Обрезание пасынков Кенжеев Бахыт

У твоей матери, ты помнишь, существовала подержанная бобровая шубка для согревания тела в условиях суровой зимы. Мех был щипаный, похожий на цигейку.

В затянувшиеся январские вечера она порою набрасывала ее на плечи, сидя в нашем единственном кресле, от сквозняка. Древние оконные рамы весь зимний сезон оставались незаклеенными по моему головотяпству. Приходили по почте бессмысленно жестокие счета за отопление.

Когда аэронавт Мещерский предстал перед царским судом по обвинению в оскорблении величия Божьего, он поднялся со скамьи подсудимых и гордо произнес: «А все-таки она вертится!» И был, в сущности, прав. Вертится, путем центробежной силы выбрасывая в космос заржавевшие ножи, мертвые тела и рассохшиеся гитары с отломанным грифом. Рухнувшие от старости секвойи, искусственные спутники, помпейские фрески.

Зеленые инопланетяне, которые в скольких-то световых годах от нас наблюдают за происходящим на Земле, могли бы прислать свои видеозаписи, чтобы глухие по губам озвучили бы эту хронику и человечество получило бы нелицеприятное представление о своей истории.

(Не столь уж сложен мой русский язык, чтобы ты его не понимал. Но я получаю от тебя только редкие записки, имеющие мало отношения к содержанию моих депеш – читаешь ли ты эти последние? Начинаю сомневаться.)

Допустим, в четырех световых годах. Значит, года через четыре у них на дисплеях появится угол улиц А и Б, и я, закутанный в одеяло, подобно индейскому щеголю, буду пристраиваться на холодном асфальте у входа в здание Royal Bank, подкладывать под голову рюкзак со сменой белья, озираться. Ночами в Сент-Джонсе пусто, море в бухте всегда спокойно, спи не хочу. Но я буду ворочаться, пытаясь согреться, сворачиваться в клубок, как человеческое дитя в утробе матери, уже третий раз отхлебывать из своей фляжки, впрочем, довольно объемистой. Спать на воздухе мне не впервой, слава богу, прожита юность с частыми походами на природу, и в полудреме мне будет мерещиться костер, отсветы его пламени на мордашках однокурсниц, запах вареной лапши с тушенкой, нестройный хор, распевающий студенческие песни. Правда, тогда мы спали в палатках: вбивали в землю алюминиевые колышки, натягивали веревки, расправляли защитный брезент, целомудренно распределялись по парам, засыпали в обнимку с подругами, но все же в раздельных спальных мешках. Нравы тогда были другие, сынок, не чета нынешним. Фляжка славная – нержавеющая сталь обтянута хорошо выделанной кожей зарезанной коровы, украшена тиснением с эмблемой виски Cutty Sark – легким, так сказать, парусником, несущимся вдаль по водам Карибского, должно быть, моря. А у костра замерла гитара, молодежь разливает по эмалированным кружкам водку «Московскую» – для храбрящихся юношей, и портвейн «Три семерки» – для жеманящихся девушек. Капитан, обветренный, как скалы, выйдет в море, не дождавшись нас. На прощанье поднимай бокалы золотого терпкого вина-с. Многие из них, должно быть, уже умерли, а остальные состарились, подобно мне, и с трудом засыпают на ледяной мостовой, и на их оплывших лицах играет синий и белый свет, струящийся от вывески банка, а также желтоватый – от уличного фонаря. И они прячут лица в морщинистые ладони, прикрывают лица одеялами и отворачиваются от света, а бессонница не отступает. Потом их трогает за плечо полицейский и без лишней грубости отводит обратно в санаторий, где можно заснуть уже навсегда.

13

Эти зеленые, которые на Проксиме Центавра жируют, они любопытно устроены, сынок, с точки зрения естественных наук. Я с детства поражался нашей жалкой и смешной физиологии. С какой стати царь природы должен через ротовое отверстие вводить в организм куски растений и животных, получать из них энергию, а отбросы выводить в виде сам знаешь чего? Почему его дурно пахнущие органы выделения расположены там же, где и органы совокупления? По большому счету – кошмар! (Чтобы не возгордился, смеялась твоя мать Летиция.)

Утром, когда проксимцев начинает клонить в сон, они распускают широкую зеленую крону. За время сна поглощается достаточно солнечного света, чтобы провести деятельную ночь. Помню, как хохотало все население планеты, когда по телевидению показали способ размножения, принятый у людей. Ибо органы выделения у проксимцев отсутствуют за ненадобностью, а размножаются они, опыляя друг друга, как треска в океане. Сообщаются, шелестя узкими разговорными листьями. Уговаривают проксимку на опыление, лаская ее зелеными присосками. Потомство зреет на проксимских самках, подобно кокосовому ореху на пальме, потом дозревает два года в земле. Всякий третий-четвертый год взрослые пускают извилистые корешки, чтобы набрать в организм минеральных веществ из почвы. Заметь, что резать друг друга им даже не приходит в зеленые головы. Картины человеческих войн сопровождаются всеобщим озадаченным шелестом разговорных листьев. Проксима Центавра – довольно тусклая звезда, красный карлик, вроде наркома Ежова. Однако жители планеты с незапамятных времен умеют разводить костры, а в последние века – пользоваться искусственным освещением. Дополнительный свет насыщает растительных человечков, а в зависимости от длины волны может и опьянять, как ямайский ром – аэронавта Мещерского. (Крепко выпив, он всегда именует меня «коллегой». С какой стати! На дирижаблях я сроду не летал, никого, слава богу, не убивал, под судом присяжных не находился.) Любо-дорого наблюдать, как два молодых проксимца в ресторане заказывают фиолетовое излучение – на закуску, розовое – на второе, бело-синее, как с вывески Royal Bank (синий – от фона, белый – от геральдического льва), – на сладкое. Опьяняющий ультрафиолет порождается машинками, которые ставят на стол за дополнительную плату, а уж наши влюбленные голубки в зависимости от настроения выбирают его интенсивность и частоту в пределах, установленных законом. Словом: звезда Маир, земля Ойле. Туда стремился уехать после большевистского переворота мрачный символист Федор Сологуб. Но выданную выездную визу аннулировали, любимая жена его с горя бросилась в весеннюю Неву и утонула. Он после этого еще двенадцать лет прожил, сочиняя романы о проксимцах.

Славно проводят они свою растительную жизнь, сынок. Только местные бобры им осложняют. Подкрадываются днем, обгрызают недвижные стволы на конус, и милые проксимцы, просыпаясь, ломаются пополам – сразу же или от первого дуновения ветра. Моря и горы он обшарил все на свете, и все на свете песенки слыхал.

Когда временный обитатель писательского дома впервые появился у нас в Монреале, оставив новую временную жену в Вермонте, тебе было года два.

Золотые глаза Сципиона, казалось, излучали странный свет той длины волны, которая заставляет юных проксимцев задуматься о неизбежности увядания и высыхания. Вел себя с необычной для старого друга сдержанностью. «Не нужна ли помощь?» – без восторга вопросил он, когда я начал заполнять железную полусферу, стоявшую во дворе, кусками искусственного угля. «Могу посодействовать в раздувании огня, – добавил он, – у меня прекрасные легкие». Не требовалось: я располагал флаконом какой-то горючей гадости, керосина, должно быть, а может быть, он именовался и вовсе лигроином. «Взвейтесь кострами, синие ночи, – замурлыкал Сципион, – мы пионеры, дети рабочих. Близится эра светлых годов, клич пионера – всегда будь готов!» Керосин-лигроин выгорел почти мгновенно, присмиревший огонь ушел вглубь прессованных брикетов. Сочинитель Сципион глухо и глупо расхохотался. «Всегда бей котов, бей котов, – так распевали девушки, мои одноклассницы, в церковном хоре по моему наущению, а дураки-учителя так ничего и не поняли!» «Отчего же вы сейчас поете правильно?» – вежливо спросила твоя мать. (Они так и остались на вы.) Сципион задумался. Брызги и волны на экране были совсем как в жизни. Я велел ехать к коменданту, и через минуту кибитка остановилась перед деревянным домом. Остановить машины жидкого воздуха – значило взорвать шахту, быть может, вызвать извержение расплавленной магмы. «Я приехал полюбоваться знаменитыми монреальскими фейерверками, – сказал он, наконец, – отменно ли они видны с вашего двора?»

Признаюсь, сынок, что ответ Сципиона показался мне лишенным смысла. Я разгадал этого человека: он не заслуживал доверия, хотя и стоял высоко, владея искусством письма. «Ши Шань, – сказал отсутствующий незримому, – ты должен взять новое обязательство перед партией и заучивать теперь в день пятнадцать иероглифов».

Летиция осторожно улыбнулась своими бледными губами. «Добро пожаловать, – подтвердила она, – мы испросим у дворника ключи от плоской крыши здания, увлекательное зрелище будет вам обеспечено без всякой толчеи, которая случается в старом городе на берегу реки Святого Лаврентия во время представления, а может быть, дверь даже открыта». «Сочту за честь», – сочинитель Сципион отвесил легкий поклон своей бывшей временной жене (твоей матери). Беседа за столом не ладилась:

хозяева смущались, да и гость почти не шелестел разговорными листьями. Фейерверк, впрочем, оказался великолепен. Мы захватили на крышу переносной радиоприемник, настроенный на особую волну. Всякий взрыв разноцветных шутих в черном небе сопровождался особой музыкой, всякий огненный шар разворачивался и рассыпался, словно совершая балетные па, всякая тварь, видимая и невидимая, славила Господа и его недобрый, но любопытный жизненный опыт.

14

«Вероятно, врачи спецбольницы уже рассказывали вам, что речь идет о защитной реакции нервной системы на пережитый шок. Сомневаюсь, что внезапное обретение памяти пошло бы вашему отцу на пользу; возможен даже суицидальный эффект. Поэтому следует действовать медленно и осторожно. Не мне вам рассказывать, что пациент поступил к нам в практически невменяемом состоянии. Я предполагаю, что потрясение, связанное с трагедией, только усугубилось, когда он попал в больницу закрытого типа с ее дисциплиной и не слишком гостеприимной обстановкой. Да и компания там, прямо скажем, не самая приятная. Лечение в этом заведении оказалось почти безуспешным. Еще полгода тому назад больной мог круглые сутки пролежать, уткнувшись заросшим лицом в стену, отвлекаясь только на прием пищи (к которой почти равнодушен и сейчас) и отправление естественных надобностей. Даже умывать его приходилось почти насильно. Всякий душ был испытанием для наших медбратьев, а видавший виды больничный парикмахер (мы приглашаем его раз в полтора месяца) вдруг отказался его стричь, пришлось позвать другого. После нескольких месяцев лечения с применением современных лекарственных средств нам удалось пробудить у пациента некий интерес к жизни. Он прогуливается возле больницы, а недавно был переведен на полусвободный режим (с использованием радиобраслета, позволяющего в любой момент установить его местонахождение). Освоил Интернет (мы поставили блокировку на определенные имена, чтобы он случайно не разыскал информацию об известных вам событиях), самостоятельно русифицировал свой компьютер (не без гордости показав мне, как выглядят его письма, написанные кириллицей), увлекается компьютерными играми – правда, самыми примитивными, рассчитанными на десятилетних детей – и новостями из России, пишет вам письма, удивляется техническому прогрессу, спрашивает, не в летаргическом ли сне он провел последние десять лет. В некотором смысле, кстати, так оно и было.

