Маленькая Луна Столяров Андрей
Так вот Бизон очень долго, пожевывая толстые губы, недовольно пыхтя, всматривался в прозрачную, сохранившую еще слабенькую белесость среду «океана», менял освещение реостатом, подкручивал сведенные к переносице окуляры, заметил вскользь, что надо бы, конечно, поставить вам более современную оптику: подавайте заявку, попробуем заказать фазово-контрастный разверточный блок, есть такие, «Цейс» до сих пор производит очень приличную аппаратуру, в конце концов, оторвался, потянул к себе лист чистой бумаги, опять-таки недовольно попыхивая, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать – а потом, тяжеловато кивая, высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно. Конечно, определенное продвижение налицо, результаты имеются, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинной жизни, до неоспоримого факта – дистанция огромных размеров. Вы не обдумывали, например, такую возможность: очень сложная физико-химическая система, которая спонтанно удерживает сверхстабильный режим? Что-то вроде «химических инсталляций» Позье. Помните, Жан-Жак Мария Позье создавал системы из полужидких кристаллов, которые, будучи предоставленными самим себе, могли существовать неограниченно долго? Причем, они имитировали все стороны жизнедеятельности, то есть росли, размножались, в том смысле хотя бы, что образовывали новые кристаллические структуры, обменивались энергией и веществом с внешней средой, даже мутировали, изменяясь под воздействием температуры и освещенности.
– Системы, которые создавал Позье, не могли развиваться, – заметил Арик. – То есть, они изменялись, конечно, но оставались при этом на том же структурном уровне. Не происходило накопления сложности. Это еще не развитие, это просто фенотипическая пластичность.
Бизон опять покивал, показывая, что возражения приняты.
– Согласен, – неторопливо сказал он. – Вы, несомненно, сделали следующий важный шаг. Ваша система, по-видимому, способна к спонтанному усложнению. И все же, прошу прощения, пока нельзя утверждать, что вы пересекли границу, отделяющую живое от неживого. Все это может лежать в пределах той же химической эволюции: такая же инсталляция, как у Позье, только возведенная в степень, такие же такие «химические часы», перемещающие «стрелки» по «циферблату». То есть, это не подлинное развитие, а функционирование. Насколько я понимаю, белков, носителей жизни, вы в этом не обнаружили? Ну вот, о чем тогда говорить? – Он процитировал, приподняв лохматые брови. – «Жизнь есть форма существования белковых тел, существенным моментом которых является»… Ну и так далее…
Секунды четыре они молчали.
Потом Арик сказал:
– Жизнь не обязательно должна базироваться именно на белковых носителях. Вполне вероятно, что существуют иные пути.
Бизон как будто даже обрадовался.
– Вот-вот… Между прочим, лет тридцать назад такие слова грозили бы вам крупными неприятностями. Кстати, и сейчас их не так просто будет пробить в печать… Ну, это ладно, это – потом… А вот что касается жизни, тут в самом деле просвечивает любопытный аспект. Возможно, то, что вы создаете, не есть собственно жизнь – во всяком случае в нашем понимании этого слова. Возможно, это нечто совершенно иное, нечто такое, что естественным образом возникнуть и не могло. Потребовался человек. И вообще, вы знаете, чем больше я обдумываю эту проблему, тем сильней у меня ощущение, что сам переход лежит где-то за пограничной чертой. Вот этот последний определяющий шаг: вдохнуть искру, пробудить мертвую глину… Помните, как был создан пражский Голем? Рабби Лев, чтобы его оживить, произнес «тайное имя»… То есть, здесь нужна будет помощь бога, если, конечно, бог пустит нас в свои мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…
– Ну, значит, кто-то из них мне поможет, – нетерпеливо ответил Арик.
Он уже перестал понимать о чем идет речь.
Какой рабби Лев? Какой пражский Голем?
А Бизон, еще выше задрав лохматые брови, посмотрел на него так, будто видел впервые.
Глаза его тускло блеснули.
