Мумия Столяров Андрей
Если бы я тогда знал, чем все это кончится, если бы я хоть в малейшей степени прозревал трагическую суть предстоящего, я бы, наверное, своими руками отдал эту папку Грише Рагозину. Нате, жрите, делайте с ней, что хотите, шантажируйте, устраивайте себе карьеры, продавайте, обменивайте на сиюминутные политические победы. Об одном только прошу: оставьте жить человека. Вот единственное условие, все остальное неважно.
Ничего подобного я, конечно, предвидеть не мог, и поэтому моим предостережениям не доставало уверенности. Герчик это чувствовал, он уже не обращал на меня никакого внимания – и, подталкиваемый упрямством, полный надежд, сломя голову мчался прямо навстречу своей гибели.
Первые признаки, что у нас что-то не так, появились еще до того, как он вернулся из своей роковой поездки. Связаны они были все с тем же Гришей Рагозиным. Я не устаю удивляться этому человеку. Гриша – политик до мозга костей. Когда нужно было на первых выборах опрокинуть стену партаппаратчиков, он метался по митингам и доказывал, что коммунисты погубили Россию. Но когда, уже после выборов, обнаружилось, что коммунисты никуда не ушли, что они по-прежнему сидят в кабинетах, правда, под другими табличками, что правления крупных банков составлены исключительно из функционеров ЦК (один «Тверьуниверсалбанк» со своим Рыжковым чего стоил), оказалось, что Гриша с этими людьми вовсе не ссорился, он давно их приятель, коллега, до некоторой степени собутыльник, они вместе заседают в каких-то полуофициальных структурах, а все прежние друзья (из демократов, естественно) где-то на периферии. Если нужно было дружить с Хасбулатовым, он дружил с Хасбулатовым, если требовалось пить водку с Руцким, он пил водку с Руцким. А когда их время прошло, очутился в администрации Президента. Хасбулатов теперь для него был заклятым врагом. Причем, и то, и другое – с абсолютной искренностью. На упреки в двуличии он недоуменно поднимал брови. Какое двуличие, просто ситуация принципиальным образом изменилась. Мне казалось, что он придерживается старого английского правила: у нас нет постоянных друзей и постоянных врагов, у нас есть только постоянные интересы. Интересы у него действительно были. В коридорах власти он чувствовал себя, как рыба в воде. Новые веяния ощущал по каким-то невидимым колебаниям эфира, и я нисколько не удивился, когда в августе он якобы случайно столкнулся со мной при выходе из Белого дома и, пройдя, как приятель с приятелем так метров сто, вдруг, без всякой связи с предыдущим, заявил, что нам следовало бы поговорить.
Вероятно, он, как и я, сомневался в звукоизоляции кабинетов парламента (а, быть может, как раз уже не сомневался, а знал все точно), но повел он меня не в свои тогда еще довольно скудные апартаменты, а свернул дважды за угол, пересек трамвайную линию, протащил меня по проспекту, пренебрег светофором, и мы оказались на том самом месте, где обсуждали свои проблемы с Герчиком. Только не в начале бульвара, а в дальнем его конце. Здесь Гриша чуть ли не силой усадил меня на скамейку, сел рядом сам, достал роскошную папку с тиснением «Верховный Совет РФ», вынул из нее какие-то якобы деловые бумаги, положил на колени, подравнял, прижал, чтоб не сдуло и, не обращая больше на них внимания, канцелярским, без эмоций голосом произнес:
– Верните папку.
– Какую папку? – спросил я, как можно наивней.
Гриша сразу же сморщился, как будто раскусил что-то кислое, обеими руками провел по гладким, зачесанным назад волосам, сдунул что-то с ладоней, потер их друг о друга, точно в ознобе, и все тем же канцелярским голосом сообщил, глядя в сторону:
– Меня тут недавно спросили, может ли она находиться у вас. Понимаете? И я был вынужден ответить утвердительно. Имейте в виду: задействованы очень серьезные силы. Понимаете? Я не советовал бы вам мериться, кто тут хитрее.
Он опять потер руки, точно в ознобе.
– А что в этой папке? – невинно спросил я.
– Если бы я знал, – тоскливо ответил Гриша. – Честное слово, все будто с ума посходили. Рыщут по Москве, обшаривают, вынюхивают чего-то. – Он, не поворачивая головы, скосил на меня, чуткие, как у варана, глаза. И внезапно в них, будто тень, что-то мелькнуло. – Скажите, а вы не хотели бы, например, стать советником Президента?
– Ого-о!… – протянул я. – Такова, значит, цена?
– Цена, по-моему, выше, – сказал Гриша. – Но ведь настоящую цену вы все равно взять не сумеете. И я как-то вообще не уверен, что вы понимаете, о чем идет речь. Или все-таки понимаете?
– Нет, – сказал я.
Пару секунд мы сидели в напряженном молчании. А потом Гриша вздохнул и, точно чертик, вскочил на ноги.
– Нет так нет, – сказал он, улыбаясь несколько кривовато. – Только вы уж и дальше держитесь, пожалуйста, этой версии. То есть – слыхом не слыхивали, понятия не имеете. Потому что в противном случае, вы можете очень крупно меня подвести. Между прочим, Галина Сергеевна еще в городе?
– Пока да.
– Отправьте ее отдыхать. На Восток, на Запад – значения не имеет. Все равно. Главное, чтобы не в ведомственный санаторий. – Он вдруг наклонился и осторожно тронул меня рукой. – Прошу вас, не откладывайте…
Это был чертовски хороший совет. Правда, всю практическую ценность его я понял значительно позже. А тогда я только смотрел, как он уходит от меня по бульвару – вот остановился на перекрестке, закурил сигарету, обернулся зачем-то, небрежно помахал мне рукой и, не дожидаясь зеленого, побежал на ту сторону.
Я не верил ни единому его слову. К сожалению, именно так.
Кстати, в эти же дни я начал чувствовать Мумию. Мне довольно часто приходилось пересекать по делам Красную площадь. Мой рабочий допуск был через проходную Боровицких ворот. И вот, двигаясь как-то по брусчатке от Исторического музея, безразлично поглядывая на грозные высокомерные зубья кремлевских стен, на торец Лобного места, на пряничную глазурь собора, я внезапно почуял, что как бы нечто холодное просовывается мне под сердце, осторожно обволакивает его, мягко, но подробно ощупывает, изучает, примеривается, будто взвешивает, а потом берет поудобнее и сжимает костной ладонью.
Вероятно, я даже на долю секунды потерял сознание – пошатнулся, быть может, едва не рухнул на антрацитовый просверк брусчатки. Во всяком случае, передо мной вырос сержант с рацией на ремешке, и недоброжелательно смерив взглядом, потребовал документы.
Он, наверное, принял меня за пьяного. Но провал в мозговую судорогу уже миновал, невидимые ледяные пальцы разжались, сердце дико заколотилось, будто освобожденное, я поспешно предъявил удостоверение депутата Верховного Совета России, сержант, подтянувшись, откозырял, и лишь кровь, обжегшая сердце, напоминала о том, что было.
Теперь я ощущал ее постоянно. Ехал ли я в трамвае, направляясь к Савеловскому вокзалу, лежал ли ночью без сна у себя в тихой Лобне или бесконечно вываривался в истерике заседаний гнусного Чрезвычайного съезда (каждый голос был тогда на счету, и мне против желания приходилось терпеть непрекращающиеся дебаты: «Долой правительство!» «Вернем трудящимся социальную справедливость!» Суть, конечно, состояла исключительно в борьбе за власть. Хасбулатов был мрачен и оскорбительно агрессивен. Руцкой демонстрировал уверенность и военную выправку. Правда, лицо у него иногда становилось, как у обиженного ребенка), – все равно, где бы я ни был, сердце у меня будто высасывала некая пустота, – мрак изнанки, межзвездный холод вселенной. Мавзолей казался мне гигантской могилой, возвышающейся над всем нашим миром. Задевали его верхушку развалы грозовых облаков, брусья мрамора, казалось, состояли из темного электричества, охраняли вход в преисподнюю траурные серебристые ели, а под титанической чудовищной его пирамидой, под землей и бетоном, служившими то ли защитой, то ли тюрьмой, в сердцевине мрака и неживой ровной температуры, точно панцирный жук, скрывалось трудно представимое н е ч т о, и оно сквозь бетон и землю касалось меня нечеловеческим взором.
Я ей даже в какой-то мере сочувствовал. Разумеется, можно по-разному относиться к деятельности В. И. Ленина – считать его великим революционером, открывшим человечеству новый путь, или деспотом, создавшим жестокую извращенную тиранию, сластолюбцем насилия, волей случая вознесшегося на ледяную вершину. Это решать не мне. Но его страшная последующая судьба: одиночное семидесятилетнее заключение в подземных камерах Мавзолея, изоляция, невозможность жить такой жизнью, какой живут самые обыкновенные люди, удручающее сознание того, что ты уже вовсе не человек, вероятно, искупает многое из навороченного вождем Великой Октябрьской революции. Я, по крайней мере, думаю именно так. Кстати, ясен стал и смысл букв, нацарапанных на папке синим карандашом. «ПЖВЛ» – «посмертная жизнь Владимира Ленина». Может быть, сам Иосиф Виссарионович сделал эту угловатую надпись. А, быть может, и не он, уж слишком это все было бы просто. Во всяком случае, видя теперь мрачный брус с пятью золотыми буквами, горки елей, высаживаемых обычно на кладбищах и перед горкомами, кукольные, как будто из воска, фигуры почетного караула я, конечно непроизвольно, старался ускорить шаги и как можно быстрее проскочить это неприятное место. Все это казалось мне декорациями, скрывающими мерзкую суть, и я ежился, чувствуя расползающийся по стране неживой черный холод.
Прикасался он, по-видимому, не только ко мне. Герчик вернулся из Лыка поджарый, выгоревший, как будто даже подвяленный. На обветренном потемневшем лице сияли белые зубы, – в клетчатой мятой рубахе, в джинсах, стертых на заднице и на коленях, с кучерявящимися, как у подростка, волосками на подбородке (вероятно, намек на будущую довольно-таки противную бороду) – потный, пыльный, с коросточками сухой глины в пазах кроссовок. Сразу видно было, что заехать переодеться домой у него времени не достало.