Медикаменты, конечно, вещь мощная, однако и вы можете оказать лечению серьезное содействие. Говорю как врач, хотя и понимаю, что задача, учитывая ваши собственные переживания, не из легких. Вы последовали моему совету и начали писать отцу; отлично! Да, преступник нуждается в прощении, но к душевнобольному, особенно если речь идет о родном для вас человеке, грешно испытывать что бы то ни было, кроме жалости и сострадания. Еще раз подчеркну, что вам следует ограничиваться самой общей информацией о вашем нынешнем житье-бытье, желательно позитивного свойства. Что до прошлого, то и его полезно свести к семейным воспоминаниям о благополучных совместных годах. Попробуйте разбудить его память о вашем детстве, с которой у него связаны, не сомневаюсь, самые положительные эмоции. Не выходите за границы периода, на котором его память обрывается, то есть не пишите ему о времени, непосредственно предшествовавшем известной трагедии, не говоря уж о ней самой. Если он не будет реагировать – не огорчайтесь. Мозг больного живет по своим законам.

Больница пошла на незапланированные расходы, наняв переводчика, с помощью которого я знакомлюсь с письмами вашего отца. Что можно сказать? Не буду употреблять профессиональной терминологии, но случай остается тяжелым. Основную часть памяти больного занимают события двадцатилетней давности и ранее, иногда чуть более поздние. Впрочем, он сохраняет и воспоминания о своей нынешней жизни. Все остальное – провал, черная дыра. Лишь изредка из подсознания – отдельными фразами – прорываются неясные намеки на забытое. Язык больного (даже в переводе) странен, логика мышления нарушена, порою он одержим бессмысленными фантазиями. Его интерес к положению на родине вполне понятен и даже отраден, однако огорчительно, что он так зациклен на советском режиме, который, как вы сами понимаете, уже мало кого волнует, кроме профессиональных историков.

В принципе, администрация могла бы выписать его уже в ближайшем будущем, благо и больничных коек у нас не так много, а в них нуждаются другие. Он получает пенсию по инвалидности, имеет право на социальное жилье. Опасности для общества ваш отец уже, пожалуй, не представляет, тут я согласен с врачами спецбольницы. В то же время его перспективы интеграции в социум остаются, увы, сомнительными. Не дай бог, после выписки снова соберет вещи и отправится ночевать на улицу. Моя мечта в отношении данного больного состоит в том, чтобы довести его хотя бы до минимально социального состояния; в настоящее время он живет в искусственном мире. Помимо перечисленных мною выше занятий, его мало что интересует; время он проводит один, иногда часами беседуя со своим воображаемым другом с непроизносимой фамилией, кажется, Месшчерский. Выпивает. Алкоголь, разумеется, запрещен в больнице, но в данном уникальном случае мы предпочитаем не замечать этого мелкого нарушения режима».

15

В санатории, оказывается, предусмотрена система наград за образцовое поведение и высокий умственный уровень развития интеллекта. Сегодня главный врач вручил мне после завтрака привлекательный браслет из серого пластика, украшенный электронным приборчиком размером с часы. (Таким же хвастался мне аэронавт Мещерский.) Спросил, на руке ли хочу я носить украшение или на лодыжке. Решение далось с трудом. С одной стороны, браслет (я сразу понял) дает мне доступ к Высшему знанию. Стоит ли выставлять напоказ свою причастность к племени избранных? С другой стороны, приятно наблюдать, как на приборчике мигает зеленый огонек, напоминающий мне о ночных улицах старой Москвы с ее немногочисленными таксомоторами марки «Волга» и «Енисей». Судя по Интернету, сегодняшняя Москва страдает от автомобильных пробок; верится с трудом. Откуда им приобрести столько автотранспортных средств передвижения? Из-за границы? А где же необходимая для этого валюта? Выдумка, должно быть, министерства пропаганды. Валюты не хватает даже на закупку канадского зерна, ибо за полгода в санатории я не заметил в небе ни одного российского дирижабля, а в бухте – ни одного российского сухогруза.

По тщательном равномерном размышлении я, скромняга, отдал предпочтение своей располневшей лодыжке, покрытой грубыми седеющими волосами. Главный врач сообщил также, что в связи с окрепшим здоровьем мне не возбраняется гулять по осеннему городу в радиусе двух километров от санатория. Что ж! Их дело лечебное, благородное, а нам, старикам, приходится только радоваться этой почти отеческой заботе.

Обретенным правом воспользовался безотлагательно. Вместо казенной зеленой куртки надел собственную кожаную, замотал стареющее горло клетчатым шарфом во избежание острых респираторных заболеваний. Я и раньше, разумеется, выходил из санатория, однако не удалялся от здания более чем метров на сто пятьдесят (если не считать злополучной ночевки под вывеской Royal Bank). Асфальт в городе – среднего качества, наличествуют выбоины и трещины, признак нерадивости городской управы или финансовой недостаточности; скорее второе. Зеленые насаждения – которые правильнее было бы с учетом времени года наименовать желтеющими насаждениями – присутствуют в достаточном количестве. Самый высокий небоскреб, отведенный под различные государственные учреждения, насчитывает около двенадцати этажей. Вообще же застройка имеет характер, более свойственный частному сектору, то есть состоит из домов малой этажности, частично сложенных из кирпича, но по большей части, как обыкновенно в Канаде, наскоро воздвигнутых из гипсокартона на алюминиевом каркасе. Когда мы с твоей единородной матерью Летицией обживали памятную тебе квартиру у парка Лафонтен, я намучился с этими стенами. Вбиваешь в нее, допустим, гвоздь, а он свободно шатается, не в силах выдержать даже портрета Троцкого, купленного для смеху в магазине коммунистической партии албанского толка. Добрые люди научили меня купить особые болты под названием «бабочка». Сверлишь в стене широкую дырку. (Ты внимательно следил за моей работой и выпрашивал болты-бабочки, чтобы поиграть. Не давал: опасно.) Просовываешь туда болт, снабженный двумя металлическими крылышками на пружинках. Во тьме за стеной, в безвоздушном, быть может, пространстве, не видимом человеческому глазу, крылышки раскрываются, издавая еле слышный щелчок. Ты крутишь болт, и они с той стороны накрепко прижимают его к гипсокартону. Полку для телевизора на такое крепление не повесишь, а черно-белую фотографию мамы с папой (деда с бабкой) – пожалуйста. Я, помню, не понимал, зачем отец с матерью ходили раз в два года фотографироваться в студию. Теперь осознаю: чтобы картинки остались после их смерти. Мы ставим памятники на могилы близких, хотя умом понимаем, что лет через двести их все равно снесут, чтобы закопать под тремя соснами кого-то следующего, еще не рожденного.

У меня была когда-то дюжина фотографических портретов различных дореволюционных людей обоего пола. По дороге к метро «Парк культуры» я увидал старый дом, подготовленный к сносу (выбитые стекла, снятые двери, вой ветра). Забрел во двор, увидал довольно высокую кучу мусора, главным образом бумажного и ветхого. Полюбопытствовал, томясь. Обнаружил означенные портреты, готовые к сожжению или к увозу в мусорохранилище. Подобрал. Пожелтели, как листья каменной березы на улицах Сент-Джонса. Мертвые герои фотографических портретов глядят сурово и торжественно, словно предчувствуя ночные дозоры, суп из селедки, расстрелы под грохот автомобильного мотора. Улыбки отсутствуют. Прически женщин строги и вычурны одновременно, сюртуки мужчин тщательно выглажены и вычищены платяной щеткой. Чудны дела твои, Господи. Однако оптика у дореволюционного фотографа лучше, чем у советского. Мертвые при царизме выпуклы и объемны, а твои дед с бабкой тоже торжественны, но лица их кажутся плоскими.

Дед признавался мне, что с Переделкино, городком живых и мертвых писателей, у него связаны самые страшные в жизни воспоминания. «Их убили всех, – пробормотал он однажды, не разъясняя, кого и за что, – всех убили, и где могила твоей бабушки, я до сих пор не знаю». Может быть, в Южном Бутово, на бывшем расстрельном полигоне возле станции так называемого легкого метро? Это некий гибрид метро и электрички, который ходит по поверхности и с основной системой метро не соединен. Обыватели жалуются, потому что плата за проезд в центр представляется им разорительной.

Каин, где брат твой Авель?

16

Ты, пожалуйста, не думай, что мы чужие друг другу. Я много помню хорошего и забавного про свое детство с вами. Все правда: когда вы уехали с мамой на север, где она получила работу, вы оставили меня у бабушки на два месяца, пока не обживетесь на новом месте. Два месяца обернулись вечностью. Я долго плакал, когда мне сказали, что переезд к родителям отменяется и что я вас больше никогда не увижу, но в конце концов привык.

Мамы давно нет. Она умерла через несколько дней после дяди Сципиона. Несчастный случай.

Ты тоже как бы умер тогда. Бабушка объяснила, что ты захворал душевной болезнью и надолго, быть может, навсегда, помещен в лечебницу[20].

Сейчас, конечно, наступили совсем другие времена. Русский язык я почти забыл, письма твои читаю с помощью электронного словаря. В подвале квартиры, где мы живем с Дженнифер, до сих пор хранятся картонные коробки из винного магазина, набитые предметами, которые ты привозил из командировок в Россию. В те смутные времена ты любил рассказывать, что доллар можно легко продать на черном рынке за множество рублей и, таким образом, скупить чуть не пол-страны. Мама смеялась над тобою, уверяя, что советские изделия ни на что не годятся даже бесплатно. Ты обижался; впрочем, по-настоящему вы ссорились редко.

Где-то, видимо, в разобранном виде отдыхает и мой детский велосипед с двумя дополнительными колесиками. Предполагалось, что я, освоив умение кататься, отвинчу колесики, и он прослужит мне еще пару лет, пока не вырасту. Ты привез его, когда мне было лет восемь, в полуразвалившейся картонной коробке, схваченной полосами тонкого железа. Если начать быстро сгибать и разгибать такую полоску, объяснял ты, в месте сгиба металл разогревается, быстро нарушается его структура, и происходит разлом.

