До встречи в раю Дышев Сергей
– Мешки с песком… Белого света не видишь, воды нет, наверное, и постирать одежду некому.
– Это твои болваны позавчера штурм здесь устроили? – пропустив мимо ушей тираду, спросил Лаврентьев, хотя прекрасно знал, кто это был.
– Ведь сам знаешь, что не мои, зачем спрашиваешь?
– Жду, когда твои полезут. Может, сам скажешь, предупредишь?
– Резкий ты, нетерпеливый, горячий. Это все по молодости хочешь все знать. Но сразу не бывает, потерпеть надо, разобраться. А чему быть, Женя, того не миновать…. Вот война началась. Но чтобы быстро победить, нужно оружие. У нас его мало. У наших врагов тоже. Оружие есть у тебя. Ты давать его не хочешь. Тогда кто-то из нас должен его забрать. Причем забрать первым, чтоб победить и побыстрей закончить войну. Я пока правильно все говорю?
– Пока да.
– Твои начальники приказали тебе не вмешиваться: пусть эти черные друг друга колотят, лупят, это не наше дело. Так? А кто победит – с тем и говорить будем. Так? Но начальники твои не понимают, что, когда идет война, оружие рано или поздно стреляет. Правильно? Рано или поздно ты втянешься в эту войну. Трех офицеров убили у тебя? Еще убьют… Я тебе, подполковник, скажу по секрету, что фундаменталисты получили из-за границы крупную партию оружия, Сабатин-Шах договорился… Теперь они начнут наступать, и первое, что сделают, – захватят полк, а потом всю твою технику бросят на нас. Про этот план сообщил наш источник… Женя, дай мне три танка как бы напрокат. Ты в обиде не останешься, и клянусь, все останется между нами…
– Клялся медведь в берлоге не бздеть.
– Я прогоню из города фундиков, – проглотив реплику командира, продолжил Кара-Огай, имея в виду своих заклятых врагов – фундаменталистов, – и возвращу машины в полк. А устроим все так, будто технику угнали… Согласен?
– А теперь слушай, что я скажу. – Лаврентьев мрачно усмехнулся. – Как говорят у нас в народе, моя твоя не понимай. Но тебе по старой дружбе поясню: всех, кто полезет в мой полк, я прикажу беспощадно уничтожать из всех видов оружия. Невзирая на нейтралитет. Патронов у меня хватит. Технику ни тебе, ни твоим лучшим друзьям не дам, можешь им передать, потому что твои идиоты зальют кровью всю республику и порушат то, что еще не порушили. Лично я этого не хочу. Только не обижайся, потому что к идиотам Сабатин-Шаха это относится в еще большей степени…
– Смотри, подполковник, ведь пожалеешь. Ты не знаешь Сабатина. Он впереди боевиков погонит женщин и детей. И ты не сможешь стрелять.
– А если против тебя погонит?
– Против меня не станет. Бесполезно. Знает, что мы не остановимся.
После отъезда делегации Лаврентьев вызвал начальника разведки – худого капитана с оттопыренными ушами.
– Козлов, тебе известно, что фундики готовят штурм?
– Они уже неделю его готовят. Никак не могут между собой договориться, – ответил капитан, потерев пятерней ухо. Оно сразу покраснело.
– Кара-Огай предупредил: Сабатин-Шах получил партию оружия из-за границы, готовит набег на полк.
– Оружия не так много… Наш источник сообщил, что около двухсот автоматов, десяток гранатометов. Боеприпасов несколько десятков ящиков…
Потом Лаврентьев приказал вызвать офицеров штаба. Они собрались в пропыленном тактическом классе с картами на стенах, зашторенными темными занавесами, макетом местности, на котором застыла посеревшая от времени река и рыжая долина. Расселись за видавшими виды столами.
Выступление Лаврентьева было коротким и емким.