Он схватил меня за руку и силой повлек в грохочущую стремнину бульвара. Возбуждение клокотало в нем и прорывалось лихорадкой движений. Селиванов Н. В. (Николай Васильевич), оказывается, действительно существовал. И действительно был тем самым бойцом из взвода Особого подразделения. Это была удача. Такое иногда случалось. Не следует думать, что НКВД в те деревянные годы работал, как часовой механизм. НКВД был громадной, неповоротливой бюрократической организацией, и, как во всякой организации, в нем существовала масса путаницы. Нижние этажи зачастую не знали, чего хотят верхние. Верхние, в свою очередь, давали противоречивые указания. А к тому же – несколько чисток, до основания потрясших весь организм. Ничего удивительного, что Н. В. Селиванов проскочил между опасными зубчиками. Остальные участники инцидента на Красной площади пошли в распыл, а тут – приступ аппендицита, больница, срочная операция, осложнение, почти два месяца между жизнью и смертью, к тому времени просто некому уже было вспоминать о бойце Селиванове, да и, в общем, никому это было не нужно. Далее – служба, война, тридцатилетняя работа в колхозе.
По словам Герчика, он оказался человеком суровым. Семь горячих десятилетий спекли его чуть ли не до древесины. Лицо – в угрях, будто покрытое ольховой корой, руки – черные от земли, с въевшейся многолетней грязью. Он даже издавал при движениях явственные протяжные скрипы. О своей службе во взводе Особого подразделения говорил неохотно. Государственная тайна, парень, чихал я на твои документы. Ну, Верховный Совет, а ты знаешь, что такое Народный комиссариат внутренних дел? О! – поднимался палец в свиной щетине. Все-таки на третьей бутылке Н. В. Селиванов немного расслабился (Герчик наливал, в основном, ему; сам – только пригубливал). Выяснилось, что он действительно видел лично товарища Ленина. А что тут такого, мы, парень, всегда знали, что Владимир Ильич – того… Так ведь и в газетах об том же: «Ильич всегда с нами». Ну – росточка невзрачного, а человек, видать, крепкий. Пашка Горлин к нему как-то по пьянке подъехал: «Извиняйте, Владимир Ильич, мол, при старых большевиках было лучше». Так он положил Пашке руку на шею. Две секунды, Пашка и захрипел, как лошадь. Готов ли он подтвердить свои слова письменно? А что ж я, если начальство прикажет… Готов ли он рассказать о своей встрече с Лениным на Верховном Совете? Я тебе объясняю, парень, должно быть распоряжение от инстанций… А по своей воле? А по своей воле – мы люди маленькие… – Дом у него был добротный, единственный в поселке крытый не железом, а шифером, ухоженный огород, на подворье – могучие кулацкие клети (Или как они там называются, пожал плечами Герчик), двое сыновей, мужиков лет этак пятидесяти, причем старший, как оказалось, председатель местного сельсовета. Уговорились, что Герчик туда, в сельсовет и будет звонить в случае необходимости.
Это было, как я хорошо помню, в субботу. В воскресенье и понедельник я утрясал вопрос, чтоб Селиванова вызвали в нашу Комиссию как свидетеля. Оплаченная командировка, суточные, проживание в московской гостинице. А во вторник вечером Герчик возвратился с переговорного пункта и срывающимся шепотом сообщил мне, что все пропало, что он говорил с председателем и даже с местным врачом, и что, верьте – не верьте, но Н. В. Селиванов два дня назад умер.
– Как, умер? – глупо переспросил я. Будто я не знал, что человек может необыкновенно просто – взять и умереть.
– Ничего не понимаю, – сказал Герчик. – Участковый говорит, что – задохнулся во сне. Какой-то триллер. У него – рот был забит землей…
– Землей? – О ночном происшествии в Лобне я уже успел ему рассказать.
Мы, как зачарованные посмотрели друг на друга. И вдруг поняли, что совершили колоссальную, быть может, трагическую ошибку. Опасаясь ФСК (службы контрразведки, бывшего КГБ), опасаясь военных и службы безопасности Президента, мы за всем этим упустили наиболее важное обстоятельство: нам обоим следовало опасаться еще и самой Мумии.
Земля – это оттуда.
– Елки-палки! – потрясенно сказал Герчик.
Лицо у него заострилось.
С этого момента мы знали, что находимся уже не под подозрением, наряду с другими, а являемся главным объектом, вероятно, центром внимания. Черная сырая земля придвинулась к нам вплотную. И только вопрос времени – когда она на нас обрушится…
4
События осени 1993 года застали меня врасплох. Должен сразу признаться, что, к своему стыду, я не сумел их предвидеть. Несмотря на всю мощь страстей, бурливших тогда в Верховном Совете, несмотря на измену и двуличие бывших соратников, несмотря на ненависть, разряжавшуюся громовыми заявлениями обеих сторон, ненависть, кстати, иррациональную, не поддающуюся никакой логике, я, варясь в гуще этого, все-таки не ожидал, что противостояние двух властей примет форму открытого мятежа. Я не говорю про вице-президента Руцкого, Руцкой как был полковником, так полковником и остался, кругозор его не выходил за рамки дивизионного обеспечения, ни проанализировать ситуацию, ни предвидеть последствия он попросту не умел, верил лести, верил поддакиванию лизоблюдов, а в последние месяцы, усиленно подталкиваемый коммунистами, окончательно убедился, что именно ему предназначено спасти Россию. Разубедить его в этой глупости было немыслимо. Но за время сессий я немного изучил Руслана Хасбулатова. Это был хоть и очень амбициозный, но умный и осторожный политик, он гораздо лучше других понимал, что мятеж, в какой бы то ни было форме, будет подавлен, что любые беспорядки в столице на руку только администрации Президента и, по-моему, именно он в период блокады Белого дома, остужал горячие головы и пытался удержать депутатов от крайних действий. Если вооруженные толпы все же вышли на улицы, то, наверное, лишь потому, что Руслан Имранович уже не владел ситуацией, стронулась лавина, ею невозможно было управлять, черная пена ненависти глушила разум, высвободились самые низменные, почти животные страсти, возобладала всепоглощающая шизофрения, и холодным октябрьским вечером колонна мятежников двинулась на штурм «Останкина».
Я узнал об этом довольно поздно: вечером, чувствуя в себе некую легкую дурноту (не случайную, кстати, как впоследствии оказалось), совершенно непроизвольно, в каком-то наитии ткнул клавишу телевизора и увидел на экране заставку: «Передачи прерваны по техническим причинам». А чуть позже диктор взволнованным голосом объяснил, что в Москве беспорядки и что дальнейшие передачи будут транслироваться из резервной студии.
Это было для меня полной неожиданностью. Повторяю: вопреки всем безумным заявлениям лидеров парламентской оппозиции, вопреки дурацкому фарсу с провозглашением Руцкого новым Президентом России, вопреки тому, что вокруг Белого дома уже строились баррикады, а в гудящей толпе защитников мелькали вооруженные баркашовцы, я все же считал, что на самые крайние меры они не пойдут. Это самоубийственный акт, проще уж взорвать здание, где сейчас агонизировали непримиримые. Между прочим, президентский Указ о роспуске Верховного Совета и Съезда я тоже не одобрял. Я считал его преждевременным, продиктованным, скорее, амбициями, чем политической необходимостью. Проще было не обращать на Верховный Совет внимания: это все постепенно бы выдохлось, сожрало бы само себя, расползлось бы, догорая в провинциях, в политическом небытии. Президент здесь действительно пошел на поводу личных амбиций. И все же, буквально подброшенный кривоватой, сделанной в явной спешке надписью и еще больше – паническими интонациями, прорвавшимися в тоне диктора, я, разумеется, ни секунды не колебался. «Сатана идет. Красный Сатана», как позже выразился один знаменитый писатель. Все мои симпатии, конечно, были на стороне Президента. Разбираться будем потом, а сейчас под испуганным взглядом Гали я схватился за телефонную трубку.
С этого начался кошмар, который продолжался чуть ли не до рассвета. Никогда прежде я еще не барахтался в такой чудовищной неразберихе. Несмотря на титанические усилия я просто не мог никого найти: телефоны либо не отзывались, либо были наглухо заняты. Например, оба номера Гриши Рагозина я набирал не менее сотни раз, и не менее сотни раз раздраженно вжимал кнопочку разъединения. Пробиться к Грише не удавалось. Казалось, что по этим номерам звонит сейчас вся Москва. Позже Гриша рассказывал, что его все равно не было по служебным линиям, в кабинете он появился позже и не без рискованных приключений, (кстати, первое, что при этом сделал – снял трубки с аппаратов обычной связи), но тогда я еще об этом не подозревал и, как бабочка о стекло, колотился о череду коротких гудков. Телефон председателя нашей Комиссии тоже не откликался. Никого не оказалось в Секретариате и в справочной службе Совета. А в отделе технического обеспечения, куда я позвонил от отчаяния, сонный голос дежурного неприязненно сообщил, что он ничего не знает и что то – дело начальства, какая-такая стрельба, ну и хрен с ним, с парламентом. Нас это не касается, назидательно заключил он.
Это было то, чего я опасался больше всего. Равнодушие в обществе за последние месяцы достигло критической точки. Мы устали от истерии и от бесконечных дебатов. И устали вдвойне от того, что в результате этих дебатов ничего не меняется. Настроение было действительно – а ну их всех к черту. Вряд ли бы москвичи сейчас, как еще год назад, поднялись бы на защиту демократически избранного Президента. Президент уже тоже всем надоел. Да и год назад защитников, надо сказать, было немного. Только несколько тысяч мужчин записалось в отряды у Моссовета. Это из всего девятимиллионного населения столицы. В такой ситуации мятежники вполне могли рассчитывать на успех. Тем более, что, как я уже начинал догадываться, и правительственные структуры были далеко не в полном порядке. Где армейские подразделения, где спецчасти, где наша доблестная милиция? Одного полка ОМОНа хватило бы, чтоб без особых хлопот прихлопнуть весь этот сброд. Однако, армия, судя по всему, бездействовала, и бездействовала, по-видимому, милиция и всяческие спецназы. Их загадочное необъяснимое бездействие рождало неопределенность. На чьей они стороне? Именно такая неопределенность губительна для любого дела. Позже мне рассказывали о странной медлительности, которую в те часы проявили силовые министры. Журналистами она была истолкована как стремление выждать – исключить всякий риск и присоединиться потом к победителю. Правда, Ельцын впоследствии не снял со своих постов ни Грачева, ни министра внутренних дел. И подобная мягкость, вовсе ему не свойственная, вынуждала задуматься и свидетельствовала о многом. Дело, видимо, было не в медлительности и тайных расчетах. Лично я полагаю, что там просто некому было принимать решения. Вероятно, армия и милиция были на какое-то время полностью парализованы. Тем не менее, вечером третьего октября я об этом еще ничего не знал, и поэтому, теряясь в догадках и тоже нервничая, разрывался на части между телефоном и телевизором.