Мы распаковали велосипед, густо смазанный машинным маслом, и ты с гордой улыбкой заботливого отца долго собирал его с помощью приложенного гаечного ключа и отвертки. «Сто долларов, – бормотал ты, – а пять не хотите? Ну, не такой красивый, как местные, но такие базовые, грубые вещи у нас все-таки изготовлять умеют». Велосипед показался мне (как и маме) довольно топорным, но зато, решил я, он доставлен из далекой страны, такого ни у кого нет.

– Ты забыл про тот конструктор вроде Lego, который привез в прошлый раз? – спросила мама не без ехидства.

Ну да, пластмассовые блоки с выступами и пупырышками, из которых можно строить дома, корабли, автомобили. «Цвета, конечно, не такие яркие, – сказал ты, вручая мне увесистую коробку, – но учтите, всего два доллара вместо сорока пяти! За пятьсот штук!» Положим, не только цвета были тусклыми – поверхность крошечных блоков тоже не блестела, да и не блистала. Я сдержанно обрадовался – такого несметного количества кирпичиков не имелось ни у кого из моих друзей. Часа через два все эти кусочки пластмассы пришлось выбросить: они просто не умели – или не хотели? – скрепляться друг с другом. Даже стена домика, самая простая конструкция, разваливалась от малейшего прикосновения.

Субботним утром мы пошли в парк Лафонтен учиться кататься. Вспомогательные колесики отвалились сразу, пришлось привинчивать их снова. Через полчаса отломалась педаль, но ее установить обратно не удалось: нестандартный винтик потерялся в густой траве парка. Ты нес велосипед в правой руке, сгорбившись, с оскорбленным видом. Отломавшаяся педаль оставила у меня на ладони черный след от машинного масла, смешанного с пылью.

– Говорила я тебе, скупой платит дважды, – сказала мама.

– Твой Сципион за всю жизнь и пяти долларов не заработал, – ответил ты неожиданным неприятным голосом.

– Он такой же мой, как и твой, – мама побледнела.

– Ладно, прости, – сказал ты. – Поедем в город, купим мальчику нормальную машину.

Чистенький велосипед, который не нуждался в сборке, я давно забыл, а неудачный, жабьего цвета, со стрекочущим металлическим звонком, так и стоит до сих пор перед глазами. Почему-то мы не стали его выкидывать, как Lego, а положили в подвал до лучших времен. Вместо игрушек ты стал привозить мне русские мультфильмы, которые, правда, приходилось переписывать на североамериканский стандарт: не самое четкое изображение иной раз становилось почти неразличимым. Диснеевские ленты, которые мама брала для меня напрокат в ближайшем видеоклубе, нравились мне куда больше. К тому же никто не заставлял меня их смотреть. «Сорок минут в день как минимум, – настаивал ты, – считай это дополнительным уроком».

После переезда к бабушке принудительное развлечение кончилось, осталась только воскресная школа при соборе Петра и Павла, куда меня отводил дядя Хаим, служба на незнакомом языке, лишь отдаленно напоминавшем русский, и нечастые праздники с угощением для детей, приходившиеся на непривычные даты. Сейчас я вспоминаю все это словно сквозь пыльное стекло. Глупо верить в Бога, если он в одночасье превращает ребенка в сироту. И не меня одного – сотни тысяч детей по всему миру. Освенцим, Палестина, Руанда, Дарфур – о каком Боге может вообще идти речь?

17

Может быть, ты и прав. Может быть, Бог уже оставил нас, перестал существовать. Много веков подряд человечество строило храмы, с конца девятнадцатого века – железнодорожные вокзалы с церковными потолками. Коммунисты увлекались метро, что лишний раз доказывало их связь с дьяволом. Еще был период, когда строили банки, видимо, как символ новой свободы – с колоннами, лепниной, фресками. А сейчас воздвигают торговые центры. Самый большой в мире расположен среди продутых и голых степей Альберты. Включает плавательный бассейн и аквапарк. По воскресеньям туда приезжают с детьми на целый день – вместо церкви.

Пока я дремал летаргическим сном и видел сны, быть может, больничные инженеры вмонтировали мне в одну из мозговых извилин нанопроигрыватель mp3. Добрые люди. Операция дорогостоящая, к тому же уйма времени потребовалась им, вероятно, на подбор и скачивание из Интернета объемистой коллекции советских песен. Радостно мне. Я спокоен в жестоком бою. И поэтому знаю, со мной ничего не случится. Единственное неудобство состоит в том, что не предусмотрено системы выбора, то есть песни заводятся в случайном порядке. Качество отменное: стерео. Иногда – если старая пластинка поцарапана – звук поскрипывает. В песнях постарше, времен моего детства или раньше, слышится раздолье удалое и сердечная тоска. Нет, я не то хотел сказать. В них слышится, напротив, шуршание плотной черной бумаги, которая в шестидесятые годы служила мембраной в динамике нашего радиоприемника. На шероховатой поверхности серели обильные пылинки, привлеченные статическим электричеством.

Ты еще небольшой был, неразговорчивый. Трогательный, с пухлыми щеками. Помнишь фотографию, где ты сидишь на ступеньках нашей квартиры на первом этаже и улыбаешься бог весть чему? Оставив тебя на попечение Летиции, я отправился в Нью-Йорк (куда мне так или иначе давно хотелось) повидаться со Сципионом. После выхода своих двух романов в маленьком университетском издательстве он, не побоюсь этого слова, заважничал и не отвечал на наши приглашения приехать в Монреаль, которые, замечу, делались от чистого сердца. Впрочем, быть может, я и ошибаюсь. Впоследствии, как ты знаешь, он к нам зачастил. Слава тонкого писателя, к тому же потерпевшего за правду, не поддавалась денежному исчислению. Иными словами, Сципион был небогат. Дватри раза в год ему предлагали выступить кафедры славистики (оплачивали дорогу, гостиницу, предлагали гонорар – изредка тысячу долларов, чаще сто или двести). Он разделил со мной гостиничный номер, снятый на три ночи Колумбийским университетом, и я долго оглядывался, разинув рот, пораженный невиданной роскошью трехзвездочного отеля близ 42-й улицы. (Смеюсь. Шучу.)

«А скажи, – спросил я вчера аэронавта Мещерского, – боязно летать на дирижабле в грозу, в ураганный ветер?»

«Совсем нет, – засмеялся мой верный товарищ, поглаживая набриолиненные казацкие усы. – Моторы у нас мощные, никакой ветер не страшен. Ты, Свиридов, по-моему, путаешь дирижабль с воздушным шаром, несущимся, как известно, по воле волн. Вот тут, не скрою, нужна отвага, потому что шар может унести черт знает куда».

«Когда мы дружили в Москве с сочинителем Сципионом, ненавидя советскую власть, – вдумчиво ответил я, – предметом наших застольных бесед нередко служили различные способы бегства за государственную границу. Обсуждался и воздушный шар. Мы быстро пришли к выводу, однако, что любой такой агрегат, даже если нам удастся его построить, тут же собьют пограничные солдаты, не мучаясь совестью за неимением таковой, как у бобров».

И мы приняли внутрь тела по глотку ямайского рома за наше героическое прошлое и гармоническое настоящее, запивая его теплой кока-колой и непроизвольно икая.

Из той поездки в Нью-Йорк я привез японский коротковолновый радиоприемник «Сони» размером в две сигаретные пачки. Вещица отличалась приятной увесистостью. Черного цвета. Сципион смеялся надо мной в момент покупки: «Что ты будешь ловить на нем? Передачу “Голос родины”?» «Я нуждаюсь в звуках родной речи», – набычился я. «Наша речь сохраняется внутри нас, как луковица тюльпана, просыпаясь в положенный срок», – отреагировал сочинитель. Продавец-хасид с тревогой потряхивал кудрявыми пейсами, опасаясь, что сделка не состоится и он лишится положенных комиссионных.

Странно и неспокойно чувствовать себя Рипом ван Винклем.

Мне кажется, если я снова сяду на ночной автобус (который, несомненно, по-прежнему ходит тем же маршрутом); выберу кресло в задней части машины, чтоб можно было вволю покурить; захвачу с собой «Архипелаг Гулаг», который, среди прочих книг, эмигранты могли получить бесплатно; задремлю, отхлебнув из плоской фляжки; в семь утра, оглушенный и сонный, но все-таки молодой, выйду из автовокзала – то возникнет возможность попасть в тот же мир, что двадцать пять лет назад. Все у меня впереди. В рассветных сумерках сияет назойливый неон (аргон, криптон), зазывающий в прокуренные кинозалы. Самые пожилые и неприглядные из доступных девушек, позевывая, извлекают из пачки предпоследнюю сигарету и созерцают меня с грустным интересом. Кожаные мини-юбочки, крикливые (алые, зеленые) лифчики в цвет неоновых вывесок. Лица осторожны и напряжены. Ночь прошла, заработано мало. В особой витрине круглосуточной электронной лавки сияет умопомрачительная новинка ценой в небольшой автомобиль: компьютер с жестким диском аж в двадцать мегабайт, с цветным экраном в пятнадцать полновесных дюймов.

А вот те зеленые растительные человечки, они ведь, как я уже сообщал тебе, хранят всю зрительную информацию с нашей бесталанной планеты. Только озабочен я: в силах ли они сделать картинку объемной? И напитать ее сиротливым утренним холодком великого города? Запахом гниющего мусора и тлеющей анаши?

Сципион представил меня в качестве своего друга детства, редактора и консультанта. Среднестатистический профессор (седая бородка, очки без оправы, вишневый замшевый пиджак) отвел нас, семеня, в кабинет с выставленным угощением: чипсы картофельные, мерло калифорнийское, арахис соленый. Мощное множество желтеющих русских книг на стеллажах. «Вот сборник Ходасевича с автографом!» – провозгласил профессор. «Вот сборник Набокова с автографом Веры Набоковой! Вот «Тихий Дон» с автографом! Вот сборник вашего великого соотечественника Иосифа Бродского с автографом! Вот сборник Николая Рубцова, зарезанного своей любовницей в ночь на Крещение!» Вино в пенопластовом стаканчике отдавало уксусом и безнадежностью. «Иосиф Бродский – вообще не поэт, – проскрипел Сципион с обворожительной полуулыбкой. – Шолохов украл свои романы, забыл у кого. А уж про Набокова я и говорить не стану. Дутая величина, сударь. Кухаркин сын, как называл его Георгий Иванов».