– По имеющимся разведданным, подтвержденным Кара-Огаем, Сабатин-Шах готовит генеральный штурм полка. В связи с этим начальнику штаба обеспечить усиление выездного караула, охраняющего артиллерийские склады. Призвать для выполнения этой задачи офицеров и прапорщиков запаса, проживающих в городе. В случае явного нападения действовать в соответствии с Уставом гарнизонной и караульной служб, исключая предварительные команды «Стой, кто идет?» и тому подобные. Предупредительный выстрел делать в живот, очередной – в лоб…
После совещания Лаврентьев вернулся в кабинет. Его ждал прапорщик с кипой телеграмм, кодограмм, приказов…
– На кой черт мне сейчас эта галиматья? – выругался командир, но все же бегло просмотрел бумаги. Речь в них шла об экономии горючего, которое уже месяц не подвозили, о котловом довольствии, о повышении контроля за прикухонным хозяйством, которого давно и в помине не было. – Хоть бы спросили, не помочь ли чем, товарищ подполковник? – рявкнул он так, что прапорщик вздрогнул и почувствовал себя виноватым. – Офицеры поизносились, по два года таскают одну «песчанку», глядеть стыдно!.. На, уноси все. – Он небрежно расписался и отодвинул бумаги.
– Там журналисты эти стоят. Просятся на прием.
Лаврентьев понял, что не отвертеться.
– Скажи, пусть идут.
Понимая, что с журналистами бороться бесполезно, Лаврентьев научился легко и изящно давать интервью на любые темы. Впрочем, корреспонденты интересовались одним и тем же: «секретами боевого мастерства», «слагаемыми успеха в социалистическом соревновании», «комплексным подходом в воспитательной работе». И, в душе поражаясь себе, Лаврентьев бойко нес околесицу, насыщая ее обязательными оборотами: «личный вклад», «чувство ответственности, партийной принципиальности» и энергичными глаголами совершенного вида. Корреспонденты всегда серьезно и старательно записывали этот треп. А когда пришла очередь японского телевидения, надо было открывать рот уже перед телекамерой, мало того, вести иностранцев домой, демонстрировать офицерский уют. И тут начальство обнаружило, что у лучшего офицера не все в порядке с зубами – они попросту отсутствовали: какие потерял в драках, какие сами выпали от плохой воды и училищной кормежки. Если с квартирным интерьером вопрос решили по-военному быстро, то с зубами было сложнее: полковому дантисту это оказалось не под силу. И повезли Лаврентьева в столицу, где по высочайшему приказанию ему за два дня вставили сразу пять протезов.
Вспомнив эту историю, Евгений Иванович мысленно поблагодарил представителей Страны восходящего солнца. Вставленные зубы стояли до сих пор, нерушимо, как в былые времена Союз.
Оглушительным звонком взорвался городской телефон. Сквозь треск Лаврентьев разобрал, что на другом конце провода некто из центральной газеты «Воскресное чтиво». Мужчина просил дать «блицэксклюзивное» интервью.
– Не имею права! – отчеканил Лаврентьев.
– Почему? – протрещало в трубке.
– Сначала надо все согласовать и испросить разрешения у Абдуллохана, Абдуливана, Бурбы-Марбарана, Бурбы-Нахера, Салатсупа, Салатзалупа…
На другом конце провода озадаченно замолкли, и командир положил трубку.
«Хоть бы разок потрепаться о женщинах, о поэзии, о хорошей выпивке, – подумал Лаврентьев. – Спросили бы о сынишке, который живет за тридевять земель от непутевого папаши…» Вспомнив о жене, Евгений Иванович помрачнел. Он знал, что их отношения уже никогда не восстановятся, осталось только саднящее чувство – то ли досады, то ли обиды. В мыслях он называл ее актрисой притворного жанра. Она была хороша, но только для столичной жизни. Родила сына – и, по сути, отняла его. И вот эту боль нельзя было ни излечить, ни смягчить…
Дверь скрипнула. Появилась американка, за ней – оператор с камерой и штативом.
– К вам можно? – спросил он.
– Заходи, – пригласил Лаврентьев.
Оба были в джинсах. Парень – в легких кроссовках, девушка – в тяжелых ботинках со шнуровкой. Похоже, они давно не посещали баню. «Ее отмыть – и ничего будет», – подумал Лаврентьев о смуглянке.
– Так откуда вы?
– Телекомпания Си-эн-эн. Корреспондент Фывап Ролджэ и я, оператор Федор Сидоров.
– То, что ты Сидоров, я верю. А вот что это за имя такое – Фывап? Где-то слышал, убей, не помню!
Федя перевел вопрос, выслушал ответ девицы.