Кстати, видимо, из-за этого Герчик не смог до меня дозвониться. Я уверен, что он пытался связаться со мной в тот страшный осенний вечер. Он, наверное, единственный понимал, что именно происходит, что судьба и будущее страны решаются вовсе не в коридорах «Останкино», и что надо не возводить баррикады, а делать нечто иное.
Как ни странно, я ни разу не был у него дома. Я не знаю, как выглядит его квартира и где, в комнате или в прихожей, располагается у них телефон. Но потом, когда все, что должно было совершиться, уже совершилось, вновь и вновь вороша в памяти события тех дней, мучаясь без сна долгими ноябрьскими ночами, слушая, как стучит дождь в стекла и как рассыхаются половицы, я не раз представлял себе, что вот он в отчаянии хватает пластмассовую трубку, набирает мой номер: «занято», «занято», «занято», набирает еще двадцать раз с тем же успехом, ждет звонка от меня, а я в это время пробиваюсь к Грише Рагозину, и тогда в его лице проступает решимость, – он срывает с вешалки куртку, натягивает и зашнуровывает кроссовки, достает из ящика нож (он ведь предусмотрительный), а потом, соврав что-то родителям, сбегает по лестнице и выходит на улицу.
Может быть, на него подействовал призыв Гайдара. Ближе к ночи тот появился не на голубом, а прямо на каком-то сером экране и, задумчиво, как всегда в критические минуты, помаргивая, призвал тех, кому близка демократия, двинуться на защиту Моссовета.
Это меня поразило. Я всегда считал Егора Тимуровича умным и порядочным человеком, чуть ли не единственным интеллигентом в тогдашней администрации, его дар аналитика несомненно выделял его среди прочих. Но, конечно, этот ночной призыв было явной ошибкой. Призывать безоружных людей встать против автоматов и железных заточек! Или, может быть, правительству требовались некие очевидные жертвы, чтобы самые жестокие меры против мятежников выглядели потом оправданными. Или, может быть, ситуация была настолько катастрофической, что иного пути, кроме жертвенного, уже не осталось. Мне было трудно судить об этом из своей Лобни. В обстановке обвала иногда действенны предельно бессмысленные решения, а, напротив, поступки здравые и логичные дают противоположный эффект. Я это понимал. И внезапно, вне всякой связи с Гайдаром, решил, что в такой ситуации мне тоже надо быть в городе.
Разумеется, Галина моя была категорически против. Она просто, в прямом смысле слова, хватала меня за руки, пыталась вырывать плащ, затем – шарф и перчатки, раскудахталась, твердила, что подавлять мятежи – не мое дело, что для этого существует армия и всякие там ОМОНы (мысль, конечно, правильная, вот только где она, армия?), Вообще, я же вижу, что тебе опять нездоровиться, посмотри на себя: ведь шатает, как пьяного, свалишься на улице с температурой – кому ты нужен? Глаза у нее были полны слез. Пришлось на нее прикрикнуть, что я позволяю себе исключительно редко. Самочувствие у меня и в самом деле было неважное. Кружилась голова, в теле была неприятная, как при лихорадке, слабость, поджилки в коленях дрожали, а когда я наклонился, чтоб поддернуть «молнию» на ботинках, дурная мягкая сила внезапно повела меня вбок и я, чуть не упав, был вынужден прислониться к косяку двери. На секунду я даже заколебался: а, в самом деле, стоит ли ехать? Но меня, как Герчика, гнало вперед некое томительное предчувствие – то, чему не веришь, пока не увидишь собственными глазами, и, как Герчик, я пробормотал Галине нечто успокоительное, вроде того, что буду звонить, не беспокойся, в огонь не полезу, на амбразуру не лягу, и, как Герчик, закрыл дверь и торопливо сбежал по ступенькам.
Первый приступ беспамятства настиг меня в электричке. Я отлично помню, как торопился на станцию по тихой вечерней Лобне: пыль проселка, разлапистые кусты малины, отдаленный собачий лай, расплывающийся, как клякса на промокашке. Темнота была резкая, точно в безвоздушном пространстве, исполинскими ребрами торчали столбы уличного освещения, лампочки их, разумеется, как всегда, не работали, кое-где проглядывали сквозь листву желточные окна. Я еще подумал, что вот же живут себе нормальные люди: попивают чаи и ни до чего им нет дела. У канавы, где мы когда-то расстались с Рабиковым, зверски мявкнув, дорогу мне перебежала черная кошка. Я трижды сплюнул, это я тоже отчетливо помню, но вот прогон от Лобни до вокзала в Москве выпал полностью: кажется, что-то вагонное, что-то трясущееся, что-то вздрагивающее, грохочущее на рельсовых стыках, пятна лиц и, вроде бы, музыка из транзистора. Я, конечно, не был уверен, что сюда не втиснулись воспоминания от прошлых поездок. Савеловского вокзала я тоже абсолютно не помню. Кажется, оттуда я долго трясся в автобусе. Хотя, честно сказать, какие в это время автобусы? Я пришел в себя только на некой Рождественской улице. До сих пор не представляю, как я туда попал. Голова дико кружилась, тротуар задирался, будто палуба корабля. Я еле стоял на ногах и первое, что увидел, – здоровенного парня, бегущего ко мне с железной палкой в руках. Морду туго обтягивал капроновый чулок с прорезями для глаз. Видение страшное, у меня даже не было сил уклониться. Однако, парень этой палкой меня не ударил: в последний момент резко свернул, пихнул плечом, выругался, что, сука, стоишь?!.. – и, вбивая ботинки в асфальт, побежал дальше.
И все вокруг тоже бежали. Возносилась над улицей громада многоэтажного здания, россыпи светящихся окон уходили до неба, причем, одни окна гасли, а другие немедленно вспыхивали, точно люди внутри метались из комнаты в комнату. На балкончике, над входными дверями толпилось несколько человек, и один из них надрывался, прилипнув к коробочке репродуктора: «Расходитесь!.. Уголовная ответственность!.. Будут подавлены силой!..» – В говорящего полетели из толпы камни и палки. Грохнули стекла, секущим ливнем посыпались вниз осколки. Кто-то закричал: А-а-а!… – и крик будто разбудил улицу. В ответ заорали десятки голосов отовсюду… Нецензурщина… Женский визг… Опять звон стекла… И вдруг, точно прорвало, – хлопки четких выстрелов…
Группу на балконе точно метлой смело. – Ррразойдись!!! – заорал уже другой, явно армейский голос, хриплый, яростный, надсадный, предвещающий действия. Что-то лязгнуло, взвыла и умолкла сирена. Я уже, чуть пошатываясь, бежал оттуда по ближайшему переулку. В голове прояснилось, я слышал свое прерывистое дыхание. Переулок влился в проспект, на котором, как ни в чем не бывало, сияли витрины: манекены, россыпь наручных часов на бархате. Проезжали легковые машины, прополз автобус, наполненный пассажирами. Значит, я не ошибся, автобусы в ту ночь все же ходили. Выглядело это так, будто ничего особенного не происходит. Ну там постреляют немного, обычное развлечение. Я остановился, соображая, что делать дальше. Меня тут же вежливо, но вместе с тем жестковато взяли за локоть, и сипящий, граммофонный какой-то голос сказал, точно в удушье:
– Товарищ, вы не подскажите, где здесь ближайший райком? Извините, товарищ, я немного запутался… – На меня глядело съеденное землей безносое лицо скелета. В швах костей кучерявились набившиеся туда мелкие корешки, а остатки хрящей на месте ушных раковин подергивались от нетерпения. Сквозь лохмотья бывшего пиджака проглядывали дуги ребер. – Товарищ, я вас спрашиваю, где здесь райком партии?..
– По проспекту направо, – ответил я машинально, точно еще в беспамятстве.
– Далеко?
– Остановки четыре будет…
Скелет поднял палец, составленный из голых неровных фаланг.
– Дисциплина, товарищ, это первое качество коммуниста. Дисциплина и осознание своего партийного долга…
Отвернулся и двинулся, постукивая по асфальту пяточными костями. Перекрученные швы брюк болтались вдоль бедер и голеней, как лампасы.
Я чуть было не закричал. Рвался наружу страх, впитанный поколениями предков. Чернота подсознания: кикиморы, лешие, домовые, вурдалаки, сосущие кровь синими ледяными губами, мертвецы, смыкающие на горле жесткие пальцы. Весь тот мрак, который якобы не существует. Я пошатывался. Мне было физически дурно. Я тогда еще не знал, что не мне одному пришлось с этим столкнуться. Призыв Мумии прокатился, вероятно, по всей России. Как в землетрясение, заваливались надгробные камни на кладбищах, трескалась почва, сдвигались плиты захоронений – грязные от земли покойники поднимались из могильного ужаса. Сами собой бесовским светом озарились кабинеты в райкомах, застучали пишущие машинки, будто невидимые секретари ударяли по клавишам, затрезвонили в истерике телефоны, попадали с них трубки, и мембраны, распяленные пластмассой, засипели давно истлевшими голосами. Фиолетовым темным сиянием зажглись многочисленные бюсты и памятники. Цветочные клумбы вокруг них пожухли. А в гранитном внушительном здании Министерства обороны России появился застрелившийся год назад некий маршал, между прочим, участник провалившегося тогда путча ГКЧП, – в дымящейся рвани мундира, сквозь который просвечивала гнилая плоть, в орденах и медалях, брякающих при каждом шаге, – прошел мимо взмокших от такого явления часовых, по ковровой дорожке, вдоль картин, запечатлевших русскую военную славу (встречные, говорят, шарахались и освобождали дорогу), мимо адъютантов, прямо в пультовую Главного оперативного управления, – встал посередине стерильного зала, черными пустыми глазницами посмотрел на обмякающий у компьютеров личный состав и загробным шепотом, прозвучавшим, в ушах операторов, как гром, сказал:
– Приказываю…
Неизвестно, что дальше происходило за стенами этого ведомства. «Ленинский призыв», по слухам, продолжался чуть ли не до пяти утра (разумеется, по местному времени, разному для разных регионов России), как положено, до третьего петуха, до первых лучей солнца. Вряд ли правда об этих событиях будет когда-либо опубликована, слишком многим тогда отравил сознание влажный запах земли, избавиться от него нельзя до конца жизни, но, по крайней мере, понятно, почему армия и милиция в ту ночь бездействовали.
