Мария Магдалина Даниловский Густав
Через минуту у входа в комнату появился Иуда.
В ярком освещении его серый плащ засверкал, точно чешуя, а рыжие взлохмаченные волосы приобрели цвет огня. В пунцовом отблеске светильников он производил впечатление дьявола, остановленного у ворот рая.
Он посмотрел кругом и зажмурил глаза, ослепленный светом и неожиданной роскошью горницы.
– Войди, гость, под мой низкий кров, обмой усталые ноги, вон там бассейн и утиральник, – сказала Мария и, не вставая, продолжала нанизывать жемчуг.
У Иуды стало нервно подергиваться плечо; он повернул к ней свое нахмуренное лицо и проговорил глухим, упавшим голосом:
– Ты живешь как царица!
– Нашел что сказать… Если хочешь знать, как я действительно живу, так спустись с горы, переправься через Кедрон и пойди направо, а когда увидишь укромный белый домик с мраморными колоннами и тенистым садиком, спроси гречанку Мелитту – сошлись на меня, тебя впустят – четыре невольницы покажут тебе вещи, действительно достойные внимания – ты познакомишься с моим мужем и со всем моим богатством.
– Мужем! Так у тебя есть муж? Ничего мне не говорили ни Марфа, ни Лазарь.
– Потому что они и сами не знают!
– Кто ж он такой?
– Я сказала тебе – Мелитта, гречанка из Эфеса, черноволосая красотка с голубыми глазами, стройная и гибкая, как тростинка.
– Мелитта?
– Ну да. Влюбилась в меня эта девица по уши, и мы поженились по их обычаю. Посаженною матерью была Коринна. Я ждала у нее, в украшенном пальмовыми листьями алькове – в белой вуали, намащенная благовониями, обсыпанная золотистой пудрой. Мелитта явилась в мужской тунике и повезла меня на прелестной колеснице при звуках свадебных гимнов, ударах в тимпаны и игре флейт, а потом она взяла меня под руку, и я переступила обитый розами порог ее опочивальни. С тех пор мы живем вместе, имеем общий дом и общее ложе, поскольку каждая из нас не занята с кем-нибудь другим. Сюда я убегаю только по временам, когда мне надоест городской шум или захочется видеть брата и сестру… Что ж ты стоишь как столб? Садись, вот скамейка!
Иуда тяжело опустился на указанное ему место и глядел на Марию тупым взором.
Мария лежала, опершись на локоть, с открытой грудью, залитая розовым светом, с очаровательной, шаловливой улыбкой, с насмешливо, искоса и, в то же время, кокетливо глядящими темно-синими глазами.
Она опускала то и дело пальцы в тарелочку, полную жемчуга, и, нанизывая жемчужину за жемчужиной на нитку, казалось, была всецело поглощена своей работой.
– Да, Иуда! Я познала с ней более нежные ощущения, чем жилистые объятия нахалов мужчин; своими длинными ресницами она щекочет меня, точно поцелуями бабочек; порывисто дышат на моей груди ее упругие груди, похожие на плоды айвы; в бурной волне ее густых черных локонов светятся, как месяц в ночной глубине, ее пылающие, бледные от упоения щеки; ее крошечные губки трепещут внутри моих уст, а потом, точно розовая бронзовка, скользят по всему моему телу; как трудолюбивая пчелка, они не пропустят ни одного цветка любви, каждый пошевелят трепетной лаской поцелуя. Она прикрывает меня, как нежная мать, свежим теплом своего тела, сосет, как ребенок, соски моих грудей. Она прекрасна, гибка, проворна, шаловлива и мелодично-певуча; у нее черный пушок над верхней губой, пухлые руки и стройные белые ноги – ей невозможно противиться, когда она станет просить и ласкаться. Ты можешь иметь ее, если понравишься ей, без расходов – она не корыстная. Ну, о чем ты думаешь, Иуда? – тараторила она.
– Чудеса рассказываешь, – пробормотал Иуда.
– Какие чудеса? Эх вы, оболтусы, вам кажется, что только вы одни нам милы и нужны. Посчитай-ка наши прелести и свои. Мы с ног до головы осыпаны ими, как виноградник осенью, а вы что? Кактус – сухой, торчащий нелепый стебель; вы скучны, нудны, однообразны, неподвижны в своих проявлениях любви, сальны и грубы!..
На лице Иуды отразилось страдание – он чувствовал, что она просто насмехается над ним, глумится, ее слова причиняли ему боль, как хлыст, ее речь свергала его в бездну отчаяния.
– Где же ты скитался? Где бывал? Рассказывай, – спросила она, принимая более серьезный вид и, откинув нитку жемчуга, села, закинув руки на затылок и сплетая пальцы.
Иуда поднял осовелые веки и увидел сквозь розовую мглу, точно сквозь сон, ее чарующее лицо, окруженное рассыпавшимися локонами, точно огненными языками, и тонкие до локтей, а дальше развивающиеся в полные плечи, обнаженные почти до подмышек руки. Глубокая грусть овладела им, и он начал, как бы с трудом вспоминая, беспорядочно рассказывать.
– Я скитался от моря до моря; был над Красным, над Тивериадским и над Мертвым – горькое оно и пустынное, плавают по нему в блеске солнца черные глыбы, точно обугленные трупы каких-то неведомых творений. Ходил я через Иордан, утопал в Семехонитских болотах, высох в зное пустыни, измерил шагами вдоль и поперек все пространство от Сирии до Идумеи, от Самарии до страны Моавитской, так что ремни сандалий впились мне по самые кости. Как исхудалый шакал, я прокрадывался в города, как гиена между трупов, искал я тебя… Мария! Мария!