18

Снова заголосил мой нанопроигрыватель. Ты пришел! по таежной тропинке! на моем повстречался пути. Ты меня! называл бирюсинкой! все грозил на оленя пойти. Только вдруг завтра уедешь (шипение – слов не разобрать! Кажется, что-то вроде «станет сумрачно мне у костра»), ты грозил, что пойдешь на медведя, но боишься в тайге комара. Ложная романтика, которую впаривали угнетенному народу циничные московские литераторы, все как один бабники и пьяницы.

Майя Кристалинская. Девушка с аспартамовым голосом. Интересно, какая у нее настоящая фамилия. Справился в Интернете. Оказалось – не псевдоним. Сошла в могилу от рака крови, бедняжка. На сцене красовалась в косыночке, повязанной вокруг лебединой шеи, чтобы скрыть следы химиотерапии. Московские модницы следовали ее примеру, не зная прискорбного секрета.

Разобрал, наконец. Станет зябко тебе у костра. И все грозил не на оленя, а на медведя пойти.

Вот бреду я вдоль большой дороги, в смысле, главной улицы города Сент-Джонс в глухой провинции Ньюфаундленд, и наблюдаю нравы.

Жутковато и неуютно чувствовать себя Рипом ван Винклем.

И счастья нет. И счастье ждет у наших старых, наших маленьких ворот, распевает Майя Кристалинская.

Привет от венской делегации, как выразился бы В.В. Набоков.

Радостным шагом, с песней веселой мы выступаем за комсомолом. Мы выступаем дружно вместе с аэронавтом Мещерским, оправданным судом присяжных заседателей за недостатком улик. Мой браслет – на голени, его браслет – на крепком запястье, рядом с добротными часами «Ролекс» азиатского изготовления. Мы идем твердой походкой, потому что приняли никак не более ста семидесяти пяти граммов на человека. Как слону дробинка.

Я уже отмечал, что асфальт в Сент-Джонсе не самый американский. Напротив, потрескавшийся и неприглядный. Крупные дыры, впрочем, своевременно засыпаются песком и цементируются. Иначе амба муниципальному бюджету: засудят в случае аварии. Когда я еще ездил на родину, частные таксисты, объезжая глубокие выбоины на дорогах, жаловались на прискорбное состояние российских путей сообщения.

«Попадешь колесом в такую яму, и прощай, коленчатый вал», – грустно докладывал обобщенный шофер в синей нейлоновой курточке. Похожие жесткие куртки образца 1950 года до сих пор носят американские пограничники.

«А в суд подать на муниципалитет – слабо? – вскидывался я. – Новая машина плюс моральный ущерб?»

«Простите?» – озадачивался обобщенный водитель, не понимая самой идеи.

Усердно пытаюсь доказать тебе очевидное, сынок: десятилетия большевизма дорого обошлись моей возлюбленной родине.

Сент-Джонс, как я достоверно убедился в ходе пешей прогулки с моим оправданным товарищем, город трехмерный, подобно нашей вселенной. Он расположился на одном из берегов длинной узкой бухты, привольно раскинувшись на склоне умеренной крутизны. Театрал уподобил бы его амфитеатру. Дома и местное население в таком случае преобразились бы в зрителей. Роль гладиаторов (неуважаемая, опасная профессия) исполняли бы яхты и моторные лодки, бороздящие зеркальную поверхность бухты. Львы и тигры превратились бы в грузовые и пассажирские корабли. А я стал бы первым христианином, испуганно озирающимся на арене. Сочинитель Сципион, который в юности баловался стишками, признавался мне, что в одном из его первых сочинений описывалась подобная сцена. Еще не развалившийся Колизей, оголодавшие хищники, лохматый старичок – божий одуванчик, раб, должно быть, которого вот-вот примут в пищу, предварительно больно покусав. И аплодирующие граждане первого Рима, главным образом освобожденные секретари парткомов оборонных предприятий, получившие билеты по разнарядке. Он декламировал мне этот опус. Я не одобрил. Лучше бы он писал о страданиях нашего отечества, раскулаченного коммунистическими гиенами и большевистскими шакалами. Он куда-то пропал, Сципион. Я тревожусь. В Интернете, как ни странно, не выскакивает ни одного упоминания. Неужели о нем настолько забыли в сегодняшней России? Я красиво помню, что все три его повести разошлись гастрономическими тиражами. И не так давно, в сущности, недавно. Вот такая трава забвения, аналогичная полыни, произрастает теперь на обочинах моего обуржуазившегося отечества.

Завтра мы вступим с аэронавтом Мещерским в гранитное здание губернского суда, отстоим небольшую очередь в канцелярию, она же билетная касса, и снова отправимся в Переделкино. Дорога недалека, на могиле закопанной берцовой кости Плюшкина всегда лежит два-три яблока, которыми возможно закусить кубинский ром из плоской фляжки, а если хватит денег – то и из полномасштабной бутылки в 0,75 литра. Подобная емкость стоила шесть рублей, не дороже приличной водки. Но мы брезговали напитком с Острова свободы, приобретая его лишь в случае отсутствия последней (не свободы, а водки). Куба, любовь моя. Остров зари багровой. Песня летит над планетой, звеня, Куба, любовь моя! Куба, отдай наш хлеб. Куба, возьми свой сахар. Куба, Хрущева давно уже нет. Куба, иди ты на хер!

Так угнетенный русский народ издевался над своими поработителями, сынок, путем невинной, однако свободолюбивой пародии.

«Дедушки у тебя никогда не было, – нехотя сообщил мне отец, твой дед, – а бабушка погибла в лагере».

«В пионерском лагере?» – попытался уточнить я.

«Нет, в лагере для заключенных, сынок. Долго объяснять. Вырастешь, расскажу».

Отец получил в детдоме среднее образование и путевку в жизнь: право поступить в техникум или даже в институт, несмотря что сын врага народа. Он работал, допустим, счетоводом. И что же дальше? Фамилия бухгалтера была Галтер, как фантазировал незабвенный Эдуард Лимонов, бывший друг моего бывшего друга Сципиона?

Нет, фамилия его была, как и твоя, Свиридов. Он обладал двумя парами черных сатиновых нарукавников, натягивавшихся на руки с целью экономии дорогостоящей и дефицитной мануфактуры пиджаков. Еще он носил рубашки из тонкого и несерьезного материала типа бязи. Смущаясь, как всякий беспомощный и стареющий человек, стоял перед полнеющей женой, твоей бабушкой, а она завязывала ему на шее убогий галстук – узкий, черный, в бездарных крапинках. Однако любил птиц и держал в клетке одинокого мандельштамовского щегла.

Так вот и мы все, кроме какого-нибудь Плюшкина, которого памятник Гоголю справедливо называл прорехой на человечестве, вымираем, оставляя разрозненные и мало кому необходимые воспоминания родных.

19

В какую-то бесплацкартную зиму в клетке появился второй жилец: воробей со сломанной лапой. Отец (твой дед) принес его с улицы, смущаясь. Невзрачная птица подверглась связыванию бечевкой испуская истошный писк. Уложена на мелкую тарелку под кудахтание мамы (твоей бабушки). Изготовив из двух спичек и кусочка той же бечевки медицинскую шину, отец прикрепил лечебное средство к сломанной лапе. Забинтовал туго. Мать придерживала. Выпустили притихшее животное в клетку, обнимая теплыми ладонями, улыбаясь детской улыбкой. Жердочка занята щеглом. Больная птица пристроилась на фанерном днище, посыпанном соломой, и постепенно глаза ее подернула матовая пленка дремоты.

Потом как-то сразу московский март, месяц прохладный и неверный, обещающий многое, дающий сущие крохи, как и любой иной месяц (год, квартал, пятилетка знаков качества и всенародного коммунистического бдения). Мы дышали медленно и незаметно. А птицы, невольные соседи по клетке? Те жили, ни о чем не печалясь. Сухого корма хватало на обеих. Воды также. Ограниченное пространство, возможно, и огорчало пленниц, но откуда нам было знать?

Пятого марта незапамятного года стояла суббота. Вру, воскресенье, возможно даже и Иисуса Христа, распятого на кедровой виселице при Понтии Пилате, царе иудейском. А год наблюдался 1961-й, и через месяц с небольшим простой сербский парнишка Юрий Гогарин должен был полететь в тесном алюминиевом шаре в распахнутый, как книга Бытия, космос.

Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе о московском марте 1961 года? Изволь.

Еще неизвестна городу и миру волнительная полуоткрытая улыбка Юлия Гугорина. Мы устали после долгой зимы, проведенной в единственной подвальной комнате. Отцу наконец дали жилье в той же квартире, откуда мать его увезли на Лубянку, а его самого – в детприемник. Ценой потери скольких-то квадратных подвальных метров твоей бабушке удалось обменять свою комнату и въехать в ту же квартиру. Имелись тихие и немногочисленные соседи, о которых сообщать тебе излишне: я не этнограф. Общая площадь двух совместных комнат с изношенным паркетом (трещины заполнены высохшей мастикой, сгущенной до состояния ладана или смирны) составляла двадцать шесть совершенно квадратных метров. Староконюшенный переулок. Арбат под окнами. Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое безумие, никогда до конца не пройти тебя. Откуда ей знать, что когда-то в порядке предписанных мер в глухом переулке Арбата был схвачен седой инженер.

Там теперь хрен знает что! Сынок! Ты не представляешь! Я отыскал видео в сети. Где мой Арбат? Где мое отчаяние? Там ныне лишь корыстолюбивый лотошник реализует матрешки и игривые футболки для жовиального француза и новообретенного латыша. Его, героя онегдодов про одалисок и удодов. Раша, гордость наша. Напрасно я приехал в Таллин, где климат, блин, континентален. Что неправда ради рифмы. Климат в Прибалтике, как в Ньюфаундленде: морской, чуть теплый и унылый, как брюквенная каша. Отварить брюкву в воде, сделать из нее пюре, добавить в него обжаренный в масле лук, посолить, залить молоком и подогреть, помешивая, в течение 5–7 минут.

Март, Москва, давно-давным. Вот отец мой, навеки остолбеневший приютский выкормыш, нашаривает на березовой тумбочке загодя припасенный стакан с водопроводной водой. Пьет, издавая домашние успокаивающие звуки. Кряхтит, укладываясь обратно, чтобы обнять живую и теплую жену. Да! И ладонь, берущая больную птицу, и жена, отдаленно пахнущая духами «Красная Москва», одинаково теплы. Вот-вот, и те упоминавшиеся выше огурцеподобные загогулины на хлопчатобумажном чехле ватного одеяла, которым укрываются супруги, чтобы не замерзнуть в условиях ночного падения температуры.