Только теперь до меня дошло, что именно происходит. Был октябрь, вероятно, роковой месяц российской истории. Шуршали проезжающие машины, красным, желтым, зеленым светом пульсировали светофоры на перекрестках, чернота осеннего неба навалилась на крыши, но казалось, что все вокруг пропахло тленом и смертью. Смертью пах холодный безжизненный мокрый воздух, смертью пахли садики, проглядывающие между домами, лужи, полные листьев, источали горьковатое удушье кончины, колыхался асфальт, безумные толпы штурмовали здание телецентра, как во сне, надвигалась на нас обессиливающая тяжесть кошмара, чтобы сбросить ее, требовалось резко пошевелиться, но ни думать, ни, тем более, шевелиться сил не было, и машины шуршали, и доносилась откуда-то музыка, и вращалась в витрине подставка с элегантно задрапированным манекеном, и еще торопились вдоль проспекта припозднившиеся прохожие, и никто не догадывался, что все земные сроки уже истекли, что разверзлась вселенная, что мерзкие руки просунулись к нам из преисподней, что на божьих часах – без одной секунды двенадцать и что все мы, желая того или не желая, уже фактически мертвые…
Удивительно, что я сам не погиб в ту проклятую ночь. Несколько раз я полностью, до черной немоты, отключался, а потом, придя вновь в сознание, чувствовал себя так, будто меня за это время пропустили через мясорубку. Кости у меня сгибались, точно резиновые, ноги словно сделаны были из сырого фарша, дурнота накатывалась такая, что воздух казался сладким. Между прочим, и многие мои знакомые впоследствии жаловались, что как раз в этот вечер, в эти критические часы третьего октября, они тоже почувствовали внезапную, ничем не объяснимую дурноту, приступы тошноты, слабость, головокружение, и, что хуже, – наплывы совершенно самоубийственного отчаяния. Вероятно, в ту ночь вся Москва была накрыта невидимым полем некробиоза. И оно то усиливалось, то на какое-то время ослабевало. Лично я полагаю, что Мумия не могла поддерживать его непрерывно. Силы для этого требовались колоссальные, все же восьмимиллионный город, и ей волей-неволей пришлось сосредоточиться на некой избранной группе. Прежде всего – на правительстве и окружении Президента. Остальные поэтому сохранили определенную самостоятельность. И, быть может, призыв Гайдара был вовсе не таким уж бессмысленным. Именно рядовые граждане в ту ночь обладали некоторой свободой выбора. Любопытная иллюстрация к тезису о том, что власть принадлежит народу.
И однако, как вели себя в ту ночь москвичи, я могу лишь догадываться. Думаю, что меня, например, как, впрочем, и многих других, спас Герчик. Мне не удалось установить, что он делал вечером третьего октября, – где метался и как на него сошло такое важное озарение. Весь период с момента выхода его из дома и до появления в Кремле скрыт во мраке. Может быть, он уже тогда твердо знал, что следует сделать и, добравшись на двух трамваях, скажем, до Лосиноостровской, сам похожий на мертвеца, бегал по пустынному парку, торопливо чиркая спичками и проклиная свои скудные знания, полученные в институте. Я напоминаю, что образование у него было чисто техническое. А, быть может, озарение сошло на него значительно позже, и сначала он, как и другие, ринулся к зданию Моссовета и лишь там, почувствовав запах земли, понял, что сейчас требуется. Кстати, неподалеку от Моссовета расположен тощенький садик. Это тоже зацепка, и, на мой взгляд, очень существенная. Вполне вероятно, что Герчик вооружился именно там. Во всяком случае, в одном ему повезло. Мумии, как я догадываюсь, трудно было вычислить отдельного человека. Вероятно, угрозу, исходящую от него, она действительно ощущала, но никак не могла привязать ее к конкретной личности. Для нее он был серым нечто, затерянным в недрах московского муравейника, и внезапные ослабления парализующего влияния некробиоза, были связаны, видимо, именно с попытками нащупать Герчика. Так бывает: что-то болит внутри, а где – непонятно. Он как бы стягивал внимание Мумии на себя, освобождая других, дергал некие нити, срывая загробную паутину. В результате покрывало смерти оказалось с прорехами, и, наверное, только потому я сейчас пишу эти строки.
Я практически не помню, как я оказался в Кремле. Лишь кошмарной неразберихой той бурной октябрьской ночи, всеобщей сумятицей, растерянностью, параличом ответственных лиц можно объяснить, что я пробился в якобы особо охраняемую правительственную зону. Кремль, конечно, должен был быть блокирован и надежно прикрыт спецчастями. Это первая заповедь любой кризисной ситуации. На деле же я спокойно прошел пост охраны в Боровицких воротах: гладкие, как у манекенов, безмятежные лица солдат, капитан, встряхивающий головой, словно лошадь. Никаких документов у меня попросту никто не спросил. В самом же Кремле поражала громадная неправдоподобная тишина. Будто все находилось под куполом, не пропускающим звуков. Видно было пронзительно, несмотря на скудное освещение – той особой пронзительностью, которая бывает лишь в фильмах ужасов. Всякая деталь была точно специально очерчена: пепельная, в шелухе серой луковицы колокольня Ивана Великого, Дом Советов – словно картонный, вырезанный, склеенный и покрашенный, зубчатые отгораживающие от мира багровые кремлевские стены. Видна была каждая только еще намечающаяся трещинка в корке асфальта, – пыльный камешек, травинки у люка канализации. И вот в этой безжизненной, как вчерашний день, пронзительности и тишине, совершенно беззвучно, но слышимые как бы внутри мозга, порождая ветер, который, кстати, тоже внешне не ощущался, колотились, звеня на тысячу голосов, красные колокола.
Я не преувеличиваю, они были именно красные – из запекшейся крови, прокаленные в пламени сатанинского горна, твердые, звонкие, поющие с нечеловеческой силой. Я их не видел, но эта яркая краснота отпечатывалась в сознании. И одновременно, по-видимому, разбуженные кровяным благовестом, раздвигая тюльпаны, вздрагивающие и осыпающиеся до пестиков, как кошмар, прорастали жилистые стебли чертополоха – лопались черные почки, бритвенной остротой распарывали воздух шипы. В горле у меня была железная судорога. Уже позже один их моих научных коллег-приятелей, человек, надо сказать, заслуживающий всяческого доверия, говорил, что как раз в эту день он по семейным причинам находился во Пскове, и там тоже после полуночи яростно зазвонили колокола, тоже – красные, и тоже – как бы из запекшейся крови. И, опять же, этого звона никто, кроме него, не слышал. А в громадных прошлого века палатах купца Поганкина осветились все окна и загремела за ними бесовская музыка. И хотя мой коллега человек, как большинство ученых, неверующий, даже к нынешним рок-загибам относящийся со снисходительным добродушием, он определял эту музыку именно как бесовскую: от нее сами собой дергались мускулы рук и ног, и прохожие, точно эпилептики, выламывались в неописуемом танце.
Лично я никакой такой музыки, к счастью, не слышал. Но распевы кровавых колоколов были невыносимы. Точно мышь от рева сирены, я метнулся в первую же попавшуюся дверь, пробежал по длинному коридору с дежурным лампой над входом, повернул, пробежал по другому коридору, свернул еще раз и, наверное, движимый каким-то шестым спасительным чувством, оказался в комнате, освещенной матовыми плафонами, и с громадным облегчением увидел там застеленный пластиковой штабной картой стол, мониторы и откинувшегося на стуле невозмутимого Гришу Рагозина.
Кроме него в помещении находилось еще несколько человек: крепенький, как боровичок, коренастый, стриженый под бобрик полковник, некто в штатском с клочковатой вздыбленной, словно пух, седой шевелюрой (на секунду мне показалось, что это лично Б. Н., как называли иногда Президента; нет, лицо хоть и было сходного типа, но все же другое) и какие-то двое – в солдатской форме, каждый с наушником у правого уха, видимо, операторы, вглядывающиеся в серебристую зыбь экранов.
Это, вероятно, была так называемая «комната связи», личное оперативное управление, штабное подразделение Президента – на другом столе возвышалась рация с лапчатой решеткой антенны, а вокруг нее сгрудились необычного вида телефонные аппараты: тоже с усиками антенн, похожие на маленькие броневички.
Странным было лишь то, что никто не обратил на меня внимания. Коренастый полковник, всматривающийся в цифирь калькулятора, казалось, задумался. Клочковатый седой человек сдавливал левой рукой мочку уха. Операторы прилипли к экранам, спины у них были ссутуленные. А сам Гриша Рагозин сидел, будто проглотив кол, неестественно выпрямленный, высоко подняв брови. Позади него находился книжный шкаф, встроенный в стену, и в стекле я улавливал идеальный белый жесткий воротничок рубашки, а над ним – полоску шеи, как брюшко рыбы. Рассекала грудь полоска трехцветного «российского» галстука.
Он меня словно не воспринимал.
– Григорий!.. – шепотом сказал я.
Тогда Гриша Рагозин вздрогнул, точно проснувшись, и, как вылезший из воды купальщик, затряс головой.
Лицо у него стало осмысленным.
– Это вы, Александр Михайлович? Откуда вы здесь?..
Остальные тоже зашевелились, словно включенные. Операторы дуэтом, накладываясь, доложили: Связи нет! – Клочковатый седой человек, оттолкнувшись на стуле, выставил перед собой пистолет. А полковник, хоть оружия доставать не стал, посмотрел на меня точно сквозь прорезь прицела, и зрачки его, поймавшие цель, резко сузились: Кто это? (Гриша Рагозин наскоро объяснил) Депутат? Ну пусть будет депутат. И что там, в городе?.. – Выслушал меня довольно-таки невнимательно, пробурчал, ни к кому особо не обращаясь. – Значит, обстановка прежняя, – повернулся к Грише и постучал ногтем по наручным электронным часам. – Минут на десять нас отрубило, как вы считаете, Григорий Аркадьевич?
Гриша выгнул запястье с «роллексом» в золотом плоском корпусе:
– Похоже, что так…
– И, по-моему, интервалы между «обмороками» сокращаются.
– Я это тоже заметил…
В мониторе что-то тоненько пискнуло.
– Надо уходить из Москвы, – негромко сказал седой. Пистолет он уже спрятал и вместо него вытащил из кармана платок, которым обтер ладони. Лицо у него было красное, точно обваренное. – Под Свердловском есть резервная база правительства. Командный пункт, средства связи. Помните, мы там отсиживались во время ГКЧП? Я надеюсь, что Урал и Сибирь нас поддержат…
Один из операторов кашлянул:
– Министерство обороны не отвечает! – А второй немедленно откликнулся, словно эхо. – Министерство внутренних дел сигнала не принимает!..
Зависло молчание.
– Что с Президентом? – в упор спросил я.
Гриша опять посмотрел на меня, будто не узнавая. Вдруг – моргнул, сморщился, точно в нос ему что-то попало, и ответил, по-видимому, слегка стыдясь своих слов:
– С Президентом?.. Президент, вроде, в порядке… Под охраной… Ну – переутомился немного… Я надеюсь, что он придет в себя… через пару часов…
Седой человек крякнул.