– Ты ушел, чтоб искать… – чуть слышно промолвила Мария.
– Да, я ушел – что же я мог тебе дать? Шалаш, сплетенный из терновника, вместо крова, ивовую циновку вместо ложа и мешок под голову?.. Вот почему я убежал, но не сумел убежать… Ты стояла на моем пути везде, где бы я ни был, – в золотом тумане песков пустыни сверкали мне твои волосы; из бледных известняковых скал глядело на меня твое белое лицо; во вздутых волнах озер мне виделись твои высоко вздымающиеся груди. Ты являлась мне в небесных облаках, в мерцании звезд, в сиянье луны. Горело беспрестанно мое тело и иссыхало нутро от тоски, чтоб ты обвила меня, как когда-то, и трепетала под тяжестью моего тела. Сзади и спереди окружила ты меня страстью неугасимою, в жестокое ярмо собрала ты все мои члены, на вечный зной обрекла их. Когда ты распяла меня на своем раскинутом теле, в пламень превратилась тогда кровь моя и не может угаснуть… Я долго искал; наконец, я узнал, что ты – Магдалина, и вот я пришел…
– Чтоб предложить мне шалаш из терновника и мешок с соломой, – перебила она его насмешливым и раздраженным голосом. – Дешевый из тебя купец… Я не уличная девка, чтобы за сикль отдаваться каждому встречному. Мне золотом платят, понимаешь, – продолжала она с жаром, – драгоценностями всего мира… Я могла бы купаться в жемчуге, утопать в кораллах, если б хотела, но я не гонюсь за богатством – деньги мне ни к чему – моя кровь должна закипеть, нутро мое должно вспыхнуть, зажечься должны мои соки!.. То, что у меня есть, это не плата, это знак благодарности – на память… Ты обязан мне самым ценным подарком, а что ты принес, что, что?!!
– Пока ничего, – хмуро ответил Иуда, – но я принесу больше, чем ты думаешь, больше, чем ты можешь надеяться, больше, может быть, чем я сам ожидаю.
– Откуда?
– Ты слышала о Назаретянине, – сказал, придвигаясь к ней, Иуда, – об Иисусе, который объявился в Галилее? Ты знаешь, кто он такой, кем он будет?.. Не всем я могу открыть, что… – он понизил голос, – но тебе я скажу: это, может быть, тот, более сильный, чем Илья, которого предсказывали сыспокон века пророки, которого ждет уже много столетий томимый тоской народ Израиля… Он говорит о своем царстве и обещает это царство вскоре. Это обещание он подкрепляет чудесами, которые я сам видел… А царство это должно быть больше, чем трон Соломонов – понимаешь ли ты, – больше, чем трои Соломонов…
Таинственный голос Иуды вместе со смутными познаниями из Священного писания, которые Мария приобрела из бесед с Лазарем, величественное имя Ильи, слава имени Соломонова – все это вместе вызвало в Марии какое-то суеверное, боязливое чувство, с которым она прошептала:
– Понимаю!
– От врат, через которые восходит солнце, до врат, через которые оно заходит, должно простираться могущество и столица его – это больше, чем Рим! Понимаешь?
– Понимаю! – повторила Мария и, придя в себя от минутного ошеломления, недоверчиво посмотрела в горящие глаза Иуды.
– В виссон и пурпур облекутся его плечи, ниц падут народы перед лицом его, в прах склонятся великие мира сего… Царскую диадему возложит он на чело свое. Скипетр в руке его. Меч на его бедре… – Он задыхался, он не мог говорить больше от волнения.
– Ну, предположим, что так будет, – начала Мария, точно уча его, – что он действительно будет царем, Что мне и тебе от этого?
– Как что? – удивился Иуда. – Кто-нибудь же должен стоять в блеске его славы, приближенный к его трону, опытный советник, искушенный в житейских делах. А кто же может им быть? Ведь не простодушный же Петр, не тяжелодум, брат его, Андрей, левша к тому же, не колеблющийся Фома, не неотесанный Варфоломей, придурковатый Филипп или ни к чему не способный Иаков, и не Иоанн, все достоинства которого заключаются в зычном, как раскаты грома, голосе, – эти простаки достойны в лучшем случае носить край его плаща. Ключи от казны, бразды правления – кому поручит он, как не тому, к кому уже сейчас со вниманием склоняется его ухо, кому он доверил заботу об убежище и столе, – мне, – он ударил себя в грудь, – Иуде из Кариот?
Ноздри у него раздулись, жилы на висках налились кровью, от всего лица его веяло гордостью и честолюбием.
– А тогда, Мария, – он поднял обе руки кверху, – я клянусь, что сдержу до йоты свое слово… Сколь щедро раскрылась красота твоя, столь же щедро разверзнется рука моя для тебя. Ты станешь первою среди наложниц моих – в резном из черного дерева ложе, украшенном золотыми листьями, под пурпурным балдахином, поддерживаемым медными грифами, будешь ты ожидать меня. Кедр обошьет стены твоего чертога, гладкий камень – пол твоей горницы, а чистое серебро – потолок… Проворные пальцы толпы невольниц будут день и ночь вышивать тонкими узорами твои одежды. Корабли из далеких стран, нагруженные всевозможными богатствами мира, на вздутых парусах и гибких веслах будут спешить к воротам твоего дворца, караваны верблюдов согнут свои колени под тяжелым вьюком у его порога… Не сиклями, не минами, а талантами заплачу я свой долг. Не будет рынка в мире, который бы не принес тебе дары свои… Ночь твоя будет утопать в наслаждении, а дни – в пиршествах и веселии.