А я, бывает, среди ночи переползаю в комнату к родителям и, не спрашиваясь, укладываюсь между ними. Или сбоку, ближе к стенке, как в ту ночь, чтобы не мешать им обниматься во сне.

Неужели и это пройдет, думал я с ужасом.

Мать приносит с кухни рисовую кашу с изюмом: другой я не ем. «Каша с тараканами!» – восклицает она, и я с готовностью смеюсь, вспоминая известную историю (таракан в булочке; разгневанный великий князь вызывает булочника Филиппова; тот съедает таракана с криком – это изюм! новый рецепт!; отсюда и пошли булочки с изюмом). Завтракает и отец, употребляя столовую ложку в отличие от моей чайной. Чай крепок; для меня его разбавляют кипятком. Кофеин вреден ребенку. Тающий снежок за окном, слякоть, сырость, но сквозь форточку с бульвара доносится обнадеживающий и направленный в будущее запах весны.

Клетку берет отец за железное кольцо, прикрепленное сверху, и пленницы ее начинают биться от страха в ограниченном пространстве, ударяясь о прутья и роняя мелкие перья. Им тепло дома, а на улице мокрый снег, грязца на мостовых, небосвод графитовый и невысокий, хотя добраться до него даже и с птичьими крылами невозможно.

Перед памятником великому космонавту Гоголю (который писал о прорехе на человечестве) мы присаживаемся на промерзшую и ребристую бульварную скамейку. Птицы волнуются, предчувствуя. «Мама, – говорит отец, – открывай!» Она поворачивает проволочную задвижку и тянет дверцу на себя. Капитан-щегол подскакивает к выходу, высовывает головку, оглядывается, нерешительно возвращается на жердочку. Рядовой-воробей, напротив, сразу же рвется на свободу и исчезает, не оглянувшись. Щегол провожает его взглядом, вновь подлетает к выходу – и также уносится от нас, витая.

«Вот и все», – произносит человек.

«Да», – подтверждает его женщина.

И они покидают прозрачный бульвар, оставив утратившую смысл клетку на скамье. А я семеню между ними, норовя подскочить, как освобождаемый щегол, подпрыгнуть, держась за родительские руки.

И это прошло.

20

Сципион исписался, твердили злые языки. Сципион – сноб, эстет, сжатый сноп на Господней ниве, высокий старт и жалкий финиш. А мне-то что, спросишь ты?

И глупо спросишь. Даже аэронавт Мещерский, личность, честно говоря, неразвитая, слышал о сочинителе Сципионе. Обруганный им (Сципионом) автор «Бледного огня» называл его надеждой отечественной литературы. Свою первую прозаическую вещь он писал, можно сказать, в моем присутствии. Он промолвил, сутулясь: вот грохочущая железная дорога, шлагбаумы, тепловозы, фирменный скорый поезд Москва Киев под названием «Мазепа». Белые занавесочки на окнах, сосредоточенные морщинистые курильщики в тамбурах, вагон-ресторан: солянка (а положили ли положенную по рецепту маслину? Или продали ее беспризорникам, осаждающим столичный поезд на станции Житомир?) и непременный ромштекс с безмолвным картофельным пюре и сиротливой веточкой петрушки. Вот и станция Переделкино, справа от которой хором смеются и радуются мертвые писатели. Слева от железных дорожных путей расположена деревня Чертополох. Там обитают лица титульной национальности с подмосковной пропиской и невысоким уровнем жизни. За тридцать рублей в месяц мы сможем получить на всю зиму комнату с заледеневшим алюминиевым рукомойником в прихожей и электрическим освещением. Я буду писать роман и водить девушек. Ты будешь размышлять о смысле жизни и, если захочешь, водить девушек. Пойдет?

Мы сняли продолговатую комнату с продавленным диваном и комплектом журнала «Знание – сила» за 1958 год. Сервант с бедной посудой: тринадцатигранные стаканы мутного стекла, поцарапанные тарелки мелкие и тарелки глубокие с беспомощными синими ободками, шероховатый алюминий вилок и ложек. Неслыханное студенческое блаженство тех лет: жить отдельно от родителей. Разминать в пальцах сигареты «Ява», подсушенные на батарее отопления. Путешествовать по хрусткому снежку в пристанционный магазин за картошкой и мороженой треской, крепленым вином и консервами «Завтрак туриста» (перловая каша, томатный соус, измельченная рыба частиковых пород). Задыхаться, повторю, от счастья под морозными небесными кострами, из-за огромного расстояния представляющимися лишь светящимися точками. И каждый вечер за шлагбаумами, заламывая дефицитные пыжиковые ушанки, среди канав гуляли с барышнями ответственные работники. И каждый вечер в определенный час (или это мне только снилось?) женская фигура, укутанная в вискозную ткань, мельтешила в оконном проеме. И присылала мне сушеный – хрупкий и шуршащий – цветок бессмертника в стакане голубого, как небо, аи.

Всякое случалось в моей обильной событиями жизни многоборца с кровавым коммунистическим режимом, сынок.

Водить девушек. Несомненно, преувеличение, подростковая мечта. Чем мы могли их привлечь, прости Господи? Я еще был студентом, но заурядным, даже не отличником, а Сципион, уже изгнанный с физического факультета за неуспешность и освободившийся от призыва в армию по причине не то плоскостопия, не то скрытой эпилепсии, не забудь представлял собой сочинителя начинающего, подпольного, к тому же по некоторой хмурости характера не особо общительного. А девушки в те годы, повторюсь, были куда целомудреннее, чем впоследствии. Однако мы не огорчались. Селедка, посыпанная луком, отваренная на керосинке картошка, водка, загодя помещенная в сугроб, составляли наш обычный ужин. Днем, когда я посещал занятия, Сципион писал в общей тетрадке автоматической перьевой ручкой или перепечатывал сочиненное на пишущей машинке «Колибри», изготовленной в Германской Демократической Республике. Горжусь, что был его первым читателем. Впрочем, он и без читателей был уверен в своих силах. «Как ты думаешь, – спрашивал я, – велики ли твои шансы переселиться на ту сторону железной дороги, где настоящие писатели пьют от простуды чай с малиновым вареньем, заполняют анкеты на выезд в братскую Болгарию за овчинным тулупом, а их вдовы с ужасом ждут выселения с нажитого места, поскольку имеют право занимать государственную дачу лишь в течение полугода после смерти супруга?» «Думаю, что мои шансы невелики, – щурился Сципион, – полагаю, что мне скорее следует ориентироваться на институт имени Сербского». «Претенциозный бред», – цедили литконсультанты журналов. Лицемерно свободной, а на деле связанной с буржуазией и коммунистами литературе Геббельс противопоставил литературу действительно свободную, служащую великим идеалам счастья народов, открыто связанную с фабричными и их освободительной борьбой. Однажды в феврале когда по всей земле мел пастернаковский ветер, задувающий свечи бытовые парафиновые, к нам постучалась девушка Коринфия. Сципиона не наблюдалось. Всхлипывая, она дожидалась его до утра, не сказав мне ни слова, а потом побрела к первой электричке, почему-то оставив под настольной лампой фиолетовую, как любимые чернила Сципиона, бумажку в двадцать пять рублей.

Обыкновенно у задворок меня старался перегнать почтовый или номер сорок. А я шел на шесть двадцать пять.

Летом не лишенная изящества повесть Сципиона стала расходиться среди любителей словесности в перепечатках, к осени – опубликована в Америке. И хотя ничего антирежимного в ней не содержалось, по заведенному коммунистами обычаю его имя незамедлительно занесли в проскрипционный список, и любой жандарм получил право зарезать беззащитного одинокого сочинителя без суда и следствия. Обошлось; кое-как мы просуществовали до глубокой осени, когда боярышник багровеет особенно тревожно; вновь явились к нашей сгорбленной пергаментной хозяйке. Идиллия не повторилась: Сципион был насмерть перепуган, к тому же Коринфия явилась к его родителям с новорожденным младенцем на руках, рыдая. Была изгнана решительным старшим поколением. Муки совести, финансовая недостаточность. Сочинительский зуд, однако, не оставлял моего бывшего друга; именно той зимой он составил известный тебе (или неизвестный) очерк о сущности брошенной им поэзии.

Друг мой, ответь мне, почему ты возвращаешься к утраченному? Отчего неймется тебе, отчего ты не желаешь продолжать свои новые труды?

Так я вопрошал сочинителя Сципиона, но он смотрел мимо, сохраняя молчание. Перед ним на дощатом столе стоял достаточно мутный стакан (помнишь, я привез такой из Москвы, и ты не оценил моей покупки, а ведь мне пришлось нарочно ехать за ним на блошиный рынок). Так получилось, что именно этот стакан он и взял вместо ответа в руку с длиннющими пальцами (ногти, впрочем, были грязны). И немедленно выпил, как выражался другой самопровозглашенный великий писатель тех лет.

21

Дружить с гениями – задача не из легких, сынишка ты мой возлюбленный. Лестно, разумеется: мы люди простые. Рассчитываешь на свое место в вечности за их счет.

Впрочем, осознаешь: у вечности ворует всякий, а вечность – как морской песок. Это строки Мандельштама, лысого льва, затравленного на арене Колизея коммунистическими гееннами. Он вообще, дурилка картонная, тяготел к песку – а песок есть прах камня, кости разложившейся вечной природы. Прими ладонями моими пересыпаемый.

Бог с ними, с гениями. Тем более что эта печать ставится на чело смертного усилиями общества. Сегодня ты Бенедиктов или Вальтер Скотт, а завтра – жалкий памятник Гегелю на Тверском бульваре. К тому же вкусовые качества сегодняшнего обеда оказались невысокими. Ведь как справедливо отваривать брокколи? Полторы, максимум две минуты на пару. Чуть больше – и оно (они?) приобретает отталкивающий скучно-зеленый цвет. Что хотят, то и делают. Суки.

Лучше ты выйди, как юный витязь в чисто поле, на сайт gamehouse.com и бесплатно, то есть без внесения денежных средств, скачай игру SuperCollapse II.

Кубики разных (четырех) цветов падают на маленьком экранчике. Мышкой требуется щелкать (кликать, окликать) на комбинации кубиков одного цвета. Они, понимаешь ли, после этого исчезают, как все земное. Кликнешь на пять слипшихся алых кубиков – получишь сто, скажем, очков. Кликнешь на семь – получишь тысячу. Так считаются очки, экс, я бы сказал, поненциально.

А кликнешь в русской степи: Господи, где ты! Почему ты меня оставил? Нет ответа. Не так ли и ты, Русь, как бойкий костюм-тройка, несешься.

