Промысловые были Тарковский Михаил
Тут Желна очень веско и медленно откашлялся и с паузами отмерял:
– Олень никогда не одавит однерку. Нолевку куда не шло. Еще какая пружина. А однерку… ни в жись. – И презрительно замолк.
– Да я че и говорю, – сказал Второй Трехпал, – нолевку да, согласен. А все что больше – только сохатый.
– Мужики, – снова вступил Желна, будто не слыша и не признавая, что про лося застолбил Второй Трехпал. – Не пойму я вас, че вы хреновиной занимаетесь. Сюда наа сохатого, бычару сытого. Тот одавит. А так бесполезно. Ладно, я полетел.
– Да погоди, полетел, – возмутился Федя. – Там вот край тундры след был вроде свежий. Слетай глянь – может, там он.
– А мне это наа? – презрительно сказал Желна. – Сопли с вами морозить.
– Слышь ты, долбень, – вышел из себя Федя. – Ты языком своим липучим можешь хоть сколь молотить, а я те дело говорю: будь другом, слетай. А я тебе помогу, глядишь.
– Да чем ты мне таким поможешь? – кобенясь, затянул Желна.
– Ой, невозможно, мужики! – закричала Соболюшка – С вами точно заколеешь, пока договоритесь! Ой, пропадаю! Спасите-помогите-замерзанье!
– Она дело говорит. Совесть-то поимейте. Я тебе расска… – Он снова обратился к Желне, но Второй не выдержал:
– Да давай я сгоняю. Этот вечно… – кивнул на Желну. – Только языком…
– Мурашей стращать – поддакнул Первый.
– Сгоняй, а я тебя научу, как, например, в ловушки не попадать. А то я знаю, вашего брата сильно много в кулемках гибнет.
– Да лан, разберемся, – крикнул Второй и улетел.
Минут через десять он вернулся и сказал, что в осиннике стоит сохатый, «здоровенный бычара, рога, как лопаты, еще и фырчит».
– Сиди, – сказал Федя Лапке, – щас все сделаем. Главное, не дрыгайся – лапу загубишь. – И побежал, слыша удаляющийся разговор:
– Олень никогда не возьмет «однерку»…
– Да ба-рось ты. От у нас в запрошлом году…
Желна никуда и не двинулся.
А Федя увидел картину. Здоровенный сохатый стоял и несмотря на мороз лызгал упавшую осину. Аккуратные свежие бороздки украшали оливковый бок. Рога Сохатого были великолепны, в пупырышках, желтые в лопате и буро опаленные с боков на отростках.
– День добрый, хозяин! – солидно сказал Федор совсем из-под низу.
– Смотри, как обрабатываю, – не поворачивая головы ответил Сохатый откуда-то сверху. Потом отошел и посмотрел на расстоянии. Темно-коричневый, он весь колыхался, ходя ходуном, поднимая длиннющие белые ноги, словно они были на веревках – штанги какие-то, враз и не переставишь.
– Нормально. Слушай, помоги тут, а я тебе расскажу, где соль взять.
– Я все-гда го-во-рю, ххэ, – очень неторопливо и веско говорил Лосяра с придыханием – Что все дело в инструменте, ххэ. Если путний инструмент… – И он снова полоснул кору. – То что мороз, что не мороз. Один леший.
«С таким мастером она точно загнется», – подумал Федя.
– Помоги, а? Здесь рядом. И делов на пять минут. А я тебя научу, как под пулю не попасть. Капитально научу.
– И как? – сказал Сохатый с воспитывающей интонацией. С придыханием, с рабочим кряхтением он перебрел через ствол, не спуская с него глаз. – Под пулю не попасть?
– Да расскажу все. Слово. Только сначала надо освободить соболюшку одну.
– Откуда освободить?
– Из капкана.
– О-о-о-о! – затянул вдруг Сохатый неожиданно категорично и зачастил очень нудно: – Не-не-не! Не-не-не! Даже-даже…
– Да че ты испугался?