– Иуда, Иуда! – проговорила с искренним сочувствием Мария, – вечные сказки горят в пустой голове твоей. Вечно гоняешься ты за миражами, развеваемыми ветром, а изношенный плащ твой рвется в клочки, и пока что ты блещешь дырами, а не золотом… Пока ты выстроишь свой дворец, рассказывай лучше, как там сейчас в Галилее? Зелены, верно, как изумруд, луга, полно водою и снующими рыбками мое лазурное озеро… – В голосе ее затрепетало тихое умиление, темно-синие глаза заволоклись дымкой тумана.
Иуда притих и как будто грустно задумался.
– Я обошел его почти все вокруг – продолжал он через минуту, понизив голос, – я был в Гамале, в Капернауме, в шумной Тивериаде, долго пробыл в Магдале – я посетил там рощу и лозняки, там на берегу… помнишь… Высоко, до пояса выросла там трава, а в той лощинке, где мы ее смяли, разрослись кругом темно-синие гиацинты, лиловые ирисы и серые пушистые кусты белены. Белые кущи лигустры в полном цвету…
– Лигустры, говоришь ты, – томно прошептала Мария. – Почему ты не принес хотя бы одной ветки?..
– Она завяла бы на солнце.
– Я оживила бы ее своими устами…
– Мария! – застонал Иуда и склонился над нею. От плата его на нее будто пахнуло запахом вспаханного поля и свежего, только что скошенного сена; она полусомкнула глаза и, отталкивая его ленивым движением, порывисто повторила несколько раз:
– У тебя шершавый плащ, шершавый, шершавый… не хочу… ужасно шершавый.
Иуда одним движением скинул плащ и остался в короткой полотняной тунике, едва доходившей до колен, без рукавов, с разрезом у жилистой шеи. Губы его дрожали, могучая волосатая грудь часто дышала…
Мария украдкой сквозь опущенные на глаза ресницы глядела на его загорелые, косматые, прямые ноги и дрожащие, как в лихорадке, мускулистые руки… Мелкая дрожь пробежала у нее по спине, легкий трепет защекотал голени, розовые ноздри стали раздуваться, и пунцовые губы раскрылись, точно два лепестка.
Иуда, бормоча ее имя, раскаленными руками искал под ее пеплоном пряжку опоясывающей бедра повязки. Пальцы у него дрожали и блуждали, как слепые, по всему телу, наконец встретились с рукой Марии и общим усилием развязали затянутые ремни.
Мария услышала шуршащий звук разрываемого вдоль пеплона, глухой, похожий на сдавленное рычание, его стон, почувствовала пламень его суровых глаз в своих глазах и могучие объятия мечущегося в диком порыве огромного тела.
– Иуда! – хотела крикнуть она, но голос ее свернулся, сдавленный внезапным спазмом дикого упоения…
Догорали фитили в светильниках, сменялась утренняя стража, близился уже рассвет, когда ее покинула сонная истома, смешанная со сладостным упоением.
Она подняла веки и долго смотрела на его изрытое складками, иссеченное бурями загадочное лицо, на огромный, закрытый наполовину всклокоченными космами лоб; ей казалось, что эта голова никогда не спит, что в этом черепе вечно происходит тяжелая работа бурлящих и клокочущих, как вода в котле, мыслей.
Она толкнула его локтем – он проснулся.
– Уходи, уходи, – повелительно сказала она ему, – скоро все проснутся. Вот тебе, – она достала из-под изголовья пригоршню монет, – дай Деборе, а то мне стыдно за тебя. Иди! – Она вырвалась из его объятий. – Ты слышал! – проговорила она приказывающим голосом, сдвинув брови, возбужденная и бледная.
Иуда встал, надел плащ, крепко затянул пояс из недубленой кожи и, что-то бормоча, крадучись вышел из горницы. За порогом он остановился над спящей Деборой, пересчитал деньги: четыре больших серебреника и горсть оболов. Он высыпал мелочь в подол прислужницы, а остальное спрятал за пазуху и усмехнулся как преступник.
«Мне явно начинает везти», – подумал он, расправляя грудь могучим вздохом. Он остановился на галерее и властным, несколько угрюмым взглядом окинул широко расстилавшийся перед ним сереющий в брезжущем свете ландшафт, уносясь вдаль глазами, точно ища границ маячащего в мечтах царства на земле.
Глава третья
– Воистину, – говорил Симон, – полученные вести заставляют о многом призадуматься. Самое главное – это то, что Иоанн, который, как ты знаешь, по желанию развратной Иродиады был заключен безбожником Антипой в темницу, сообщается с Иисусом. Он спрашивал его через своих учеников: не тот ли он, который должен прийти? Или мы должны ждать другого? Ответ рабби был уклончив, но если такой праведный муж, как Иоанн, спрашивает… Иоанн не бросает праздных слов!.. – Он умолк и глубоко задумался, а поблекшие глаза его точно подернулись какою-то непроницаемой пеленой.
– Доколе же будем мы ждать? Доколе? – со скорбью в голосе проговорил Лазарь. – Разве не пора, чтоб истерзанная земля наша породила того, кто отразит горе и неволю Израиля, сокрушит иго, расторгнет цепи и вернет его к былой славе на вершинах Сиона… С каждым днем нас становится все меньше и меньше – на погибель и поругание отдают нас враги.