Тут: иное. Тут кубики с грохотом переселяются в приснопамятное небытие, где все мы обитали до своего рождения, а ты восхищаешься собственной ловкости.

Ты наш первый компьютер Макинтош помнишь вообще? Ящичек цвета слоновой кости, черно-белый крошечный монитор, встроенный прямо в корпус? Ломался часто (летел блок питания), но в обращении был дружелюбен и легок, не чета сочинителю Сципиону.

Крах! Крах! Исчезают кубики, взрываясь.

В момент смерти от удушения мозг выделяет особое вещество, вызывающее эйфорию. Запамятовал название. Эуфиллин? Нет. Это, кажется, средство от геморроя. Амфетамин?

Эндорфин.

А забредешь в сумеречный вечерний бар с хайтек браслетом на голени – тишь, гладь, Божья благодать. Отдыхают неприкаянные ловцы рыб в неухоженных бородах, без изношенных супруг женского пола, занятых одинокими детьми и незажиточным хозяйством домашнего бытия, поддерживают мужской разговор о тяготах вылавливания исчезнувших, вымерших рыб, о безработице, пожалуйста, прикуривай у нее. Дубовый стол, в солонке нож, и вместо хлеба ёж брюхатый. От нас с аэронавтом Мещерским отсаживаются понемножку, видимо, недолюбливают иностранцев, но бар невелик размером, обрывки бесед улавливаются. Об Александре Коллонтай тоже иногда обсуждают, об Инессе Арманд. И Наденьку Курбскую поминают незлым тихим словом. Впрочем, курить воспрещается. Выходят, шурша брезентом моряцких курток, в ладошках сохраняют хилый огонек зажигательных машинок. Курят нечасто, стараются затягиваться поглубже: пачка Player’s нынче стоит дороже бутылки пристойного вина. Хорошо. Славно. Ты-то, я надеюсь, не куришь табаку?

При коммунистической власти немногочисленные московские бары, сынок, были недоступны рядовому населению. Их посещали только агенты печально знаменитого НКВД. Расплачивались за чешское пиво корпоративными кредитками, подло прислушиваясь к разговорам отсутствующих посетителей. Когда мы с твоей единородной матерью Летицией ездили в перестраивающуюся Россию, ты замер, удивленный, в номере железобетонной гостиницы «Молодежная» и спросил: «А разве радио бывает по-русски?» Потом мы спустились в подвальный бар (ты уже уснул), и Летиция долго недоумевала. Ибо на полке пылились опустошенные бутылки из-под зарубежных высококачественных джинов, виски и тоников. И мартини, впрочем. А на продажу предлагались только низкокачественные напитки местного изготовления. Я усматриваю в этом метафору советской власти, ее цинизм и страсть к обману мирного населения.

Лестно дружить с гениями, но нелегко. Или наоборот: легко, но нелестно.

Во-первых, ab ovo, кто подтвердил, что он сумрачный гений?

Где справка из Союза гениальных сумрачных писателей?

Десяток приятелей удостоверил? Так он – в часы одиноких ночных чаепитий – не верит ни им, ни самому себе. Вот обитаем мы в деревне Чертополох, и поскольку я, будучи студентом, все-таки зарабатываю некоторые финансовые девизы, у нас имеется на столе, на клеенке с нарисованными тропическими фруктами «апельсин» и «ананас» несколько количеств светлой водки. И он высказывается внезапно: в чем смысл уходящей, как брошенная юная женщина, жизни? (Типа Эвридики, добавляет, и черная, возможно, шелковая, юбка ее, вещь шелестящая и ранее волновавшая, в эту минуту кажется жалкой до слез.) Может быть, его (смысла) и вообще отсутствует?

Мне легко, элегически добавляет, я причастен творчеству. А ты, сочувствующий Свиридов, не умеющий отличить альфы от омеги?

Множественные брокколи переварены, мороженое филе ханьской трески безвкусно, как утреннее лобзание усталой платной дивы.

На крыше собора – гроба поваленного, уже частично выкрашенной небывалой сияющей киноварью, которую так нетрудно спутать с суриком, размахивают несметными малярными кистями паучьи человеки в оранжевых спецовках и алых касках, но искупления не сулят.

22

О братьях наших меньших. Мы привыкли именовать таким образом животные существа, обладающие чувствами и инстинктами, однако лишенные разума. Никому не придет в голову считать своей сестрой коноплю или иву. Впрочем, и с животными некоторая неразбериха. В состав своих братьев мы принимаем главным образом млекопитающих и теплокровных – в отличие от облакоподобной непривлекательной медузы; стремительной острозубой ящерицы; безрукой и безногой рыбы – в сущности, калеки перед лицом Господа.

Подчеркну также, что наиболее приятны нам животные одомашненные, вероятно, по той же причине, что и женщины, то есть по соображениям корысти. Они полезны нам. Пес охраняет овечью отару, терзает врагов народа при попытке к побегу, спасает замерзающих в швейцарских Альпах. Кот уловляет хтонических мышей, а в их отсутствие выступает в качества источника тепла и экологически чистой психотерапии. Конь используется в качестве тягловой силы, участника рысистых испытаний, для изготовления увлекательного бешбармака в безбрежных казахских степях.

Вспоминаются в связи с этим вдохновенные, много лет запрещенные стихи из фильма Doctor Zhivago.

Лошадь, лошадь моя, черногривая добрая лошадь, я тебя полюбил – ты тоже умеешь по ласковой родине плакать. И ты, собачатина с толстым подкожным слоем жира, живущая в тихой деревне возле Сеула, с любопытством из клетки своей обоняешь пронзительный запах ким-чи, которое осенью квасят хозяйки, смеясь, в глиняных амфорах, и размышляешь: как мне повезло, что живу я не в Северной – в Южной Корее. Лист капусты шершав и матерчат, в доме хохот и взрывы гранат. Там шинкуют, и квасят, и перчат, и бесчинствует дворник Игнат. И маринад отвечает. На все вопросы отвечает Ленин. У дворника – жена, а у буренки – вымя. Нахохлилась страна под дождиком косым. Кому воскресшие не кажутся живыми – тот Господу не сын.

(Один недостаток, впрочем: рифма граната – Игната уже употреблялась поэтом Исаковским в романе «Бесы».)

Задаюсь вопросом: если и впрямь существует предвечный Создатель, которому мы в таком случае приходимся меньшими братьями, теплокровными и живородящими, то как он относится к бедным родственникам нашим вроде бычков, в том числе и в томате? Признает ли за ними право на бессмертие? На стремление к счастью? Свободу вероисповедания, неприкосновенность жилища?

Опасаюсь, что не признает, ибо допускает нам делать с животными, прямо скажем, самые постыдные вещи. Как, впрочем, и им с нами; практика поведения могильных червей напрашивается в качестве наглядного примера. Можно упомянуть также микробов, хотя современная наука относит их не к животным, а к растениям. Ничего себе растение! Ни хрена себе баян! Жрет тебя изнутри до самой мучительной смерти, и, главное, какая ему, гаду, польза? Ведь помрет животное-хозяин (в данном случае человек) – и тебе, растению мелкоскопическому, полные кранты! Конец положительный! Необратимый, как реакция осаждения сульфида ртути!

Не внемлют микробы моим возмущенным речам, настойчиво продолжая свою самоубийственную работу. Камень на камень, кирпич на кирпич, умер наш Ленин, любимый Ильич, съеденный заживо палочкой Вассермана. И Марат умер, плескаясь в ванне, подобно исчезнувшей треске, зарезанный самоотверженной девицей Фанни Каплан, отдавшей свою молодую жизнь за освобождение отечества. Впрочем, в отсутствие благородной мстительницы ему бы тоже не допустили умереть от чесотки, профилактически отрубив буйную французскую голову.

Поутру, еще до начала занятий, школьники приносят на комиссию в лавочки Сент-Джонса битых зайцев, изловленных в пригородных лесах с помощью силков, поставленных с ночи. Никто не возмущается, наоборот, родители радуются скромному дополнительному денежному доходу, а покупатели – возможности разнообразить свое небогатое меню питания.

А я бы не смог изловить зайца и с целью продажи лишить его жизни. И ты бы, вероятно, не сумел, получив от меня воспитание.

Я сам видел такого позавчера, когда с позволения главврача отправился на прогулку за пределы города. Населенный пункт невелик, до леса можно дойти за неполный час. Я выглядел точь-в-точь как подмосковный грибник, оставивший дома свою супругу-грибницу: на локте вместительно качается сплетенная из веток плакучей ивы корзина, в руке довольно острый, хотя и небольшой нож. Стояла прибалтийская сырость, серость, усугубляемая гранитными валунами, лежавшими, словно окаменевшие мешки с картошкой, там и сям. Обгонявшие меня удивленные автомобилисты нажимали на клаксоны своих подержанных машин в знак приветствия и одобрения. Аэронавт Мещерский в силу пожилого возраста сильно отстал, даже отчасти рассеялся в туманном воздухе, а мне хотелось побыть одному, и я не останавливался. Хотя и понимал, что рано или поздно придется подождать товарища: в одиночку мне вряд ли одолеть припасенную бутылку сорокаградусной.

Я оглянулся на отдаляющийся город. Алое пятно на сером: крыша собора. Свет, и служба идет. Пять-шесть конторских зданий, целомудренно воздымающих свои провинциальные этажи. Многоцветные жилые домики, наперебой сбегающие к заливу, который уже скрывался из виду. Узкими улочками я вышел на шоссе. Придорожные строения стояли реже, участки увеличивали свою площадь и носили следы сельскохозяйственной обработки. Кое-кто из бывших рыбаков копал картошку на любительских огородах, утирая пот со лба широкими натруженными ладонями. Кривые яблони склонялись под тяжестью неказистых, но обильных плодов. Потом и эти дома, крытые серым шифером, исчезли, по крутым обочинам шоссе начал густеть неухоженный смешанный лес, по первому ощущению – грибной. Во всяком случае, подстилка из гниющих листьев и хвои источала знакомый и безошибочный запах. Я вскарабкался на склон (новые кроссовки чуть скользили на влажной траве) и, трудясь, срезал осиновую палку, после ножа и корзины (в которую когда-то – под ликование восторженной черни – скатилась окровавленная кудрявая голова Фанни Каплан с губами, искривленными последней судорогой) – принципиальный инструмент грибника. А на зайца я этой палкой бы не покушался, честное слово. Даже соблазна не возникло, когда он, отдыхающий в палой листве, вдруг кинулся от меня наутек, не ведая, что я не стремлюсь причинить ему зла.