– Да что вы в самом деле, Григорий Аркадьевич! Скажите прямо: нет у нас Президента. Нет, и, вероятно, в ближайшее время не будет!..
Он кричал, если можно назвать так хрип, рвущийся из воспаленного горла. Седина была, как парик, над рачьей физиономией. Казалось, что она сейчас съедет на бок.
– Федеральная служба безопасности не отвечает! – доложил оператор. Но второй перебил его взволнованным голосом. – Саратов на связи!..
Гриша осторожно, двумя пальцами поднял телефонную трубку.
– Товарищ министр сельского хозяйства? – радостно пророкотали там. Мембрана была сильная, и я слышал каждое слово. – Докладываю: хлебозаготовки по Саратовской области будут выполнены досрочно! Народ работает с огоньком, товарищ министр! Заверьте товарища Сталина, что мы дадим десять процентов зерна сверх плана!..
Гриша, как заминированную, опустил трубку обратно. Лицо у него стало задумчивое.
– Дождались, – протяжно вздохнул седой.
А полковник меланхолически взял фломастер и обвел Саратов на карте жирным синим кружком. Я заметил, что таких кружков уже было много.
– Значит, докатилось до Волги, – сообщил он. – Вообще, по-моему, скорость распространения замедляется. Посмотрите, Григорий Аркадьевич, и плотность уже несколько меньше. Ничего-ничего, есть надежда, что за Урал это не перевалит…
Седой мгновенно оборотился к нему всем телом.
– Так чего же мы ждем? Пока нас тут всех прихлопнут, как тараканов? Машина у нас имеется, аэропорт, я полагаю, работает. Коммунисты, которые в местной администрации, ну пусть – коммунисты. Не такие ж они идиоты, чтоб помогать Иосифу Виссарионовичу. Тридцать седьмой год, извиняюсь, все помнят… А?.. вы что-то сказали Григорий Аркадьевич?
Гриша дощечкой поднял руку.
– Секундочку!
И сейчас же что-то щелкнуло в коробочке репродуктора на стене, засвистело, захрюкало, прошлось по диапазону, подстраиваясь, и оттуда, как тесто, не умещающееся больше в посуде, поползла шепелявость выдающегося политического деятеля современности: «С новым вдохновением и уверенностью… Под руководством Коммунистической партии… Ленинским курсом… Вперед к победе социализма!»… – точно стая голубей, закипели аплодисменты. Было слышно, как Леонид Ильич берет с трибуны стакан с водой, отпивает, проталкивая газировку сквозь горло, возвращает с пристуком стакан на место и, собравшись с силами на новый абзац, выдыхает: «Товарищи!..» – За дыханием чувствовалась тишина громадного зала – драпировка на окнах, знамена рыхлого бархата. Я словно перенесся в другую эпоху.
Остальные, по-видимому, чувствовали то же самое. Потому что седой человек ощерился, словно кошка. У него даже глаза стали круглые.
– Господи, да выключите вы эту бодягу! Сколько можно, ничего нового мы уже не узнаем! – И не дожидаясь, пока кто-нибудь откликнется на его возглас, сам рванулся к стене – нагнулся, задирая светлый пиджак, и с остервенением выдрал вилочку из розетки. Распрямился и потыкал ей в сторону Гриши Рагозина.
– Вот, Григорий Аркадьевич! Это – на вашей совести!..
– По крайней мере, мы теперь знаем, чего ждать, – Гриша с кривой ухмылочкой потянул сигарету из валяющейся перед ним пачки, прикурил, помахал рукой, разгоняя клуб дыма. Равнодушно спросил полковника, который, будто лошадь, мотал головой. – Что с вами, Сергей Иванович?
– Звонят, вроде, – неуверенно сказал полковник. Приложил к уху ладонь, похлопал, точно старясь избавиться. – Вроде бы – колокола… Как-то странно…
У меня хватило благоразумия промолчать.
– С Министерством иностранных дел связи нет! – доложил оператор.
Седой человек, видимо, на что-то решился.
– Ладно, тогда – каждый сам за себя, – брюзгливо сказал он. – Ладно, я не собираюсь ждать, пока меня здесь закопают…
Он набрал воздуха в грудь, явно намереваясь что-то добавить. Его не слушали, полковник по-прежнему диковато тряс головой, Гриша Рагозин кивал в такт словам, явно отсутствуя. Вдруг – его холодноватые глаза распахнулись. Стенка за спиной у седого покрывалась мелкими трещинками. Их число увеличивалось, они тянулись друг к другу. Будто с той стороны на стену давило что-то тяжелое. Проглянула неприятная чернота, кирпичи древней кладки, легкой струйкой зашуршала штукатурка на плинтус, под коробочкой радио отвалился довольно большой обломок, а из яркого мрака трещины просунулось что-то землистое – что-то серое, угреватое, как корни растений, точно щупальцами обвило седого за горло – лопнула кожа, седой человек агонически захрипел и вдруг выгнулся, словно по нему пропустили заряд электричества.
– Бах!.. Ба-бах!.. – лопнули экраны перед операторами.
Град осколков хлестнул по полковнику, вскочившему на ноги. Тот согнулся, держась за иссеченный на животе китель. И еще одно корневище просунулось сквозь выпирающие разломы. А из трещин на потолке, полезли бледные червеобразные ленты – явно мокрые, липкие, как вываренные макароны. Сразу две из них с чмоканьем присосались к ближайшему оператору, и сержант закричал, как будто ему сверлили лобную кость. А червеобразные ленты опутывали его со всех сторон.
Правда, эти отвратительные подробности я осознал значительно позже. А тогда лишь заметил, как резко отшатывается назад Гриша Рагозин, как он со всего размаха бьет затылком в дверцу книжного шкафа, и как дверца распахивается и оказывается настоящей дверью из комнаты, и как Гриша вместе со стулом выкатывается в темноту коридора, и как после бежит к светящейся продолговатой надписи «Выход». А затем та же дверца шкафа хлопает меня по ногам, и я падаю и больно ударяюсь о выступ стула, а затем поднимаюсь и тоже бегу по затхлому коридору. Все это происходит буквально в одну секунду. Позади раздается ужасный крик, будто у человека ломаются кости, и действительно – хруст, и опять – крик, выворачивающий душу. И вдруг он стихает и заменяется смачным тяжелым чавканьем.
Я не знаю, что уж у них там могло чавкать. Не знаю, и не хочу знать. Но жующее это, мокрое, жадное всасывание просто выбросило меня наружу. Я, наверное, буду помнить его всю свою жизнь. Как всю жизнь, наверное, буду помнить ту страшную площадь, где я догнал Гришу Рагозина. Внутреннее устройство Кремля я знал очень плохо. Как уже говорилось, работа моя, в основном, была в Белом доме. В Кремле бывал редко, не более пяти-шести раз за весь год, и поэтому совершенно не представлял, где мы находимся. Место, однако, было действительно жутковатое. Разлохмаченным кочаном выдавалась церковь, подсвеченная прожекторами, что-то очень московское, пышное, вычурное, глазурное: своды, арочки, крыльцо с пузатыми витыми столбами, медная луковица над входом, лепнина каменной лестницы. Гриша Рагозин как раз прижимался спиной к тесаному ее ограждению, губы – закушены, глаза – с безумцей, на выкате.
– В самом деле звонят, – сказал он, чуть поведя зрачками в мою сторону.
Колокола, и вправду, гудели неистово: кровяные, вздымающие боль стоны пульсировали под черепом. Разносились они, казалось, на тысячи километров окрест. Заросли чертополоха на клумбах были уже мне по пояс. Лопались ребристые почки, и со скрежетом вылезали из них блестящие никелированные цветы. Пестики и тычинки звенели в унисон колокольным ударам. Видно все было по-прежнему удивительно ясно: черные изломы колючек на фоне многоколончатой анфилады. Кажется, в этом здании помещалась канцелярия Президента. Правда, все окна сейчас в ней были погашены. Ни в одном из трех этажей не ощущалось признаков жизни.
А от закругленного, с нишами и проемами, торца ее, из беззвездного, угольной черноты провала между каменными палатами, вдоль колючек чертополоха, похожих на разломы пространства, двигалась в нашу сторону небольшая группа людей, и приподнято-радостные их голоса порхали над загробным оцепенением.
Были они в гимнастерках или во френчах полувоенного образца, обязательно в сапогах, в фуражках с роговыми лакированными козырьками, правда, виднелись среди них и два-три штатских костюма: широченные пиджаки, галстуки, заправленные в жилетку. Кое-кто поблескивал круглыми стеклышками пенсне. А по центру, сопровождаемый фигурой в длиннополой красноармейской шинели, тоже – в штатском, в кепочке, в похожем на бант крапчатом галстуке, как божок, шествовал плотненький человек невысокого роста и штиблеты его уверенно попирали кремлевскую мостовую.
На секунду он задержался у обширной лужи, посмотрел, примерился, перепрыгнул, дрыгнув смешными ножками, а потом оборотился к фигуре в солдатской шинели и, картавя, пронзительно, совершенно по-птичьи проблекотал:
– А по этому вопросу, Феликс Эдмундович, используйте товарища Берию. Я с ним после войны работал, это очень ответственный и аккуратный товарищ. Он им покажет, как говаривал наш Никита Сергеевич, кузькину мать. Так, вы утверждаете, что – ни одного эсера и меньшевика?
– Ни одного, Владимир Ильич. Лежат, как прикованные…
– Ну и пусть себе, ради бога, лежат. Ни к чему нам эти политические проститутки!..
Он поднял хвостик бородки и заразительно засмеялся. Пальцы (я это ясно видел) вцепились в лацканы распахнутого пиджака.
Свита его тоже одобрительно загудела:
– Правильно, Владимир Ильич!..
– Пусть лежат!..
– Зачем нам меньшевики?..
– Вы, товарищи, еще социал-демократов вспомните!..
Им было весело.
– Все! – одними губами сказал Гриша Рагозин.
И тут от другого торца канцелярии, погруженной во мрак, отделилась невнятная тень, имеющая, впрочем, некоторые человеческие очертания, и бесшумно, словно на мохнатых ступнях, как гигантская птица, рванулась наперерез идущим.
В каком-то молниеносном прозрении я догадался, что – это Герчик. Он летел и держал над головой увесистую заостренную палку – кол, какими дачники обычно огораживают участки. И вот он замер, прогнувшись, как на спортивных соревнованиях, и подпрыгнул, и даже, кажется, дернулся в воздухе, и всем телом метнул этот кол в заливисто хохочущего человека с бородкой.