Симон вздрогнул. Его старческое лицо избороздилось глубокими морщинами, и он заговорил прерывающимся голосом:
– Пусть ослепнут они, пусть источат их болезни, пусть крепости их, их твердыню и надежду сокрушит меч, пусть погибнут они с позором, пусть проказа, мор и голод покроют их, словно плащ, пусть трупы их растащат дикие звери, расклюют лесные птицы! Будь суров, о господи, когда возгорится гнев твой, когда обратишь ты против них негодующий лик свой… Гибель, опустошение поставь на путях их, пусть будут стерты с лица земли…
Он не мог продолжать – руки его тряслись, как в лихорадке, а дыхание со свистом вылетало из пересохшего горла. На бледном лице Лазаря появился слабый лихорадочный румянец, его кроткое лицо омрачилось, и он промолвил глухо:
– Умирает Иоанн в темнице Махеро, гибель и опустошение не на их, а на наших тропах… Кто этот Иисус, кто он, хочу я знать прежде, чем умру.
Симон мало-помалу пришел в себя, стал спокойнее и, разводя по временам руками как бы в знак недоверия, стал рассказывать:
– Странно как-то ведет себя этот юноша. Он не назир, давший обет благочестивого воздержания; напротив, он шествует в веселии и радости. Слышу я, будто он нарушает субботу; правда, он творит чудеса, но водит знакомство с мытарями и даже самаритянами, не отталкивает грешников и не клянет их, а утешает, – и это в такое время, когда беззаконие расплодилось, как плевелы, размножилось, как саранча… Скользкий это путь, на котором тот, кто пойдет по нему, может упасть… Если это действительно пророк, то воистину такого еще не было… Если же нет, так из этого произойдет только ветер, новое волнение, и снова в тяжком недуге будет страдать земля Иудейская, пока не исполнятся дни гнева господня. По всей Галилее идет слух о нем: осанна сыну Давидову! С пальмовыми ветками встречают его дети у ворот города, и он не противится. Порашу и гафтору толкует он, как никто до сих пор, хотя редко бывает в доме молитвы: он предпочитает собирать толпу под открытым небом и притчами говорить о грядущем царстве… У него двенадцать избранных сподвижников, все простые галилеяне, кроме одного Иуды, который, ты знаешь, родом из Кариот. Его участие в этом сообществе поражает меня и заставляет задумываться. Иуда – неглупый человек!..
– Иуда редко пребывает вместе с истиной, – вставил Лазарь.
– Я это знаю, но я не так легко доверяюсь тому, что болтают людские языки. Я решил сам отправиться в Галилею и собственными глазами увидеть этого пророка.
– В Галилею? – оживился Лазарь. – Я готов идти с тобою.
– Я возьму мула; поговорю с Марфой…
– Будь сдержан только, когда будешь говорить с нею; она скора на язык, а здесь нужно действовать рассудительно и осторожно, потому что неведомо еще, являются ли слова рабби древом жизни или легкомыслием, которое приводит к разгрому, как вихрь, вздымающийся, чтоб улететь и исчезнуть!..
Следуя предостережению, Лазарь объяснил Марфе свое намерение желанием посетить родные места.
А в ответ на опасения Марфы перед трудностью путешествия выдумал, будто ему снилось, что если он напьется воды из Капернаумского источника, то исцелится его болезнь. Об Иисусе он упомянул лишь, что там, кстати, пребывает сейчас тот чудесный рабби, который, как утверждает Иуда, очищает людей даже от проказы.
– Так, может быть, взять с собой Марию? – заметила Марфа.
– Марию? – смутился Лазарь. Ему показалось неудобным брать с собою в это, как-никак религиозное, путешествие такую легкомысленную сестру.
– Нет, – ответил он, подумав, – я предпочел бы взять тебя…
– Конечно, я бы тебя одного никогда не пустила. Марию я хотела потому, что если этот Иисус…
– Этот Иисус будет царем, – раздался с галереи веселый, звонкий голос. – Иуда будет его казначеем и построит мне дом – прекраснее, чем дворец Соломона. Я подожду уж, пока прибудут от него разодетые посланцы, и вам тоже советую…
– Мария! – укоризненно остановил ее Лазарь. – Твоя речь болтлива и не обдуманна. Ты сняла стыд с твоего лица и вмешиваешься еще в совет мужей!
– Лазарь! – жалобно застонала она; первый раз услыхала она такой тяжелый укор от брата.
Лазарь же, очень любивший Марию, посмотрел на нее мягче и промолвил:
– Болит мое сердце за тебя, потому что я знаю, что веселье кончается печалью, а ты чересчур весела.
Мария вернулась в свою горницу.
Лазарь постоял минуту, посмотрел с некоторым неудовольствием на Марфу, которая явилась невольно причиной неприятного происшествия, и промолвил сквозь кашель:
– Приготовь все для пути. Симон тоже идет с нами.
Несмотря на то что Лазарь торопил, ему пришлось прождать несколько дней, пока Марфа справилась со всеми делами, потому что ей нужно было, кроме приготовлений, связанных с путешествием, подумать об оставляемом хозяйстве, так как она знала, что сестра, если б даже хотела, не сможет ее заменить, а ее ближайший помощник, престарелый доверенный слуга Малахия, как определенно хотел того Лазарь, должен был отправиться с ними, чтобы помогать им в пути.
Наконец, когда все приготовления были окончены, вечером, когда солнце начало спускаться и свалил дневной зной, небольшой караван тронулся в путь.
Мария провожала их до вершины Элеонской горы.