23

С наступлением каждой осени, когда городские клены постепенно становились багровыми, город – молчаливым, а ветер – немощным и прохладным, ты вздыхал, что под Монреалем почти не растет грибов. Ты сидел на нашей узкой кухне, опустив голову, а мы не понимали тебя – стоит ли выискивать и собирать в лесу дикие, возможно, ядовитые, когда в любой лавке предлагаются чистые белые шампиньоны, а если хочется экзотики – можно купить, хоть и за несусветные деньги, устричные грибы, которые ты по-русски называл вёшенками, или взять в Китай-городе сушеных, а то и консервированных в жестяной банке. «Не то, не то», – огорчался ты.

Потом к нам стал приезжать дядя Хаим, которого ты встретил в русской церкви.

Дурно пахнущей вяленой рыбой из русской лавочки вы закусывали горькое St-Ambroise, осторожно разлитое в высокие бокалы, расширяющиеся кверху. Словоохотливый дядя Хаим уговаривал меня попробовать, растерянно улыбаясь. В рыжеватых грубых волосках, покрывавших тыльную сторону его ладони, посверкивали хрупкие рыбьи чешуйки, на расстеленном номере The Gazette щерился колючий рыбий скелет, и отломанная сухая голова безучастно щурила вытекшие глаза.

«Малец, – восклицал он, – ты катаешься в своей родной Канаде, как ярославский сыр в вологодском масле, но тебе недоступны простые радости человека с советским прошлым! Смотри, это спинка филей, наиболее ценная часть воблы! Я почистил ее для тебя, вынул все кости. Держи! Даже в Москве, с моими связями заведующего мебельным магазином, я не мог доставать эту рыбку чаще, чем раз в месяц!»

Мы уселись в его фиолетовый «пежо» с постукивающей коробкой передач.

«Два пива перед тем, как сесть за руль, разрешается канадскими законами, – с душевным ликованием просвещенного человека повествовал дядя Хаим, – допустим, я выпил четыре жалкие бутылочки по трети литра каждая. Но сколько лет закалки! Остановить меня не придет в голову никакому полицейскому козлу. А коробку передач надо сменить, давно размышляю об этом. Или выразиться более возвышенно? Смена коробки передач давно служит предметом моих размышлений».

«Почему же медлишь?» – спрашивал ты.

«Если менять в гараже, – размышлял вслух дядя Хаим, – то никакой зарплаты не хватит, тем более что в настоящее время у меня с ней полный цуцванг. Требуется снять коробку передач с моего второго “пежо”, серого, перебрать, смазать, смонтировать. Работа не на один день».

Мы следовали в университетский дендрарий. Помнишь? Километров сорок от города, за чопорным Биконсфилдом, не доезжая St-Anne de Bellevue. Почти природный, почти нетронутый лес: клены, ели, сосны. Двое взрослых, вступив в рощу, стали сосредоточенными и взволнованными, словно охотящиеся кошки. (Помнишь нашу кошку Аглаю? Черную, тощенькую? Прокралась в приоткрытую дверь с улицы жалкая, вымокшая под сентябрьским дождем, без ошейника, и мама уговорила тебя ее оставить. Вечером, когда мы по обыкновению смотрели Star Trek, Аглая мурлыкала у мамы на коленях, обнажая мелкие желтоватые зубы. Иногда приносила полузадушенных мышей, которых ты вытаскивал у нее из пасти и отпускал в траву на заднем дворе.)

Клены, ели, сосны, широкие сухие листья, истлевающие на сырой земле. Пни, валежник. Ты выделил мне перочинный инструмент и распорядился звать тебя, когда я найду гриб: на экспертизу. Мы разбрелись; мне попадались, однако, только страшилища на тонких желто-коричневых ножках, с сильным неприятным запахом, произрастающие неаппетитными кустами на гнилых кленовых пнях, покрытых лишайником. Я сорвал одного из этих несъедобных уродцев: влажная шляпка с серо-желтыми пластинками на исподе, жесткая ножка. Рассмотрел, без сожаления выкинул. Когда мы столкнулись в лесу, я увидел, что твоя корзина полна этими поганками. «Опята! – кричал ты воодушевленно. – Хаим, в этих грибах заключен великий философский, я бы даже сказал, христианский смысл: уродливы, но по вкусу не уступают боровикам и подосиновикам».

Ты долго смеялся надо мной тогда.

В багажнике у дяди Хаима обнаружилась переносная шашлычница листового железа, пакет углей, флакончик жидкости для разжигания (я проверил название – это лигроин). В пенопластовой охлаждающей коробке – фунтов пять говядины, посеревшей от выдерживания в маринаде, а также литр водки с двуглавым орлом и несколько бледно-зеленых огурцов. Вы сели пировать, приговаривая, что домой следует вернуться скорее, чтобы Летиция тоже попробовала шашлык если не горячим, то хотя бы теплым. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, – пел магнитофон, – завоевать пространство и простор, нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца – пламенный мотор!» Я наблюдал отчужденно, плохо понимая причины вашего веселья. Мне было лет девять, к тому времени я наотрез отказался от мяса и рыбы. Запах обугленной плоти убитого живого существа представлялся мне отталкивающим. Впрочем, дядя Хаим – а может быть, и ты сам? или мама? – позаботился обо мне: в багажнике нашелся также пластиковый пакет с хлебом, сыром, помидорами, даже арахисовой пастой на палочках сельдерея – ну да, значит, точно мама.

Месяц назад я получил письмо от дяди Хаима. Он теперь старший приказчик в московском мебельном магазине, хвастается, что лисички, те самые, которые недавно появились в Gourmet Garage в Монреале, в России почти в десять раз дешевле. Пишет также, что доволен и счастлив и уже оформил бумаги на иммиграцию в Черногорию – начинать новую жизнь садовода-пенсионера, подрабатывающего выращиванием цветов. Приглашает в гости: у него будет домик на берегу Адриатики, три комнаты, горячая вода, канализация, стиральная машина. Мы с Дженнифер всерьез собрались к нему на будущий год, если удастся накопить на билеты.

Хочешь, я дам ему твой адрес?

24

Черногория, говоришь? Волшебная страна. Говорят, одна из немногочисленных, где по старой памяти любят русских. Ответь, Александровск и Харьков, ответь, откуда же у дяди Хаима нашлись финансовые деньги на упоминавшийся тобою домик, пускай он на поверку и окажется не крупнее габаритами, чем хижина Карлсона, который живет на крыше? Сколько помню, дядя Хаим всегда был в долгу у мироздания.

«Неправильно живешь, Свиридов, – поучал он, потчуя меня паленым виски, приобретенным в пригородной резервации у индейцев сиу, – вечно заботишься о завтрашнем дне. Погляди, друг мой задушевный, на воробьев небесных! Всякий из них, подобно мне, давно исчерпал весь положенный ему предел на кредитной карточке жизни, выплачивает разумный ежемесячный процент, памятуя, что рано или поздно его истребит какой-нибудь ястреб-тетеревятник с полосатой грудью и наглым взглядом темно-золотых глаз под белыми бровями. Пускай тогда горюет банк, который легкомысленно выдал кредитку. Или же он, как перелетные потомки летающих звероящеров из патриотического стихотворения Исаковского, отправится в Турцию, где не выследить его никакому Интерполу».

Перед самой перестройкой лощеные рыболовы из советского консульства отыскали в Монреале несколько душ, вполне созревших для добычи. У одного осталась любовь в Ростове-на-Дону, у другого – старушка-мама, третья просто хотела домой, к буханкам клеклого ржаного хлеба, куполам кремлевских соборов и подмосковным вечерам. И предложили им, болезным, раздвигая вампирские губы, за которыми поблескивали золотые коронки, возвращение а) гражданства и б) на родину. В обмен на щедрость просили всего лишь выступить на пресс-конференции, публично сжечь канадские паспорта, ну и рассказать, почему на родине мамонтов течение ежесекундной духовной и материальной жизни неизмеримо положительнее, чем на растленном Западе. Я смотрел эту телепередачу. В нужный момент дядя Хаим вместе с остальными достал припасенную зажигалку, выданную вторым заместителем консула, поджег перед камерой необходимый документ. Ведущий немедленно приказал загасить, ссылаясь на правила пожарной безопасности. За пару часов перед самолетом дружно отправились делать шопинг, запасаться кожаными пиджаками, джинсами, видеомагнитофонами. Расплачивались кредитными карточками, леденея, но и хихикая про себя: кто их достанет в Советском Союзе? И когда дядя Хаим, горбясь, всходил по трапу в самолет Аэрофлота, в спину ему понимающе смотрел призрак инженера Кириллова из небезызвестного сочинения г-на Исаковского.

Немало я стран перевидел, шагая с винтовкой в руке, но не было горше обиды, чем быть от тебя вдалеке.

Винтовка отсутствует в моем миролюбивом репертуаре, и бестолковая родина моя затерялась в вялом тумане над извилистым ледяным заливом. Чтобы достичь ее на бригантине, требуется месяца три, попутных нет, да и удастся ли уговорить капитана, даже если серебряные деньги на проплыв тяжелеют в кожаном мешочке на шее – словно тот кусок рельса, которым снабжали пассажиров баржи «Вячеслав Молотов»?

Эмпедокл прав: нефтяное время, несмотря на высокую вязкость, в чем-то подобно пресной воде, ибо течет только в одном направлении – сверху вниз.

Я знал, например, что если зайти в булочную на улице Горького, дом шесть и, минуя прилавки с теплыми сайками и батонами ненавистного бородинского, подняться на второй этаж по щербатой лестнице, то почти всегда можно за шесть копеек (с какого-то момента – за двадцать две) выпить за пластиковым столом кофе из настоящей венгерской паровой машины. Таких мест было два или три на всю Москву: воистину сокровенное знание, сынок!

Я знал, что в читальном зале Исторической библиотеки, если запастись справкой от кафедры научного национал-социализма (мол, озадачен курсовой работой по свободе художественного творчества), можно получить невесомый, иссохший от времени томик стихотворений Мандельштама 1928 года. Это называлось «книга из шкафа». Важно при этом подчеркнуть, что, ставя вопрос о свободе художественного творчества, д-р Геббельс говорит не только о свободе от крепостнической цензуры, реакционно-политического давления, буржуазно-торгашеских отношений, но и о свободе от анархистско-индивидуалистических, а также неарийских влияний.

Я знал, что пишущая машинка «Москва» скверно, ох как скверно печатает, калечит пальцы и часто ломается, а машинка Traveller из Черногории потому и продается свободно, хоть и за немалые деньги, что снабжена нестандартным шрифтом: рукописи, на ней изготовленные, не принимали в научные журналы, а анкеты – в присутственные места. Однако за умеренное количество рублей шрифт можно было перепаять.

Была у меня родина, замордованная нехорошими людьми, похожая на мать-алкоголичку. А теперь есть ласковая мачеха.