– Да к чему мне неприятности эти?! Капканы чужие тем более… Не-не. – И он отвернулся, помолчал и, продолжая сопеть, сказал прежним тоном: – Ты давай-ка стрельни оттудова… Ровно ли бороздка легла?
– Да мои капканы! – выпалил Федя. – Мои! Погнали!
– Той-той-той… – вдруг с невыносимой уже основательностью остановил Федю Сохатый. – Какие такие твои? – допросно попер, не отрываясь осинового бока: – Ты кто такой?
– Я Федор… – «И зачем я ему рассказываю?» – в отчаянии думал Федя. Но чутье говорило, что тянуть нельзя.
– Той-той. Той… – замер Сохатый, вперясь в осину.
– От те и «той». Хоть голодный, хоть сытой. Я – Федор. Да! Я превратился в соболя, – выпалил он, краем глаза и ушами исследуя, слышит ли кто его слова. Наверняка какая-нибудь кедровка притихла и замирает от восторга и предвкушения…
– Той-той-той, – еще раз обойдя осину и еще внимательнее вперясь ей в бок, сказал Сохатый. – Смэ как ровненько. Лыска должна быть ровно восемь миллиметров. Тогда такую осину хоть куда… Ну-ка, стрельни. Давай-ка отскачи туда… Я вообще люблю, когда все по путю.
– Да какие миллиметры, там Черная Лапка гибнет! – крикнул Федя и добавил отчетливо: – Ты можешь туда подойти и на эту пружину наступить? Я с тобой рассчитаюсь.
– Той-той-той… Значит, как под пулю не попасть. Да? – совсем замедлил речь Лосяра. – А мне на кой, если Хведора-то нет теперь! Ну? Мне че его пули-то? – И вдруг посмотрел на соболя и зычнейше фыркнул: – А?! – Да так, что Федя подскочил. Лось был огромен и нависал, как буровая, на бесконечных своих ногах.
– Я тебе расскажу, как мой брат Гурьян ходит, как его собака работает и где стоять лучше – куда он вообще не ходит. Вообще! И про Перевального. И скажу даже, когда он весной на участок ездит.
– Той-той-той. Давай так. Превратился в соболя, да? А он где тогда? Соболь? Где он есть? А? – снова рявкнул Сохатый. – Соболь был? Был. А теперь ты вместо него. Ты его что – из шкуры выжил? Х-хе… Я че – не понимаю? Значит, он где-то бегать должен? Без шубы. Так? Или, может, его спецом под тебя сделали? Соболя? – и успокоенно подытожил, пристально пялясь в новую риску: – …Вот это меня волнует. Я люблю, чтоб все досконально было. Смотри, какой бок!
– Да леший его разберет! С шубой, без шубы! – кричал уже Федя. – Давай потом. Давай ты освободишь Черную Лапку. А там поговорим.
– Да не вопрос, – сказал Лось, и Федя с облегчением вздохнул, а Лось добавил:
– Только сейчас мне с осиной разобраться надо. Давай после обеда. Завтра.
– Какой после обеда!!! Она погибнет же!
– Той-той-той, – снова затянул Лосяра отсутствующе и совсем приблизившись к осине.
– Кстати, у тебя рога отличные, – уже от безысходности бросил закидушку Федя.
Лось самодовольно хмыкнул. Мол, ясно-понятно. А Федя спросил честнейше:
– А ты пробовал ими жердушки отрывать?
– Жердушки? – вдруг неожиданно быстро сказал Сохатый и впервые взглянул на Федю.
– Жердушки. Там же капкан на жердушке, его же на пол надо спустить.
Лосяра застыл.
– Надо попробовать, ты же не пробовал. Там, кстати, осины вкусней.
Вдруг Сохатый очень медленно зашевелился и, постепенно наращивая скорость шевеления и перестановки своих ходулин, побрел в сторону Лапки.
