижды нанесу удар по ханьским войскам». На самом же деле он не трижды, а девять раз ввязывался с нами в бой и неизменно одерживал победу. И тем не менее я считаю его трусом. Храбрый человек не станет перекладывать на Небеса ответственность за собственное поражение. Если бы он переправился в Цзяндун и, пополнив своё войско местными молодцами, снова вступил с нами в борьбу за власть в Поднебесной, тогда другой разговор. Но ведь он этого не сделал. Он предпочёл умереть, когда вполне мог сохранить себе жизнь. Я не признаю Сян Юя героем, и не только потому, что он не проявил должной расчётливости. Приписывать всё воле судьбы непорядочно. Не знаю, что скажут по этому поводу учёные мужи вроде Сяо Чэна, но я считаю, что настоящий герой так не поступает.

Люй Матун умолк и обвёл торжествующим взглядом своих воинов. Все вокруг молча закивали, как видно, согласившись с его доводами. И только лицо человека с орлиным носом выражало волнение. Его чёрные зрачки сверкали, как будто в них пылал огонь.

– Вот оно что? Сян Юй действительно так сказал?

– Насколько мне известно, да. – Матун поднял своё вытянутое лицо и с достоинством кивнул. – Разве это не проявление малодушия? Разве так поступает мужчина? Настоящий герой – это тот, кто бросает вызов Небу.

– Согласен.

– Хотя и знает наперёд, что его ожидает.

– Согласен.

– Стало быть, Сян Юй…

Лю Бан устремил свои пронзительные глаза к мерцающему алыми бликами пламени и медленно, словно говоря с самим собой, произнёс:

– Стало быть, он и есть настоящий герой.

Пока варилось просо

Студенту Лу показалось, что он умирает. Глаза ему застила тёмная пелена, голоса всхлипывающих детей и внуков уносились всё дальше и дальше. К ногам его как будто привязали тяжёлые гири, и они тянули его вниз, вниз…

И тут Лу внезапно оглянулся и широко открыл глаза.

Около его изголовья по-прежнему сидел старец даос Лю. Просо, которое он варил, похоже, ещё не было готово. Лу поднял голову с фарфорового изголовья, протёр глаза и широко зевнул. В Ханьдане стояла осень, и, хотя солнечные лучи освещали голые верхушки деревьев, было прохладно.

– Проснулся? – спросил старец Лю, покусывая ус и пряча улыбку.

– Да.

– Должно быть, тебе приснился сон?

– Приснился.

– Что это был за сон?

– О, это был очень длинный сон. Сперва мне приснилось, будто я женился на дочери господина Цуя из Цинхэ, девушке красивой и скромной. В следующем году я выдержал экзамен и получил должность чиновника в управлении по борьбе с мятежниками провинции Вэйнань. Дальше – больше: я стал инспектором по надзору за должностными лицами, потом получил при дворе должность секретаря, затем стал ответственным за подготовку императорских указов и, наконец, без особого труда достиг положения советника. Однако вскоре судьба отвернулась от меня: пав жертвой навета, я едва избежал гибели и был отправлен в ссылку в Хуаньчжоу. Там я провёл пять или шесть лет, после чего выяснилось, что я ни в чём не повинен, и меня вернули в столицу. Я был назначен главой дворцовой канцелярии и получил во владение провинцию Янь. К тому времени я уже достиг почтенного возраста. У меня было пятеро детей и несколько десятков внуков.

– А потом?

– Потом я умер. Насколько я помню, мне перевалило уже за восьмой десяток.

Старец с торжествующим видом погладил бороду:

– Итак, ты изведал славу и позор, нищету и довольство. Вот и отлично. Жизнь человеческая ничем не отличается от увиденного тобою сна. Должно быть, теперь ты уже не так горячо привязан к жизни. Если задуматься, обретения и потери, жизнь и смерть мало что значат. Ты так не считаешь?

Студент Лу с раздражением слушал старца. Когда же тот задал ему вопрос, он с юношеским пылом вскинул голову и, сверкнув глазами, сказал:

– Пусть жизнь – всего лишь сон. От этого мне ещё больше хочется жить. Придёт время, и точно так же, как кончился тот сон, кончится и этот. Но пока время не пришло, я хочу жить, да так, чтобы потом можно было сказать: я действительно жил! Разве я не прав?

Старец нахмурился и ничего не сказал в ответ.