– Она говорит, что у нее очень редкое индейское имя. Ее папа – спортивный обозреватель, а мама – индианка из племени ирокезов. Она и захотела дать ей такое имя. В переводе оно обозначает «Бегущая по косогору вслед за уходящим весенним солнцем».
– Скажите, – продолжил перевод Сидоров, – вот Фывап интересуется, в свою очередь, происхождением вашей фамилии.
Лаврентьев наморщил лоб.
– Пожалуй, приблизительно можно перевести так: «Лист с лаврового дерева, радующий глаз чемпиона и плоть чревоугодника».
Фывап добросовестно записала ответ в блокноте.
– Какие вопросы вас интересуют? – спросил Лаврентьев.
– О, прежде всего, как вы оцениваете ситуацию, в которой оказался ваш полк? Возможно ли ваше участие в вооруженном конфликте? На Западе считают, что Россия скоро увязнет в «новом Афганистане».
– Мое дело – воевать, когда прикажут. По поводу же нынешней ситуации… Что вы хотите услышать? Давайте так: сейчас я сяду на трехметровую кучу стреляных гильз с лицом, обожженным порохом и южным солнцем. В руках у меня – почерневший от копоти автомат, ствол в дырках, и я кричу: «Патроны, быстрей тащите патроны!» И вот как бы в перерыве я обращаюсь к американским телезрителям: «Господа, обстановка крайне тяжелая… Ко всему, что вы видите, прибавить нечего… Может быть, это мое последнее интервью…»
Выслушав перевод, девушка всплеснула руками и заразительно рассмеялась:
– It’s all right!
– Давай договоримся так, – по-прежнему с невозмутимым лицом продолжил Лаврентьев. – Поживете здесь, посмотрите, с офицерами встретитесь, а потом и поговорим. А лучше вам здесь не засиживаться. Опасно.
Тут, к счастью, совсем рядом началась стрельба. Корреспонденты выскочили в коридор. Очереди доносились со стороны тюрьмы, которая находилась напротив полка, через дорогу.
Хлопнула входная дверь. Появились Штукин и Костя Разночинец. Они держали носилки, на которых лежал бездыханный солдат. Поравнявшись с командиром, офицеры аккуратно положили свою ношу на пол.
– Что с ним? – спросил Лаврентьев.
– Не знаю, – ответил Костя. – Нашли на стадионе… Кажется, дышит, – склонившись над лежащим, добавил он.
– Черт, единственного солдата бы не загубить!
– Чемоданаев! – позвал Штукин и осторожно потряс солдата за плечо.
– Осторожно, не повредите! – предупредил Костя.
Солдат приоткрыл глаза, мутно посмотрел на столпившихся вокруг него офицеров. Оператор Сидоров протиснулся к ним, торопливо настроил камеру, включил лампу, стал суетливо снимать.
Чемоданаев, кряхтя, сел, стал тереть глаза, потом, так и не вставая, пояснил собравшимся:
– Закемарил немножко.
– Снять бы с тебя штаны да выпороть как следует, – сурово заметил Лаврентьев.
– Сиди здесь, урюк, и не высовывайся! – прошипел начальник штаба и показал Чемоданаеву кулак.
Доктор же спросил у солдата, обедал ли он. Оказалось – нет. И Костя повел его с собой…
Продолжающаяся пальба радовала журналистов. Они возбудились, стали кричать, что непременно должны отправиться на съемки.
– Имейте в виду, охрану вам не дам, – предупредил Лаврентьев.
– Не надо! – тут же отказался оператор Сидоров, заканчивая складывать штатив.
– Идите, идите, пусть вас убьют, – по-доброму напутствовал Евгений Иванович.
Увы, они уже не слышали опытного командира, пулей вылетели за дверь. Затихая, простучали по коридору тяжелые ботинки индианки Фывап Ролджэ. Лаврентьев потребовал к себе начальника разведки капитана Козлова.
– Кто там шмаляет? – спросил он, когда Козлов безмолвно вырос перед ним.
– Это Кара-Огай со своими, – потерев ухо, незамедлительно ответил капитан. Он всегда тер ухо, когда докладывал разведданные.
Утром в учреждении ЯТ 9/08, в обиходе «крытая», ничто не предвещало невероятных событий. Начальник тюрьмы товарищ Угурузов, собрав заместителей, напомнил о необходимости высокой бдительности: в городе участились стычки между вооруженными группировками.