Благочестивая сосредоточенность Симона, глубокая задумчивость Лазаря превращали это паломничество в торжественное и молчаливое шествие.
Впечатлительная Мария догадалась по всему, что брата побуждают предпринять это путешествие какие-нибудь необыкновенные причины, что сон, о котором он говорил, это только предлог для нее и сестры. «Не вмешивайся в совет мужей!» – вспомнила она укор брата. Значит, они совещались! Ей было интересно, о чем, но она не решилась спросить. В первый раз расставалась она на такой долгий срок с братом и сестрой, и ей было как-то тоскливо и грустно и отчасти к тому же досадно, что никто ее даже не спросил, не хочет ли она принять участие в общем путешествии.
Когда наступил момент расставания, у нее на глазах навернулись слезы, но торжественная суровость Симона, с какою он промолвил на прощание: «Будь здорова!» – удержала ее от рыданий.
Мария нежно поцеловала брата и сестру, прижала губы к морщинистой руке старца, дружественно кивнула головой Малахии и долго смотрела на сбегавшую вниз крутую тропинку, по которой они спускались, пока не скрылись за Голубиной скалой; потом они еще раз показались на холме и исчезли из виду.
Когда Мария вернулась домой, она почувствовала необыкновенную пустоту. Прислуга куда-то разошлась, жернова остановились, замерли обычное движение и работа.
«Пожалуй, и мне не остается ничего другого, как перебраться к Мелитте», – мелькнула у нее в голове мысль, но она заколебалась. Она знала, что в городе ее ждут искушения, которым она не в силах будет противиться, и ей показалось неудобным так сразу после ухода Марфы бросить все.
– Лучше хоть первое время похозяйничать как следует, – прошептала она и легла на ковер.
Между тем тишина во дворе становилась для нее все более невыносимой; длительные минуты серой скуки наводили на нее состояние какой-то необычайной отяжелелости, и она то и дело лениво потягивалась. В комнате к тому же было так душно и жарко, что она скинула с себя одежды и сквозь опущенные ресницы стала рассматривать свои белые ноги, рисунок синих жилок в изгибах рук, выдающуюся грудь, подымавшуюся от каких-то смутных, щекочущих, тонких возбуждений. Она закрыла глаза и долго лежала без движения, как бы погруженная в полудремоту, потом вдруг очнулась, присела на ковре, оглядываясь кругом и потирая лоб.
«Что мне тут делать?» – задумалась она, взяла в руки черенок молоточка, поиграла им и, наконец, решительно ударила в дощечку. На этот звук явилась Дебора. Мария посмотрела на нее вопросительным взглядом и потом вдруг сразу сказала, накидывая на плечи пеплон:
– Сбегай к Мелитте и скажи ей, что мы перебираемся к ней надолго.
– Еще сегодня? – обрадовалась Дебора.
– Сомневаюсь, поспею ли. Постарайся вернуться поскорее.
Дебора побежала, а Мария начала выбирать разные предметы, с которыми не любила расставаться, а именно: гребень из слоновой кости, хрустальную шкатулку с благовониями, ручное прекрасно отполированное зеркало в форме листа магнолии, с большим рубином на рукоятке, выдолбленную гемму из аметиста с магической надписью, нитку жемчуга, пару золотых браслетов на щиколотки, соединенных цепочкой, чтоб мелко ступать и побрякивать при ходьбе, и еще несколько безделушек.
Всего этого было в общем немного, так как самые богатые одежды и драгоценности оставались на хранении у гречанки.
Уложивши все это в шкатулку из темного дерева, Мария приготовила себе голубую хламиду из тонкой мягкой шерсти, белую накидку и черную шелковую вуаль.
«Сегодня не успею», – подумала она, глядя на яркое зарево заката, быстро догоравшее, уступая место стелющейся уже по долинам ночи.
В горнице становилось уже темно, когда прибежала запыхавшись Дебора с букетом пунцовых гвоздик, перевязанных золотистым шнуром.
– Что ж ты так долго замешкалась? – промолвила Мария, погружая лицо в подарок Мелитты.
– Меня все останавливали по дороге, выпытывая обо всем. Саул дал мне сикль, Тимон дал динарий за приятную новость. Я получила две красивые ленты, – тараторила счастливая Дебора. – Мелитта велела сказать, что будет ожидать всю ночь.
– Как же мы пойдем в темноте? Еще сверну ногу, подождем хоть до рассвета, – ответила Мария. – Закрой пока сундуки, вынеси на воздух ковры, а прежде всего, зажги огонь.
Дебора принялась за работу, Мария же развязала цветы, сплела их в душистый венок и надела его на голову. Сильный аромат опьянял ее; она вышла на галерею и загляделась в ночь. Ночь была довольно светлая, хотя безлунная; на безоблачном небе ярко сверкали звезды. Мария с любопытством водила глазами по небосводу, глядя, как они мерцают. Вдруг одна оторвалась и покатилась синей полоской по небу. Мария догоняла ее взором до самой вершины горы, за которой она скрылась и из-за которой как бы снова всплыла в форме тусклых огоньков.
Эти огни мерно колыхались и явно приближались к дому.
Сердце Марии радостно забилось: она поняла, что это факелы, и вскоре различила маячащие в темноте фигуры нескольких человек и услышала звон струн.
– Будут песни! – обрадовалась она и спряталась за угол, чтобы ее не могли заметить.