Когда пришли, Лапка сидела комочком, онемев от отчаяния. Первый Трехпал подлетел к Феде и сказал:
– Мы тут скумекали: ведь еще и жердушку отдирать надо.
«Вот дятел и есть дятел» – подумал Федя:
– Давай работаем! Лося, смотри Лапку не прищеми. А то знаем тебя… Щас, Лап.
А про себя подумал: «Орясина осиновая».
Дятлы снова подлетели:
– Интересно, возьмет с первого раза? – вякнул Первый.
– Бесполезно, – сказал Желна. – А если и возьмет, то гвоздь останется…
– А те че гвоздь? – бросил Второй.
Сохатый замедленно перетек к жердушке, некоторое время подлаживался рогом, искал угол, упор, и потом как-то неожиданно и быстро рванул так, что она мгновенно отлетела, – только гвоздь скрипнул отрывисто и заскорузло-морозно.
– О, нормально! – обрадовался Лось и мотнул головой: – Еще скрипит ково-то!
– Ну все! Вставай сюда! – крикнул Федя, о Лось уже говорил:
– Теперь крышу, обожди.
Над жердушкой была прибита на тонкий гвоздь рогулька. На ней лежала берестина, завившаяся и обхватившая с двух сторон отростки рогульки. Крыша защищала капкан от снега.
– Да какую крышу? – вскричал Федя.
– Не-е-е, – говорил мечтательно Лось, – хороший инструмент – это полдела. – Мастерство, конечно, тоже… Ну. Какая рогулька крепче? – отрывисто сказал Лось, намекая на свои рога, и, оглядев присутствующих, сломал пополам рогульку. Одна половинка, одинарная, осталась на гвозде.
Дятлы прыснули со смеху. Лось стал ее отковыривать. Соболюшка сидела комочком, засыпая и клонясь набок. Лось отколупал остаток рогульки и сказал:
– Не, ребят, не знаю, как вы без рог живете… – и вдруг бодро спросил: – Следующая далеко? – и сделал движение по путику.
– Той-той-той! – закричал Федя! – Какая следующая?! Сюда иди!
Еле уговорили, можно сказать, подвели, установили, будто это была сложнейшая конструкция, буровая какая-то…
– Так, а ты тут откуда? – вдруг заметил он Лапку. – Не знал, что они в сборе идут…
– Дэвэй, дэвэй! – раздраженно частил Федя. – Вставай сюда!
Лось наконец встал, куда надо, но его морда оказалась напротив небольшой рябинки, и он принялся ее заламывать зубами:
– Конечно, не осина, но смотри, как надо…
– Убийство! Можешь сюда наступить?
– А?
Требовалось стать задним правым копытом на пружину. Сохатый вроде и понимал, но то соскальзывал копытом с пружины, то наступал на нее не по центру, и с такой нелепой силой, что капкан выворачивался, падал на бок и бедную соболюшку буквально, как плеть, бросало о снег, и она вскрикивала.
– Ты его подстучи сзади по ноге. У копыта.. – крикнул Федя Второму Дятлу. – Там щикотное место. Осторожно. Смотри, дернет – убьет ее. Так. Давай! Еще. Еще!
– Ты не забудь соли пару мешков, – вдруг вывез Лосяра.
– Будет соль! Все будет! Дятя, смотри, чтоб он Лапку не стоптал! Теперь подними ногу! Да не эту!!! Наказанье! Да! Ставь! Да. Так, сначала нашарь, нащупай! Да не дави! Нащупай! Тюкни его! Во! Все, – крикнул Федя, – дома! Теперь весом! Весом! Есть – на морде шерсть!
Лапку Федя отправил в свое гнездо, туда же унес запас привады. Лапка ничего не говорила, только прижималась головой к его плечу и плакала.
– Живи у меня, кором есть, – сказал Федя.
– Нет, нет! – твердила Соболюшка. – На что я тебе такая! Вот лапку залечу – вернусь! У меня лежка у Нюрингде.