Отпустив заместителей, Угурузов решил пройтись по территории. По распорядку рабочего дня у него сегодня значился прием граждан – из категории родственников и знакомых осужденных. Но в последнее время посетителей почти не объявлялось.
Откровенно говоря, на душе Угурузова было мрачно. Когда по городу шатается масса вооруженных бандитов и милиция ничего с ними сделать не может, соответствующие анархические настроения проникают и в учреждение. Контролеры уже откровенно опасались арестантов. В производственной зоне, где собирали трансформаторы, давно стояла тишина: не было комплектующих. Да если б и завезли, последняя «шестерка» демонстративно отказалась бы работать. А еще Угурузов боялся Кара-Огая. В свое время он сиживал здесь по первому сроку. Это недавнее открытие весьма неприятно поразило начальника.
Угурузов дошел до розария и лимонария – его гордости. Дальше дорога вела в производственную зону.
Угурузов снял с ветки лимон, спрятал его в карман. Хотел сорвать и розу, но вспомнил, что не взял с собой ножик. «Успеется», – подумал он. Начальник тюрьмы каждый день приносил домой лимон и розу для жены. Это давно стало доброй семейной традицией. И если он по какой-то причине забывал о ней, жена обижалась и непременно спрашивала: «Эразм, ты меня уже не любишь?» И он, человек-кремень, с холодным умом и горячим сердцем, сразу терялся.
Менее всего Угурузову хотелось встречаться сегодня с осужденными. Он ненавидел этих униженных, ярых, озлобленных людей так же, как и они ненавидели его: люто и на всю жизнь.
Общению с арестантами Угурузов всегда предпочитал, если можно так выразиться, общение со свиньями. В былые времена на хоздворе жизнерадостно хрюкали более сотни голов. Эти животные странным образом походили на людей: так же бесновались, когда запаздывала положенная кормежка, так же оттесняли от корыта слабых и больных, так же безобразно и мерзко предавались праздности и похоти, так же были ленивы и нечистоплотны.
«У них даже глаза похожи на человеческие, – подумал Угурузов, зайдя в свинарник. – Рыжеватые ресницы, смотрят подозрительно…» Хрюшки повернули к нему сырые розовые пятачки и примолкли – узнали.
– Не бойтесь, не бойтесь, мордашки, я вас не съем, – засюсюкал начальник тюрьмы и стал чесать ближайшую свиноматку. Она блаженно захрюкала.
– А где выводок? – строго спросил он у вытянувшегося в струнку зэка-свинаря. – Вчера еще был выводок, пятеро поросят! – Угурузов посмотрел тяжело, с угрозой.
– Она их сожрала, клянусь матерью, сам видел!.. – стал каяться свинарь.
– А может, ты сожрал, а на животное сваливаешь, поганец?
– Я мусульманин, гражданин начальник, не ем свинину.
– Не ешь, как же! Все вы сейчас едите, потому что больше нечего.
Начальник тюрьмы не грешил против истины. Запасы продуктов в тюрьме подходили к концу, исчерпали уже весь НЗ, держались только на своем хозяйстве.
– За что сидишь? – грозно спросил Угурузов.
– Поджег дом соседа.
– Почему?
– Он был плохой человек.
– И что дальше?
– Он тоже сгорел.
– Люди – звери, – вздохнул Угурузов и задумался…
Последнее время он читал передовые общественные журналы и много размышлял. Недавно его поразила фраза: «Революция всегда пожирает своих детей». В ту минуту он в волнении вскочил и стал ходить по кабинету. «Люди смешны в своих попытках изменить и улучшить мир, – думал он. – Так всегда: сначала эти чистоплюи демократические кричат о свободе, а как дорвутся до власти – и давай народ сверх всякой меры в тюрьмы совать. А мы всегда и во все времена – тюремщики, душители, сатрапы. Жупелы… Как это все надоело! – с тоской подумал Угурузов. – Скорей бы на пенсию».
– Возьми красную краску, – сказал Угурузов свинарю, кивнув на призадумавшееся животное, – и напиши на ее боку слово «революция». И чтоб без ошибок!