Струны звенели все явственнее и ближе и у самой ограды на минуту затихли; факелы погасли, кто-то кашлянул, зазвенела цитра, и раздалась песня или, вернее, ритмически произносимый гимн, подчеркивавший отдельные слова:
– Прекрасны стены Иерусалима, еще прекраснее башни его стен, но их прекраснее ты, Мария Магдалина, – белая башня, могучая колонна храма любви.
Твои волосы – янтарь, багрянец месяца, восходящего из-за гор, витые кольца из меди! В их пламенном зареве станешь ты на лугу нагая, дивный лик твой глянет на запад, левая грудь – на юг, правая – на север, белизна же спины заблестит на восток – и потянется к левой – лебедей вереница, к правой – орлов темно-бурых, как к гнезду упоений; к переду же – лев буйногривый прильнет, пламенем алых ноздрей будет вдыхать аромат твоей крови; а на спину сядет трепетный гриф из пыльной пустыни… И будешь стоять ты в цветах между птиц и зверей, властвуя дивной красой над всякою тварью.
Лоб твой пресветлый, как плиты храма, лик твой – лик херувима, губы – раскрытый гранат, слаще плодов из Тирских садов.
Жемчуг теряет блеск свой на шее твоей, рядом с богатством плеч твоих – золото меркнет запястий.
Роскошны плащи во дворце великого Ирода, но ни один не сравнится с плащом твоих дивных волос; обаятельны краски цветов, но нет равной цвету твоего тела, блестящего, как слоновая кость, цвета созревших снопов.
Ноги твои стройны, как подставки у трона, ибо, как трон, прекрасна выпуклость царственных бедер твоих, округлого царства услады.
Слышу, как груди твои вздымаются страстью, как паруса кораблей на ветру, в эту ночь плывущих по морю.
Допусти меня к ним, пусть в объятиях губ моих их развернутся бутоны, пусть пышное тело согнется твое подо мною.
Сгорает сердце мое от желаний, пылает нутро, огнь кости снедает.
Если ты станешь, как город, – руки мои, как войска, вкруг обложат тебя; если в защитную крепость ты обратишься – преобразится в таран моя кровь, ею ударю в врата твои, и расступятся стены ее, и кровью вструюсь я в пробитую брешь, пламень внутри разожгу, пожар нас поглотит…
Голос захлебнулся, мелодия смешалась, и цитра вдруг смолкла.
Мария стояла, опершись о стену, с тяжело колышущейся грудью, ее подмывала волна сладостной истомы, в сердце разгорался огонь.
Но сразу утих жар ее крови, когда она услышала мелодичный звон многострунной кифары и веселый, молодой голос Тимона.
– Почему, – спрашивают у ручья стирающие женщины, – вода сегодня так тепла, мягка и душиста, а белье бело, как снег, и блестяще, как солнце? Потому что вверху купается Мария Магдалина… Согрелась вода под грудями ее, стала мягка меж ладоней, напиталась ароматом ее тела, засверкала заревом ее кос!
Почему нынче рыбы несутся против течения? – вопрошают рыбаки, вытаскивая сети пустыми. Потому что вверху купается Мария Магдалина, и все рыбки сбежались смотреть на чары ее тела, золотистыми жабрами трутся об ее белые ноги, выпрыгивают к ней золотой чешуей из волны и играют, как кудри ее, когда она плещется и колышется, как ладья на воде.
Почему так дрожат тростники, хоть нету зефира? Потому что вблизи купается Мария Магдалина, перегнувшись над водой, склоняет свое дивное тело, машет руками и порхает, как радужная стрекозка.
Счастливый ручей! Ты обтекаешь ее дивные формы и несешь на себе их чудное отражение к голубой глади озера.
Когда ты рождалась, Мария, не Геката, а Афродита прислушивалась к крику твоей матери, баюкали тебя в колыбели хариты, и ты стала розовою, как Эос, светлой, как свежие изломы скал Пентеликона, богатою формами, как коринфская колонна! Зачем ты держишь груди свои в узилище золотой сетки? Выпусти их, пусть, как белые голуби, они летят впереди роскошных форм твоего тела!
Я знаю чудесный сад, где цветут алые маки, – я хотел бы упиться ими навеки – это уста твои, Мария Магдалина! Я знаю в золотистом пуху, средь белых лилейных колен устланное из лепестков розы гнездо упоений, – я хотел бы уснуть в нем без сил.
– И я тоже! – узнала Мария грубоватый голос Катулла.
– Не мешай! – остановил его Сципион.
– Амур, – продолжал играть Тимон, – примеряй изгиб своего лука по бедрам Марии Магдалины; тогда стрела твоя пробьет самый сильный панцирь, пронзит всякий щит и попадет в самое сердце. Ты попал в меня, и я готов пить тебя, Мария, как горячее вино, носить, как плащ.
– Но спереди, – перебил Катулл.
– Не мешай! – промолвила на этот раз Мария, выходя из своего угла.
– Эвоэ! – раздался вакхический возглас юноши.
– Заря восходит, – вдохновенно воскликнул Тимон.
– Сейчас сойдет, – засмеялась Мария и сбежала со ступенек, а за нею Дебора.
– Наконец-то! Выманили тебя! Молодежь окружила ее.
– А где же носилки? – спросила Мария.
– Вот они! – ответил Сципион, сплетая с Тимоном руки, и оба подняли Марию, обхватившую руками их шеи. Октавий с факелом и Саул, потренькивая на цитре, шли впереди кортежа, сзади пыхтел Катулл, который тут же стал так неделикатно приставать к Деборе, что та начала пищать.
– Пусти ее, – пожурила его Мария, – а то она еще выронит шкатулку.
– А что, она носит в ней невинность?
