Старая Москва. Старый Петербург Пыляев Михаил
Подбор иллюстраций Екатерины Мишиной
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Старая Москва. Рассказы из былой жизни первопрестольной столицы
От автора
Настоящая книга составлена мною по тому же плану, как и ранее изданные сочинения мои «Старый Петербург» и «Забытое прошлое окрестностей Петербурга». Я не имел в виду написать полную историю Москвы, а лишь собрал здесь устные сказания современников и те сведения о ней, которые рассеяны в русских и иностранных сочинениях и которые рисуют преимущественно быт и нравы первопрестольной столицы в прошлом и начале нынешнего столетия.
Многие из рисунков, воспроизведенных в настоящем издании, появляются в печати в первый раз и заимствованы главным образом из богатого и всегда радушно открытого для занимающихся драгоценного собрания гравюр П. Я. Дашкова.
Вид на Москву с балкона Кремлевского дворца в сторону Москворецкого моста. Гравюра Ф. Лорие (?) по рисунку Ж. Делабарта. 1797. Фрагмент
Глава I
Москва при Екатерине II. – Улицы и мостовая. – Рогатки и фонари. – Характеристика высшего общества того времени. – Роскошь нарядов, экипажей и пр. – Модный молодой человек. – «Новоманерныя петербургския слова». – Великосветский жаргон. – Тетушка Петровской эпохи. – Жизнь на улицах в праздники. – Кулачные бои. – Место народных гуляний. – Рысистые бега. – Святочные катанья по городу. – Полицеймейстер Эртель и граф А. Орлов. – Праздники в Москве во время коронации Екатерины II. – Поездка царицы на поклонение мощам святителя Сергия. – Описание торжеств в лавре. – Уличный маскарад. – «Торжествующая Минерва». Авторы этого зрелища: Волков, Сумароков и Херасков. – Характеристика А. П. Сумарокова и Хераскова. – Церковь Св. Кира и Иоанна в память восшествия императрицы на престол. – Павловская больница. – Проект Воспитательного дома. – Постройка здания. – Пожертвования П. А. Демидова. – Чудачества Демидова. – Переписка с Бецким. – Благотворительная деятельность последнего.
Москва при императрице Екатерине II жила еще верная преданиям седой старины. По рассказам современников, в ней можно было найти много такого, до чего еще не коснулась эпоха преобразований Петра Великого.
Старина в Москве сохранялась не только в общественном быту, но и во внешнем устройстве города.
Москва при Екатерине II представляла несколько сплошных городов и деревень. Сама государыня, когда говорила про Москву, то называла ее «сосредоточием нескольких миров».
Имя города Москве давали только каменные стены Кремля, Китая и Белого города. Настоящий же город строился не по плану заморского зодчего, а по прихоти каждого домохозяина; хотя Бантыш-Каменский в биографии князя В. Голицына и говорит, что в угоду этому боярину было построено в Москве до 3000 каменных домов, но вряд ли это было на самом деле. Улицы были неправильные, где чересчур узкие, где не в меру уже широкие, множество переулков, закоулков и тупиков часто преграждались строениями.
Дома разделяли иногда целые пустоши, иногда и целые улицы представляли не что иное, как одни плетни или заборы, изредка прерываемые высокими воротами, под двускатной кровлей которых виднелись медные восьмиконечные кресты, да и о жизни на дворах давали знать лаем одни псы в подворотнях.
Дома богатых людей ютились на широких дворах в кущах вековых дерев; здесь царствовало полное загородное приволье: луга, пруды, ключи, огороды, плодовые сады.
К богатым барским усадьбам прилегала большая часть густо скученных простых деревенских изб, крытых лубком, тесом и соломой. На улицах существовала почти везде невылазная грязь и стояли болота и лужи, в которых купалась и плескалась пернатая домашняя птица.
Большая часть улиц не была в те времена вымощена камнем, а по старому обычаю мощена была фашинником[1] или бревнами. Такие улицы еще существовали в Москве до пожара 1812 года. Грязь с московских улиц шла на удобрение царских садов, и ежегодно это удобрение туда свозилось по несколько сот возов[2]. Насколько непроходимы были улицы Москвы от грязи, видно из того, что иногда откладывались в Кремле крестные ходы.
Мостить улицы камнем стали в Москве с 1692 года, когда Петр Великий издал указ, по которому повинность мостить камнем московские улицы разложена была на все государство[3]. Сбор дикого камня распределен по всей земле: с дворцовых, архиерейских, монастырских и со всех вотчин служилого сословия, по числу крестьянских дворов, с десяти дворов один камень, мерою в аршин, с другого десятка – в четверть, с третьего – два камня, по полуаршину, наконец, с четвертого десятка – мелкого камня, чтобы не было меньше гусиного яйца, мерою квадратный аршин. С гостей и вообще торговых людей эта повинность была разложена по их промыслам. Все же крестьяне, в извозе или так приезжавшие в Москву, должны были в городских воротах представлять по три камня ручных, но чтоб меньше гусиного яйца не было.
На ночь большие улицы запирались рогатками; у которых сторожа были из обывателей, рогатки вечером ставились в десять часов, а утром снимались за час до рассвета. Сторожа при рогатках стояли иные с оружиями, другие же с палками или «грановитыми дубинами». При опасностях сторожа били в трещотки.
Первые рогатки в Москве учреждены были при Иоанне III, в 1504 году; у них стояли караулы и никого не пропускали без фонарей; за пожарами наблюдала полиция с башенок, называемых тогда лантернами; последние устраивались над съезжими дворами. Первые фонари в Москве были зажжены осенью 1730 года, во время пребывания двора в Москве; поставлены они были на столбах, один от другого на несколько сажен; фонари были в первое время слюдяные.
Некоторым обывателям, у которых окна выходили на улицу, позволялось ставить на окнах свечи; как последние, так и фонари горели только до полуночи. В 1766 году всех фонарей на столбах было 600; в 1782 году фонарей было уже 3500 штук, а в 1800 году фонарей в Москве стояло до 6559 штук. Каждый фонарь в первое время по постановке обошелся казне по одному рублю. На больших улицах расставлены фонари были чрез 40 сажен; по переулкам, от кривизны их, против этого вдвое.
В екатерининское время московское высшее общество было далеко не на высокой ступени умственного и нравственного развития – под золотыми расшитыми кафтанами таились старинные грубые нравы.
Такие противоречия заставили литераторов того времени выступить с обличительным протестом против нравов высшего общества, где на первом плане была только одна мода. По требованиям моды роскошь в костюмах доходила до крайностей: бархат, кружева и блонды[4], серебряные и золотые украшения считались необходимыми принадлежностями туалета. Кафтаны носились с золотым шитьем и с золотым галуном, и не носить такого кафтана для светского человека значило быть осмеянным. Щеголь должен был иметь таких дорогих кафтанов по нескольку и как можно чаще переменять, шубы были бархатные, с золотыми кистями; на кафтанах тоже подле петель привешивались иногда кисти, а на шпаге ленточка; манжеты носились тонкие кружевные, чулки носили шелковые со стрелками, башмаки с красными или розовыми каблуками и большими пряжками; имели при себе лорнет, карманные часы, по нескольку золотых, иногда осыпанных бриллиантами табакерок с миниатюрными портретами красавиц или с изображением сердца, пронзенного стрелой, и другие драгоценные безделки; на пальцах множество колец, а в руках трость.
Но особенное внимание щеголей было обращено на головную уборку: завивание волос, пудру и парики. Убрать голову согласно с требованиями светских приличий как для мужчин, так и для женщин было хлопотливое и нелегкое искусство. Волосы были завиваемы буколь в двадцать и более, щеголи просиживали за таким занятием часа по три и по четыре. Кудри завивали наподобие «заливных труб и винных бочонков», как острил журнал «Пустомеля».
Вот как, по свидетельству сатирических листков, проводил свое время модный молодой человек, носивший в екатерининское время названия щеголя, вертопраха и петиметра[5]. «Проснувшись он в полдень или немного позже, первое мажет лицо свое парижскою мазью, натирается разными соками и кропит себя пахучими водами, потом набрасывает пудремань и по нескольку часов проводит за туалетом, румяня губы, чистя зубы, подсурмливая брови и налепливая мушки, смотря по погоде петиметрского горизонта. По окончании туалета он садится в маленькую, манерную карету, на которой часто изображаются купидоны со стрелами, и едет вскачь, давя прохожих, из дома в дом».
В беседе с щеголихами он волен до наглости, смел до бесстыдства, жив до дерзости; его за это называют «резвым ребенком». Признание в любви он делает всегда быстро; например, рассказывая красавице о каком ни на есть любовном приключении, он вдруг прерывает разговор: «Э! кстати, сударыня, сказать ли вам новость? Вить я влюблен в вас до дурачества» – и бросает на нее «гнилой взгляд». Щеголиха потупляется, будто ей стыдно, петиметр продолжает говорить ей похвалы.
После этого разговора щеголиха и петиметр бывают несколько дней безумно друг в друга влюблены. Они располагают дни свои так, чтобы всегда быть вместе: в «серинькой»[6] ездим в английскую комедию, в «пестринькой» бываем во французской, в «колетца» – в маскараде, в «медный таз» – в концерт, в «сайку» – смотрим русский спектакль, в «умойся» – дома, а в «красное» – ездим прогуливаться за город. Таким образом петиметр держит ее «болванчиком» до того времени, как встретится другая.
На жаргоне петиметров было много слов, буквально переведенных с французского языка; такие слова назывались «новоманерные петербургские слова». Современная комедия не раз осмеивала этот язык. «Живописец» Новикова приводит интересные образцы этого модного щегольского наречия.