Точно серая молния разодрала пузырь тишины над Кремлем. Вскрикнул Гриша Рагозин, присев и хватаясь за голову. Красные кровяные колокола ударили во всю силу, и вдруг раздулись, и лопнули у меня в мозгу тысячами ослепительных шариков…
5
Дальнейшее хорошо известно. Утром 4 октября на пустынную набережную неподалеку от Белого дома вышли танки в сопровождении спецчастей МВД и после переговоров, быстро зашедших в тупик, расстреляли высотное здание прямой наводкой. Пожар на восьмом этаже и последовавший за этим короткий штурм телекомпания Си-эн-эн транслировала на весь мир. Сообщали о тысячах жертв и о сотнях боевиков, ушедших подземными переходами. И то, и другое, конечно, не соответствовало действительности. Мелькнуло в новостях измученное помятое лицо Хасбулатова, да деревянной походкой прошествовал к «воронку» полковник Руцкой. Лидеры мятежа были заключены в «Матросскую тишину». Впрочем, месяца через три их освободили решением вновь избранного парламента. Все как будто наладилось.
Тем не менее, я отчетливо понимал, что теперь – моя очередь. Мумия никуда не исчезла, вряд ли она смирится с октябрьской неудачей. Неприятностей можно ожидать в любую минуту. Несколько дней после смерти Герчика я пребывал, точно в трансе. Но транс трансом, а сделал я достаточно много. Прежде всего, отправил Галю к родственникам в Краснодарскую область. И предупредил, чтобы она ни в коем случае не звонила и не писала оттуда. Вот когда пригодился совет Гриши Рагозина! В первую очередь я, конечно, боялся не за себя, а за нее. Слишком уж удобную мишень она собой представляла. Не помню, что я тогда ей наговорил: надо побыть одному, так мне будет спокойнее, скоро выборы, я все равно буду катастрофически занят. Галя была напугана смертью Герчика и потому на все соглашалась. С другой стороны, еще больше она была напугана тем, что сам я остаюсь в Москве – уезжать все-таки не хотела, вздыхала, беспокоилась о цветах на участке, кто за ними будет ухаживать? Ты? я тебя знаю! Мне потребовалась масса усилий, чтобы преодолеть ее тихое сопротивление. Даже по дороге на вокзал мы еще продолжали спорить. Облегченно я вздохнул лишь тогда, когда свистнул гудок, лязгнули буфера вагонов и довольно-таки обшарпанный поезд утянулся в путаницу рельсов южного направления.
По крайней мере, здесь я теперь мог быть спокоен. Чего, правда, нельзя было сказать о других обстоятельствах, связанных с данным делом. Обстоятельства эти, говоря откровенно, не радовали. Лично я полагал, что в результате трагической ночи с третьего на четвертое октября – после жуткой фантасмагории, которая чуть было не захлестнула столицу, после шествия мертвецов и после колокольного звона – и правительством, и, тем более, Президентом будут в срочном порядке приняты самые чрезвычайные меры. Например, эвакуация из Кремля правительственных учреждений, выселение центра Москвы, блокирование самого Мавзолея, а затем – стремительная войсковая операцию по захоронению. Я, конечно, не специалист, но, на мой непрофессиональный взгляд, сделать это было необходимо. Однако никаких решительных мер не последовало. Неделя проходила за неделей, слетали листочки календаря, кончился октябрь, пожелтели и начали опадать в парках деревья, потянулись дожди, превратившие землю в слой липкой грязи, а правительство и Президент пребывали в непонятном оцепенении. Разумеется, я понимал, что все не так просто. Приближались выборы, значительная часть россиян еще поддерживала коммунистов, резкие движения, такие, например, как захоронение тела, могли вызвать шум и отпугнуть избирателей. Торопиться с этим, вероятно, не следовало. Тем более, что вряд ли можно было ожидать в ближайшее время каких-либо серьезных эксцессов. Мумия мумией, но, видимо, не так просто поднять мертвых вторично. Для этого нужны силы, длительный, скорее всего, период ремиссии. Мы, по-видимому, получили некоторую передышку. И потом определенные меры предосторожности были все-таки приняты. Например, я узнал, что многие члены правительства носят теперь кресты из осины. Гриша Рагозин сказал как-то, иронически улыбаясь, что образовалась даже специальная фирма по их изготовлению. Тут подсуетился один из депутатов патриотической ориентации. Кстати, первыми надели кресты члены КПРФ. Коммунисты и тут оказались впереди всех. Толком, разумеется, никто ничего не знал. Пресса о событиях третьего октября толковала глухо и противоречиво. Официальное расследование, как обычно, увязло. Ходили сплетни, слухи, анекдотические истории. Например, рассказывали, что в здании бывшего Волгоградского обкома КПСС в эту ночь сами собой заработали сохранившиеся еще старые пишущие машинки и безо всякого участия человека на бумаге, которую неизвестно кто заправлял, отпечатали десятки постановлений якобы проходящего в это время местного хозпартактива (подзабытый уже, в общем, термин недавнего прошлого). Соглашались, что противостояние в обществе достигло критической точки. Вероятно, отсюда – и приступы шизофрении, которые многие ощущали. Тот же Гриша Рагозин рассказывал, что он добился свидания в тюрьме с Р. И. Хасбулатовым, и Руслан Имранович в порыве откровенности признался ему, что в течение почти трехнедельной осады Белого дома (где без света и телефонов заседал в те дни распущенный Указом президента Верховный совет), в самом деле вспыхивали некие приступы омрачения: невозможно было припомнить, что делал и говорил в истекшие два-три часа. Ощущаешь себя паяцем, которого дергают за веревочку. Точно странная гипнотическая всевластная сила внедрялась в мозг и командовала людьми, не давая им ни о чем задумываться. Генерал Макашов, например, это точно, был без сознания. У Руцкого время от времени случались просто катастрофические провалы. А ему самому, Хасбулатову, показывали потом некий приказ, где размашисто, черным по белому стояла его подпись. Причем, он-то прекрасно помнит, что ничего такого никогда не подписывал. Правда, зафиксировать сказанное на бумаге Руслан Имранович отказался. Как известно, активной политикой он больше заниматься не стал, отошел от борьбы и вообще производил впечатление человека сломленного.
Наводила на размышления поспешность, с которой обрубались концы. Герчика похоронили в один из теплых солнечных дней бабьего лета. Земля немного подсохла; будто ржавчина, выделялись на ней пятна жухлой травы; мутноватые срезы глины были разбросаны по краям ямы. А внутри нее, куда свет со скосов не достигал, скопилась непроницаемая чернота. И в эту жутковатую черноту его должны были зарыть. У меня не было сил смотреть в ту сторону. Ведь это был Герчик, в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, который когда-то сказал мне, тряхнув длинными волосами: «Здравствуйте. Я хотел бы у вас работать»… – сгибавшийся после в три погибели на подоконнике, хмыкавший, щелкавший пальцами, возражавший мне по каждому поводу, перенявший у меня педантизм как способ получения результата, метавшийся по бульвару, кричавший: «Хватит быть болванами в стране дураков!..» – говоривший с холодным бешенством о нынешних властителях дум: «Чего вы хотите? Это же бывший второй секретарь обкома», – нервничавший, вздувавший на скулах твердые желваки, и вот теперь мы оставляли его в душном подземном мраке, в Стране Мертвых, откуда возврата к дневному свету уже не будет.
Церемония происходила на Старом кладбище неподалеку от Лобни. Помню, что уже тогда меня это как-то неприятно царапнуло. А когда застучали по доскам первые неловко сбрасываемые комья земли и когда хрустнули огненные георгины, придавленные ссыпаемой глиной, у меня вдруг возникло странное ощущение, что хоронят меня самого. Я внезапно стал понимать того парня из далекого южного города, который в беседе со мной сначала вполне разумно рассуждал о принципах демократии, об отказе от насильственных действий, о философии нового европейского гуманизма, а потом на вопрос, что он станет делать, если его освободят из тюрьмы, ни секунды не задумываясь, ответил: «Убью Меймуратова». – Потому что бывают в жизни такие горькие ситуации, где слова бессильны и значение имеет только поступок.
Я уже знал, что дома у Герчика был самый тщательный обыск. На другой день после смерти, которая, кстати, в официальной трактовке выглядела как «несчастный случай», туда явились очень вежливые, но очень настойчивые молодые люди в серых костюмах, извинившись, предъявили малиновые удостоверения сотрудников ФСК, опять извинившись, сказали, что существуют строгие правила обеспечения государственной безопасности, и поскольку ваш сын работал с секретной документацией, мы должны убедиться, формально конечно, что все в порядке. Еще раз извините, пожалуйста, такова процедура. И затем более четырех часов подробно исследовали всю квартиру: изучали стены, полки, шкафы, листали книги, поднимали даже линолеум в туалете, долго возились среди битых стекол на чердаке, спускались в подвал, трижды прошли сверху донизу черную лестницу. Разумеется, они искали папку с надписью синим карандашом «ПЖВЛ». И разумеется, они ничего не нашли. Папка без следа растворилась в том прошлом, которое унес с собой Герчик. Впрочем, для меня это уже значения не имело. Значение имел только шорох земли, сыплющейся с лопат в яму, торопливое чириканье воробьев, прыгающих по развороченным комьям, серые отвалы глины, кучка людей, жмущихся друг к другу в просторах осени.
Труднее всего мне, конечно, было с его родителями. О жизни Герчика вне работы я, как ни странно, почти ничего не знал. Это мой недостаток: я не воспринимаю второстепенных деталей. Просто Герчик рано утром появлялся у меня в кабинете, а затем поздно вечером, иногда гораздо позже меня, уходил. Но откуда он появлялся и куда уходил, было загадкой. И потому среди родственников, которые вдруг обнаружились, я ощущал себя белой вороной, попавшей в обычную стаю. Я ждал, что вот сейчас обратятся на меня гневные взгляды, поднимется указующий перст, выталкивая меня из круга скорбящих, и громкий голос заявит, что этому человеку здесь делать нечего. Вина за смерть Герчика лежала прежде всего на мне. Уж кто-кто, а я это хорошо понимал. И понимал также, что никакие оправдания мне здесь не помогут. Однако взгляды почему-то не обращались, указующий перст не выделял меня среди остальных, никто, по-моему, не догадывался, откуда я взялся, и только когда траурная церемония, к счастью недолгая, завершилась, когда отзвучали речи и сам я выдавил тоже несколько ничего не значащих фраз, женщина, прикрытая черным платком, замедлила передо мной шаг и подняла сухие глаза:
– Он перед уходом сказал: «Надо оставаться живыми».
– Живыми? – переспросил я.
– Да, так он сказал…
И она, поддерживаемая под локти, двинулась к главной аллее.