Одержимый творчеством

I

Утро одного из дней девятого месяца второго года Тэмпо[10]. В общественной бане «Мацуною» на улице Доботё в Канде с самого утра, как всегда, многолюдно. «Общественная баня… Здесь всё смешалось: песнопения в честь богов и молитвы буддам, любовь и непостоянство…» Эта картина, которую изобразил несколькими годами ранее Сикитэй Самба в одном из своих юмористических произведений, и по сию пору ничуть не переменилась.

Вот посетитель с модной причёской «бабий пучок», погрузившись в воду, распевает утадзаймон. Другой, причёсанный на манер «тёммагэ хонда», уже вылез из воды и отжимает полотенце. Третий, с причёской «ооитё» и выбритым лбом, поливает горячей водой спину с татуировкой. Ещё один, с причёской «ёсибэй якко», давно уже с завидным упорством трёт лицо. Подле чана с холодной водой сидит бритоголовый монах и знай поливает себе голову. Мальчуган, чьи волосы подвязаны так, что напоминают крылышки не то пчелы, не то стрекозы, сосредоточенно играет бамбуковой бадейкой и глиняной миской… Все эти столь несхожие между собой существа, поблёскивая мокрыми, скользкими от воды телами, толпятся в тесной бане, обволакиваемые клубами густого пара и освещённые пробивающимися в окно лучами осеннего солнца.

Шум в бане совершенно особый. Прежде всего – это плеск воды и грохот переставляемых ушатов. Затем – это гомон переговаривающихся между собой или напевающих что-то людей. И наконец – это удары колотушки, время от времени доносящиеся с места, где находится сторож. По обе стороны перегородки, разделяющей баню на фуро и площадку для мытья, стоит шум, точь-в-точь как на поле брани. К тому же сюда нет-нет да и заходят торговцы. Или попрошайки. Ну и, конечно же, без конца снуют посетители. И вот среди всей этой сутолоки…

Среди всей этой сутолоки, скромно примостившись в углу, мылся старик. Судя по всему, ему было далеко за шестьдесят. Седина на висках приобрела неприятный жёлтый оттенок, глаза стали подслеповатыми. Он был худ, но сложения крепкого, пожалуй, даже могучего, и в руках и ногах его с отвислой кожей всё ещё таилась сила, противящаяся старости. То же можно было сказать о лице: мощный подбородок и крупный рот словно бы излучали яростное сверкание силы дикого зверя, как это было и прежде, когда старик находился в расцвете лет.

Старик тщательно вымыл верхнюю половину тела и продолжал мыться, не ополаскиваясь водой из деревянного ушата. Он с усердием тёр себя куском чёрной шёлковой ткани, но с его сухой морщинистой кожи не сходило ничего, что можно было бы назвать грязью. Это вдруг наполнило его ощущением осени и печали. Старик вымыл ногу, обтёр её влажным полотенцем, и тут рука его остановилась, как будто силы внезапно покинули его. В ушате отражалось ослепительно яркое небо, а на его фоне алели плоды хурмы; нависая над углом черепичной крыши, они как бы скрепляли между собой тонкие ветви дерева.

И старику вдруг почудилось, будто на него пала тень Смерти. В этом не было ничего зловещего, ничего такого, что прежде ужасало его, – одно лишь сознание тихого, желанного, безмятежного небытия, подобного небу, отражающемуся в ушате. Как был бы он рад, если бы смог отрешиться от заблуждений и страданий суетного мира и забыться сном под сенью этой Смерти, тем самым сном без сновидений, который посещает невинных людей. Он устал от жизни. Но ещё больше устал он от мук творчества, неотступно преследовавших его уже много десятков лет…

Словно очнувшись, старик разочарованно поднял глаза от ушата. Вокруг по-прежнему раздавались оживлённые, весёлые голоса, в клубах пара с головокружительной быстротой сновали голые люди. К пению утадзаймон, доносящемуся из-за перегородки, присоединились звуки модных песенок «Мэриясу» и «Ёсиконо». Во всём этом, разумеется, не было и намёка на ту Вечность, которая только что осенила его душу.

– О, сэнсэй, вот уж никак не ожидал встретить вас здесь! Мне и во сне не могло привидеться, что Кёкутэй-сэнсэй с самого утра пожалует в баню.

Обернувшись, старик увидел среднего роста мужчину, румяного, с причёской «хосоитё». Тот стоял подле своего ушата с перекинутым через плечо полотенцем и весело улыбался. Похоже, он только что закончил купание и теперь собирался ополоснуться чистой водой.