Например, слово «болванчик» было ласкательное – его придавали друг другу любовники, оно значило то же, что idole de mon me[7]; «Ax, мужчина, как ты забавен! Ужесть, ужесть! Твои гнилые взгляды и томные вздохи и мертвого рассмешить могут». Маханьем называлось волокитство. «Ха, ха, ха! Ах, монкер[8], ты уморил меня!» – «Он живет три года с женою и по сю пору ее любит!» – «Перестань, мужчина, это никак не может быть, три года иметь в голове своей вздор!». «Бесподобно и беспримерно» в особенном новом смысле, например: «Бесподобные люди! Она дурачится по-дедовски и тем бесподобно его терзает, а он так темен в свете, что по сю пору не приметил, что это ничуть не славно и совсем неловко; он так развязен в уме, что никак не может ретироваться в свете». На простом языке эти странные слова без смысла обозначали следующее: «Редкие люди! Она любит его постоянно, а он совсем не понятлив в щегольском обхождении и не разумеет того, что постоянная любовь в щегольском свете почитается тяжкими оковами; он так глуп, что и сам любит ее равномерно».
Разговоры между дамами и мужчинами преимущественно касались любовных похождений, страстных признаний и сплетен двусмысленного содержания о разных знакомых лицах; волокитство было и общим развлечением, и целью. При такой снисходительности всякая шалость, прикрытая модою, почиталась простительною. Нежная, предупредительня любовь между мужем и женою на языке модного света называлась смешным староверством. Торжество моды было тогда, если муж и жена жили на две раздельные половины и имели свой особенный круг знакомых: жена была окружена роем поклонников, а муж содержал «метрессу»[9], которая стоила больших денег.
Но, несмотря на приведенные нами крайности, порожденные французским влиянием, в тогдашнем московском обществе еще много сохранялось старины. Сатирические журналы рисуют этих представителей старины, разумеется, в карикатуре, и на них нельзя опираться как на документы. Но в известной степени их показания все-таки заслуживают внимания.
Во «Всякой всячине», например, описывается визит молодого племянника у старой тетки: «Не успел последний войти к ней и поклониться, как она закричала на него: „Басурман, как ты в комнаты благочинно войти не умеешь?“ Я извинился, говоря, что я так спешил к ней подойти, что позабылся. Она глядела на него нахмурившись, в комнате было темно, тетка сидела на кровати, племянник хотел поцеловать ее руку, но тут встретил непреоборимые препятствия. Между ними находились следующие одушевленные и неодушевленные предметы. У самой двери стоял, направо, большой сундук, железом окованный; налево множество ящиков, ларчиков, коробочек и скамеечек барских барынь. При конце узкого прохода сидели на земле рядом слепая между двумя карлицами и две богадельницы. Перед ними, ближе к кровати, лежал мужик, который сказки сказывал; далее странница и две ее внучки – девушки-невесты, да дура. Странница с внучками лежали на перинах; у кровати занавесы были открыты, вероятно от духоты, ибо тетушка была одета очень тепло: сверх сорочки она имела лисью шубу. Несколько старух и девок еще стояло у стен для услуг, подпирая рукою руку, а сею щеку. Их недосуги живо изображало растрепанное убранство их голов и выпачканное платье. Племянник так и не достиг со своим поклоном к тетке, он передавил человек пять и перебил множество посуды и в конце концов был очень рад, что кой-как выскочил поздорову из комнаты своей родственницы».
Если можно было встретиться с таким образом жизни в дворянском быту, то еще проще была в то время жизнь посадских людей и простолюдинов.
Например, когда богатый человек едал на серебре десятки кушаньев, простолюдин ел хлеб пополам с соломой, лебедой, спал прямо на полу в дыму с телятами и овцами, а летом и осенью простой народ прямо спал на улицах; на Москве-реке и Яузе мылись лица обоего пола прямо открыто на воздухе; стирали свое белье. Ниже мы прилагаем изображение Серебрянских бань на реке Яузе – бани эти существовали еще в XVI столетии. В виду этих бань в приходе Николы в Воробьине стоял некогда родовой дом драматурга А. Н. Островского. Здесь талантливый писатель написал целый рой своих неувядаемых комедий. Теперь в доме Островского открыто распивочное заведение и как раз, где помещался письменный стол бессмертного художника, стоит стойка кабатчика. Описывая картину тогдашнего уличного быта, мы находим, что на «Вшивом рынке» собиралась целая толпа мужчин, которые там стриглись, и от этого рынок был постоянно устлан волосами, будто ковром.
Посадские и простой народ летом ходили в халатах или рубахах, а зимою носили тулупы, крытые китайкою или нанкою[10]; летом на головах имели круглые шляпы и картузы, а зимою шапки и меховые картузы. Отличительный наряд женщины простого сословия было покрывало, которое называлось накидкою. Накидки обыкновенно были ситцевые, но зажиточные носили «канаватные»[11] с золотом – бывали такие накидки ценою по сту рублей и более; выйти без такой накидки из дому почиталось за стыд; обыкновенная одежда баб состояла из рубашки с широкими рукавами и узенькими запястьями.
У пожилых женщин был у рубашек высокий ворот и широкий воротник, юбка и душегрейка или шушун – последние были разных покроев; голову повязывали платком. В старину все купчихи носили юбки и кофты, а на головах платки; последние были парчовые, глазетовые[12], тканые, с золотыми каймами, шитые золотом, битые канителью[13]; бывали платки по сту и более рублей; дамы, как в богатых, так и в бедных домах, носили бумажные вязаные колпаки. По праздникам же выходили на улицу в дорогих кокошниках, убранных жемчугом и драгоценными камнями; на шее было «перло» (жемчужная нитка).
В праздничные дни все женщины являлись на улицу – старые садились на скамейках или на «завалинках» у ворот и судачили, молодые качались на улицах на качелях и досках. Зимою катались женщины и мужчины на коньках по льду, также катались на салазках с гор.
В Китай-городе, позади Мытного двора, была устроена такая катальная гора известным Ванькой Каином; она долго после него носила название Каиновой. Зимою народ также в праздничные дни собирался на льду на кулачные и палочные бои. Охотники собирались в партии и таким образом составляли две враждебные стороны. По свисту обе стороны бросались друг на друга и бились жестоко, многие выходили навек из битвы изуродованными, других выносили мертвыми.
Вступая в единоборство, кулачные бойцы предварительно обнимались и троекратно целовались. В екатерининское время на Москве кулачным ратоборством славился половой из певческого трактира Герасим, родом ярославец; это был небольшого роста мужик, плечистый, с длинными мускулистыми руками и огромными кулаками.
Этого атлета где-то отыскала княгиня Е. Р. Дашкова и рекомендовала чесменскому герою графу Орлову; последний был большой охотник до таких ратоборств. В зимнее время знаменитые кулачные бои составлялись под старым Каменным или Троицким мостом, под которым была мельница, и речка Неглинная для этого запружалась; от запрудки здесь образовывался широкий пруд, почти во всю длину теперешнего верхнего кремлевского сада. В кулачных боях принимало участие и высшее тогда дворянское сословие. В дни, когда не было боев, охотники до рысаков потешались на борзых конях, в маленьких саночках либо в пошевнях[14].
Здесь же об Масленице строились горы, балаганы (комедии) и было народное гулянье, где знать московская, чиновники и горожане с своими семействами проезжали кругом гулянья, простые же люди катывались с гор; женщины толпились около комедий и шатров бакалейных. Молодежь же фабричная собиралась в то время на подгородках и билась на кулачки. Подгородками назывались два места на берегах той же Неглинной, одно выше Курятного, или Воскресенского, моста, под стеною Китая-города, по левому берегу Неглинной до старого пушечного, или полевого, двора, или место, где теперь стоят Челышева бани и где фонтан с площадью; все это пространство называлось верхним подгородком.
Другой, нижний подгородок был на месте нынешнего нижнего кремлевского сада, что между Троицкими и Боровицкими воротами. Ни по тому, ни по другому подгородку проездов не было. Чаще же охотники до рысистого бега выезжали кататься по набережной Москвы-реки, от Устинского Неглинного моста до Москворецкого, где теперь старая кремлевская набережная, либо в село Покровское, или за Москву-реку на Шабаловку, потому что набережная в то время, не мощенная и не обложенная камнем, была малопроезжа и потому просторна для рысистого бега.
Улицы Покровского села, Старой Басманной и Шабаловки всегда были широки, длинны, просторны, гладки и без ухабов и бойков, которые по проезжим улицам Москвы выбивались обозными лошадьми, обыкновенно идущими одна за другою вереницею и ступая одна за другою след в след.
Рысистая охота гоняться друг за другом в то время жила только в купеческом сословии. Ездили купцы обыкновенно в одиночку на легких козырных санках с русскою упряжью; резвых рысаков в то время называли «катырями»; ни красота статей, ни порода не принимались в расчет, требовалась одна резвая рысь, скачь осмеивалась.
Чиновная знать и дворяне-помещики катались по всем лучшим московским улицам в городских санях каретной работы на манежных кургузых лошадях с немецкою упряжью. Сани были богатой нарядной отделки с полостями, с кучерскими местами и запятками, на которых стояли лакеи или гусары, а иногда и сами господа.
Сани бывали двуместные, большие с дышлами, запрягались парою, четвернею, иногда и шестернею цугом. Бывали и особенные беговые сани-одиночки, без кучерского места; у них была на запятках сидейка, на которой сидел верхом человек. Эти санки наружно отделывали пышно, с бронзою или в серебре, внутри обивали ярким трипом[15], полость такого же цвета, подпушенная мехом; оба полоза своими загнутыми головами сходились вместе на высоте аршин двух от земли и замыкались какою-нибудь золоченою либо серебряною фигурою, например головою Медузы, Сатира, льва, медведя с ушами сквозными для пропуска вожжей. Лошадь была манежная кургузая, в мундштуке с кутасами[16] и клапанами, в шорах с постромками, впрягалась в две кривые оглобли, с седелкою, без дуги.
Охотник садился в барское место, сам правил вожжами, на запятках сидел верхом гусар, держал легкий бич, щелкал по воздуху и кричал: «Поди, поди, берегись!» Такие святочные катанья продолжались до 1812 года.
Проездки и кулачные потехи на пруду существовали только до 1797 года; в этом году мельница под каменным Троицким мостом уничтожена, Неглинный пруд спущен, горы с комедиями переведены на Москву-реку, к Воспитательному дому. По Кремлевскому берегу, который до этого был в природном виде, стали от самого каменного до деревянного Москворецкого выводить из камня набережную. Да притом в это время поступивший новый обер-полицеймейстер Эртель строго запретил на улицах скорую езду.