– Меня интересует не ее невинность, а мои безделушки… Несите меня к Мелитте.
– Мы бы предпочли к себе…
– Надеюсь, – промолвила Мария, – но она меня ждет.
– Мы тоже ждали.
– Я обещала ей, а не вам!..
– Я приму и без обещаний, – пробурчал Катулл.
– Ступай к Коринне, медведь.
– Я выпил там весь мед, а ты полна сладости, как улей.
– Но и жал тоже.
– Жал мне не нужно. У меня есть одно, свое, которое тебе бы, наверно, было приятно.
– Твое – нет!..
– А чье?
– Не знаю, – ответила Мария.
Все на минуту примолкли, переправляясь через Кедрон.
– Ну, вот здесь, – Мария соскочила на противоположный берег, – ведите себя как следует, люди могут нас встретить! – Она поправила платье и закрыла вуалью лицо.
Октавий задул факел, и весь кортеж направился в узкий, кривой переулок.
Когда они очутились перед белым домом, окруженным высокой стеной, Тимон позвонил колотушкой.
Открылась калитка, и все ступили на красный ковер, разостланный ввиду прибытия Марии.
У входа показалась бледная от счастья Мелитта, одетая в мужскую тогу. Она взяла Марию одной рукой под руку, другою под колено и торжественно повела ее в разукрашенный зеленью и цветами и устланный мягкими коврами покой. За ней гурьбой последовала молодежь.
– Ах, эта тога, эти ваши лесбосские обычаи! – недовольно ворчал Сципион.
– Я видела тебя три дня тому назад, как ты волочился за разрумяненным юношей… – огрызнулась Мелитта.
– Что ж нам делать, когда вы такие! Приходится как-нибудь справляться собственными средствами.
– Ты кстати собралась к нам, Мария, – гремел между тем своим хриплым голосом Катулл. – Мы ждем как раз больших развлечений: из Рима приезжает Деций Муций, богатый и веселый юноша, из сословия всадников, которого, на наше счастье, посылает к нам декрет Тиберия.
– За что?
– О, это такая долгая история, что я могу рассказать ее только за бокалом вина или с девицей на коленях, не иначе, – и Катулл молодцевато уперся кулаками в бока.
– У него вечно одно в голове, – стукнув себя пальцем в лоб, сказала Мелитта и приказала невольнице принести вино.
– Одно, но хорошее, – продолжал болтать Катулл, – мой принцип: «карпе диэм» – единственные жертвы, какие я когда-либо принес богам, это был козел Вакху и голубь Венере, зато они и охраняют меня.
Ну, а теперь слушайте, – начал он, поднося ко рту полную чашу с двумя ручками и красиво выделанной ножкой. – Его погубила женская… добродетель! Децию понравилась – так же сильно, как мне Мария, некая Паулина, жена Сатурнина. Но Паулина, к сожалению, была настолько глупа, что отвергла с негодованием не только его ухаживания, но даже и двести тысяч драхм, которые он предлагал ей за одну, и притом короткую, летнюю ночь. Сопротивление Паулины до такой степени разожгло избалованного необычайным успехом у женщин Деция, что ему показалось, что он не может без нее жить, и он решил открыть себе жилы. К счастью, вольноотпущенница его отца, вынянчившая Муция, Ида, очень хитрая баба, захотела помочь своему питомцу и добилась-таки своего. Узнав, что Паулина, равно как ее муж, пылают страстною верою к богине Изиде, она подкупила за пятьдесят тысяч драхм ее старшего жреца, который явился к Паулине и заявил ей, что сам бог Анубис воспылал к ней неудержимою страстью и призывает ее на любовное свидание. Муж и Паулина были счастливы этой необычайной милостью. Паулина, намастившись благовониями, явилась в храм, съела приготовленную трапезу, а потом, когда жрецы заперли дверь храма и погасили огни, ступила нагая на приготовленное ложе. Тогда, тоже голый, как подобает богу, вошел скрывавшийся за завесой Деций и познал поистине божеское наслаждение, так как Паулина славится своей красотой, а думая, что отдается самому Анубису, она не скупилась на самые изысканные ласки. И Деций наслаждался всю ночь на славу. Паулина вернулась домой, вся сияя от счастья, и с гордостью рассказывала мужу о неслыханно сладостных ласках, какими одарил ее Анубис. Через несколько дней, однако, когда она встретилась с Децием, юноша сказал ей: «Спасибо тебе, Паулина, ты сэкономила мне полтораста тысяч драхм. Анубисом был я, и думаю, что не обманул твоих ожиданий…». Но что значит женская гордость! Паулина сначала не хотела ему верить, и лишь когда он рассказал ей все подробности ночного приключения, назвал самые скрытые приметы, которые нащупал на ее теле, она, не столько возмущенная его коварством, потому что была довольна самим приключением, сколько задетая в своей амбиции, что это не был настоящий Анубис, рассказала обо всем мужу. Сатурнин направился с жалобой к Цезарю. Тиберий приказал Иду пригвоздить к кресту, храм разрушить, а статую Изиды утопить в Тибре, Деция он осудил на изгнание, но, я думаю, ненадолго, потому что Тиберий, как известно, довольно снисходителен к такого рода человеческим страстям, за что пусть боги как можно дольше хранят его. Когда Деций явится сюда, у нас начнутся увеселения и пирушки. Марий устраивает у себя первую в честь его приезда, мне он поручил созвать гостей, и вот я приглашаю всех вас… Выпьем за счастливую идею, а пока что сыграй нам, Саул, а мы устроим себе храм Изиды: Мелитта будет Идой, Мария – Паулиной, а я согласен быть Анубисом.