В жилую зону Угурузов решил не ходить. А может, зря не пошел. Потому что если б он задержался возле небезызвестной ему 113-й камеры, то мог бы много чего интересного услышать о себе. Она была самой обычной, окна ее уродовали обыкновенные решетки в мелкую сетку, на которой неизвестно чего наслоилось больше – краски или жирного налета, этого материально осязаемого тюремного запаха, смеси паров баланды и затхлого человечьего духа.
Здесь сидел главный авторитет тюрьмы Тарантул, который первый срок получил еще при Сталине. С перестройкой двинулись на тюрьму вши. Перед тем как уйти в мир иной, Тарантул на прощание прошептал белесыми губами: «Последнюю вошь я видел в 1959-м. Мы посадили ее в банку и кормили салом. Но все равно она издохла». После сказанного Тарантула увезли в санчасть, где он тоже издох.
Арестанты давно уже не опасались, что их подслушают, травили во весь голос, в духе времени. В камере было пятеро: новоявленный вор в законе Вулдырь, Консенсус, Хамро, а также Косматый и его шестерка Сика, которых перевели в 113-ю по общему согласию камеры и зама начальника по режиму.
В камере зависла смердящая жара, даже мухи не летали, а лениво ползали. Консенсус пытался было нарушить тишину:
– Интересно, как там, в обиженке, Сиру посвящение сделали? Наверное, как новенького у параши определили…
Но тему не поддержали. Консенсус нервно хохотнул и нарочито весело стал рассказывать истории о том, как уходил с двенадцатого этажа по балконам, как развлекался в гостинице с «ансамблем» девочек-«сосулек», как угнал у ментов патрульную машину…
В конце концов не выдержал Вулдырь:
– Хватит парашу пускать!
Он был не в настроении. Косматый раздражал его тупым безразличием на лице, и Вулдырь уже пожалел, что попросил перевести его в камеру. Но больше Вулдыря беспокоило то, что он упорол косяк с Сирегой. Опустить человека – дело нешуточное, и ему, как пахану камеры, могут сделать предъяву – по закону или нет поступили. Но самый крупный косяк, за который мочат тут же, без разборки, – это за самозванство. Объявив себя вором в законе, Вулдырь рисковал по-крупному. Но Тарантул и Сосо, которые, по легенде, его «короновали», – на том свете. Первый помер от старости, второго подставили, организовав побег и застрелив при попытке к бегству… А тут Вулдырю передали, что авторитет по кличке Боксер из 206-й камеры выражал сильное сомнение в коронации, потому как сам сидел в свое время в ашхабадской зоне, где тянули срок Вулдырь, Тарантул и Сосо, и ничего об этом не слышал. Но официальной предъявы пока не было. Еще Вулдырь знал, что Боксер отписал маляву в ашхабадское ИТУ и теперь ждал оказии, чтобы ее передать. Одно утешение – времена наступили лихие и связь между зонами почти прекратилась…
…И только Хамро был сегодня умиротворенным, спокойным и даже счастливым. Во-первых, до конца срока ему оставалось уже меньше полугода. Во-вторых, ему приснился чудный светлый сон из детства. Под его обаянием он и находился, не обращая внимания на разборки и ссоры. Родной кишлак, мама, глядящая на него из-под цветастого платка лучистыми добрыми глазами, отец, сидящий на корточках перед костром. А над костром, на треноге, – казан с пловом.
А для Сиреги время отстучало свои первые горькие часы. Он вошел в камеру, перепачканный тушью: насильно вытатуированная черная точка на лбу – красноречивое клеймо. Обитатели, пять или шесть человек, все поняли, каждый из них в свое время прошел через такой же слом, разрушение… Никто не выразил ему сочувствия, наоборот, показалось, что все испытали удовлетворение – не столь злорадное, как успокоительное: «Вишь, еще один такой же, как мы…»
Главпетух «Светка» после долгой паузы произнес:
– Ты бы лицо помыл, дружбан.
Сирега даже не посмотрел на него. И от новенького отстали…
Два или три дня он почти не вставал, пролежал на шконке, бездумно уставившись в потолок, не отвечал на вопросы, отказывался от еды. Одна и та же мысль возвращалась к нему: удавиться. Но даже на это у него не хватало энергии. Тупая депрессия захватила его, временами казалось, что он сходит с ума.
– Давай подсаживайся, у меня третюшки кок есть, зачифирим!
Сирега не стал упрашивать себя, присел на койку, протянул руку.