На следующий день Лапка убежала, и как-то сразу отдалилось, ушло поле обаяния. Все-таки гон у соболя позже, да и поважней дела были. Лапка ушла, но тоска и беспокойство остались, хотя не мыслями, а ощущением проникали в головенку, в которой всегда одна мысль лежала. Давила, как каменная плита. Видимо, звериное настолько усилилось, что человечье под гнетом засочилось, зашевелилось, как бывает, когда совсем выживают, а места в обрез и за каждый кубик бой. И вопрос – или совсем уйти, или отстоять пространство. Трудное дело.
4. В небе над лесом
Федя заметил, что чем больше чистит капканы, тем сильнее входит во вкус. Иногда, конечно, он и перехватывал мышку для разнообразия и сугрева, но больше пасся на путиках – нравилась легкость, да и азарт в работе с дармовщинкой пришел. Принаглел соболек. Прижирел. Еще и сеноставкам наказал:
– Вы мне, эта, сена притащите в дупло. Хвоща помягче. Ясно излагаю?
– Ясно.
– Ну вот. Работайте.
В тайге вовсю обсуждалось происходящее. Кедровки, кукши, белки, летяги, не говоря о мышах – все подкармливались привадкой, а тут, видя такое дело, забеспокоились. «От ить полобрюхий! Он чем больше путики чистит, тем больше ись хочет. Затравился. Этак он всю приваду прикончит», – переживали они за приваду, будто она ихняя.
А соседние мыши нарочито громко заговорили:
– А интересно, он сразу побежит посмотреть, что там у него дома творится? Или еще жиру доберет? Н-да… Говорят, жена-то его… того… хе-хе…
Только ворон, пролетая, сказал:
– Дурью не майтесь. Так он при деле и вас не трогает. А приваду кончит – за вас возмется. Маленько дальше носа глядите!
Федя все слышал и вздрогнул… Его, как лесиной, огрело. Шарахнуло. И стало будто размораживать, забирать открытием: оказывается, с самого момента пробуждения в дупле ему больше всего на свете хотелось поглядеть, что творится дома. Словно раньше его и близких только тайга разделяла, а теперь что-то гораздо большее, огромное, сильное и неизбываемое – целая стена вставшая. Желание будто специально таилось, чтобы теперь с головой и брюхом забрать. Даже представить себя без него было дико. Хотя он и не представлял, а только чуял.
Желание это состояло из двух желаний: из тоски по близким, обострившейся после пробуждения в дупле, и еще очень важного ощущения. При всем своем упрощенном устройстве, соболиной мироподаче, не отпускало одно чувство: что где-то там, в избушках, существует настоящий Федор. И желание взглянуть одним глазком на дом было именно с этим и связано: мол, все-то знают, что Федор-охотник в тайге, а он-то, Федя-соболек, и подглядит. Обманет расстояние. Но это одно. А вот тоска по близким была сильней и безотчетней и нарастала из подспудного, из той области, как птицы румбы чуют и рыба на нерест идет в единственную реку. Словно то глубинное, чему он не давал ходу, само за него решало.
«Кстати, у брата Гурьяна… через которого идти… У брата Гурьяна… там богато должно быть. Брат и приваду обновляет чаще, и куски не жалеет. Да и разнообразье – я тебе дам. Все пробует, и рыбу даже, и ондатру. Кстати, рыбки че-то охота. Да и в дорогу отъесться надо. Мало че дальше». Федя прекрасно понимал, что у брата и собак больше, и народу – Гурьян охотится с сыновьями. Все исхожено, изъезжено и избегано. «Хороший огород нагородил. В общем, так: в дупла и корни не улезать – выкурят. Можно в сопки уходить в камни. Прятаться на деревья, лучше в елку, и сидеть тихо у ствола, следить за охотником. Смотреть в оба. И всегда! Всегда быть с противоположной стороны ствола. Да! И на фонарь не смотреть! Ни под каким видом. Чтоб меж глаз не получить. Скорей всего брат пойдет сюда искать меня, я на связь не выходил, а обещал. Это, конечно, нам на руку. Да и вообще – на таком участке именно меня найти, самого ушлого – это как иголку в стогу сена. Ну вот так как-то. В общем, четкость, взвешенность и скрытность. Все. Вперед».