Почти в эти же года приехал в Москву на постоянное свое житье чесменский герой граф А. Г. Орлов, устроил свой бег под Донским и начал кататься в легких беговых саночках, с русскою упряжью, как ездят и теперь. Вся московская знать стала искать с ним знакомства и с его позволения стала выезжать к нему на бег, строго подражая ему в упряжке, и с этого времени немецкие нарядные санки стали свозиться в железный ряд на Неглинную как старье, и тут в пожар 1812 года они сгорели чуть ли не все. В летнее время охотники до конского бега из купеческого сословия выезжали на Московское поле, между заставами Тверскою и Пресненскою, либо на Донское поле, что было между улиц Серпуховскою и Шабаловскою; оба эти места были песчаны, широки и малопроезжи.
Охотники катались на дрожках-волочках – это были те же беговые дрожки, только пошире, на железных осях, без переднего щитка. Эти волочки и послужили графу Орлову образчиком для беговых дрожек теперешнего вида. В двадцатых годах нынешнего столетия появился для такого катанья новый вид дрожек, который у извозчиков слыл под именем «калиберца».
В тридцатитрехлетнее царствование Екатерины II Москва видела много веселых и тяжелых дней. Веселые дни начались с приездом императрицы для коронации 13 сентября 1762 года[17]. В этот день состоялся торжественный въезд государыни.
Улицы Москвы были убраны шпалерами из подрезанных елок, на углах улиц и площадях стояли арки, сделанные из зелени с разными фигурами.
Дома жителей были изукрашены разноцветными материями и коврами. Для торжественного въезда государыни устроено несколько триумфальных ворот: на Тверской улице, в Земляном городе, в Белом городе, в Китай-городе Воскресенские и Никольские в Кремле.
У последних триумфальных ворот встретил Екатерину II московский митрополит Тимофей с духовенством и сказал императрице поздравительную речь. Въезд государыни был необыкновенно торжествен, Екатерина ехала в золотой карете, за ней следовала залитая золотом свита. Клики народные не смолкали.
Чин коронования[18] происходил в воскресенье; стечение народа в Кремль началось еще накануне, хотя в тот день шел большой дождь; в день же коронования утро было пасмурно, но к вечеру погода разгулялась. По первому сигналу из двадцати одной пушки в 5 часов утра все назначенные к церемонии персоны начали съезжаться в Кремлевский дворец, а войска построились в 8-м часу около соборной церкви и всей Ивановской площади.
В 10-м часу затрубили трубы и забили в литавры, и по этому сигналу двинулась процессия в церковь. Государыня между тем, во внутренних своих покоях приготовившаяся к священным таинствам – миропомазанию и причащению, вошла в большую аудиенц-камеру, куда уже все регалии из сенатской камеры принесены были и положены на столах по обе стороны трона.
Когда все государственные чины собрались, императрица села под балдахин в кресла свои. В это время духовник государыни, Благовещенского собора протопоп Феодор, стал кропить святою водою путь государыни.
Как только государыня из дворца вышла на Красное Крыльцо, начался звон во все колокола и военная салютация. При приближении к соборным дверям государыню встретил весь церковный синклит[19], до двадцати архиереев и более сорока архимандритов во главе с архиепископом Новгородским, который поднес государыне для целования крест; митрополит Московский окропил святою водою. Государыня села на приготовленный ей престол.
В это время она надела на себя порфиру[20] и орден Андрея Первозванного, а когда возложила на себя корону, то на Красной площади произведена была стрельба. После этого все чины двора принесли ей поздравление, а новгородский архиепископ Димитрий сказал ей поздравительное слово.
Выход из храма был не менее торжествен – все войска при виде государыни в короне и порфире производили салютации. Государыня пошла в Архангельский собор, где поклонилась усопшим предкам, после этого в Благовещенский собор и там приложилась к святым мощам и затем возвратилась во дворец.
Императрица Екатерина в своей аудиенц-камере села под балдахин и жаловала многих разными милостями. Потом царица отправилась в Грановитую палату, где происходил обед.
Во время стола исполнялся концерт на хорах, вокальный и инструментальный. По окончании стола государыня возвратилась в свои покои, и в тот день ничего более не происходило. При наступлении ночи весь дворец Кремлевский и все публичные строения, как и колокольня Ивана Великого, были иллюминованы.
В полночь государыня вышла инкогнито на Красное Крыльцо и любовалась на иллюминацию. В эту ночь, по словам очевидца, вся Москва пылала огнями; на выстроенных ко дню приезда государыни триумфальных воротах горели разные щиты: на одном был представлен гелиотроп (цвет, подобный солнцу), а под ним гора с надписью: «От всего мира видима буду»; на других виднелся меч с надписью: «Закон управляет, меч защищает»; на других воротах представлен орел, держащий в когтях громовые стрелы, надпись гласила: «Защищение величества»; на других виднелся царский жезл с надписью: «Жезл правости, жезл царствия твоего»; на других был изображен вензель Екатерины, поддерживаемый ангелами, а под ним Россия, с надписью: «Слава Богу, показавшему нам свет»; на порталах изображена была радуга с надписью: «Предвестие вёдра»; на следующих четыре части света, из которых Европа «особливо весело себя оказывала». Повсюду виднелись крылатые «гениусы» и «фамы», «которые в трубы поздравление говорили».
В довершение всего этого напротив самого Кремля, к Замоскворечью, был сожжен великолепный фейерверк.
На шестой день после коронации Екатерина II дала праздник для народа. Народное празднество происходило на Красной площади и на Лобном месте.
В день праздника по улицам разъезжали торжественные колесницы, украшенные резною позолотой, на которых стояли жареные быки, лежали пирамидами дичь и разного сорта хлеб. За этими колесницами тянулись роспуски, установленные посеребренными и позолоченными бочками меда и пива.
На Красной площади стояло множество столов с различными яствами. Там же были устроены фонтаны, которые били красным и белым вином. Тоже и на некоторых перекрестках главных улиц были столы для бедных, где их угощали закусками и питиями.
Близ Кремля к этому дню были разбиты шатры, украшенные разноцветными флагами, где раздавались пряники и разные сладости народу.
В других местах возвышались балаганы и амфитеатры, где представляли акробаты, фокусники, ходили по канату персияне и т. д. Сама императрица в сопровождении большой свиты разъезжала по улицам Москвы, любуясь народным празднеством; в это время окружавшие ее герольды бросали в народ серебряные жетоны. Такие празднества в Москве продолжались целую неделю.
После коронационных празднеств Екатерина отправилась в Троицкую лавру; путь императрицы отличался необыкновенною торжественностью. Государыня выехала из Москвы 17 октября и прибыла в лавру в тот же день в восьмом часу. У ворот обители были расположены по бокам сорок молодых воспитанников в белых одеждах, с венцами на головах и с пальмовыми ветвями в руках; при прибытии императрицы они запели следующий кант:
- Гряди, желаннейшая мати,
- Гряди с дрожайшим Павлом к нам,
- Гряди от гроба дар прияти
- В созданный чудотворцем храм… и пр.
Это пение продолжалось до самого входа императрицы в храм; при вступлении в церковь певчие запели: «Достойно есть»; в это время государыня прикладывалась к святым мощам, после чего ей было возглашено многолетие. При торжественных кликах многолетия государыня вышла из храма; здесь опять на паперти встретили ее семинаристы и запели уже другой кант:
- Прийди, Екатерина,
- Вторая к нам Елисавет,
- Надежда всех едина,
- Прийди, о презлатых нам лет,
- И Павла возведи с собою,
- Идуща спешною ногою.
Во время этого шествия продолжалась пушечная пальба и колокольный звон. Придя в приготовленные покои для императрицы, архимандрит с братиею и учителями поднес хлеб-соль, наместник лавры Иннокентий произнес торжественную речь, и затем еще пели канты семинаристы.
На другой день после литургии государыня со свитой обедала у настоятеля лавры, осматривала ризницу и различные церковные древности, потом отправилась в семинарию, в богословскую палату, где были собраны как учителя, так и воспитанники, одетые «в белом с золотыми травами платье», имея в руках ветви и зеленые на головах венцы, ожидая с наичувствительнейшим желанием свою всемилостивейшую видеть государыню, и как токмо собрание юношества увидело монархиню, радостию сердечно взыграв, воспели следующий кант:
- Сидящей на Российском троне
- Вы, музы, в вашем Геликоне
- Приличный стих воспойте
- И радость в нас откройте,
- Сокрытую в сердцах.
- Дни ваши ныне преблаженны,
- Ликуй, ликуй, Парнас священный,
- Зря на Екатерину,
- Надежду всех едину;
- Науки продолжай… и т. д.
После этого канта ученики приветствовали государыню на русском, латинском и греческом языках стихами и речами. В заключение сказал речь ректор семинарии Платон, и затем настоятель лавры Лаврентий поднес государыне оду; последняя начиналась так:
- Не может толь нас веселить
- Весна своей красою,
- Ни в жаркий день кто прохладить
- Сердца всех нас водою.
- Коль ты пришествием своим,
- Дрожайшая наша мати… и т. д.
Государыня после осматривала библиотеку семинарии; в тот же вечер Екатерина посетила опять семинарию, где давалась учениками драма «О Царе Навуходоносоре и трех отроцех в пещи». По преданию, эта драма тянулась очень долго; по окончании представления вся лавра была иллюминована.
«В субботу, поутру, 19-го октября, государыня, приложившись к мощам, при колокольном звоне и пушечной пальбе, изволила выдти за святыя ворота, потом „седши в линию, путь в царствующий свой град восприяла в начале девятаго часу, при сем производилась пушечная пальба с колокольным звоном. Проезжая слободою Клементьевою, изволила в народ бросить деньги“»[21].
Императрица после коронации из первопрестольной не уезжала, а пробыла там целую зиму. Москва в дни пребывания государыни увидела невиданные до этого празднества и маскарады. Роскошь и великолепие последних доходили до сказочного волшебства.
Так, первый такой грандиозный маскарад был дан в последние дни Масленицы. Устройство этого маскарада было препоручено придворному актеру Федору Григорьевичу Волкову; всех действующих лиц в нем было более четырех тысяч человек; двести огромных колесниц были везены запряженными в них волами от двенадцати до двадцати четырех в каждой.
Маскарад назывался «Торжествующая Минерва»[22]. В нем, как гласило печатное объявление, «изъявится гнусность пороков и слава добродетели». Маскарад в течение трех дней, начиная с десяти часов утра и до позднего времени, проходил по улицам Большой Немецкой, по обеим Басманным, по Мясницкой и Покровской.
По возвращении последнего к горам начиналось всеобщее катанье, на театре давались кукольные комедии, «фокус-покус и разные телодвижения»; вместе с желающими смотреть на это торжество в масках и без маски вызывались из публики желающие «бегаться на лошадях».
Маскарадное шествие открывалось предвозвестниками торжества с большою свитою и затем разделялось на отделы; перед каждым отделом несли особенный знак. Первый знак был посвящен Момусу, или «Упражнение малоумных»; за ним следовал хор музыки, кукольщики, по сторонам двенадцать человек на деревянных конях.
За ними ехал верхом Родомант-забияка, храбрый дурак; подле него шел паж, поддерживая его косу. После него шли служители Панталоновы, одетые в комическое платье, и Панталон-пустохват в портшезе[23]; потом шли служители глупого педанта, одетые скарамушами, следовала сзади и книгохранительница безумного враля; далее шли дикари, несли место для арлекина, затем вели быка с приделанными на груди рогами; на нем сидел человек, у которого на груди было окно, – он держал модель кругом вертящегося дома.
Эту группу программа маскарада объясняла так: Мом, видя человека, смеялся, для чего боги не сделали ему на грудях окна, сквозь которое бы в его сердце можно было смотреть; быку смеялся, для чего боги не поставили ему на грудях рогов и тем лишили его большей силы, а над домом смеялся, отчего нельзя его так сделать, что если худой сосед, то его поворотить на другую сторону. За этой группой следовал Бахус, олицетворяя «Смех и бесстыдство».
Картина представляла пещеру Пана, в которой плясали нимфы, сатиры, вакханки; сатиры ехали на козлах, на свиньях и обезьянах. Колесница Бахуса заложена была тиграми.
Здесь вели осла, на котором сидел пьяный Силен, поддерживаемый сатирами, наконец, пьяницы тащили сидящего на быке толстого краснолицего откупщика; к его бочке были прикованы корчемники и шесть крючков, следовали целовальники, две стойки с питьем, на которых сидели чумаки с балалайками. Эту группу заключал хор пьяниц.
Третья группа представляла «Действие злых сердец»: она представляла ястреба, терзающего голубя, паука, спускающегося на муху, кошачью голову с мышью в зубах и лисицу, давящую петуха. Эту группу заключал нестройный хор музыки; музыканты были наряжены в виде разных животных.
Четвертое отделение представляло «Обман»; на знаке была изображена маска, окруженная змеями, кроющимися в розах, с надписью: «Пагубная прелесть»; за знаком шли цыгане, цыганки пьющие, поющие и пляшущие колдуны, ворожеи и несколько дьяволов. В конце следовал Обман в лице прожектеров и аферистов.
Пятое отделение было посвящено посрамлению невежества; на знаке были изображены: черные сети, нетопырь и ослиная голова. Надпись была: «Вред непотребства». Хор представлял слепых, ведущих друг друга; четверо, держа замерзших змей, грели и отдували их. Невежество ехало на осле. Праздность и Злословие сопровождала толпа ленивых.
Шестое отделение было «Мздоимство»; на знаке виднелись изображения: гарпия, окруженная крапивой, крючками, денежными мешками и изгнанными бесами. Надпись гласила: «Всеобщая пагуба». Ябедники и крючкотворцы открывали шествие, подьячие шли с знаменами, на которых было написано: «Завтра». Несколько замаскированных длинными огромными крючьями тащили за собою заряженных «акциденциею», то есть взяточников, обвешанных крючками; поверенные и сочинители ябед шли с сетями, опутывая и стравливая идущих людей; хромая «правда» тащилась на костылях, сутяги и аферисты гнали ее, колотя в спину туго набитыми денежными мешками.
Седьмое отделение было – мир навыворот, или «превратный свет»; на знаке виделось изображение летающих четвероногих зверей и человеческое лицо, обращенное вниз. Надпись гласила: «Непросвещенные разумы». Хор шел в развратном виде, в одеждах наизнанку, некоторые музыканты шли задом, ехали на быках, верблюдах; слуги в ливреях везли карету, в которой разлеглась лошадь; модники везли другую карету, где сидела обезьяна; несколько карлиц с трудом поспевали за великанами; за ними подвигалась люлька с спеленатым в ней стариком, которого кормил грудной мальчик. В другой люльке лежала старушка, играла в куклы и сосала рожок, а за нею присматривала маленькая девочка с розгой; затем везли свинью, покоящуюся на розах. За нею брел оркестр певцов и музыкантов, где играл козел на скрипке и пел осел. Везли Химеру, которую расписывали маляры и песнославили рифмачи, ехавшие на коровах.
Восьмое отделение глумилось над спесью; знак был – павлиний хвост, окруженный нарциссами, а под ними зеркало, с отразившеюся надутою харею, с надписью: «Самолюбие без достоинств».
Девятая группа изображала «Мотовство и бедность». На знаке виден был опрокинутый рог изобилия, из которого сыпалось золото; по сторонам курился фимиам. Надпись гласила: «Беспечность о добре». Хор шел в платьях, обшитых картами; шли карты всех мастей, за ними следовала слепая Фортуна, затем счастливые и несчастные игроки. Брели и нищие с котомками.
Шествие замыкала колесница Венеры с сидящим возле Купидоном. К колеснице были прикованы гирляндами цветов несколько особ обоего пола. Затем шла Роскошь с ассистентами-мотами. Хор поющих бедняков и скупцов в характерных масках. За сим начиналось самое торжественное и великолепное из всего маскарада: первою катилась колесница Юпитера и затем следовали персонажи, изображающие золотой век. Впереди виднелся хор аркадийских пастухов, за ними следовали пастушки и шел хор отроков с оливковыми ветвями, славя дни золотого века и пришествие Астреи на землю. Двадцать четыре часа в блестящей золотом одежде окружали золотую колесницу этой богини; последняя призывала радость, вокруг нее теснились толпой стихотворцы, увенчанные лаврами, призывая мир и счастие на землю. Далее являлся уже целый Парнас с Музами и колесница Аполлона; потом шли земледельцы с их мирными орудиями, несли мир и жгли в облаках дыма военные оружия.
Затем следовала группа Минервы с добродетелями: здесь были науки, художества; торжественные звуки труб и удары литавр предшествовали колеснице Добродетели; последнюю окружали маститые старцы в белоснежной одежде с лаврами на головах. Герои, прославленные историей, ехали на белых конях, за ними шли философы, законодатели; хоры отроков в белых одеждах с зеленеющими ветвями в руках предшествовали колеснице Минервы и пели хвалебные гимны. Хоры и оркестры торжественной музыки гремели победоносные марши.
Маскарадное шествие заключалось горой Дианы, озаренной лучезарными светилами.
Три дня двигалась эта процессия по московским улицам. Несмотря на холодную погоду, все окна, балконы и крыши домов были покрыты народом. Императрица смотрела на маскарад, объезжая улицы в раззолоченной карете, запряженной в восемь неаполитанских лошадей с цветными кокардами на головах. Екатерина сидела в ало-бархатном русском платье, унизанном крупным жемчугом, с звездами на груди и в бриллиантовой диадеме.
За нею тянулся огромный поезд высоких тяжелых золотых карет с крыльцами по бокам, карет, очень похожих на веера, на низких колесах; в каретах виднелись распудренные головы вельможных царедворцев, бархатные или атласные кафтаны, расшитые золотом или унизанные блестками, с большими стальными пуговицами и т. д.
В других осмистекольных ландо сидели роскошно одетые дамы в атласных робронах и калишах на проволоке, в пышных полонезах, в глазетовых платьях и длиннохвостых робах с прорезами на боку, с фижмами или бочками; головы были также распудрены; сзади карет стояли лакеи, одетые турками, гусарами, арабами, албанцами.
В день этого народного маскарада во дворце была играна итальянская опера «Иосиф Прекрасный в Египте». Автору Ф. Г. Волкову, по словам его биографа Н. И. Новикова, маскарад этот стоил жизни. Разъезжая верхом для наблюдения за порядком маскарада, он сильно простудился, вскоре слег в постель и через два месяца скончался.
Волков составлял программу этого маскарада не один; его сотрудником был известный в то время драматург Александр Петрович Сумароков. Он был первым директором российского театра. Сумароков писал во всех родах поэзии – современники ставили его наравне с Мольером и Расином, плакали от его драм и смеялись до слез, любуясь его комедиями. Большие похвалы ему воздавал и великий Вольтер.
Про Сумарокова существует множество анекдотов, характеризующих его вспыльчивость и доброе сердце. Он первый ввел разговоры актеров со сцены на злобы дня; так, узнав, что дети профессора Крашенинникова, известного описателя Камчатки, остались после смерти отца в бедности, он заставил одного из героев своей комедии сказать с подмостков сцены следующее: «Отец ездил в Камчатное и в Китайчатое государство, а дети ходят в крашенине и потому Крашенинниковыми называются».
Монолог актера попал в цель, кто-то из вельмож исходатайствовал пенсию несчастным у императрицы. Другой раз, встретив раненого офицера, который просил милостыню, он, не имея при себе денег, снял с себя мундир, шитый золотом, и отдал офицеру, а сам возвратился домой в кафтане своего лакея и тотчас же отправился во дворец к государыне просить для бедного пособия.
Несмотря на такие порывы великодушия, этот сострадательный человек в минуты гнева ломал палки на спинах своих бедных подчиненных актеров единственно за то, что они плохо декламировали стихи. Сумароков умер в Москве 1 октября 1777 года и похоронен в Донском монастыре, – могила его у самой задней ограды, прямо против Святых ворот Донского монастыря[24]. На месте, где был погребен Сумароков, теперь лежит профессор Московского университета П. С. Щепкин.
Сотрудником Сумарокову при составлении стихотворной программы маскарада, данного во время коронации, был тоже известный стихотворец Мих. Матв. Херасков[25]; это был очень угрюмый, важный и напыщенный человек.
В нежной юности с ним случилось очень странное приключение: его нянька посадила на окошко, а в то время проходила толпа цыган, которые и похитили его. К счастью, вскоре вспомнили о цыганах, догнали их и отняли ребенка.
Не случилось бы последнего, Херасков пел бы цыганские песни, а не героев нашей истории. В доме Хераскова собирались по вечерам все московские литераторы и читали свои литературные произведения, и, как говорит Дмитриев, похвала Хераскова всегда ограничивалась одними словами: гладко, очень гладко!
Херасков, как и Сумароков, был страстный любитель до театральных представлений; при нем в университете существовал постоянный театр с богатым гардеробом, а также и свой собственный у него в доме. На первом театре играли студенты и даже женские роли исполняли они же. Так, известный впоследствии профессор П. И. Страхов на этом театре являлся в роли Семиры, очаровывая зрителей и самого автора А. П. Сумарокова.
С подмостков этого же театра перешли на московский публичный театр два студента: Иванов и Плавильщиков – первый был известен на сцене под именем актера Калиграфова. П. И. Страхов нередко игрывал и в операх у Хераскова на домашнем театре, хотя и не знал нот и не имел голоса. Вот как, по словам Страхова, проходили такие исполнения на сцене: «Херасков непременно хотел, чтобы я исполнял в его опере „Добрые солдаты“ первую роль молодого „Пролета“. Надо было угождать доброму начальнику, и вот я разыгрывал ее пополам с превосходным университетским тенором Мошковым, тогда еще гимназистом; он пел мои арии за кулисами, а я лишь расхаживал по сцене, размахивал руками и молча разевал рот, как будто бы пел. Наш капельмейстер, глухой Керцелли, мастерски поддерживал оркестром нашу хитрость, и после никто из зрителей не хотел даже верить нашим проделкам».
В первые годы царствования Екатерины II Москва увидела много новых построек. Так, в ознаменование восшествия государыни на престол была воздвигнута на Солянке, «на Кулишках», по плану архитектора Бланка, церковь во имя Св. Кира и Иоанна. Храм был освящен митрополитом Амвросием в присутствии самой императрицы в 1768 году. По окончании литургии государыня отбыла в Петербург. В этой церкви сохраняется царское место, нарочно устроенное для этого дня. В этой церкви имеется придел во имя Живоначальной Троицы. Из надписи, находящейся на доске над дверями, видно, что на этом месте была церковь во имя Троицы и что в пожар 1754 года она сгорела, и в 1758 году церковь опять возобновлена и освящена митрополитом Тимофеем.
В год пребывания Екатерины II в Москве, после коронации, был издан указ о крытии гонтом[26] в Кремле и Китае-городе казенных и частных зданий, и в этот же год государыня повелела открыть Воспитательный дом[27], сперва в Китай-городе, и затем уже, в следующем году, в Белом городе, в день рождения государыни.
В 1763 году, в память выздоровления наследника престола, была устроена еще Павловская больница за Серпуховскими воротами. Мысль основать Воспитательный дом в Москве принадлежала Ив. Ив. Бецкому.
В своей записке он просил государыню для постройки дома дать место, так называемый «Гранатный двор» (последний стоял там, где теперь правая сторона Воспитательного дома; он принадлежал пушечному двору, основанному во времена царя Феодора), с Васильевским садом подле Москвы-реки, со всею около лежащею казенною землею и строением, купно с отданною от Адмиралтейства мельницею, что на Яузе, и старую городскую стену употребить в строение. Эта стена, вероятно, тогда еще существовала и простиралась от Белого города по берегу Москвы-реки к стене Китай-города. Васильевский сад был посажен отцом Иоанна Грозного, великим князем Василием III.
На постройку этого здания открылась добровольная подписка по церквам всей России. Сама государыня с наследником была первая вкладчица.
Апреля 21-го 1764 года, в день рождения государыни, при громе пушек состоялась закладка здания. Генерал-фельдмаршал П. С. Салтыков первый положил камень в основание этого здания, с надписью означения времени заложения и с двумя медными досками, на которых было вырезано на латинском и русском языке следующее: «Екатерина Вторая, императрица и самодержица всероссийская, для сохранения жизни и воспитания в пользу общества в бедности рожденных младенцев, а притом и в прибежище сирых и неимущих родильниц, повелела соорудить сие здание, которое заложено 1764 г. апреля 21-го дня».
В день закладки, в ознаменование благотворения, было собрано более пятидесяти бедных невест и отдано с приданым замуж за ремесленников, и затем более тысячи человек бедных в этот день были угощаемы обедом.
В память закладки была выбита медаль с изображением на одной стороне поясного портрета государыни, а на другой стороне изображена была Вера, имеющая на голове покрывало и держащая в правой руке крест; облокотившись на постамент при церковном здании, она повелевает Человеколюбию, представленному в образе жены, поднять найденного на пути ребенка и отнести в основанный милосердием государыни дом. Вверху, кругом, видны слова Спасителя: «И вы живы будете» (Иоанн 11: 19), внизу за чертою: «Сентября 1-го дня 1763 года», то есть день учреждения.
В 1771 году при этом Воспитательном доме был учрежден известным своими причудами и странностями Прокофием Акинфиевичем Демидовым[28] Родильный институт. Демидов на это учреждение прислал Бецкому 200 000 рублей.
Когда Демидов в 1772 году посетил Воспитательный дом, то опекунский совет поднес последнему золотую медаль и благодарственное свидетельство, до сих пор сохраняющееся в портретной галерее дома; оно написано на пергаменте и украшено миниатюрною живописью, превосходно исполненною академиком Козловым. По поводу этого посещения было напечатано тогда в «Московских ведомостях» стихотворение под заглавием «Вывеска к жилищу Прокофия Акинфиевича Демидова». Вот начало этого стихотворения:
- Демидов здесь живет,
- Кой милосердия пример дает,
- Свидетель в том
- Несчастным дом.
Польщенный таким приемом, Демидов подарил Воспитательному дому большой каменный дом свой, находившийся в Донской улице, в приходе церкви Риз-Положения.
Несмотря на внимание и почет, которые опекунский совет постоянно оказывал Демидову, последний своими причудами и дурачествами немало причинял ему огорчений и очень часто приводил это почтенное учреждение «в недоумение». Так, например, узнав, что опекунский совет крайне нуждается в деньгах, обещал сперва дать взаймы 20 000 рублей, но вместо денег прислал в него четыре скрипки по числу членов: Вырубова, Умского и князей Голицына и Гагарина.
В другой раз, в 1780 году, когда совет по приказанию Бецкого препроводил к Демидову оба его бюста, мраморный и бронзовый, с тем чтобы он взял для себя один из них, то Демидов их не принял и отослал при следующем отзыве: «От Московского Воспитательного дома объявлено мне, чтобы я от господ опекунов взял бюст, и за оное приношу нижайшую благодарность, а паче за милость его высокопревосходительства Ив. Ив. Бецкого. В третьем году, когда я был в Питере у Ивана Ивановича, при мне сделан гипсовый бюст, а сказывал он, что многим мраморные делаются и потому мне ненадобно; о чем с моею благодарностью хошь сие, хошь напишите высокопочтенному совету, а паче Ивану Ивановичу, в оное не входит и мне не пишет, какой из того план хочет сделать? Для того ли, что живущий мой дом, по смерти моей, считаться будет к Воспитательному дому? Я же скоро умру и об этом его превосходительству сказывал. Он смеялся: кто прежде умрет? И так, с высокопочитанием и моею преданностью остаюсь»[29].
Демидовым выстроены также примыкающие к квадрату постройки «Корделожи».
После Демидова и другие стали приносить свои пожертвования в кассу Воспитательного дома. Так, 3 марта 1774 года, ночью, от неизвестного прислано было к Бецкому письмо с препровождением в особом ящике десяти тысяч рублей, половина золотом, а другая ассигнациями; как письмо, так и ящик запечатаны были печатью, изображающею солнце, освещающее шар земной, с надписью: non sibi, sed populi[30].
Письмо было написано по-французски. В нем неизвестный благотворитель между прочим говорит: «Не спрашивайте меня, государь мой, об моем отечестве; я произведен на свет не в сей обширной империи, но отечеству моему должен я только рождением, а России обязан тысячею несравненно превосходнейших выгод».
Сверх 10 000 рублей, доставленных при этом письме, неизвестный благотворитель обещал прислать в другой срок, 29 июня 1774 года, еще 20 000 рублей и в третий срок, 3 октября, также 20 000 рублей.
Это пожертвование вызвало со стороны Бецкого самую оживленную переписку с заявлением глубокой благодарности благотворителю, напечатанной в то время в прибавлении к «С.-Петербургским ведомостям».
В числе воспитанников этого благотворительного заведения каждый год выпускается несколько с фамилиею Гомбургцевых – последняя дается питомцам по следующему случаю. В 1767 году, в августе 31-го, в полдень было подано привратнику дома неизвестным лицом запечатанное письмо с надписью: «Императорского Воспитательного дома высокопочтенным господам членам совета в Москве», в средине конверта было письмо, извещающее, что покойная светлейшая ландграфиня и наследная принцесса Гессен-Гомбургская Настасья Ивановна, урожденная княгиня Трубецкая, вручила сей неизвестной сумму денег с завещанием употребить ее на пользу бедных; с 1755 года сумма эта, отданная в рост, составила уже 10 000 рублей и представляется теперь в совет на содержание из процентов сей суммы на вечные времена стольких воспитанников, сколько позволит сумма процентов. Совет исполнил волю благодетельной завещательницы и содержимых двадцать воспитанников назвал Гомбургцами.
В 1767 году для управления этим благотворительным заведением был учрежден Опекунский совет. В этом году Екатерина II неожиданно посетила заведение и в память своего посещения положила в кружку богатый вклад и двухлетнему питомцу Никите пожаловала 300 червонцев. Сам Бецкой Воспитательному дому принес в дар в разное время 162 995 рублей. Памятники трудов и заслуг Бецкого не ограничились одной Москвой; в Петербурге он посвятил лучшие свои годы на попечение общества благородных девиц (Смольный монастырь).
Бецкой родился в Стокгольме в 1704 году; князь И. Ю. Трубецкой был отцом его, мать была шведка, баронесса Вреде. Трубецкой вступил в брак во время своего плена, при жизни своей первой жены. С восшествием Екатерины II Бецкой является в числе первых сановников императрицы. И. И. Бецкой достиг маститой старости, умер девяноста трех лет от роду. Бецкой очень любил сельское хозяйство; на террасе дома его был устроен висячий сад, где он разводил шелковичных червей на листьях тутовых деревьев. В кабинете Бецкого была устроена по китайскому образцу духовая печь, в которой он посредством пара выводил из яиц цыплят.
Беганье последних около него служило для него большим развлечением и обращало его мысли к другим птенцам, о призрении которых он так много потрудился. Вообще воспитывать безродных была его страсть; из числа таких его питомцев был и известный некогда обер-полицеймейстер Петербурга и впоследствии сенатор Иван Савич Горголи. Этот Горголи был образцом рыцаря и франта. Никто так не бился на шпагах, никто так не играл в мячи, никто не одевался с таким вкусом, как он. Он первый начал носить высокие тугие галстуки на щетине, прозванные его именем «горголиями». В 1808 году его посылали с каким-то поручением к Наполеону, бывшему тогда в Байоне, и по приезде оттуда его назначили санкт-петербургским обер-полицеймейстером. По природе он был очень добрый и давал много воли своим подчиненным. Вскоре по его назначении явилось в городе стихотворение, которое оканчивалось следующим двустишием:
- Как не любить по доброй воле
- Ивана Савича Горголи.
Когда это стихотворение попалось на глаза Горголи, то он, улыбнувшись, добавил:
- А то он вам задаст же соли…
Горголи был женат на одной из воспитанниц И. И. Бецкого.
Вид на Москву из Кремля. Литография А. Дюрана. 1844. Фрагмент
Вид на Москву с балкона Кремлевского дворца в сторону Москворецкого моста. Гравюра Ф. Лорие (?) по рисунку Ж. Делабарта. 1797. Фрагмент
Глава II
Моровая язва. – Общая паника на улицах столицы. – Мортусы. – Воспоминания Страхова. – Бегство главнокомандующего из Москвы. – Народный бунт. – Убийство архиепископа Амвросия. – П. Д. Еропкин. – Приезд князя Г. Г. Орлова в Москву. – Суд над убийцами архиепископа. – Несколько анекдотов из жизни графа Орлова. – Отъезд Орлова за границу. – Торжества 1773 года. – Триумфальные ворота. – Фельдмаршал Румянцев. – Случай с ним в молодости. – Характер его. – Дом Суворова в Москве. – Награды Румянцеву. – Несколько анекдотов из жизни Румянцева.
В 1771 году Москву посетило ужасное бедствие – в январе месяце в столице открылась страшная моровая язва. Занесена была чума в Москву войском из Турции; врачи предполагали, что ее впервые завезли вместе с шерстью на суконный двор, стоявший тогда у моста, за Москвою-рекою.
Здесь с 1 января по 9 марта умерло 130 человек; следствие открыло, что на празднике Рождества один из фабричных привез на фабрику больную женщину с распухшими железами за ушами и что вскоре по привозе она умерла. Чума с быстротой переносилась из одного дома в другой; самый сильный разгар чумы в Москве продолжался четыре месяца: август, сентябрь, октябрь и ноябрь. Жители столицы впали в уныние, сам главнокомандующий, граф Салтыков, бежал из Москвы в свою деревню; в городе в это бедственное время не было ни полиции, ни войска; разбои и грабежи стали производиться уже явно среди белого дня.
По словам очевидца Подшивалова, народ умирал ежедневно тысячами; фурманщики[31], или, как их тогда называли, «мортусы», в масках и вощаных плащах длинными крючьями таскали трупы из выморочных домов, другие поднимали на улице, клали на телегу и везли за город, а не к церквам, где прежде покойников хоронили. Человек по двадцати разом взваливали на телегу. Трупы умерших выбрасывались на улицу или тайно зарывались в садах, огородах и подвалах.
Вот как описывает это страшное время П. И. Страхов, профессор Московского университета, бывший еще гимназистом; брат его состоял письмоводителем в Серпуховской части при особо назначенном на это время смотрителе за точным исполнением предохранительных и карантинных мер против заразы. Этот Страхов жил у Серпуховских ворот и от отца своего имел приказ непременно доставлять каждое утро записочку, сколько вчерашний день было умерших во всей Москве, а Страхов-гимназист каждое утро обязан был ходить к брату за такими записочками. Прямая и короткая дорога была ему туда и назад по Земляному валу чрез живой Крымский мост.
«Вот бывало, – говорит он, – я в казенном разночинском сюртуке из малиноваго сукна с голубым воротником и обшлагами на голубом же стамедном подбое, с медными желтыми большими пуговицами и в треугольной поярковой шляпе, бегу от братца с бумажкою в руке по валу, а люди-то из разных домов по всей дороге и выползут и ждут меня, и лишь только завидят, бывало, и кричат: дитя, дитя, сколько? А я-то лечу, привскакивая, и кричу им, например: шестьсот, шестьсот, и добрые люди, бывало, крестятся и твердят: слава Богу, слава Богу! Это потому, что накануне я кричал семьсот, а третьего дня восемьсот! Смертность была ужасная и росла до сентября так, что в августе было покойников чуть-чуть не восемь тысяч, в сентябре же хватило за двадцать тысяч, в октябре поменьше двадцати тысяч, а в ноябре около шести тысяч»[32].
Отец Страхова еще на Святой неделе принял самые строгие меры предосторожности. На дворе своем, у ворот, разложил костры из навоза и поручил сыну-гимназисту, чтобы ни день, ни ночь не допускал их гаснуть; заколотил наглухо ворота, калитку запер на замок и ключ отдал ему же, строго-настрого приказав всех приходивших, не впуская во двор, опрашивать и впускать в калитку не иначе, как старательно окуривать у костра.
«Далее, – говорит Страхов, – наш приход весь вымер до единого двора, уцелел один наш двор; везде ворота и двери были настежь растворены. В доме нашего священника последняя умерла старуха; она лежала зачумленная под окном, которое выходило к нам на двор, стонала и просила, ради Бога, испить водицы. В это время батюшка наш сам читал для всех нас правила ко Святому Причащению, остановился и грозно закричал нам: „Боже храни, кто из вас осмелится подойти к поповскому окну, выгоню того на улицу и отдам негодяям“, так тогда называли мортусов, то есть колодников, приставленных от правительства для подбирания мертвых тел по улицам и на дворах. Окончив чтение, сам он вынул из помела самую обгорелую палку, привязал к ее черному концу ковш, почерпнул воды и подал несчастной».
Уголь и обгорелое дерево тогда было признано за лучшее средство к очищению воздуха. Первая чумная больница была устроена за заставой в Николоугрешском монастыре. Вскоре число больниц и карантинов в Москве прибавилось, также были предприняты и следующие гигиенические меры: в черте города было запрещено хоронить и приказано умерших отвозить на вновь устроенные кладбища, число которых возросло до десяти, затем велено погребать в том платье, в котором они умерли. Фабрикантам на суконных фабриках было приказано явиться в карантин, не являвшихся же приказано было бить плетьми; сформирован был батальон сторожей из городских обывателей и наряжен в особые костюмы. Полицией было назначено на каждой большой дороге место, куда московским жителям позволялось приходить и закупать от сельских жителей все, в чем была надобность. Между покупщиками и продавцами были разложены большие огни и сделаны надолбы, и строго наблюдалось, чтобы городские жители до приезжих не дотрогивались и не смешивались вместе. Деньги же при передаче обмакивались в уксус.
Но, несмотря на все эти строгие меры, болезнь переносилась быстро. Так, один мастеровой из села Пушкина, испугавшись моровой язвы, отправился к себе в деревню, но ему хотелось купить жене обновку, и он купил в Москве для нее кокошник, который впоследствии оказался принадлежавшим умершей от чумы. Все семейство мастерового умерло быстро, а затем и все село лишилось обитателей. Точно таким образом вымер и город Козелец от купленного в Чернигове кафтана.
Как мы уже выше говорили, паника в Москве настолько была сильна, что бежал даже московский главнокомандующий граф Петр Семенович Салтыков (известный победитель Фридриха II при Кунерсдорфе) в свое подмосковное имение Марфино; вместе с ним выехали губернатор Бахметев и обер-полицеймейстер Ив. Ив. Юшков. За оставление своего поста граф был императрицею уволен.
После него чумная Москва подпала под деятельный надзор генерал-поручика Еропкина; последнему именным указом было приказано, чтоб чума «не могла и в самый город С.-Петербург вкрасться», и от 31 марта велено было Еропкину не пропускать никого из Москвы не только прямо к Петербургу, но и в местности, лежащие на пути; даже проезжающим через Москву в Петербург запрещено было проезжать чрез московские заставы. Мало того, от Петербурга была протянута особая сторожевая цепь под начальством графа Брюса.
Цепь эта стягивалась к трем местам: в Твери, в Вышнем Волочке и в Бронницах. Но, несмотря на все заставы и меры, предпринимаемые полицией, чума все более и более принимала ужасающие размеры – фурманщики уже были не в состоянии перевозить всех больных, да и большая часть из них перемерла; пришлось набирать последних из каторжников и преступников, приговоренных уже к смерти.
Для этих страшных мортусов строили особые дома, дали им особых лошадей, носилки, крючья для захватывания трупов, смоляную и вощаную одежду, маски, рукавицы и проч. Картина города была ужасающая – дома опустели, на улицах лежали непогребенные трупы, всюду слышались унылые погребальные звоны колоколов, вопли детей, покинутых родными, и вот в ночь на 16 сентября в Москве вспыхнул бунт. Причина бунта, как говорит Бантыш-Каменский[33], была следующая. В начале сентября священник церкви Всех Святых (на Кулишках) стал рассказывать будто о виденном сне одного фабричного: последнему привиделась во сне Богородица, которая сказала, что так как находящемуся на Варварских воротах ее образу вот уже более тридцати лет никто не пел молебнов и не ставил свечей, то Христос хотел послать на Москву каменный дождь, но Она умолила Его и упросила послать на Москву только трехмесячный мор. Этот фабричный поместился у Варварских ворот, собирал деньги на какую-то «всемирную свечу» и рассказывал свой чудесный сон.
Толпы народа повалили к воротам, священники бросили свои церкви, расставили здесь аналои и стали служить молебны. Икона помещалась высоко над воротами – народ поставил лестницу, по которой и лазил, чтоб ставить свечи; очень понятно, что проход и проезд был загроможден. Чтобы положить конец этим сборищам, весьма вредно действующим при эпидемиях, митрополит Амвросий думал сперва убрать икону в церковь, а собранную на нее в поставленном там сундуке немалую сумму отдать на Воспитательный дом. Но, не решаясь лично взять на себя ответственность, он посоветовался с Еропкиным; последний нашел, что брать икону в смутное время небезопасно, но что сундук можно взять, и для этого послал небольшой отряд солдат с двумя подьячими для наложения печатей на сундук.
Народ, увидя это, закричал: «Бейте их! Богородицу грабят! Богородицу грабят!» Вслед затем ударили в городской набат у Спасских ворот и стали бить солдат. Архиепископ Амвросий, услыхав набат и видя бунт, сел в карету своего племянника, жившего также в Чудовом монастыре, и велел ехать к сенатору Собакину; последний со страху его не принял, и от него владыко поехал в Донской монастырь.
Мятежники кинулись в Кремль, многотысячная толпа была вооружена и неистово вопила: «Грабят Богородицу!» Толпа ворвалась в Чудов монастырь и накинулась на все: в комнатах и в церквах рвала, уничтожала и кощунствовала; вслед за тем были разбиты чудовские погреба, отдаваемые внаймы купцу Птицыну, – все вино было выпито. Между тем Амвросий, видя себе неизбежную гибель, просил у Еропкина, чтобы он дал ему пропускной билет за город. Вместо билета Еропкин прислал ему для охраны его особы одного офицера конной гвардии, но пока закладывали для Амвросия лошадей, толпа ворвалась в Донской монастырь. Амвросий, предчувствуя свою гибель, отдал свои часы и деньги племяннику своему, находившемуся при нем все время, и велел ему искать спасения, а сам пошел в церковь, одев простое монашеское платье; увидев, что толпа черни стремится в храм, Амвросий приобщился Святых Тайн и затем запрятался на хорах церкви.
Бунтовщики кинулись в алтарь и стали всюду искать свою жертву. Они не щадили ничего, опрокинули престол. Увидя, что хоры заперты, они отбили замок и кинулись туда, и там, не найдя Амвросия, хотели сойти, как какой-то мальчик заметил ноги и платье несчастного мученика и закричал: «Сюда! сюда! Архиерей здесь!» Толпа с яростью накинулась на невинную жертву и потащила его из храма. Здесь, выведя его в задние ворота к рогатке, ему сделали несколько вопросов, на которые он ответил, и, казалось, слова архипастыря тронули многих, как вдруг из соседнего монастырского кабака выбежал пьяный дворовый человек г. Раевского, Василий Андреев, и закричал: «Чего глядите вы на него? Разве не знаете, что он колдун и вас морочит?» Сказав это, он первый ударил невинного страдальца колом в левую щеку и поверг его на землю, а затеми остальные изверги накинулись на несчастного архиепископа и убили его.
По словам биографа Амвросия, тело его лежало на улице весь день и ночь. На месте, где убит был архиепископ, в память этого прискорбного случая был воздвигнут каменный крест. Убийцы, покончив с Амвросием, кинулись было к Еропкину, который жил на Остоженке, в доме, где теперь коммерческое училище[34], но тот уже в это время вызвал стоявший в тридцати верстах от Москвы великолуцкий полк, принял над ним начальство и отправился с ним в Кремль.
Выехав из Спасских ворот, он увидел, что вся площадь была покрыта народом. Еропкин подъехал к бунтовщикам верхом вместе с своим берейтором и стал их уговаривать разойтись, но толпа кинулась к Кремлю, кидая в Еропкина каменьями и поленьями; одно из них попало ему в ногу и сильно ушибло. Видя, что увещания не действуют, Еропкин, поставив перед Спасскими воротами два орудия, приказал стрелять холостыми зарядами в народ. Толпа, увидя, что убитых нет, закричала: «Мать крестная Богородица за нас!» – и кинулась к Спасским воротам. Тогда Еропкин приказал зарядить картечью, и на этот раз грянул выстрел, оставивший многих убитых и раненых.
После этого толпа в страхе кинулась на Красную площадь и прилегающие улицы; вслед за ней поскакали драгуны, переловившие многих бунтовщиков. Еропкин два дня не слезал с лошади и был первым во всех стычках с народом. По усмирении бунта он послал к императрице донесение о происшествии, испрашивая прощения за кровопролитие.
Екатерина милостиво отнеслась к поступку Еропкина и наградила его Андреевскою лентою через плечо и дала 20 000 рублей из кабинета и хотела пожаловать ему четыре тысячи душ крестьян, но он отказался, сказав:
– Нас с женой только двое, детей у нас нет, состояние имеем, к чему же нам набирать себе лишнее.
Позднее, когда он был московским главнокомандующим, то не переехал в казенный дом и денег, отпускаемых казной для приема гостей, не брал.
В посещение императрицей Екатериной II Москвы он давал ей праздник у себя в доме, и, когда она его спросила: «Что я могу для вас сделать, я желала бы вас наградить», – он отвечал:
– Матушка государыня, доволен твоими богатыми милостями, я награжден не по заслугам: андреевский кавалер, начальник столицы, заслуживаю ли я этого?
Императрица не удовольствовалась этим ответом и опять ему сказала:
– Вы ничего не берете на угощение Москвы, а между тем у вас открытый стол, не задолжали вы? Я заплатила бы ваши долги.
Он отвечал:
– Нет, государыня, я тяну ножки по одежке, долгов не имею, и что имею, тем угощаю, милости просим кому угодно моего хлеба-соли откушать. Да и статочное ли дело, матушка государыня, мы будем должать, а ты, матушка, станешь за нас платить долги.
Видя, что Еропкину дать нечего, государыня прислала жене его орден Св. Екатерины.
По наружности П. Д. Еропкин был высокого роста, весьма худощавый, несколько сгорбленный, очень приятной внешности, в молодости он был красавцем и замечательным силачом. Глаза у него были большие, очень зоркие, но довольно впалые, нос орлиный; он пудрился, носил пучок и был причесан в три локона ( trois marteaux). Еропкин был очень умен, великодушен, благороден, бескорыстен и, как немногие, в обхождении очень прост. Езжал он цугом в шорах с верховым впереди, при остановках у ворот и у подъездов верховой трубил в рожок, давая тем знать о приезде главнокомандующего. Вставал он по утрам рано, начинал всегда день молитвою, и когда одевался, то заставлял прочесть себе житие святого того дня. Со своих крестьян оброку брал в год не больше двух рублей. Родился Еропкин в 1724 году, умер в 1801 году легко, точно уснул, отыграв три пульки в рокомболь. Еропкин был замечательный стрелок из лука, он снимал стрелой яблоко с головы мальчика.
По усмирении бунта в Москву был прислан князь Гр. Гр. Орлов; он приехал в столицу 26 сентября, когда стояли ранние холода и чума заметно уже ослабевала. Вместе с Орловым прибыли команды от четырех полков лейб-гвардии с необходимым числом офицеров. По приказу Орлова состоялось 4 октября торжественное погребение убитого Амвросия.
Префект Московской академии Амвросий на похоронах сказал замечательное слово. В течение целого года покойного поминали во все службы, а убийцам возглашалась анафема. Убийцы Амвросия, Василий Андреев и Иван Дмитриев, были повешены на том самом месте, где совершено убийство. К виселице были приговорены еще двое – Алексей Леонтьев и Федор Деянов, но виселица должна была достаться одному из них по жребию; остальных шестьдесят человек: купцов, дьячков, дворян, подьячих, крестьян и солдат – было приказано бить кнутом, вырезать ноздри и сослать в Рогервик на каторгу; захваченных на улице малолетних приказано было высечь розгами, а двенадцать человек, огласивших мнимое чудо, велено сослать вечно на галеры с вырезанием ноздрей.
И с этих же дней вышел приказ прекратить набатный звон по церквам и ключи от колоколен иметь у священников. Казнь над преступниками была совершена 21 ноября. По приезде в Москву Орлов многими благоразумными мерами способствовал окончательному уничтожению этой гибельной эпидемии и восстановлению порядка. Он с неустрашимостью стал обходить все больницы, строго смотрел за лечением и пищей, сам глядел, как сожигали платье и постели умерших от чумы, и ласково утешал страждущих. Несмотря на такие высокочеловеческие меры, москвичи смотрели на него недружелюбно и на первых же порах подожгли Головинский дворец, в котором он остановился.
Но вскоре народ оценил его заботы и стал охотно идти в больницы и доверчиво принимать все меры, вводимые Орловым. По истечении месяца с небольшим после его приезда государыня уже писала ему: «…что он сделал все, что должно было истинному сыну отечества, и что она признает нужным вызвать его назад».
Около 16 ноября Орлов выехал из Москвы; от шестинедельного карантина в городе Торжке императрица освободила его собственноручным письмом. Въезд Орлова в Петербург отличался необыкновенной торжественностью; в Царском Селе, на дороге в Гатчину, ему были выстроены триумфальные ворота из разноцветных мраморов по рисунку архитектора Ринальди; вместе со множеством пышных надписей и аллегорических изображений на воротах красовался следующий стих тогдашнего поэта В. И. Майкова: «Орловым от беды избавлена Москва».
В честь Орлова была выбита медаль, на одной стороне которой он был изображен в княжеской короне, на другой же представлен город Москва, и впереди, в полном ристании на коне сидящий, в римской одежде, князь Орлов, «аки бы в огнедышащую бездну ввергающийся», в знак того, что он с неустрашимым духом за любовь к отечеству и для спасения Москвы живота своего не щадил. Кругом надпись: «Россия таковых сынов в себе имеет», внизу: «За избавление Москвы от язвы в 1771 году».
По поводу первой надписи Карабанов рассказывает, что Орлов не принял самою императрицею вручаемые ему для раздачи медали и, стоя на коленях, сказал:
– Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества.
Выбитые золотые медали были брошены в огонь и появились с поправленною надписью: «Таковых сынов Россия имеет». После Москвы Орлов никаких уже больше полномочий не получал и жил на покое. Под конец своей жизни он влюбился в свою двоюродную сестру, Е. Ник. Зиновьеву. Они обвенчались вопреки постановлениям греко-российской церкви. Незаконный брак был судим в совете, и члены приговорили их заключить в монастырь, один только Кирилл Разумовский был за Орлова, сказав товарищам-судьям, что «лежащаго не бьют, и еще так недавно все бы из нас считали себя счастливыми быть приглашенными на эту свадьбу».
Императрица Екатерина не утвердила приговора, сказав, что рука ее не подпишет подобной бумаги и было бы грешно забыть, чем она обязана Орлову. Государыня на другой день назначила красавицу-жену Орлова в свои статс-дамы, наградив ее орденом Св. Екатерины и несколькими вполне царскими подарками.
Года через четыре после своей свадьбы Орлов повез свою супругу за границу на воды – у ней открылась чахотка. Княгиня Орлова через год скончалась в Лзанне. Смерть нежно любимой жены сильно повлияла на Орлова – он помешался в рассудке и почти безумный возвратился в Петербург и отсюда был отвезен братьями в Москву и помещен там в их доме, под Донским, в знаменитом Нескучном.
В ночь на 13 апреля 1783 года Орлов скончался. 17 апреля с царскою почестью он был отпет в Донском монастыре и затем перевезен в подмосковное село Орловых, Отраду. Здесь тело князя покоилось только до 1832 года; в этом году графиня Анна Алек. Орлова-Чесменская перенесла прах его в построенный ею новгородский Юрьевский монастырь и положила рядом с его братьями.
Москва при Екатерине видела всех замечательных лиц своей эпохи; в стенах Белокаменной отдыхали утомленные благами фортуны и власти первые вельможи и государственные люди XVIII века. Москва при Екатерине, как говорит Карамзин, прослыла «республикой», в ней было больше свободы в жизни, но не в мыслях, более разговоров, толков о делах общественных, нежели в Петербурге, где умы развлекаются двором, обязанностями службы, исканием, личностями.
Князь Вяземский говорит: в Петербурге сцена, в Москве зрители; в нем действуют, в ней судят. И какие большие актеры, обломки славного царствования Екатерины, проживали в былое время в Москве, каких лиц изменчивая судьба не закидывала в затишье московской жизни. Орловы, Остерманы, Голицыны, Разумовские, Долгорукие, Дашкова – одна последняя княгиня своею историческою знаменитостию, своенравными обычаями могла придать особенный характер тогдашним московским гостиным.
Но не одни опальные и недовольные, покидая службу, переселялись в Москву, – были и такие, которые, достигнув известного чина, оставляли службу и жили для семейства в древней столице. Многие из помещиков приезжали на зиму в Москву и жили открытыми домами. Московское благородное собрание и дворянский клуб, начиная от вельможного до мелкопоместного дворянина, собирали в свои залы по вторникам от трех до пяти тысяч человек. Эти вторники для многих служили исходными днями браков, семейного счастия и блестящих судеб.
Но особенно отличались москвичи своими пышными, почти сказочными празднествами, когда им приходилось чествовать государыню или заезжих полководцев. Так, например, с зимы 1773 года в Москве затевалось еще небывалое по великолепию и роскоши празднество в честь побед наших войск в Турции.
С весны на Ходынке стали возводиться разные крепости, города наподобие отнятых у турок, строились также театры, галереи, храмы, беседки и проч. Дворянство и купечество воздвигло для встречи государыни и виновника торжеств графа Румянцева-Задунайского двое триумфальных ворот. Первые триумфальные ворота были воздвигнуты на средства московского дворянства у Тверской заставы.
Улица, идущая от этой заставы, в то время называлась не Тверскою, а Царскою. Ворота были вышиною в сорок восемь аршин, украшены они были столбами коринфской архитектуры, наместо крыши на них находился пьедестал для вызолоченной статуи – посланницы небес в виде воинственной женщины, в правой руке которой была громовая стрела, а в левой – щит с именем императрицы и пальмовою ветвью, внутренняя же часть ворот представляла храм побед. Другие триумфальные ворота были построены на средства купечества у бывшего тогда каменного большого здания, с тяжелыми железными воротами, которые на ночь в то время замыкались. Замечательно, что эти железные ворота были украдены ворами в одну темную ночь и, несмотря на тщательные поиски полиции, не отысканы.
Вторые триумфальные ворота были убраны скульптурными и живописными изображениями, представляющими подвиги наших войск; вместо кровли на них было несколько ступеней, на которых помещалась статуя в восемь аршин вышиною, представляющая славу (фаму).
Помимо этих двух ворот, Никольские и Воскресенские ворота были также украшены разными символическими изображениями из мифологии. Екатерина желала, чтобы виновник торжества, граф П. А. Румянцев, явился в столицу в древней колеснице, подобно римскому победителю. Но победитель оттоманов униженно просил государыню о вступлении в Москву без торжеств и почестей. Екатерина уступила Румянцеву, но с тем только, чтобы он принял с приветствиями и поздравлениями всех собравшихся для этого случая в Москве сановников и военных.
Скромный кагульский герой[35], по словам современников, в молодости отличался необыкновенным удальством; особенно Румянцев не знал препятствий по части побед над прекрасным полом и очень часто торжествовал над непреклонными. Так, однажды, заплатив одному оскорбленному мужу двойной штраф, он в тот же день воспользовался правом своим, сказав мужу, что последний не может жаловаться, потому что получил уже вперед удовлетворение. Об этом поступке молодого полковника Румянцева было доведено до сведения набожной Елисаветы Петровны, и, в уважение заслуг отца его, провинившегося в нескромной шалости Румянцева императрица отправила к отцу для исправления, и будущий фельдмаршал понес телесное отеческое наказание, хотя и был в полковническом чине.
Граф Петр Александрович Румянцев-Задунайский был высокого роста, стан имел очень стройный, величественный, отличался превосходною памятью и крепким сложением, не забывал никогда, что читал и видал, не знал болезней, семидесяти лет от роду делал в день по пятидесяти верст верхом не уставая, вел жизнь в лагере, как простой солдат, вставал по утрам на заре и, несмотря на строгость военной тогдашней дисциплины, не делал никого из подчиненных несчастными, а только трунил над сибаритами и лентяями. Так, раз, обозревая на рассвете свой лагерь, заметил офицера, отдыхавшего в халате, начал с ним разговаривать, взял его под руку, вывел из палатки, прошел мимо войск и потом вступил вместе в шатер фельдмаршальский, окруженный генералами и штабом.
Делами своими занимался сам, без помощи секретаря; сам распечатывал и читал свои письма и бумаги. Обыкновенно он ничего не подписывал в присутствии своего секретаря, чтобы на досуге с спокойным духом перечесть написанное.
В его время князь Потемкин представлял в государстве первое лицо и могуществом своим затемнял заслуги всех преемников на военном поприще. Потемкин много неприятностей причинил Румянцеву, но последний никогда не жаловался на это, а единственно только избегал говорить о нем. Когда до Румянцева дошло известие о его смерти, то великодушный герой не мог удержаться от слез.
– Чему удивляетесь вы? – сказал он своим домашним. – Потемкин был мне соперником, но Россия лишилась в нем усерднейшего сына.
Румянцев любил часто беседовать о своем друге Суворове, который всегда являлся к нему в полном мундире и забывал при нем шутки свои. Суворов, по преданию, тоже избегал тех торжеств, которые были предложены победителям в Москве. Он так же скромно проживал тогда близ церкви Вознесения, на правой руке, второй или третий дом, если идти от Кремля. Незадолго до 1812 года дом Суворова был куплен каким-то медиком и позднее, после пожара, принадлежал купцу Вейеру.
Вся родня князя Италийского похоронена при церкви Феодора Студийского. Эта церковь в нескольких шагах от Суворовского родового дома, она была прежде монастырем, устроенным в память Смоленской Богоматери. В этой церкви гениальный полководец приучал себя читать Апостола и при всяком выезде из Москвы никогда не оставлял своих родителей без особых поминовений. Он тут и в церкви Вознесения служивал то молебны, то панихиды. Московские старожилы, жившие в пятидесятых годах, еще помнили, как Александр Васильевич сам, сделав три земных поклона перед каждою местною иконою, ставил свечку, как он служивал молебны, стоя на коленях, и как он благоговейно подходил под благословение священника.
За Кучук-Кайнарджийский мир, который так торжественно праздновала Москва на Ходынском поле, Румянцев получил до двенадцати наград. Под конец своей жизни он избрал местопребыванием своим поместье Ташань в окрестностях Киева, там он построил себе дворец, но для своего жилья выбрал только две комнаты. Любимым его занятием было чтение книг.
– Вот мои учителя, – говорил Румянцев, указывая на них.
Часто, в простой одежде, сидя на пне, удил он рыбу. Однажды приезжие отыскивали в саду кагульского героя, чтобы посмотреть на него, и обратились к Румянцеву с вопросом, где бы увидать графа?
– Вон он, – сказал ласково Румянцев, – наше дело города пленить да рыбу ловить.
В богато убранном дворце графа в нескольких комнатах стояли простые дубовые стулья.