– Рад, что вы, как обычно, пребываете в прекрасном расположении духа, – с едва заметной иронией произнёс, улыбнувшись в ответ, Бакин Сакити Такидзава.

II

– Ну что вы, право, стоит ли радоваться такому пустяку? Поистине отрадно то, что в свет выходят все новые главы «Восьми псов», что с каждым разом они всё интереснее. – Собеседник Бакина бросил полотенце в ушат и ещё громче затараторил: – Подумать только! Фунамуси выдаёт себя за слепую уличную певицу и замышляет убить Кобунго. Но в последний момент, когда его хватают и начинают пытать, на выручку ему приходит Соскэ. Здорово закручено! К тому же этот эпизод даёт возможность Соскэ ещё раз встретиться с Кобунго. Я, Омия Хэйкити, – простой торговец галантерейными товарами, однако считаю себя каким-никаким, но всё же знатоком и ценителем «ёмихон»[11]. Так вот, поверите ли, даже мне трудно придраться к чему-либо в ваших «Восьми псах»… О, простите великодушно, что беру на себя смелость судить о вещах, мне недоступных…

Бакин промолчал и принялся мыть вторую ногу. Что и говорить, он с давних пор благоволил к почитателям своего таланта. Однако это благоволение ни в коей мере не мешало ему судить о них здраво и беспристрастно. Для мудрого и проницательного Бакина это было более чем естественно. Но в то же время, как это ни парадоксально, способность трезво судить о людях, в свою очередь, тоже почти не влияла на его благорасположение к почитателям. Поэтому порой он испытывал к одному и тому же человеку и презрение, и дружелюбие одновременно. Омия Хэйкити относился к разряду именно таких людей.

– Во всяком случае, чтобы писать так, как вы, обыкновенного трудолюбия маловато. Что ни говорите, вы – наш японский Ло Гуаньчжун. Ой, простите, я, кажется, опять наболтал лишнего. – Хэйкити снова захохотал. Его громовой хохот привлёк к себе внимание одного из мывшихся неподалёку – кривого на один глаз, плюгавого, смуглого человека с причёской «коитё». Обернувшись к Бакину и Хэйкити, он смерил их взглядом, после чего со странным выражением лица сплюнул в сток.

– А вы по-прежнему увлекаетесь сочинением хокку? – поинтересовался Бакин, ловко переводя разговор на другую тему, но это вовсе не означало, что он заметил злобную гримасу кривого. К счастью, даже при желании он не смог бы её разглядеть, настолько слабым у него было зрение.

– Мне весьма лестно ваше внимание, но должен прямо сказать: я всего-навсего любитель. Без зазрения совести бегаю по разным поэтическим собраниям, а сочинить что-нибудь путное никак не получается. Кстати, сэнсэй, вы, кажется, не питаете особого пристрастия к сложению танка и хокку?

– Просто я не умею делать это как следует. Хотя одно время и сочинял стихи.

– О, вы, разумеется, шутите!

– Нет. Просто занятие это не по мне. Слагая стихи, я до сих пор ощущаю себя слепцом, подглядывающим через забор. – Бакин сделал ударение на словах «не по мне». Он отнюдь не считал себя неспособным сочинять танка, и если понимать его слова именно так, то в них не прозвучало неуверенности в собственных силах. Просто Бакин с давних пор испытывал нечто вроде презрения к подобному искусству. Почему? Да потому, что и танка, и хокку были слишком малы, чтобы целиком вместить в себя его, Бакина. Содержание любого трехстишия или пятистишия, лирического или пейзажного, сколь бы искусно оно ни было сложено, оказывалось соизмеримым лишь с несколькими строчками его прозаического сочинения, не более. Такое искусство он считал искусством второго сорта.

III

В том, что Бакин сделал ударение на словах «не по мне», как раз и выразилось его презрение. Увы! Омия Хэйкити не понял этого.

– Ах вот в чём дело, – произнёс он извиняющимся тоном, докрасна растирая тело отжатым полотенцем. – А я-то, признаться, думал, что такой выдающийся человек, как вы, может с лёгкостью написать всё, за что ни возьмётся. Верно говорят, что Небо не наделяет человека сразу двумя сокровищами.

Самолюбивый Бакин почувствовал неудовольствие оттого, что слова его были поняты буквально. Не понравился ему и извиняющийся тон Хэйкити. Он бросил полотенце и тряпку для мытья на пол, разогнул спину и, досадливо поморщившись, с горячностью в голосе произнёс:

Страницы: «« 123 »»