– Сирега.
– А я Степан… Я все ждал, пока ты оклемаешься. Сразу понял, что ты не чета этим чушкам…
Потом они пили горький и черный, как деготь, чай, вытирали обильный пот мокрыми полотенцами: ловили немудреный зэковский кайф. Остальные ждали свои нифеля – спитую заварку.
Впервые за эти дни Сирега почувствовал еще не облегчение, но успокоение. С ним случилось то, чего хуже смерти боялся каждый зэк, – он угодил на самое дно, свалился в пропасть, откуда по тюремным законам выбраться невозможно, как вообще невозможно возвышение от низшей касты к высшей.
«Будет и на нашей улице праздник», – говорил Степан-Светка и умолкал надолго. В глазах его бесновалась ненависть.
В детстве одной из немногих прочитанных Сирегой книг был «Граф Монте-Кристо». И вот теперь смысл жизни романтического героя стал его идеей фикс. Он освободится и не успокоится до тех пор, пока его обидчики не будут наказаны. Нет, он не будет забивать голову благородными вывертами и усложнять мщение, как это делал граф. Сирега по-простому будет брать на штык, на шило, пускать, как говорят воры, «красные платочки», прошибать головы. С этой сладкой мыслью Сирега засыпал и видел рыхлые черно-белые болезненные сны, которые наутро никак не мог восстановить в памяти.
В обеденный час где-то рядом началась бешеная пальба. Арестанты давно привыкли к городским разборкам, и звуки эти, безусловно, никак не могли влиять на аппетит. Но выстрелы зазвучали все ближе, уже на территории тюрьмы. Своим обостренным в замкнутой среде слухом заключенные определили, что стреляли в районе вышки, слева от главных ворот. В ответ загрохотало буквально со всех сторон, послышался дикий крик, потом многоголосый рев, грохот, будто десятки молотков одновременно забарабанили по железу.
– Ворота, ворота рушат! – радостно заорали в коридоре.
– Наши пришли! – донеслось из камеры.
И единая счастливая догадка, озарение, выраженное в крике, вмиг получило тысячеголосую поддержку. Никто толком не знал, что за наши, кто они, – главным было, что пришли освобождать. Автоматные очереди уже гремели во дворе тюрьмы. Ошалело побежал по коридору вертухай Саня, уронил фуражку. Вслед заулюлюкали, кто-то из баландеров подставил Сане ножку, и он рухнул под общий смех, вскочил, добежал до конца коридора, где был выход, повернул обратно. Закрыто!
– Ребятки, ребятки, я же вас всегда выручал, – бормотал он трясущимися губами. – Защитите, ребятушки!
– Камеры открывай, ментяра!
– Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!
– Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами! – неслось из камер.
Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в «гражданку».
– Открывай быстро, если жить хочешь! – прохрипел Саня.
Прапорщик наскоро застегнул штаны, открыл решетчатую дверь.
– Переодевайся живо – и смываемся! – пробормотал он.
– Все равно поймают. Поздно! Пошли камеры открывать, – лаконично и сурово подвел итог службы младший сержант Лобко.
– Ты с ума сошел? – выпучил глаза прапорщик. Более он ничего не успел сказать, потому что в здание уже вломились боевики. К сожалению, Санин напарник не успел снять рубашку с погонами.
– Эй, прапор, открывай живо! – заорали ворвавшиеся, потрясая решетчатую дверь.
Прапорщик безмолвно открыл, посторонился.
– Ну что, мучители трудового народа? Сейчас мы вас всех шлепнем! – зарычал парень в новенькой камуфляжной форме.
– Пусть сначала камеры откроет!
Со связками ключей и в сопровождении вооруженной толпы контролеры пошли открывать двери. В коридоре и в камерах царило буйство и ликование. Железные двери, цементный пол дрожали, как при землетрясении.
Прапорщик поспешил на второй этаж, а Саня уже открыл первую дверь.
– Выходи! Свобода! – с пафосом провозгласил чернобородый боевик, уперев руки в бока.