У брата Гурьяна стояло около двадцати избушек, и, по-хорошему, надо было его участок обойти. Но Федя не хотел бежать лишнего, да и обильные путики манили, какой-то даже зуд был на брата. Федя всегда завидовал его любви к промыслу, чуя в ней силу, от него укрытую.
Федя, видимо, чересчур уверовал в свое знание повадок охотника, и не ожидал, что братнин огород будет столь плотным. На участке охотились трое, у каждого по три собаки, всего девять. Сначала шло гладко. За два дня отработал два путика, а потом вдруг именно в это место приехал Гурьян. Оказалось, осенью с сыновьями срубили здесь новую избушку, а ему не сказали зачем-то. В общем, Федю погнали Гурьяновы собаки, и он залез на толстую и густую елку, которую специально выбирал, рискуя промешкать. Схоронился в самую середину высоты, где еще густо, но далеко от полу. Брат никак не мог его добыть: соболь очень тихо перебирался, переползал змеино вокруг ствола по веткам, буквально обтекая его и вжимаясь в шершавую смолевую чешую, так что капли смолы влипали в ворс – но уж тут не до шубы. Гурьян и выглядывал – всю шею вывернул и выстрелить зверька пытался – бесполезно. Один раз пулька прошла вплотную и оторвала коготок на правой лапе, и лапу ожгло-контузило – но все не в счет и только собрало. Собаки охрипли. Гурьян серьезнел. Движения становились отрывистей, как-то резче. Один раз Федя видел, как тот остановился и помолился. Даже шапку снял. Открылись потные волосы, подлипшие вокруг головы, и из-за этого особенно широкая борода. И крестился, споро, размашисто и особенно кверху, с захлестом до края плеча закидывая двуперстие и словно сгоняя кого-то. И потом снова медленно-медленно шел по кругу, высматривая в елке. Глаз слезились, оттого что не моргал и не вытирал. Натоптал целую площадку, кольцо с веером лыжных отпечатков. Подходил несколько раз к елке – стучал топорикам. Потом запалил костер и пил чай из консервной банки от горошка. С галетами. Продолжалось это полдня. Так и брел по кругу, заворачивая носками лыж, переступая носками. Заломя голову. Был с «тозовкой» и исстрелял патронташ пулек, и еще запасную пачку почти кончал – оставил пулек десять на крайний случай.
Под вечер тихо подтарахтел на новом четырехтактном снегоходе Гурьянов сын и Федин племяш Мефодий. Розовое лицо горело даже в сумерках, не набравшая силу моховая борода белела куржаком:
– Тятя, ниччо не пойму, – говорил он с жаром, – до базы доехал, вроде как оттуда следдев нет. Кобель там сидит. Снегоход там. Карабин и «тозовка» – там! Он куда ухорониться мог?
– На лыжах ушел?
– Да ты понимаешь, тятя, он за день до снега в ручей оборвался – дак лыжи так и висят в жомах. А голицы старенькие под крышей. Я тоже думал по воду пошел и в полынью оборвался. Нет вроде. Да и ведро с водой стоит.
– Разморозило?
– Но. Копец ведру.
Через полчаса прибежали собаки, с ними Пестря, который, как показалось Феде, особенно рьяно залаял на елку.
– Ты, Нефодь, поди, не углядел че-то. Мне самому надо. Вместе поедем. Только разберемся с этим. – Он кивнул на елку. И сказал со значением: – Ты путик видел?
– Но.
– И че думашь?
Мефодий пожал плечами.
– Главное, здоровенный котяра. Два путика обчистил, – тревожно, собранно и немного отрывисто говорил Гурьян, – причем жердушки не трогат, только капканы на полу. Только на полу! И где приваду взял, там капкан запущенный. Где взял – там запущенный. Ничо понять не могу. Это че такое за специалист-то? Какой-то хитровыдуманный. Привады-то подходя взял.