Куда ни оборотит подслеповатый взгляд вылезший на поверхность крот, принюхиваясь к надземному воздуху розовым влажным носом, всюду мерещатся ему сподвижники и родственники, удалившиеся на ангельских крылах из дольних пределов, пока он почивал летаргическим сном. Активно подозреваю своим заторможенным умом, что Сципион с Летицией также успели присоединиться к большинству или уехать в Черногорию, что одно и то же. Хотя бы потому, что тот или иная могли бы сострадательно сообщаться со мной по электронной почте, мой лучший товарищ и моя законная супруга. Хотя бы потому, что ты не упоминаешь о матери в своих письмах.

И родина моя, видимо, ушла, как утренняя звезда, в астрал, и другая, незнакомая, воссияла на ее месте. (Кому и Камбоджа родина, кстати сказать.)

Пускай, прияв неправильный полет и вспять стези не обретая, звезда небес в бездонность утечет, пусть заменит ее другая – не явствует земле ущерб одной. Не поражает ухо мира падения ее далекий вой, равно как в высотах эфира ее сестры новорожденный свет и небесам восторженный привет.

Впрочем, судьбоносному и мечтательному поступку дяди Хаима предшествовало предусмотрительное посещение юридической консультации для бедных, где ему растолковали, что отказ от канадского гражданства требует не столько публичного аутодафе упомянутого документа, сколько заполнения особой анкеты и уплаты символической госпошлины. С началом российских реформ, то есть года через два, он истребовал в консульстве новый паспорт и вернулся в Монреаль. Помнишь, как беспокойно он дремал у нас в гостиной, на клетчатом диване, пока искал квартиру? Плакал, метался, скрипел зубами?

25

Прежние владельцы лавки были, судя по акценту, венгры, пожилая чета, то и дело дремавшая за прилавком. Иногда я заставал старика за работой. Он стоял на скрипучих коленях, подстелив под них газету, и, хрипло дыша, расставлял по нижним полкам банки с консервированным супом из картонного ящика на тележке. Старуха смотрела на него с любовью и печалью.

Посылая меня за продуктами, ты просил покупать у стариков, чтобы поощрять трудолюбивых мелких предпринимателей, а не гигантские корпорации. Хлеб в лавке был действительно вкусный, европейский; кроме того, я приносил оттуда молоко и йогурт.

Года через два после нашего переезда, весной, двери лавки вдруг оказались запертыми, а еще через месяц-другой ее выставили на продажу. За хлебом и молоком приходилось ходить в супермаркет. Потом лавка открылась снова. Я поздравил нового владельца и разговорился с ним.

– Я верю в честность, умеренность и трудолюбие, – повествовал словоохотливый Омар. – Жизнь – вещь долгая и трудная, однако богатая приятными сюрпризами. Погляди на меня! Мне удалось покинуть Пакистан, занять денег у односельчан, и вот я владелец лавки со всем инвентарем, сам себе хозяин. Ты не представляешь, молодой человек, как мне завидуют дома!

Вместо консервированного супа и перловой крупы в лавке появился индийский рис в рогожных мешочках, выстланных изнутри пластиковой пленкой, установился запах гвоздики и мускатного ореха. Колбаса и сосиски исчезли. Отдельную полку Омар отвел под четырнадцать разновидностей соуса chutney. За отсутствием в округе его соотечественников стеклянные банки вскоре покрылись пылью.

– Сколько ни старайся, но основной доход получается от недорогого пива, – делился со мной Омар, укладывая по ящикам принесенную покупателями стеклотару. Винная посуда не принималась, но за пивную взимался небольшой залог, подлежавший возвращению. – Возиться с бутылками, получая полтора гроша за каждую, нет никакого смысла, но закон обязывает. А мы, честные предприниматели, к тому же стоящие в очереди на гражданство, не можем позволить себе такую роскошь, как нарушение закона.

– А что вы думаете об охране природы, Омар? – спрашивал я. – Разве вам не приятно вносить свой вклад в это благородное дело?

– Читай газеты, мальчик, – отвечал он не без высокомерия. – Разнокалиберные стеклянные сосуды, бытующие в обществе изобилия, приходится разбивать и переплавлять. Изготовление новой бутылки обходится дешевле и наносит меньший ущерб природе, чем повторное использование старых.

Кожа у него была не такая темная, как у большинства пакистанцев, лицо круглое, волосы короткие, черные и блестящие, а зубы крупны и белы: один из поводов для постоянной улыбки. От старых хозяев ему досталась вещь, редкая по тем временам: комплект для выпечки хлеба и оплаченный контракт на поставку заготовок из замороженного теста. В стальном шкафу со стеклянными дверцами, наполненном теплым туманом, батоны оттаивали и подходили, увеличиваясь в объеме раза в четыре, в другом – выпекались, покрываясь хрусткой темно-желтой корочкой. Он освоил также круассаны и сдобные булочки, с которыми прежние хозяева не связывались.

Всякому посетителю Омар улыбался, как долгожданному другу, некоторым даже отпускал поклоны, однако лавка приносила сомнительный доход, а держать ее открытой приходилось с семи утра до одиннадцати вечера без выходных.

– На круг выходит меньше минимальной зарплаты, конечно, – печалился Омар. – Зато надо мной нет начальства. Что хочу, то и продаю. Ничего, дело еще раскрутится.

Я стоял перед прилавком, ожидая очередного покупателя. Хлеб обычно просили нарезать, и тогда Омар с гордостью включал жужжащую машину с дюжиной стальных дисков. «Presto!» – восклицал он единственное известное ему итальянское слово, укладывая обработанный батон в полиэтиленовый мешочек. Трудно было удержаться и не просить его попользоваться машиной, но я знал, что он откажет: полированный механизм требовал сноровки и запросто мог отхватить мне пальцы.

Иногда я помогал приносить товары из кладовки или дежурил за прилавком, когда он разгружал очередной фургончик со съестными припасами. Вначале он многословно благодарил меня, а потом стал одаривать бутылочкой газировки или пакетом чипсов.

Летом мне исполнилось двенадцать лет, возраст совершеннолетия в старой Британии, и я решил найти работу. Понятно, что первым делом я пришел к Омару.

– Чем же я буду тебе платить, мальчик? – рассмеялся он.

– У вас расширится клиентура, – неуверенно сказал я. – Будем выпекать больше хлеба, вывесим рекламу в окне.

Ты забыл, должно быть, но Омару удалось уговорить меня работать бесплатно.

– Незаменимый опыт, – приговаривал он. – Видишь, ты уже обучился обращаться с кассой, вести учет инвентаря, выпекать хлеб, отслеживать срок годности на продукции. Пригодится для си-ви, когда будешь устраиваться на настоящую работу. Кстати, отнеси родителям молока и хлеба. Бесплатно, разумеется.

Через год он разорился. Я встречал его на улице, небритого, в серой рубашке с короткими рукавами, с несвежим воротником.

– Затишье, – говорил он, – но я выкарабкаюсь, я точно выкарабкаюсь. Перед женой стыдно, перед детьми стыдно.

И улыбался, словно по-прежнему стоял за прилавком, а я был покупателем.

Должно быть, ты забыл и многое другое. Главное, не нервничай, не беспокойся, папа. Все хорошо. Доктор уверяет меня, что твоя память со временем восстановится.

26

Нет, сынок, ты ошибаешься по поводу Бога, ибо в тебе пылает юношеская горячность и недостаточная широта взглядов ограничивает твой кругозор. С твоим основным тезисом – отсутствием в мире справедливости – я, несомненно, согласен. Однако речь о справедливости в нашем понимании, а кто сказал, что человек есть мера всех вещей? Протагор? Ну и где он, этот твой Протагор? В какой такой ньюфаундлендской санатории? Может быть, роль представителя справедливости выполняет вирус птичьего гриппа, а может быть, тайфун «Глория» или бразильская водосвинка. А скорее всего, право судить принадлежит самому Господу Богу, пути которого, как печально известно, неисповедимы.

Аэронавт Мещерский поведал мне, что некий шведский энтузиаст-микробиолог зарабатывает свою немалую копейку (…как называются шведские копейки? Почему-то приходит в голову малопригодное слово стотинка: когда в детстве я собирал монетки, эта болгарская мелочь попадалась довольно часто и практически не ценилась). Остановимся на копейке. Так вот, наш герой выводит особые породы дрожжей для самогонщиков. Да-да. Я знаю, пожалуй, только одну более странную профессию: где-то в гористом Орегоне сверкает оранжевой крышей на альпийском лугу некая ферма, разводящая сверчков, которые грузятся в пластиковые пакеты с дырками для дыхания примитивных легких, затем в картонные коробки и рассылаются по всей стране – на корм любителям домашних ящериц. (Ха! Я невольно совершил смешную грамматическую ошибку. Любители ящериц вряд ли станут питаться сверчками. Разумеется, насекомые идут на корм домашним ящерицам, которых содержат у себя дома любители таковых в обширных террариумах.) Немало пород дрожжей вывел даровитый дарвинист путем неестественного отбора: для поклонников eau-de-vie, для изготовителей водки, для торопливых, которые хотят распорядиться своей брагой не через неделю, а через двое суток.

Предлагаются и дрожжи для законопослушных, которые доводят смесь до 20 разрешенных по закону градусов, после чего она недурно опьяняет и без всякой перегонки.

По всей планете рассылает сушеные дрожжи в пакетиках из металлизированного пластика с инструкциями на шведском и английском языках оный скандинавский предприниматель.

В первый раз испробовав продукт, аэронавт Мещерский обозлился на невидимого шведа, потому что разболтанные в сахарной воде дрожжи показались ему мертвыми. Впоследствии выяснилось: им требуется время для того, чтобы из своего высушенного состояния перейти в живое, начать перерабатывать сахар на спирт и углекислый газ, как распорядился в их отношении Господь, а затем, увы захлебнуться и погибнуть в собственных экскрементах.

Мы с ними братья, с этими одноклеточными. Им тоже некому и не что жаловаться.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Питер Данн, владелец журнала, терпеть не может новую сотрудницу, навязанную ему компаньоном. Ох уж э...
Подростки всегда задают много вопросов.У родителей никогда нет времени на них отвечать.Новая книга и...
«Приглашение на казнь» (1934, опубл. 1935–1936) – седьмой русский роман Владимира Набокова, одна из ...
В конце сороковых годов на улицах крупных городов Советского Союза – прежде всего, Москвы и Ленингра...
Однажды в мире появилась компьютерная программа, изменяющая сознание людей. Человек, столкнувшийся с...
«Смотри на арлекинов!» – последний завершенный роман знаменитого писателя Владимира Набокова. Главны...