Лобко еле успел отскочить. Дверь с грохотом отлетела, ударилась в стену, зэки высыпали в коридор, бросились к освободителям, те снисходительно позволяли себя обнимать, хлопали по плечам одуревших, счастливо озирающихся людей. Саня же путался в связке ключей, он взмок и торопился побыстрей закончить эту невероятную миссию. Как учили, по порядку: 111-я, 112-я, 113-я…
Из-за широких камуфляжных спин вдруг вынырнули две девицы. Обе в приталенных защитных комбинезонах, черных сапожках. Одна – яркая блондинка, другая – восточного типа, совсем юная девчонка. Светловолосая бесцеремонно оттолкнула контролера Лобко, сказала: «Свали!», вскинула снайперскую винтовку и выстрелом сшибла очередной замок. Боевики заржали:
– Браво, Инга! А теперь продырявь этого пузыря!
– Пусть живет, плодит толстячков вместе со своей самкой! – с резким акцентом произнесла она.
Первым из 113-й вышел Вулдырь. Он пытался еще сохранить важность, но чувства пересилили, рот разъехался в ухмылке. За ним с ревом вылетел Косматый, помчался по коридору. Выглянул испуганно, как мышь из норы, Сика, принюхался, осмотрелся. Консенсус, повизгивая, с объятиями бросился к уже освобожденным арестантам. Последним вышел из 113-й Хамро, счастливо зажмурился, пробормотал:
– Надо же… А я еще на полгодика рассчитывал.
Тюрьма выла, ликовала; ошалевшие восторженные люди в черных робах срывали ненавистные бирки с груди, обнимались, плакали, прыгали, хлопали друг друга по спинам… Черная масса хлынула во двор, в административное здание, медчасть, кабинеты начальства, оперчасть, переворачивая все на своем пути.
Боевики взирали на разудалый кураж с добродушными ухмылками. Зэки рыскали по двору в поисках поживы.
Офицеров и прапорщиков во главе с полковником обезоружили и построили в одну шеренгу. Два рослых боевика охраняли их.
На крыльцо в сопровождении охраны и приближенных вышел Кара-Огай. Толпа встретила его восторженным ревом:
– Кара-Огай! Кара-Огай!
Лидер властно поднял руку, призывая к тишине. Толпа мгновенно утихла, внимая кряжистому старику с хищным носом, седой бородой, в необмятой камуфляжной форме и с ярко-коричневой кобурой на поясе. Легендарный человек революции, Лидер движения, воплощенный символ власти, жестокости и справедливости.
– Ну что, канальи, истосковались по свободе? – неожиданно весело спросил Кара-Огай. Колючий взгляд из-под кустов-бровей скользнул по толпе, привычно охватив ее сразу и подчинив себе. Все ждали прочувствованной патетической речи о крахе тоталитарной системы. Но он заговорил о другом:
– Братья, вы, конечно, знаете, что я тоже сидел в этой тюрьме, хлебал, как и вы, баланду и мечтал о свободе…
– Знаем, Кара-Огай!
– Ты наш брат, Кара-Огай! – послышалось из толпы.
– Я понимаю вашу радость, – продолжил Лидер. – Я знаю, что среди вас есть безвинно осужденные. Но сейчас не время разбираться. Республика в опасности. Наши враги убивают безвинных людей, сеют зло, террор, сжигают дома. Братья, я дал вам свободу. Но за нее еще надо побороться. Тот, кто готов вступить в ряды нашего Фронта и бороться с оружием в руках, – шаг вперед! Записываться у главных ворот.
Тут на административном крыльце возникла суетливая заминка. Из-за мощных спин охранников протиснулся сухой желтолицый старик. Завидев его, зэки притихли.
– Да это же Тарантул! – прозвучал в мертвой тишине растерянный голос.
– Тарантул!.. Гадом буду, это Тарантул! – взвизгнул кто-то. – С того света… Здравствуй, дедушка!
Да, это был собственной персоной вор в законе Тарантул, живой и невредимый и еще более уверенный в себе.
– Да, братва, это я! Наше вам… – торжествующе пророкотал он и, насладившись эффектом, продолжил: – А вы думали, я в лазарете свою последнюю «путевку» получил и пузыри пускаю в ящике? Рановато списали, мы еще покантуемся! Я тут осмотрелся, – кивнул воскресший кумир на административное здание, – и кой-чего нашел интересное.
С этими словами он стал бросать в толпу кипы паспортов. Взметнулись руки, зэки хватали документы, открывали, зачитывали фамилии.
– Ребята, это наши ксивы!