«Подходя» – было излюбленное выражение староверов, в смысле – в подходящем количестве, на подходе к завершению плана.
– И оправляется-то так, видно, наетый. Я еще пойму, если голодный, как грится, страх потерял. А этот сытой. Ты понимашь – сытой! Сильно грамотный… И вот. – Он вдруг невольно заговорил тише, и снова кивнул на елку. – Это… он по-моему… заговоренный какой ли. Мы его загнали сюда, дак он будто понимат: я как не иду – он все с той стороны елки. Как ни иду – все с той. Переползает, гад. Я уж думаю, не бес ли тут морочит?
– А возможно, тятя.
Гурьян помолчал, потом решительно и громко спросил:
– Дак че говоришь, нет дяди? Добром смотрел?
– Да в том-то и дело, что нет! Вот ты вспомни, тятя, он на связь выходил, как раз середа была, а ноччю снег упал, пухляк-то. И вот следдев-то больше нету! Нет следдев! Все. Чисто. Если бы он после снега ушел, я че – не слепой, увидел бы!
– Да поди, – сосредоточенно ответил Гурьян. Помолчал и возразил: – Однако это вторник был.
– Ково вторник? Середа. Еще этот баламут, Лабаз-то, соболя по рации обдирал, всех извел, дядя ему помогал ишшо. Это середа была, я с домом разговаривал. У них как раз вертолет рейсовый садился, мать сказывала.
– Ну да, – так же сосредоточенно, в уме подсчитывая, отвечал Гурьян. – Середа, выходит. Точно. Мы же вечером собрались на Центральной, а в четверг мясо вывозили до обеда. Уже четверг был. Я еще утром Перевальному сказал, что на двух техниках поедем. Ладно, Нефодь. Сегодня Лева придет, завтра мы его втроем-то прижучим. Далеко не убежит.
– Бать, – сказал медленно Мефодий, будто не слыша, – а ты про Соболиного Хозяина слыхал?
– Да слыхал. Дед рассказывал че-то…
У Мефодия был с собой карабин, он попытался высветить фонариком елку, пару раз выстрелил наугад. Потом даже крикнул бодро: «Тятя, давай я залезу!» Но Гурьян его укоротил: «Заводи».
Мефодий завел похожий на насекомое снегоход, с пластмассовой, набранной из желтых угловатых плоскостей мордой, со стрекозиным выражением узких фар, из которых полился яркий свет, совершенно не шедший таежной обстановке – нежный, какой-то нетрудовой, из другой жизни. Снегоход тарахтел по-мотоблочному. Гурьян долго притыкал, прилаживал лыжи – потом сел, и они утарахтели. Только едко дымил костер, частью провалившись в снег и вытопив дыру до подстилки, а частью обугленных палок вися на снежных плечах. Пахло аптечно паленым мохом. Собаки, их было семь штук с Пестрей, так и лаяли, то затихая, то вдруг, объятые одним им понятным порывом, заходились с новою силой. Было ясно, что ни они, ни Гурьян с сыновьями не отступятся и наутро с трех точек выстрелят его, изрешетя елку. И если даже попытаться в темноте верхом (с дерево на дерево), то далеко не уйти.
Гурьян с Мефодием в это время подъезжали к избушке. Там горел свет, вовсю ревела печка и орудовал Левонтий, самый молодой, по-мальчишески худощавый и с еще более похожей на мох бородой, лепящийся неровно по уже узнаваемым отцовским скулам. Пока мужики рассупонивались, оплывали льдом с усов и бород, он горячился:
– Тятя, у меня фонарь мощнецкий, давай щас поедем, мы его махом высветим, пулек наберем!
– Ну, тять, – подхватывал Мефодий, – ты сам говоришь, он хитровыдуманный. Он собак надурит и уйдет.