Даже теперь мне трудно об этом рассказывать. Я шел по кладбищу, распахнутому простором от горизонта до горизонта, редкими мазками листвы просвечивали на солнце березы, чернели ограды, пестрели во всхолмленной вялой траве доцветающие маргаритки, скрипел песок под ногами, и ныла в ушах особая кладбищенская тишина. Бесчисленные камни надгробий казались мне неким укрепленным районом, замершей в готовности армией, которая только и ждет команды. И такая команда, вероятно, скоро последует. Настроение у меня было совершенно убийственное. В самом деле, что происходит с миром? Поднимается из прошлого красная глухота, и всем это безразлично. Прорастает дикий чертополох, а мы только пожимаем плечами. Мертвые рвутся к власти, и никого это, по-видимому, не беспокоит. Мир, наверное, еще не сошел с ума, но уродливое бытовое безумие уже становится нормой. Разве можно этому что-либо противопоставить? Меня охватывало отчаяние. Я невольно ускорял и ускорял шаги. И когда наконец показались ворота с приткнувшимися за ними микроавтобусами, я облегченно вздохнул. Я был рад, что снова очутился среди живых.
Я не знал тогда, что в действительности все обстояло гораздо хуже, что команды не требуется, армии вовсе не нужно вставать из могил и что нынешнее сражение уже проиграно – до того еще, как мы поняли, что оно вообще началось.
Непонятна была эта внезапно возникшая пауза. Время как бы бурлило, и вместе с тем совершенно не двигалось. Приближались выборы, одна за другой следовали громкие политические декларации. Выдвигались взаимные обвинения – в провалах, в коррупции, в некомпетентности. Пресса, как листва на ветру, шумела сенсационными разоблачениями. Пузыри вздувались и лопались, отравляя и без того душную атмосферу. В действительности же ничего не происходило. Я читал газеты, слушал радио, смотрел новости по телевизору, перевез из своего кабинета бумаги почившей в бозе Комиссии, написал по просьбе председателя обзор нашей деятельности, то и дело мотался в Москву на какие-то политические собрания, выступал, возражал, отклонил предложение выдвинуть меня депутатом в новый парламент (было у меня не очень приятное объяснение с коллегами по демократическому движению), постепенно начал включаться в работу своей институтской лаборатории, возвращался в Лобню на электричке, вспарывающей прожектором темноту, по утрам смотрел, как ржавеют от дождей флоксы на клумбах, вбивал колышки, выкапывал, по инструкции Гали, какие-то луковицы, что-то ощипывал, что-то взрыхлял, что-то окучивал, и моментами мне казалось, что не было никогда бесшумного кровяного звона колоколов, никогда не прорастал колючий чертополох на клумбах, не сыпалась штукатурка, не продирались из трещин в ней серые угреватые корневища, и с обыденной неторопливостью не шествовала к зданию канцелярии когорта пламенных революционеров, возглавляемая рыжеватым смешливым человеком в кепке рабочего. Ничего этого не было. Папка с надписью «ПЖВЛ» безвозвратно исчезла. Как исчез породивший ее когда-то некто Рабиков. В коридорах уже ремонтирующегося здания Белого дома я однажды увидел знакомую мне фатовскую физиономию, – загорелую лысинку, костюм из дорогого материала, трехцветный галстук, ботинки на толстой подошве. Помнится, сердце у меня дико заколотилось. Это был, однако, не Рабиков, это был совершенно забытый мной депутат Каменецкий. (Между прочим, слинявший в октябрьскую суматоху, а теперь всплывший снова). Он недоуменно кивнул в ответ на мое судорожное приветствие. Морок рассеялся, мы со взаимной поспешностью прошествовали мимо друг друга. Вечерами я с тоской вглядывался в появляющееся на телеэкране лицо Президента. Почему-то гоняли сплошь старые, еще дооктябрьские записи. Так все больше – министр иностранных дел, глава правительства. У меня сосало под ложечкой, недоумение возрастало. В конце концов, кто наш нынешний Президент в прошлом? Первый секретарь Свердловского обкома КПСС, кандидат в члены Политбюро, высшая партийная номенклатура. Между прочим, снес дом Ипатьевых, где расстреляли последнего российского императора. Характер у него, видимо, еще тот. У меня было чисто внутреннее ощущение, что в кремлевских верхах все же нечто существенное происходит. Какие-то переговоры, какие-то тайные клановые соглашения. Это носилось в воздухе. Слишком уж уклончиво при встречах со мной держался Гриша Рагозин, торопился проскользнуть незаметно, раскланяться издалека, на мои нетерпеливые взгляды отвечал, что вопрос сейчас прорабатывается: ситуация сложная, эксперты дают противоречивые заключения. Вероятно, сидение в комнате с отрезанной связью было уже забыто, как забыт был его собственный крик шепотом: «Все!..», – Гриша теперь рассуждал о необходимости консолидировать общество, об опасности слишком непримиримой борьбы демократии и коммунизма, о возможности компромисса на базе согласия всех политических сил. Таковы, вероятно, были новейшие идеологические концепции. Между прочим, проговорился, что потрескавшиеся могильные плиты у Кремлевской стены заменены, а под ними поставлены мощные трехслойные перекрытия из металла.
– Мавзолей вы тоже перекрыли броней? – спросил я.
Гриша сделал паузу и как бы невзначай оглянулся. Вестибюль канцелярии Президента, где мы столкнулись, был пуст. Темнели окна, светилось табло, показывающее точное время. По всему грандиозному холлу растопыривались казенные пальмы в кадках. Вроде бы, ничего подозрительного. Спокойствие, сонная тишина. Лишь снаружи, под козырьком, маячили фигуры охранников.
Он пожал плечами.
– К счастью, этого не потребовалось. Хотя такие проекты, естественно, выдвигались.
– И что?
– Вообще-то он – человек разумный. Не догматик, много читает, особенно по экономике. Разбирается в людях, хорошо чувствует политическую ситуацию…
– Ты с ним разговаривал?! – я чуть было не подскочил.
А поморщившийся от моего выкрика Гриша снова пожал плечами.
– Не думайте, что мне это нравится, – сдержанно сказал он. – Просто надо считаться с имеющимися реалиями. Политика – это искусство возможного. Помните, вы нас учили? К тому же, вовсе не я принимаю решения…
– Однако, именно ты советуешь, что решать, – напомнил я.
Гриша несколько потоптался, видимо, заколебавшись внутренне, покусал поджатые губы, наверное, хотел мне что-то ответить, но в это время распахнулся лифт на противоположной стене вестибюля и оттуда вышел советник Президента по вопросам печати. Суховатый аскетический человек, сопровождаемый двумя референтами – мельком глянул на нас и остановился, закуривая, – щелкнул зажигалкой, с видимым наслаждением втянул в себя сигаретный дым, – я вдруг заметил грубо раскрашенные косметикой кости черепа, эластичные кожаные подушечки, вклеенные на месте щек, катышки пудры, замазку, которая скрывала швы, слой жирной помады, влажную тушь на ресницах – и стеклянные, видимо, искусственные, смявшие тряпочки век глазные яблоки. В подмалевке их проглядывали даже борозды, оставленные волосками кисти, а белки представляли собой поверхность, закрашенную эмалью.
Он кивнул нам – просто, как случайным знакомым, и пошел через холл с видом человека, обремененного государственными проблемами.
Охранники у дверей на него даже не покосились.
Зато Гриша внезапно дернулся и, как клещами, стиснул мне сгиб локтя.
Лицо у него порозовело.
– Вот, кто решает, – вязким сдавленным шепотом сказал он.
Кажется, я впервые увидел настоящее лицо Гриши Рагозина. Было оно холодным гладким, с глянцевой натянутой кожей. Глаза у него, как у пресмыкающегося, выступали вперед, и смотрел он тоже, как пресмыкающееся – тупо и абсолютно безжалостно. Будто он уже переступил грань жизни и смерти.
Он сказал, упершись взглядом в согнувшегося к машине советника:
– Гардамиров поехал к военным. Это – удача. – Подождал, пока машина скроется за поворотом. – Я, не спрашиваю вас, Александр Михайлович, готовы ли вы к поступку. Вы, по-видимому, всегда готовы, идемте!..
Ирония в голосе была такая, что я беспрекословно повиновался.
Лифт, отделанный зеркалами и красным деревом, поднял нас на третий этаж. Коридор, чернеющий окнами, упирался в громаду ярко освещенной приемной. Стрекотала клавиатура, видны были фигуры посетителей в креслах – все какие-то в министерских костюмах, плотненькие, с круглыми головами. На коленях у каждого обязательно лежала папка с бумагами. Два громоздких телохранителя подпирали двери в лепке и позолоте. Почему-то казалось, что стоят они тут уже много месяцев, – как атланты, задрапированные поверх камня маскировочными комбинезонами. И уже много месяцев сидят без движения посетители в креслах. Выступал секретарский стол и на нем – безжизненные пластмассовые панцири телефонов.
– Не сюда, – сказал Гриша, заворачивая меня направо. – Не по рангу, Александр Михайлович. Здесь нас никто не пустит.
Он разительно изменился за несколько прошедших с момента нашей встречи минут (кстати, я уже понимал, что и встреча наша была далеко не случайна). Движения его стали быстрыми, точными и уверенными, тон – негромким, но властным, не допускающим никаких возражений. Он теперь представлял собой как бы материализованный сгусток энергии – прихватив мой локоть, еще раз свернул за угол, отпер низенькую малозаметную дверь, какие обычно ведут в подсобные помещения, вспыхнул свет, мы в самом деле оказались в чулане, заставленном швабрами и рулонами, заскрипев, распахнулась створка пузатого платяного шкафа. – Не пугайтесь, – предупредил Гриша, шагая в его фанерные внутренности. Задняя стенка шкафа отъехала на взвизгнувших петлях. Переход, где мы очутились, поражал обшарпанностью и захламленным видом: стены были взъерошены от пузырящейся краски, половицы торчали так, будто никогда не были закреплены, и к тому же стонали и всхлипывали с самыми невероятными интонациями. Свет двух лампочек чуть брезжил сквозь напластования пыли. Я едва не сшиб ведро с чем-то окаменевшим. Зашуршав, сползла на пол ломкая, как папирус, газета. Я прочел развернувшийся заголовок: «Наш ответ Чемберлену!».
Гриша, полуобернувшись, искривил губы в улыбке.
– Хорошо быть ответственным за хозяйственно-административные службы, – сказал он. – Узнаешь многое из того, о чем раньше и не подозревал.