– Урюкан!.. Ухоедов!.. Жагысакыпов!.. Бырбюк!.. Дроссельшнапс!.. Жестоков!.. Неспасибянц!.. Разбирай!
И рванула братия – возня, суета и давка.
– Кара-Огай! – Сквозь толпу протискивался Боксер. Он еще не видел поспешного бегства Вулдыря, но воровское чутье говорило ему, что пора заявлять о себе, подыматься над толпой. – Кара-Огай, а что с этими делать будем? – Он показал на неровную шеренгу сотрудников учреждения ЯТ 9/08.
– Судить их надо! – прозвучал над толпой трубный голос, могучий и роковой, словно самого архангела Гавриила.
– Расстрелять всех! – крикнул еще кто-то.
– В камеры их! – требовали менее кровожадные.
И в эту судную минуту Кара-Огай вновь повелительно поднял руку. Ропот сразу утих.
– Нет, казнить мы их не будем. Не для того мы боролись за идеалы свободы, чтобы теперь бесцельно проливать кровь. Мы не палачи. Они, – Лидер царственным жестом указал на понурых людей в форме, – конечно, глубоко виноваты перед народом. Но и они подневольные, еще более подневольные, чем вы, бывшие заключенные. Их жизнь – это вечная тюрьма. Для вас же тюрьма была только временным домом… Мы их простим. А тюрьма еще понадобится для наших врагов, – неожиданно заключил Лидер.
…Через полчаса у Лаврентьева зазвонил телефон. В трубке послышался глуховатый голос:
– Ну, как тебе моя гуманитарная акция?
– Нет предела восхищению, – ответил командир, узнав Кара-Огая. – Как говорят у нас, горбатого и могила не исправит… Тебе мало своих бандитов, так ты еще этих выпустил! Они же весь город на уши поставят.
– Каждый человек, Женя, имеет право на свободу, – наставительно сказал Лидер. – Эти бывшие узники совести…
– Без совести, – уточнил Лаврентьев. – Дураку воля – что умному доля: сам себя сгубит.
Как всегда утром, доктор Шрамм начал обход. В конце коридора, возле лестницы, стояла койка, где, свернувшись калачиком, лежала пресловутая Малакина. Иосиф Георгиевич поднял одеяло, обнажив желтое старушечье тело с выпирающими ребрами.
Потом в таком же темпе доктор со свитой обошел второй этаж. Лавируя между койками, из-за недостатка места выставленными в коридорах, Шрамм высказал замечания по поводу плохой уборки помещений.
После обхода стал вызывать пациентов. Начал Шрамм с больного со странной фамилией Шумовой. Он действительно соответствовал ей. Больной любил бегать по коридорам, изображая мотоцикл, урчал, пускал пузыри и даже катал на спине своих товарищей по палате. С прогрессированием болезни он стал необычайно прожорливым, нагло воровал пайки у больных, растолстел и больше не бегал, а лежал или сидел на кровати.
– Ну что, голубчик? – Доктор глянул на больного поверх очков. – Как вы себя чувствуете?
– Хорошо, – осклабился Шумовой и подался вперед.
– Что-то вы растолстели, милый друг. Перестали двигаться, все в кровати валяетесь. Раньше хоть бегали, – укоризненно заметил доктор.
При последних словах Шумового будто подменили, он оживился, радостно заурчал:
– Ур-р, ур-р-р-р…
– Ну, полноте, полноте, голубчик. Мне никуда ехать не надо…
Больного Карима никогда не называли по фамилии, потому что она была сложна и непроизносима.
– Здравствуй, Карим. Заходи, садись, – приветливо начал Иосиф Георгиевич.
Больной молча сел, уставился в одну точку.
– Как здоровье, как чувствуешь себя?
– Спасибо, – буркнул Карим и сплюнул на пол. – Все мерзко.
– А вот это некрасиво, – мягко заметил доктор. – Ведь кому-то придется убирать.
– Будто не знаете кому, – резонно парировал больной.
– Я вижу, ты сегодня не в настроении. А мне просто хотелось пообщаться с тобой.
– Ну? – выразил нетерпение Карим.
– Думаешь ли ты о самоубийстве?
Карим отвел взгляд.
– А о чем ты чаще всего думаешь?
– Ну, о чем… О всем. О том, что надоело все.