Дымилась на большой глубокой сковороде каша с рыбой, капуста домашняя стояла в банке.
– Фодя, Лева, давайте. Молимся, – сказал отец и строго глянул на Левонтия, который, по его мнению, недостаточно высоко крестился: – Левонтий, сколь раз тебе говорил, ты ково так крестишься? Креститься так надо! – И он показал, касаясь двуперстьем самого приверха плеча. – У нас у дядьки Тимофея было: все то болел, то с работой не ладилось. А ему потом наш дед сказал: до самого края надо! Он так зачал креститься, и все – как отрезало. Хе-ге – Гурьян рассмеялся с прохладцей. – А у его, оказывается, одиннадцать лет бес на плече высидел. Одиннадцать лет! О как! Дьявола, они креста боятся! Так от…
После трапезы ребята снова завели:
– Тятя, с ним разбираться надо. Он спокою не даст.
– Тятя, он попробовал. Его теперь не отвадишь.
– Не, сыны. Че мельтусить. Искони говорили: утро вечера мудренее, – говорил своим чуть рубленым баском Гурьян. – Тут надо все вкруг понять. Охота охотой… А мы хоть люди охотчие, но с братом не дело.
– Ну тя-я-ять… – тянули Мефодий с Левонтием.
– Закончили, сказано, – поставил точку Гурьян. – Завтра как обутрят – с этим хунхузом разберемся, а послезавтра – до Федора.
В это время в Фединой небольшой головке стояла одна напряженная мысль: как быть? Вероятность маленькая, что собаки его бросят, убегут в зимовье, но подождать стоит, глядишь, что и наждется. Уже перевалило далеко за полночь, а собаки и не думали уходить. То успокаивались, то взлаивали с новым азартом.
В елке копошились поползни, ползали по стволу головой вниз, пищали. Федя поймал, придавил одного:
– Слушай меня внимательно. Если не будешь рыпаться – не трону ни тебя, ни твою родову. Не будешь верещать, сделаешь все, что скажу – еще и отблагодарю. Ну что? – и даванул поползня так, что тот захрипел:
– Что делать надо?
– Собак отвлечь.
– Ты бы попросил добром, я и так бы помог.
– Не умничай. «Попросил»… Будто сам не видишь, что творится?
– Делать-то что надо?
– Для начала подлети поближе к собакам. Сведай, кто чем занят. Где сидит.
Поползень слетал и рассказывал громким шепотом:
– Буран сидит лижется, Аян под елкой. Пестря на елку орет, как сумасшедший. Норка – тоже орет и на Пестрю поглядывает. А Кузя тоже лает, но задирается к Пестре… Переживает. Бусый валяется, шкуру чистит…
– Стоп, – наморщился соболь. – Ясно. Надо вам с твоим братцем сесть над Аяном на веточку и затравить его на кого-нибудь. Чтобы они убежали…
– Что там какой-нибудь зверь, ну… более… – начал было поползень и испуганно замолчал.
– Ну че замолчал, хе-хе? Говори уж, че думал, что зверь более ценный, чем я, – разжевывая чуть не по складам сказал Федя. – Ну?
– Ну да, – смущенно пискнул поползень. – А кто? Сохатый?
– Да какой сохатый?! Я для них сейчас всех сохатых важней.
– Ну, а кто тогда? Медведь: не поверят – они здесь все берлоги знают. Росомаха?
– Э-эх… – разочарованно протянул Федя, – удивляюсь на вас. Взрослые вроде пичуги. Росомаха… Другой раз, может, и сработало бы. Но не теперь. Тут надо что-то, ць, такое! Чтобы имя всю подноготню вывернуло.
– Че-то не могу сообразить…
– Глухарь? – пискнул брат Поползня.
– Да какой глухарь?! Объясняю: рысь! Слышали такого зверя?
– Брысь? А кто это?
– Не брысь, а рысь. Здоровая кошара. Их нет здесь. Но псы тем лучше затравятся.