Море тусклой привычной ненависти чувствовалось в его голосе. Так могли бы говорить пресмыкающиеся, если бы они, конечно, умели. Щелкнув хлипким замочком, открылась еще одна дверь. Помещение, куда мы проникли, выглядело уже совершенно иначе: кресла матовой кожи, хрустальные грани бокалов в серванте. И сам явно музейный сервант – в лазоревых радужках инкрустаций. Полумрак рассекало лезвие света из соседней комнаты. Я шестым чувством уже догадывался, где мы очутились. По другую сторону тщательно охраняемых из приемной дверей. И действительно, за письменным столом сидел человек знакомой внешности: неуклюжий, угрюмый, с непомещающейся в костюме фигурой, с мужиковатым лицом, напоминающим замысловато выросший корнеплод, с зачесом седых волос надо лбом. Руки его придавливали рассыпанную по столешнице пачку бумаг, а льняные брови подтягивались на лоб, будто от безмерного удивления. С первого взгляда было понятно, что он, как бы это выразиться, не совсем жив. Правда, мертвым его тоже назвать было нельзя, чувствовалось, что кожа пока еще – розовая, не ссохшаяся, эластичная. Я бы сказал, что он скорее был жив, чем мертв. Тем не менее, с рукава его к краю стола тянулась ниточка паутины, и такая же паутина слюнным тяжем провисала от его затылка до люстры.
Воздух в помещении был – словно им не дышали по крайней мере лет триста.
– Вот, Александр Михайлович, – щеря зубы, сказал Гриша Рагозин. – В жизни, как говорится, всегда есть место подвигу. Я вас сюда провел, пожалуйста, остальное – вы сами…
Горло у него, как у варана, слегка вздулось.
– Что мне следует делать? – спросил я.
– Ничего особенного – сесть, по возможности расслабиться. Постараться не удерживать в себе силы – когда почувствуете… – Он сглотнул и добавил. – Имейте в виду, это может быть очень опасно.
Я заметил, что окна в помещении черно-багрового цвета. Будто к рамам снаружи прильнул целый океан крови. И густая сукровица его сворачивалась в коросточки.
– Это вам обойдется лет в пять жизни, – сказал Гриша откуда-то издалека.
Тем не менее, я уже сидел в кресле, терпко пахнущем кожей, – откинулся на широкую спинку, расслабился, как мне было велено. Желтый свет в помещении слегка потускнел. Серый жрущий предметы туман проступил в воздухе. Так бывает, когда долго и пристально смотришь в одну точку. Человек напротив меня был неподвижен, как статуя. И вдруг тянущее неприятное чувство возникло у меня внутри, будто тысячи невидимых ниточек соединили меня с этой статуей, причем каждая выдирала из меня что-то живое – с болью, с бритвенной резью, обнаружившейся в сердце и легких. Я был спеленат ими, как муха, высасываемая пауком. Не хватало дыхания, удары пульса набатом отдавались в висках. Жилочка, удерживающая меня над смертью, натягивалась и вибрировала. Казалось, она сейчас лопнет, и я полечу в черную бездну. Туман сгустился, оставив нерезкий по краям туннель света. Выход из него заполонила аляповатая маска статуи. Видны были поры на коже, желтизна и отечность картофелеобразного носа.
Вдруг – морщинистые веки дрогнули.
– Хватит!.. – звенел в ушах назойливый крик Гриши Рагозина.
Голос был не сильнее комариного писка.
Через силу, точно разламываясь, я повернул к нему голову. И невидимые ниточки лопнули – меня будто сбросило обратно в кресло. Серый туман распался, хлынул едкий, как кислота, электрический свет. Заколыхался тяж паутины, свисающий с люстры. К окну льнула уже не кровь, а мокрая ноябрьская чернота. Перепуганный Гриша Рагозин действительно стоял надо мной. Но смотрел он не на меня, а на оживающего человека напротив. Тот с трудом, кажется, даже со скрипом, двинул глазными яблоками. Вздулась и запульсировала на лбу синяя жилка вены.
– Понимаешь!.. – всхрапнул он, точно шаркнув напильником по деревяшке.
И, как бык, поворочал объемистой колодой шеи. Вероятно, заново привыкая к тому, что она все же шевелится.
Мне казалось, что мы идем по торфяному пожару. Огня не видно, лишь струйки дыма пробиваются из-под почвы. Травяной дерн пружинит, и вызревают под ним гудящие огненные пространства. Еще шаг, – земля разойдется, и ухнешь в геенну, выстланную живыми углями. Правда, в нашем случае это будут не угли, а мерзостная могильная яма. Обрушится пласт чернозема и погребет в толще вечности.
Это, наверное, был полный упадок сил. Как у донора, который сдал чрезмерно большую порцию крови. Я плохо помню, как потом добрался до Лобни. В электричке я, кажется, задремал, убаюканный постукиванием на рельсах. Необыкновенная слабость пропитывала все тело. Кружилась голова, и при малейшем усилии гусиным потом выступала испарина. У меня вовсе не было ощущения грандиозной победы. Первый натиск загробного мира был отбит осиновым колом Герчика. Но за ним безусловно и скоро последуют второй и третий. Мумия не успокоится, ей все время нужны свежие токи жизни. И ей нужна власть, чтобы направлять эти токи именно к себе. Она будет незаметно обгладывать нас год за годом. Год за годом, из Мавзолея, она будет собирать свою незримую дань. А потом, когда жизненные силы страны иссякнут, рыжеватая бестия снова воцарится в Кремле. Наступит тысячелетие мертвых. Это очевидно.
Из туманного зеркала ванной на меня смотрело лицо с провалами щек, с заострившимся кончиком носа, с морщинистыми глазными мешками. Фиолетовой пылью скопилась в них нечеловеческая усталость. Губы как тряпочки. Пять лет жизни, предупредил Гриша Рагозин. Похоже, что он был прав. Мысли у меня рассыпались. Я глотнул густой чайной заварки и завалился спать.
Очнулся я от неприятного чувства, что в доме кто-то находится. Это было точно землетрясение, сбросившее меня с кровати. Внутри у меня все мелко дрожало. Я опомниться не успел, как уже оказался в старом своем спортивном костюме, в сандалетах, которые обычно ношу дома, – палец мой нащупывал пластмассовую кнопочку выключателя. Кнопка щелкнула, свет, однако, не загорелся. Я безрезультатно, как в тяжком сне, давил ее раз за разом. Интересно, что ничего такого мне сперва в голову не приходило. Я лишь проклинал нашу хилую лобнинскую подстанцию, которая опять отключила электричество. Это случалось у нас чуть ли не два раза в неделю. Но уже в следующую секунду меня окутал смрад мокрой земли – будто гнилостное торфяное облако вползло в комнату. Был в нем вкус перепревающего жирного гумуса, терпкий запах конкреций, спекшихся до известки, кисловатость безглазых существ, жрущих органику. И буквально в то же мгновение грузно, как под чугунной болванкой, скрипнула половица.
– Кто здесь?..
Почему-то мелькнула дурацкая мысль, что – это Рабиков. Достал новую информацию, возник неизвестно откуда, вынырнул из крысиных ходов, куда обычному человеку нет доступа. Непонятно было лишь, как он сумел проникнуть внутрь дома. Дверь была заперта, я это хорошо помнил. Позже, правда, выяснилось, что гвозди петель вылезли из дюймовых досок, в дереве зияли неровные дырочки с окислами по краям, а цепочка была то ли перекушена, то ли разорвана. Чтобы так ее раскурочить требовалась невероятная сила. Странно, что во время сна я ничего такого не слышал. Это, однако, выяснилось действительно позже. А тогда я, пробитый внутренней дрожью, застыл на кровати. Темнота была почему-то такая, что хоть глаз выколи. Ведь обычно как – блеск звезд, размытые лунные тени. Даже если облачность, то очертания предметов все равно проступают. А тут, как в могиле, – ни зги, ни просвета. И вот в этой почти неправдоподобной, гробовой убийственной слепоте родилось низкое, подсвистывающее туберкулезом дыхание, не дыхание даже, а сопение принюхивающегося к следу зверя, и по хрипотце, которую иначе было бы не уловить, я внезапно понял, что тот, кто проник в дом, уже совсем рядом.
Обжигающая волна страха буквально вымела меня из кровати. Брякнула щеколда на окне, задребезжали чуть не вылетевшие от удара стекла. Кстати, может быть, они и вылетели, я просто не обратил на это внимания, – я уже бежал по участку, козлом перепрыгивая через грядки, а в ушах моих стоял визг кроватных пружин, продавленных чуть не до пола. Вероятно, там, в комнате, меня спасли какие-то доли секунды. Обернулся я, только достигнув задней калитки. Фонари вдоль всей улицы, естественно, не горели. Ближайший бетонный столб вытаращил стеклянный зрачок. Гробовая кромешная темнота, однако, слегка развеялась. В мути вязкого неба угадывались мелкие звезды. Набухал, окруженный дымкой, бледный волдырь луны, и на слабом фоне его чернела островерхая глыба дома: проволока сирени, опутавшая веранду, беленые эмалью ставни. Вывернутые створки окна, кажется, еще двигались – в тот же самый момент из них вывалилось что-то грузное и, как аллигатор, заворочалось в клумбе, хрустя георгинами.
В эту секунду я впервые его увидел: комковатая, будто слепленная из грязи фигура, по-медвежьи раскинув лапы, точно желая обнять, неуклюже переваливаясь, затопала ко мне через грядки. Двигалась она с какой-то несообразностью механизма: приседая на каждом шаге, покачиваясь под собственной тяжестью, вероятно, координация у нее была неважная, но упорство, с которым она приближалась, выглядело фатальным. Так, наверное, приближается смерть к стареющему человеку. Впрочем, все это я сообразил уже значительно позже. А тогда, едва не выломав из ограды заклинившуюся калитку, перепрыгнул через канаву, резко хлестнувшую прутьями, обо что-то запнулся, выпрямился, удержал равновесие, и, работая локтями, как спортсмен, устремился туда, где за ближней околицей начинались картофельные огороды.
Уже минут через пять я понял свою ошибку. Мне, конечно, следовало сворачивать не к огородам, а к центру поселка – рискнуть, проскочить под носом своего преследователя. В центре – железнодорожная станция, отделение милиции, участковый, вообще, население, там можно было рассчитывать на помощь. А теперь он отжал меня в безлюдье, гулкое от ночного тумана. Особого выбора у меня не было. Впереди начинался подъем, вздымающий к горизонту поля с капустой. Я боялся, что просто сдохну, в конце концов, на этом подъеме. Слева же клубилась рыхлая, казалось, спасительная чернота близкого леса. Не знаю, что меня на это подвигло, но я резко свернул, и вломился в мокрый кустарник, опоясывающий опушку.