– Хорошо, – сказала весело Мария, – но сначала дай Мелитте пятьдесят тысяч драхм.
– Не хочу, – противилась с притворным испугом Мелитта, – потом вы меня еще пригвоздите к кресту.
– Пригвоздить – не пригвоздим, но разложить тебя крестом я бы не прочь, чернуха, – обнял ее Сципион и, почувствовав, что у нее под тогой нет ничего, шепнул ей на ухо – Пойдем, я дам тебе двести.
– Нет, – ответила Мелитта и посмотрела на Марию.
– Пятьдесят тысяч, – схватился за голову Катулл, – да я дал бы вдвое, если б у меня было, но сейчас у меня есть только один обол, зашитый, по совету Тимона, в пояс; он может пригодиться мне для Харона, который, согласно греческому верованию, перевозит умерших через реку.
– Пойдем отсюда, они готовы нас всех разорить.
– Вот какой ты Анубис! – заливалась смехом Мария. – Осуждаем этого пентюха на изгнание; выведите его, – обратилась она к мужчинам.
Юнцы принялись с трудом выталкивать грузного Катулла, наконец, выкатились вместе с ним за двери, чем пользуясь, проворная Мелитта быстро задвинула засов.
Оставшиеся за дверьми стали было снова стучаться, но, видя, что ничего не добьются, ушли. Пение и бряцание струн, удаляясь, затихло и, наконец, совсем смолкло.
– Ушли, – глухо проговорила Мелитта, медленным движением спустила на пол тунику и осталась нагая, глядя пылающим взором в лицо Марии, которая тоже чуть-чуть загорелась под этим взглядом.
– Наконец! – крикнула она вдруг и бросилась к ней на шею. – Я соскучилась по тебе, я видела тебя в снах, – говорила она, тяжело дыша, и расстегнула застежку хламиды.
– Погаси светильники, – шептала Мария изменившимся голосом, силясь освободиться из ее объятий.
– Темно будет.
– Я освечу тебе ночь собою, – ответила Мария, скидывая быстро сандалии; когда же огни погасли, она обнажилась вся – прекрасная, действительно светящаяся в сумраке.
Мелитта стала тянуться к ней, а Мария, прижимая ее к груди, говорила нежно и умиленно:
– Ты всегда такая маленькая и худенькая, что кажешься мне иногда не моей милой девушкой, а ребенком.
– Ребенок голоден, – ласкаясь, прижималась к ней гречанка.
Мария подала ей грудь, одну, другую, и чувствовала, как упружатся и распускаются их бутоны в пламени ее уст.
От этих сосущих поцелуев Магдалина разомлела и чувствовала себя блаженно. Чувства ее смешались, подернутые туманом глаза закатились кверху, наконец подогнулись обессилевшие колени, она зашаталась и упала на спину.
– Целуй меня, – прошептала она хрипящим голосом, раскрывая налившиеся кровью губы. – Еще! – Вся кожа ее затрепетала неудержимой дрожью, она раскинула руки и вся разметалась на пушистом ковре.
Мелитта, дрожа как в лихорадке, стала блуждать, точно слепая, упоенными счастьем устами по ее телу.
Потом сплелись их руки и ноги, перепутались косы, слились вместе набухшие груди, так что обе казались одним, пружинившимся в страстном порыве телом, и только два пылающих, прерывистых дыхания, шепот двух возбужденных голосов, страстных, глубоких, обрывающихся вздохов свидетельствовали об их раздельном существовании.
Уже было поздно, когда в комнате стало тихо. Обе спали, спокойные, нежные, тихие… Черная головка Мелитты, уткнувшаяся в пышные плечи Марии, выглядела точно ласточка между крыльями белого голубя.
Глава четвертая
На склоне холма Визефы, в просторной художественной вилле, построенной на римский образец, шел великолепный пир в честь Деция. Обширный триклиний был ярко освещен резными бронзовыми канделябрами тонкой работы по углам и множеством разноцветных лампионов, подвешенных у потолка на латунных цепочках. Все эти огни играли на разноцветных плитах мозаичного пола и скользили по красивым фрескам, изображавшим на одной стене – Диану на охоте, а на другой – похищение сабинянок.
В глубине зала умышленно на этот день был устроен помост для фокусников, музыкантов и танцовщиц. Посредине стояли два трапезных стола с девятью софами вокруг каждого. У главного, на «лектус медиус» на самом почетном месте, так называемом «локус консуларис», опершись левым локтем на узорчатую подушку, возлежал Муций Деций, молодой, прекрасно сложенный мужчина с правильными, чуть-чуть холодными чертами полного, гладко выбритого, типично сенаторского лица.
Его туника с узкой пурпуровой каймой и золотой перстень свидетельствовали о том, что он принадлежит к сословию всадников. Трапеза собственно была уже кончена, на столах стояли еще серебряные чаши, наполненные фигами, финиками, миндалем, орехами, сливами, апельсинами, гранатами и всевозможным печеньем, которого уже никто не хотел есть. Начиналась попойка, и прислуга вносила кувшины с вином, пометки на которых, указывавшие происхождение и возраст, обозначенные именами консулов, с большим вниманием осматривал Катулл, единогласно избранный «арбитром бибенди», то есть распорядителем пира… Он долго выбирал как знаток наиболее достойное и, наконец, велел пустить вкруговую амфору фалернского, времен Юлия Цезаря. Когда же вино запенилось в бокалах, он проговорил с важностью: