Князь Серебряный Толстой Алексей
Художник И. И. Пчелко
Вступительная статья
В. Б. МУРАВЬЕВА
Иллюстрация на переплете
Б. КИРЕЕВА
АЛЕКСЕЙ КОНСТАНТИНОВИЧ ТОЛСТОЙ[2]
(1817–1875)
- Колокольчики мои,
- Цветики степные!
- Что глядите на меня,
- Темно-голубые?
- И о чем звените вы
- В день веселый мая,
- Средь некошеной травы
- Головой качая?
- Коль любить, так без рассудку,
- Коль грозить, так не на шутку,
- Коль ругнуть, так сгоряча,
- Коль рубнуть, так уж сплеча!
- Коли спорить, так уж смело,
- Коль карать, так уж за дело,
- Коль простить, так всей душой,
- Коли пир, так пир горой!
Каждый российский человек знает эти стихи, положенные на музыку, с детства. Они принадлежат замечательному русскому писателю и поэту Алексею Константиновичу Толстому, создавшему романы, драмы, повести и многие сборники лирических стихотворений. Его творчество вошло в сокровищницу русской литературы.
А. К. Толстой родился в 1817 году в Петербурге. Его мать, Анна Алексеевна Перовская, умная, образованная женщина, увезла сына вскоре на Украину, где и прошло все детство Алеши. Яркая украинская природа, поэтические украинские песни и предания, красочный быт украинцев, поэзия старинного и обширного помещичьего имения оставили в памяти мальчика самые светлые воспоминания. Его дядя, А. А. Перовский, блестяще образованный человек и талантливый литератор, входил в «Общество любителей российской словесности», вокруг которого группировались будущие декабристы, В. А. Жуковский и А. С. Пушкин.
Личность и дядино воспитание во многом предопределили будущий характер и взгляды А. К. Толстого. Царившая в доме Перовского атмосфера увлечения литературой и искусством, богатая библиотека – все это оказывало на Алешу большое влияние. С шести лет он начал сочинять стихи.
В 1826 году произошло событие, имевшее важные последствия для его дальнейшей жизни. Он был приглашен на именины наследника – будущего царя Александра II. Мальчики подружились, и с тех пор Толстой вошел в круг близких знакомых Александра II.
Алеше было десять лет, когда дядя повез его в первое заграничное путешествие, в Германию. Посещения музеев, университетов, дворцов завершились визитом в Веймар к Гёте, который благосклонно поговорил с Алешей Толстым. В последующие годы состоялось его знакомство с произведениями классического итальянского искусства в путешествии по Италии.
В 1834 году А. К. Толстой начал службу на государственном поприще. Однако в то же время он много занимался самообразованием, слушал лекции в университете и продолжал писать стихи. Перовский показал их Жуковскому и Пушкину. Пушкин отозвался с похвалой о стихах молодого поэта.
В мае 1841 года Толстой отослал в цензуру рукопись своей небольшой повести «Упырь»; она была разрешена к печати и вышла в свет. На выход повести откликнулся рецензией В. Г. Белинский: «Книжка носит на себе все признаки еще слишком молодого, но тем не менее замечательного дарования, которое нечто обещает в будущем».
Летом 1849 года в Калуге в обществе литераторов Толстой встретился с Н. В. Гоголем и прочитал первые главы романа «Князь Серебряный». Н. В. Гоголь очень доброжелательно отозвался о романе.
В 1850-е и последующие годы Алексей Константинович создает целый цикл лирических стихотворений. «Средь шумного бала…», «То было раннею весной…», «Осень. Обсыпается весь наш бедный сад…» и другие его стихотворения относятся к лучшим произведениям русской литературы, посвященным описанию чистой и благородной, одухотворенной и самоотверженной любви, природе, эпизодам героической истории России. Большое место в его творчестве занимают баллады на исторические темы.
Лирика Толстого патриотична. У него есть стихотворения, в которых он говорит о своей любви к родной земле, ее народу и природе, но и там, где об этом не говорится прямо, эта любовь проявляется не менее, а, может быть, даже более ощутимо. У поэта образ Родины всегда конкретен. Он рисует одну какую-нибудь картину, черточку, но эта черточка – часть огромного, которое и встает в сознании. Именно поэтому с такой силой отзываются в сердцах стихи о колокольчиках – цветиках степных, о рдеющих кистях рябины… Лирика Алексея Константиновича занимает заметное и важное место в русской поэзии XIX века.
В царствование Николая I основная исполнительная власть была в руках крупных бюрократов, педантичных и безропотных чиновников, которые к тому же считали себя компетентными во всех областях и с апломбом судили о литературе и науке. А. К. Толстой и его друзья, братья Алексей, Владимир и Александр Жемчужниковы, в веселые минуты сочиняли шуточные стихи, которые мог бы написать один из таких чиновников. Так родился вымышленный Козьма Прутков – действительный статский советник, директор Пробирной палатки, кавалер и поэт. В 1854 году в «Современнике» появились первые произведения Пруткова, а в 1884-м «Сочинения Козьмы Пруткова» вышли отдельной книгой.
Когда началась Крымская война (1854–1856), А. К. Толстой вступил в армию, пережил все трудности войны в Крыму, переболел сыпным тифом. На войне он увидел безграничную храбрость русских солдат.
В конце 1850-х и в 1860-е годы А. К. Толстым созданы самые значительные его произведения. В этот период был закончен роман «Князь Серебряный», написана драматургическая трилогия – трагедии «Смерть Ионна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис», поэмы «Грешница», «Иоанн Дамаскин» и большое количество стихотворений.
В марте 1861 года был закончен роман «Князь Серебряный». Эпоха Ивана Грозного привлекла автора не случайно. Декабристам, а также А. К. Толстому, его современникам она представлялась прежде всего самым ярким выражением деспотизма. Несмотря на прогрессивные стороны правления Ивана IV, в частности борьбу за укрепление сильной централизованной власти и за выход России к Балтийскому морю, методы для достижения цели были слишком кровавы. В глазах современников и потомков положительные стремления царя часто заслонялись его жестокостью, выражавшейся в многочисленных казнях неповинных людей, в разорении целых городов. Но изображение Ивана Грозного и его эпохи у многих писателей страдает односторонностью. Поскольку царь воспринимался как олицетворение тирана и деспота, то размышления о нем и его правлении в подобных произведениях принимали характер размышлений о природе деспотизма. Не избежал этого и А. К. Толстой. Однако изданный в бурные годы демократического движения, отмены крепостного права и ожесточенной борьбы против крепостничества роман, рассказывающий о далеком прошлом, оказался отражением самых животрепещущих вопросов современности.
Писатель ставил перед собой задачу в первую очередь воссоздать в романе не какие-либо конкретные события в полной их исторической достоверности, а общий характер «целой эпохи и воспроизведение понятий, верований, нравов и степени образованности русского общества во вторую половину XVI столетия».
Автор описывает два общественных лагеря Руси. В одном, как бы иллюстрируя нравственное падение общества, – целый ряд приближенных слуг царя, исполнителей его кровавых замыслов. Простой народ – в другом лагере. Правда, и среди бояр были люди, которым претило палачество царя. В романе – это боярин Морозов и его жена Елена, князь Серебряный и Максим Скуратов. А. К. Толстой называет их «светлыми звездами». Вызывает восхищение верное и тонкое чувство эпохи, позволившее писателю создать их яркие образы, а также и персонажей из народа: крестьян, мельника, разбойников, передать так убедительно и достоверно их характеры, мысли, судьбы, что все они воспринимаются такими же историческими личностями, как Иван Грозный, Вяземский, Басмановы и Малюта Скуратов. Автор показывает великий патриотизм русского народа: в то время, когда на Родину напал враг, люди всех сословий, объединившись, разбили его.
Высокие художественные достоинства и увлекательность сюжета, и прежде всего гуманизм, ненависть к деспотизму и народный оптимистический взгляд на жизнь, обеспечили огромный успех «Князя Серебряного» вот уже на протяжении более 150 лет. Роман переведен на многие европейские языки и постоянно издается большими тиражами в нашей стране. Интерес к нему не ослабевает.
Алексей Константинович Толстой дорог и созвучен нам своей тонкой лиричностью, проникновением в область самых прекрасных и чистых человеческих чувств; он также дорог и созвучен нам проповедью уважения к человеку и человеческой мысли, своим проникнутым идеями подлинного гуманизма творчеством.
В. Б. Муравьев
Предисловие
Представляемый здесь рассказ имеет целию не столько описание каких-либо событий, сколько изображение общего характера целой эпохи и воспроизведение понятий, верований, нравов и степени образованности русского общества во вторую половину XVI столетия.
Оставаясь верным истории в общих ее чертах, автор позволил себе некоторые отступления в подробностях, не имеющих исторической важности. Так, между прочим, казнь Вяземского и обоих Басмановых, случившаяся на деле в 1570 году, помещена, для сжатости рассказа, в 1565 год. Этот умышленный анахронизм едва ли навлечет на себя строгое порицание, если принять в соображение, что бесчисленные казни, последовавшие за низвержением Сильвестра и Адашева, хотя много служат к личной характеристике Иоанна, но не имеют влияния на общий ход событий.
В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их, по возможности, в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования. Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом сочинении объективности и было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет тому назад, окончен только в настоящем году. Последнее обстоятельство послужит, быть может, некоторым извинением для тех неровностей слога, которые, вероятно, не ускользнут от читателя.
В заключение автор полагает нелишним сказать, что чем вольнее он обращался со второстепенными историческими происшествиями, тем строже он старался соблюдать истину и точность в описании характеров и всего, что касается до народного быта и до археологии.
Если удалось ему воскресить наглядно физиономию очерченной им эпохи, он не будет сожалеть о своем труде и почтет себя достигшим желанной цели.
<1862>
А. К. Толстой
Глава 1
Опричники
Лета от Сотворения мира семь тысяч семьям десят третьего*[3], или, по нынешнему счислению, 1565 года, в жаркий летний день, 23 июня, молодой боярин князь Никита Романович Серебряный подъехал верхом к деревне Медведевке, верст* за тридцать от Москвы.
За ним ехала толпа ратников и холопей.
Князь провел целых пять лет в Литве. Его посылал царь Иван Васильевич к королю Жигимонту* подписать мир на многие лета после бывшей тогда войны. Но на этот раз царский выбор вышел неудачен. Правда, Никита Романович упорно отстаивал выгоды своей земли и, казалось бы, нельзя и желать лучшего посредника, но Серебряный не был рожден для переговоров. Отвергая тонкости посольской науки, он хотел вести дело начистоту и, к крайней досаде сопровождавших его дьяков* не позволял им никаких изворотов. Королевские советники, уже готовые на уступки, скоро воспользовались простодушием князя, выведали от него наши слабые стороны и увеличили свои требования. Тогда он не вытерпел: среди полного сейма* ударил кулаком по столу и разорвал докончальную грамоту*, приготовленную к подписанию. «Вы-де и с королем вашим вьюны да оглядчики! Я с вами говорю по совести; а вы всё норовите, как бы меня лукавством обойти! Так-де чинить неповадно!» Этот горячий поступок разрушил в один миг успех прежних переговоров, и не миновать бы Серебряному опалы, если бы, к счастью его, не пришло в тот же день от Москвы повеление не заключать мира, а возобновить войну. С радостью выехал Серебряный из Вильно, сменил бархатную одежду на блестящие бахтерцы* и давай бить литовцев, где только бог посылал. Показал он свою службу в ратном деле лучше, чем в думном, и прошла про него великая хвала от русских и литовских людей.
Наружность князя соответствовала его нраву. Отличительными чертами более приятного, чем красивого, лица его были простосердечие и откровенность. В его темно-серых глазах, осененных черными ресницами, наблюдатель прочел бы необыкновенную, бессознательную и как бы невольную решительность, не позволявшую ему ни на миг задуматься в минуту действия. Неровные взъерошенные брови и косая между ними складка указывали на некоторую беспорядочность и непоследовательность в мыслях. Но мягко и определительно изогнутый рот выражал честную, ничем не поколебимую твердость, а улыбка – беспритязательное, почти детское добродушие, так что иной, пожалуй, почел бы его ограниченным, если бы благородство, дышащее в каждой черте его, не ручалось, что он всегда постигнет сердцем, чего, может быть, и не сумеет объяснить себе умом. Общее впечатление было в его пользу и рождало убеждение, что можно смело ему довериться во всех случаях, требующих решимости и самоотвержения, но что обдумывать свои поступки не его дело и что соображения ему не даются.
Серебряному было лет двадцать пять. Роста он был среднего, широк в плечах, тонок в поясе. Густые русые волосы его были светлее загорелого лица и составляли противоположность с темными бровями и черными ресницами. Короткая борода, немного темнее волос, слегка отеняла губы и подбородок.
Весело было теперь князю и легко на сердце возвращаться на родину. День был светлый, солнечный, один из тех дней, когда вся природа дышит чем-то праздничным, цветы кажутся ярче, небо голубее, вдали прозрачными струями зыблется воздух, и человеку делается так легко, как будто бы душа его сама перешла в природу, и трепещет на каждом листе, и качается на каждой былинке.
Светел был июньский день, но князю после пятилетнего пребывания в Литве он казался еще светлее. От полей и лесов так и веяло Русью.
Без лести и кривды радел Никита Романович к юному Иоанну. Твердо держал он свое крестное целование, и ничто не пошатнуло бы его крепкого стоятельства за государя. Хотя сердце и мысль его давно просились на родину, но если бы теперь же пришло ему повеление вернуться на Литву, не увидя ни Москвы, ни родных, он без ропота поворотил бы коня и с прежним жаром кинулся бы в новые битвы. Впрочем, не он один так мыслил. Все русские люди любили Иоанна во всей земле. Казалось, с его праведным царствием настал на Руси новый золотой век, и монахи, перечитывая летописи, не находили в них государя, равного Иоанну.
Еще не доезжая деревни, князь и люди его услышали веселые песни, а когда подъехали к околице, то увидели, что в деревне праздник. На обоих концах улицы парни и девки составили по хороводу, и оба хоровода несли по березке, украшенной пестрыми лоскутьями. На головах у парней и девок были зеленые венки. Хороводы пели то оба вместе, то очередуясь, разговаривали один с другим и перекидывались шуточною бранью. Звонко раздавался между песнями девичий хохот, и весело пестрели в толпе цветные рубахи парней. Стаи голубей перелетали с крыши на крышу. Все двигалось и кипело; веселился православный народ.
У околицы старый стремянный* князя с ним поравнялся.
– Эхва! – сказал он весело. – Вишь как они, батюшка, тетка их подкурятина, справляют Аграфену Купальницу-то*! Уж не поотдохнуть ли нам здесь? Кони-то заморились, да и нам-то, поемши, веселее будет ехать. По сытому брюху, батюшка, сам знаешь, хоть обухом бей!
– Да, я чай*, уже не далеко до Москвы! – сказал князь, очевидно не желавший остановиться.
– Эх, батюшка, ведь ты сегодня уж разов пять спрошал. Сказали тебе добрые люди, что будет отсюда еще поприщ* за сорок. Вели отдохнуть, князь, право, кони устали!
– Ну добро, – сказал князь, – отдыхайте!
– Эй, вы! – закричал Михеич, обращаясь к ратникам. – Долой с коней, снимай котлы, раскладывай огонь!
Ратники и холопи были все в приказе у Михеича; они спешились и стали развязывать вьюки. Сам князь слез с коня и снял служилую бронь. Видя в нем человека роду честного, молодые прервали хороводы, старики сняли шапки, и все стояли, переглядываясь в недоумении, продолжать или нет веселие.
– Не чинитесь*, добрые люди, – сказал ласково Никита Романович, – кречет соколам не помеха!
– Спасибо, боярин, – отвечал пожилой крестьянин. – Коли милость твоя нами не брезгает, просим покорно, садись на завалину, а мы тебе, коли соизволишь, медку поднесем; уважь, боярин, выпей на здоровье! Дуры! – продолжал он, обращаясь к девкам. – Чего испугались? Аль не видите, это боярин с своею челядью, а не какие-нибудь опричники! Вишь ты, боярин, с тех пор как настала на Руси опричнина, так наш брат всего боится; житья нету бедному человеку! И в праздник пей, да не допивай; пой, да оглядывайся. Как раз нагрянут, ни с того ни с другого, словно снег на голову!
– Какая опричнина? Что за опричники? – спросил князь.
– Да провал их знает! Называют себя царскими людьми. Мы-де люди царские, опричники.
А вы-де земщина*! Нам-де вас грабить да обдирать, а вам-де терпеть да кланяться. Так-де царь указал.
Князь Серебряный вспыхнул.
– Царь указал обижать народ? Ах они окаянные! Да кто они такие? Как вы их, разбойников, не перевяжете?
– Перевязать опричников-то? Эх, боярин, видно, ты издалека едешь, что не знаешь опричнины! Попытайся-ка что с ними сделать! Ономнясь* наехало их человек десять на двор к Степану Михайлову, вон на тот двор, что на запоре; Степан-то был в поле; они к старухе: давай того, давай другого. Старуха все ставит да кланяется. Вот они: «Давай, баба, денег!» Зашикала старуха, да нечего делать, отперла сундук, вынула из тряпицы два алтына*, подает со слезами: «Берите, только живу оставьте». А они говорят: «Мало!» Да как хватит ее один опричник в висок, так и дух вон! Приходит Степан с поля, видит: лежит его старуха с разбитым виском; он не вытерпел. Давай ругать царских людей: «Бога вы не боитесь, окаянные! Не было б вам на том свету ни дна ни покрышки!» А они ему, сердечному, петлю на шею да и повесили на воротах!
Вздрогнул от ярости Никита Романович. Закипело в нем ретивое.
– Как, на царской дороге, под самою Москвой, разбойники грабят и убивают крестьян? Да что же делают ваши сотские* да губные старосты*? Как они терпят, чтобы станичники* себя царскими людьми называли?
– Да, – подтвердил мужик, – мы-де люди царские, опричники; нам-де все вольно, а вы-де земщина! И старшие у них есть; знаки носят: метлу да собачью голову. Должно быть, и вправду царские люди.
– Дурень! – вскричал князь. – Не смей станичников царскими людьми величать!
«Ума не приложу, – подумал он. – Особые знаки? Опричники? Что это за слово? Кто эти люди? Как приеду на Москву, обо всем доложу царю. Пусть велит мне сыскать их! Не спущу им, как бог свят, не спущу!»
Между тем хоровод шел своим чередом.
Молодой парень представлял жениха, молодая девка – невесту; парень низко кланялся родственникам своей невесты, которых также представляли парни и девки.
– Государь мой, тестюшка, – пел жених вместе с хором, – свари мне пива!
– Государыня теща, напеки пирогов!
– Государь свояк, оседлай мне коня!
Потом, взявшись за руки, девки и парни кружились вокруг жениха и невесты, сперва в одну, потом в другую сторону. Жених выпил пиво, съел пироги, изъездил коня и выгоняет свою родню.
– Пошел, тесть, к черту!
– Пошла, теща, к черту!
– Пошел, свояк, к черту!
При каждом стихе он выталкивал из хоровода то девку, то парня.
Мужики хохотали.
Вдруг раздался пронзительный крик. Мальчик лет двенадцати, весь окровавленный, бросился в хоровод.
– Спасите! Спрячьте! – кричал он, хватаясь за полы мужиков.
– Что с тобой, Ваня? Чего орешь? Кто тебя избил? Уж не опричники ль?
В один миг оба хоровода собрались в кучу; все окружили мальчика; но он от страху едва мог говорить.
– Там, там, – произнес он дрожащим голосом, – за огородами, я пас телят… Они наехали, стали колоть телят, рубить саблями. Пришла Дунька, стала просить их. Они Дуньку взяли, потащили, потащили с собой, а меня…
Новые крики перебили мальчика. Женщины бежали с другого конца деревни.
– Беда, беда! – кричали они. – Опричники! Бегите, девки, прячьтесь в рожь! Дуньку и Аленку схватили, а Сергевну убили насмерть!
В то же время показались всадники, человек с пятьдесят, сабли наголо. Впереди скакал чернобородый детина в красном кафтане, в рысьей шапке с парчовым* верхом. К седлу его привязаны были метла и собачья голова.
– Гойда! Гойда! – кричал он. – Колите скот, рубите мужиков, ловите девок, жгите деревню! За мной, ребята! Никого не жалеть!
Крестьяне бежали куда кто мог.
– Батюшка! Боярин! – вопили те, которые были ближе к князю. – Не выдавай нас, сирот! Оборони, горемычных!
Но князя уже не было между ними.
– Где ж боярин? – спросил пожилой мужик, оглядываясь на все стороны. – И след простыл! И людей его не видать! Ускакали, видно, сердечные! Ох, беда неминучая, ох, смерть нам настала!
Детина в красном кафтане остановил коня.
– Эй ты, старый хрен! Здесь был хоровод, куда девки разбежались?
Мужик кланялся молча.
– На березу его! – закричал чернобородый. – Любит молчать, так пусть себе молчит на березе!
Несколько всадников сошли с коней и накинули мужику петлю на шею.
– Батюшки, кормильцы! Не губите старика, отпустите, родимые! Не губите старика!
– Ага! Развязал язык, старый хрыч! Да поздно, брат, в другой раз не шути! На березу его!
Опричники потащили мужика к березе. В эту минуту из-за избы раздалось несколько выстрелов, человек десять пеших людей бросились с саблями на душегубцев, и в то же время всадники князя Серебряного, вылетев из-за угла деревни, с криком напали на опричников. Княжеских людей было вполовину менее числом, но нападение совершилось так быстро и неожиданно, что они в один миг опрокинули опричников. Князь сам рукоятью сабли сшиб с лошади их предводителя. Не дав ему опомниться, он спрыгнул с коня, придавил ему грудь коленом и стиснул горло.
– Кто ты, мошенник? – спросил князь.
– А ты кто? – отвечал опричник, хрипя и сверкая глазами.
Князь приставил ему пистольное* дуло ко лбу.
– Отвечай, окаянный, или застрелю как собаку!
– Я тебе не слуга, разбойник! – отвечал чернобородый, не показывая боязни. – А тебя повесят, чтобы не смел трогать царских людей!
Курок пистоли щелкнул, но кремень осекся, и чернобородый остался жив.
Князь посмотрел вокруг себя. Несколько опричников лежали убитые, других княжеские люди вязали, прочие скрылись.
– Скрутите и этого! – сказал боярин, и, глядя на зверское, но бесстрашное лицо его, он не мог удержаться от удивления. «Нечего сказать, молодец! – подумал князь. – Жаль, что разбойник!»
Между тем подошел к князю стремянный его, Михеич.
– Смотри, батюшка, – сказал он, показывая пук тонких и крепких веревок с петлями на конце, – вишь, они какие осилы* возят с собою! Видно, не впервой им душегубствовать, тетка их подкурятина!
Тут ратники подвели к князю двух лошадей, на которых сидели два человека, связанные и прикрученные к седлам. Один из них был старик с кудрявою седою головой и длинною бородой. Товарищ его, черноглазый молодец, казался лет тридцати.
– Это что за люди? – спросил князь. – Зачем вы их к седлам прикрутили?
– Не мы, боярин, а разбойники прикрутили их к седлам. Мы нашли их за огородами, и стража к ним была приставлена.
– Так отвяжите их и пустите на волю!
Освобожденные пленники потягивали онемелые члены, но, не спеша воспользоваться свободой, остались посмотреть, что будет с побежденными.
– Слушайте, мошенники, – сказал князь связанным опричникам, – говорите, как вы смели называться царскими слугами? Кто вы таковы?
– Что, у тебя глаза лопнули, что ли? – отвечал один из них. – Аль не видишь, кто мы? Известно кто! Царские люди, опричники!
– Окаянные! – вскричал Серебряный. – Коли жизнь вам дорога, отвечайте правду!
– Да ты, видно, с неба свалился! – сказал с усмешкой чернобородый детина. – Что, никогда опричников не видал? И подлинно с неба свалился! Черт его знает, откуда выскочил, провалиться бы тебе сквозь землю!
Упорство разбойников взорвало Никиту Романовича.
– Слушай, молодец, – сказал он, – твоя дерзостность мне было пришлась по нраву, я хотел было пощадить тебя. Но если ты сейчас же не скажешь мне, кто ты таков, как бог свят, велю тебя повесить!
Разбойник гордо выпрямился.
– Я Матвей Хомяк! – отвечал он. – Стремянный Григория Лукьяновича Скуратова-Бельского; служу верно господину моему и царю в опричниках. Метла, что у нас при седле, значит, что мы Русь метем, выметаем измену из царской земли; а собачья голова – что мы грызем врагов царских. Теперь ты ведаешь, кто я; скажи ж и ты, как тебя называть, величать, каким именем помянуть, когда придется тебе шею свернуть?
Князь простил бы опричнику его дерзкие речи. Бесстрашие этого человека в виду смерти ему нравилось. Но Матвей Хомяк клеветал на царя, и этого не мог снести Никита Романович. Он дал знак ратникам. Привыкшие слушаться боярина и сами раздраженные дерзостью разбойников, они накинули им петли на шеи и готовились исполнить над ними казнь, незадолго перед тем угрожавшую бедному мужику.
Тут младший из людей, которых князь велел отвязать от сёдел, подошел к нему.
– Дозволь, боярин, слово молвить.
– Говори!
– Ты, боярин, сегодня доброе дело сделал, вызволил нас из рук этих собачьих детей, так мы хотим тебе за добро добром заплатить. Ты, видно, давно на Москве не бывал, боярин. А мы так знаем, что там деется. Послушай нас, боярин. Коли жизнь тебе не постыла, не вели вешать этих чертей. Отпусти их, и этого беса, Хомяка, отпусти. Не их жаль, а тебя, боярин. А уж попадутся нам в руки, вот те Христос, сам повешу их. Не миновать им осила, только бы не ты их к чёрту отправил, а наш брат!
Князь с удивлением посмотрел на незнакомца. Черные глаза его глядели твердо и проницательно; темная борода покрывала всю нижнюю часть лица, крепкие и ровные зубы сверкали ослепительною белизной. Судя по его одежде, можно было принять его за посадского или за какого-нибудь зажиточного крестьянина, но он говорил с такою уверенностью и, казалось, так искренно хотел предостеречь боярина, что князь стал пристальнее вглядываться в черты его. Тогда показалось князю, что на них отпечаток необыкновенного ума и сметливости, а взгляд обнаруживает человека, привыкшего повелевать.
– Ты кто, молодец? – спросил Серебряный. – И зачем вступаешься за людей, которые самого тебя прикрутили к седлу?
– Да, боярин, кабы не ты, то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин, не то, что прежде, не те времена! Кабы всех их перевешать, я бы не прочь, зачем бы не повесить! А то и без этих довольно их на Руси останется; а тут еще человек десять ихних ускакало; так если этот дьявол, Хомяк, не воротится на Москву, они не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
Князя, вероятно, не убедили бы темные речи незнакомца, но гнев его успел простыть. Он рассудил, что скорая расправа с злодеями немного принесет пользы, тогда как, предав их правосудию, он, может быть, откроет всю шайку этих загадочных грабителей. Расспросив подробно, где имеет пребывание ближний губной староста, он приказал старшему ратнику с товарищами проводить туда пленных и объявил, что поедет далее с одним Михеичем.
– Власть твоя посылать этих собак к губному старосте, – сказал незнакомец, – только поверь мне: староста тотчас велит развязать им руки. Лучше бы самому тебе отпустить их на все четыре стороны. Впрочем, на то твоя боярская воля.
Михеич слушал всё молча и только почесывал за ухом. Когда незнакомец закончил, старый стремянный подошел к князю и поклонился ему в пояс.
– Батюшка боярин, – сказал он, – оно тово, может быть, этот молодец и правду говорит: неравно староста отпустит этих разбойников. А уж коли ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что Бог и тебя, батюшка, не оставит, то дозволь, по крайности, перед отправкой-то, на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то не душегубствовали, тетка их подкурятина!
И, принимая молчание князя за согласие, он тотчас велел отвести пленных в сторону, где предложенное им наказание было исполнено точно и скоро, несмотря ни на угрозы, ни на бешенство Хомяка.
– Это самое питательное дело!.. – сказал Михеич, возвращаясь с довольным видом к князю. – Оно, с одной стороны, и безобидно, а с другой – и памятно для них будет!
Незнакомец, казалось, сам одобрял счастливую мысль Михеича. Он усмехался, поглаживая бороду, но скоро лицо его приняло прежнее суровое выражение.
– Боярин, – сказал он, – уж коли ты хочешь ехать с одним только стремянным, то дозволь хоть мне с товарищем к тебе примкнуться; нам дорога одна, а вместе будет веселее; к тому ж, не ровён час, коли придется опять работать руками, так восемь рук больше четырех вымолотят.
У князя не было причин подозревать своих новых товарищей. Он позволил им ехать с собою, и после краткого отдыха все четверо пустились в путь.
Глава 2
Новые товарищи
Дорогой Михеич несколько раз пытался выведать от незнакомцев, кто они таковы, но те отшучивались или отделывались разными изворотами.
«Тьфу, тетка их подкурятина! – подумал наконец сам про себя Михеич. – Что за народ! Словно вьюны какие! Думаешь, вот поймал их за хвост, а они тебе промеж пальцев!»
Между тем стало темнеть; Михеич подъехал к князю.
– Боярин, – сказал он, – хорошо ли мы сделали, что взяли с собой этих молодцов? Они что-то больно увертливы, никак от них толку не добьешься. Да и народ-то плечистый, не хуже Хомяка. Уж не лихие ли люди?
– А хоть и лихие, – отвечал беззаботно князь, – всё же они постоят за нас, коли неравно попадутся нам еще опричники!
– А провал их знает, постоят ли, батюшка! Ворон ворону глаз не выклюет; а я слышал, как они промеж себя поговаривали чёрт знает на каком языке, ни слова не понять, а, кажись, было по-русски! Берегись, боярин, береженого коня и зверь не вредит!
Темнота усиливалась. Михеич замолчал. Боярин также молчал. Слышен был только лошадиный топ да изредка чуткое фырканье.
Ехали лесом. Один из незнакомцев затянул песню, другой стал подтягивать.
Песнь эта, раздающаяся ночью, среди леса, после всех дневных происшествий, странно подействовала на князя: ему сделалось грустно. Он вспомнил о прошедшем, вспомнил об отъезде своем из Москвы пять лет назад и в воображении очутился опять в той церкви, где перед отъездом слушал молебен и где сквозь торжественное пение, сквозь шепот толпы его поразил нежный и звучный голос, которого не заглушил ни стук мечей, ни гром литовских пищалей*. «Прости, князь, – говорил ему украдкою этот голос, – я буду за тебя молиться!..» Между тем незнакомцы продолжали петь, но слова их не соответствовали размышлениям боярина. В песне говорилось про широкое раздолье степей, про матушку-Волгу, про разгульное бурлацкое житье. Голоса то сходились, то расходились, то текли ровным током, как река широкая, то бурными волнами вздымались и опускались и наконец, взлетев высоко-высоко, парили в небесах, как орлы с распростертыми крыльями.
Грустно и весело в тихую летнюю ночь, среди безмолвного леса, слушать размашистую русскую песню. Тут и тоска бесконечная, безнадежная, тут и сила непобедимая, тут и роковая печать судьбы, железное предназначение, одно из основных начал нашей народности, которым можно объяснить многое, что в русской жизни кажется непонятным. И чего не слышно еще в протяжной песни среди летней ночи и безмолвного леса!
Пронзительный свист прервал мысли боярина. Два человека выпрыгнули из-за деревьев и взяли лошадь его под уздцы. Двое других схватили его за руки. Сопротивление стало невозможно.
– Ах мошенники! – вскричал Михеич, которого также окружили неизвестные люди. – Ах тетка их подкурятина! Ведь подвели же, окаянные!
– Кто едет? – спросил грубый голос.
– Бабушкино веретено! – отвечал младший из новых товарищей князя.
– В дедушкином лапте! – сказал грубый голос.
– Откуда бог несет, земляки?
– Не тряси яблони! Дай дрожжам взойти, сам-четверт урожаю*! – продолжал спутник князя.
Руки, державшие боярина, тотчас опустились, и конь, почувствовав свободу, стал опять фыркать и шагать между деревьями.
– Вишь, боярин, – сказал незнакомец, равняясь с князем, – ведь говорил я тебе, что вчетвером веселее ехать, чем сам-друг! Теперь дай себя только до мельницы проводить, а там простимся. В мельнице найдешь ночлег и корм лошадям. Дотудова будет версты две, не боле, а там скоро и Москва!
– Спасибо, молодцы, за услугу. Коли придется нам когда встретиться, не забуду я, что долг платежом красен!
– Не тебе, боярин, а нам помнить услуги. Да вряд ли мы когда и встретимся. А если бы привел Бог, так не забудь, что русский человек добро помнит и что мы всегда тебе верные холопи!
– Спасибо, ребята, а имени своего не скажете?
– У меня имя не одно, – отвечал младший из незнакомцев. – Покамест я Ванюха Перстень, а там, может, и другое прозвание мне найдется.
Вскоре они приблизились к мельнице. Несмотря на ночное время, колесо шумело в воде. На свист Перстня показался мельник. Лица его нельзя было разглядеть в темноте, но, судя по голосу, он был старик.
– Ах ты, мой кормилец! – сказал он Перстню. – Не ждал я тебя сегодня, да еще с проезжими! Что бы тебе с ними уж до Москвы доехать? А у меня, родимый, нет ни овса, ни сена, ни ужина!
Перстень сказал что-то мельнику на непонятном условном языке. Старик отвечал такими же непонятными словами и прибавил вполголоса:
– И рад бы, родимый, да гостя жду; такого гостя, боже сохрани, какой сердитый!
– А камора за ставом*? – сказал Перстень.
– Вся завалена мешками!
– А кладовая? Слышь ты, брат, чтоб сейчас отыскалось место, овес лошадям и ужин боярину! Мы ведь знаем друг друга, меня не морочь!
Мельник, ворча, повел приезжих в камору, стоявшую шагах в десяти от мельницы и где, несмотря на мешки с хлебом и мукою, было очень довольно места.
Пока он сходил за лучиной, Перстень и товарищ его простились с боярином.
– А скажите, молодцы, – спросил Михеич, – где ж отыскать вас, если б, неравно, по сегодняшнему делу, князю понадобились свидетели?
– Спроси у ветра, – отвечал Перстень, – откуда он? Спроси у волны перебежной, где живет она? Мы что стрелы острые с тетивы летим: куда вонзится калена стрела, там и дом ее! В свидетели, – продолжал он, усмехаясь, – мы его княжеской милости не годимся. А если б мы за чем другим понадобились, приходи, старичина, к мельнику; он тебе скажет, как отыскать Ванюху Перстня!
– Вишь ты, тетка твоя подкурятина, – проворчал себе под нос Михеич, – какие кудрявые речи выговаривает!
– Боярин, – сказал Перстень, удаляясь, – послушай меня, не хвались на Москве, что хотел повесить слугу Малюты Скуратова и потом отодрал его как Сидорову козу*!
– Вишь что наладил, – проворчал опять Михеич, – отпусти разбойника, не вешай разбойника да и не хвались, что хотел повесить! Затвердила сорока Якова, видно, с одного поля ягода! Не беспокойся, брат, – прибавил он громко, – наш князь никого не боится; наплевать ему на твово Скурлатова; он одному царю ответ держит!
Мельник принес зажженную лучину и воткнул ее в стену. Потом принес щей, хлеба и кружку браги. В чертах его была странная смесь добродушия и плутовства; волосы и борода были совсем седые, а глаза ярко-серого цвета; морщины во всех направлениях рассекали лицо его.
Поужинав и помолившись Богу, князь и Михеич расположились на мешках; мельник пожелал им доброй ночи, низко поклонился, погасил лучину и вышел.
– Боярин, – сказал Михеич, когда они остались одни, – сдается мне, что напрасно мы здесь остановились. Лучше было ехать до Москвы.
– Чтобы тревожить народ божий среди ночи? Слезать с коней да отмыкать рогатки* на каждой улице?
– Да что, батюшка, лучше отмыкать рогатки, чем спать в чертовой мельнице. И угораздило же их, окаянных, привести именно в мельницу*! Да еще на Ивана Купалу*. Тьфу ты, пропасть!
– Да что тебе здесь, худо, что ли?
– Нет, батюшка, не худо; и лежать покойно, и щи были добрые, и лошадям овес засыпан; да только то худо, что хозяин, вишь, мельник.
– Что ж с того, что он мельник?
– Как что, что мельник? – сказал с жаром Михеич. – Да разве ты не знаешь, князь, что нет мельника, которому бы нечистый не приходился сродни? Али ты думаешь, он сумеет без нечистого плотину насыпать? Да, черта с два, тетка его подкурятина!
– Слыхал я про это, – сказал князь, – мало ли что люди говорят. Да теперь не время разбирать, бери, что Бог послал.
Михеич немного помолчал, потом зевнул, еще помолчал и спросил уже заспанным голосом:
– А как ты думаешь, боярин, что за человек этот Матвей Хомяк, которого ты с лошади сшиб?
– Я думаю, разбойник.
– И я тоже думаю. А как ты думаешь, боярин, что за человек этот Ванюха Перстень?
– Я думаю, тоже разбойник.
– И я так думаю. Только этот разбойник будет почище того разбойника. А тебе как покажется, боярин, который разбойник будет почище, Хомяк или Перстень?
И, не дожидаясь ответа, Михеич захрапел. Вскоре уснул и князь.
Глава 3
Колдовство
Месяц взошел на небо, звезды ярко горели. Полуразвалившаяся мельница и шумящее колесо были озарены серебряным блеском.
Вдруг раздался конский топот, и вскоре повелительный голос закричал под самой мельницей:
– Эй, колдун!
Казалось, новый приезжий не привык дожидаться, ибо, не слыша ответа, он закричал еще громче:
– Эй, колдун! Выходи, не то в куски изрублю!