– А кошара – кто это? На-подвид волка?
– О-о-о, – раздражаясь потянул Федя, – тяжело с вами. – Кошка. Такой зверь домашний. Но есть еще и дикий. Короче, я не нанялся тебе лекции о фауне читать. Сядьте на ветку и начните судачить: мол…
– Понял, понял! – радостно перебил-защебетал Поползень. – Там в ручье Рысь сидит! Там Рысь! Там Рысь! Пи-пи-пи! Так?
– Те и «пи»! От ить деревня! Надо сказать так, чтоб… эх! Чтоб они поверили! Какая «Рысь, пи-пи-пи»? Ничо не можете! Надо сказать… – И он произнес заправски, неторопливо и веско: – Слышь, Серая спинка, я чуть не упал тут. Шелушил сушину на краю гари у Юдоломы, и вдруг кто-то ка-а-к… И повтори: ка-а-а-к…
– Ка-а-ак…
– Ка-а-ак мявкнет! Да так хрипло, главное, – я чуть личинкой не подавился… Понял?
– А какой личинкой, сказать? Усача или короеда?
При слове «личинка» Федю и Поползня моментально окружили поползни и открыли писк:
– Лубоеда!
– Жука-сверлилы!
– Не! Лучше толстощупика!
– Толстопопика! Кая разница? Не-вы-но-симо! – Федя аж куснул кору. – У вас товарищ будет с голоду дохнуть, а вы его сверлить будете: тебе корощупика или тупоусика! Все мозги проели своими бекарасами. – Федя аж метнулся по ели так, что собаки залились, но успокоился и сказал, выдохнув: – Здесь важно дух передать. Скажи: «Поближе-то подлетел. И обомлел. Смотрю… скажи, кедра – аж шапка с головы падат!» Обязательно так скажи!
– Как это шапка?
– Ой да чего вы нудные! Короче, скажи: «Кедра! Не, не так. Вот как: скажи, кляповая лесина…»
– Какая?
– Кляповая. Наклонная, значит. И на ней: Рыси здэ-э-эровый кошак сидит. На кедре…» Ну-ка, повтори:
– Рыси здоровый к-э-э-эшак сидит…
– Не «здоровый кэ-э-эшак», а «здэ-э-эровый ка-шак»… И скажи: «Когти – о! На ушах кисточки – хоть ворота крась. И ворчит так противно, мол, я этих собак всех передавлю… Вопшэ не перевариваю их родову…» Ну че-нибудь такое. Поняли? Ну чтобы они затравились… Мол, я этих шавок вообще в грош не ставлю… Во! – воодушивился Федя. – Мол, будут борзеть, все дядьке своему скажу, он их на рямушки порвет! Поняли? Обязательно скажи «на рямушки»! Скажи, летом как раз под Уссурийск собираюсь. Там фазан до того жирен, аж с хвоста капат. Хоть банку ставь. Запомнили?
– Поняли! Поняли! Пи-пи-пи!
– Всю родову, мол, передавить обещал. Можно еще сказать: и до того злосмрадно от него кошатиной прет, что аж…
– Что аж мутит!
– Что аж мутит. Ну все. Маленько потренируйтесь, а я… подумаю.
«Кошак-то, конечно, хорошо, а что дальше-то делать? – тревожно размышлял Федя. – Даже если Гурьян поедет ко мне на базу, то племяши мне тут устроят… рямушки. Драть надо отсюда, хоть по воздуху. Эх».
И услышал, как поползня начали:
– Слышь, Носик, у тебя нет жучка позабористей?
– А че такое?
– Че-то мутит… Стоит в горле этот запашина кошачий..
– Како-о-ой?
– Чево-о-о-о?
Раздались возмущенные голоса собак:
– Да быть не может! (Обожди, Бусый! Задрал с кусачками!)
– Ры-ы-ысь?
– Что, прямо так и сказал: «на рямушки?»
– Ну да: так выходит!
– Да что же эт, братцы?!
– Надо наказывать!