– Может быть… Я только боюсь, что это будет не бог…
Бог не бог, дьявол не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не привлекала. Ему достаточно было того, что получалось в эксперименте. Результат налицо? Включайте его в свою теорию! А всякие споры об истинности и пределах знания, о соответствии нашего ви дения действительности тому, чем мир на самом деле является, он считал абсолютно непродуктивными. Занимаются этим лишь те, кто не может получить результат.
И все-таки разговор с Бизоном оставил неприятный осадок. Брезжило от этого чем-то таким, чего он в принципе не признавал. Чем-то, скорее, из области магии, а не науки, чем-то потусторонним, всплывающим иногда в страшных снах. Впрочем, объясняться это могло и наложением смыслов. Как раз незадолго до данного разговора, пролистывая комплект «Анналов эмбриологии», которые выписывались на кафедре уже двадцать лет, в разделе «История науки: забытые имена» он случайно наткнулся на очерк, посвященный Иерониму Слуцкому. Оказывается, Слуцкий ставил когда-то аналогичные эксперименты. Правда, что у него получилось, судить было трудно: в лаборатории вспыхнул пожар, архивы исчезли. Сам Слуцкий тоже куда-то пропал (может быть, эвфемизм, скрывающий собой выражение «арестован как враг народа»). На самом деле, тут было интересно другое. В кратком абзаце, фактически уже завершающем материал, автор вскользь, буквально в нескольких фразах, говорил о невероятной эксцентричности Слуцкого. Так, например, в штате лаборатории, которую он возглавлял, наряду с сотрудниками, в большинстве, кстати, последовавшими за ним из Петербурга в Саратов, официально числились раввин, православный священник, буддийский лама и даже мулла, дальнейшая судьба которых также была неизвестна. Интересно, зачем они Слуцкому понадобились? Тогда Арик, помнится, только пожал плечами. Теперь же ему было как-то не по себе. Неужели страхи из снов могут овеществляться? Неужели за пленкой обыденности действительно – потусторонняя темнота? Не стоило, впрочем, забивать себе голову всякой мистической чепухой. Не стоило брать в расчет то, что еще никем не доказано. Да и что, собственно, в результате эксперимента может произойти? Явится дьявол и предложит ему подписать договор? Сначала пусть явится, а уж потом будем об этом думать. Сначала пусть предложит мне то, чего у меня нет. Да и не явится, разумеется, никакой дьявол. Вселенная, простирающаяся в бесконечность, пуста, как сознание новорожденного. В ней нет ничего, кроме света звезд.
Так или иначе, но главную трудность Бизон обозначил правильно. Если в среде, в материи «первичного океана» действительно нет белков, считающихся основой жизни, во всяком случае, тех их форм, которые можно было бы хоть с чем-либо соотнести, тогда что именно представляют собой нынешние коацерваты: другую жизнь, иной, доселе скрытый субстрат вселенского бытия? Вот, в чем сейчас заключался вопрос. Вот, в чем состояла очередная проблема. И как всегда – он уже перестал этому удивляться – сразу же возник человек, готовый эту проблему решить.
Собственно, ниоткуда он не возник. Привела его Мита, вспомнившая, что есть у них в смежном отделе сотрудник, владеющий методами биохимической аналитики. Только что защитился, как раз оглядывается по сторонам. Вроде толковый – может быть, тебе подойдет? Арик, особо не вдумываясь, кивнул. И буквально на следующий день, будто сцепилось что-то внутри, заглянул на кафедру некий Микеша, объяснивший, что данное направление его чрезвычайно интересует.
Арику он, надо сказать, понравился. Примерно того же возраста, белобрысый, очень подвижный, веселый, не спеленутый еще драпировкой званий и должностей, кажется, в самом деле толковый, схватывающий все на лету. В настоящее время Микеша исследовал мультипликатные коллоидные системы, и как полагалось энтузиасту, считал их основой всего – поскольку коллоиды, с одной стороны, обладают свойствами жидкости, то есть конфигуративно не определены, а с другой, свойствами твердого тела, то есть отчасти фиксированными, устойчивыми структурами. Во всяком случае, они способны развертывать сложно организованные поверхности, где за счет множественности контактов могут, в свою очередь, сопрягаться процессы биохимической сборки. Тут же заметил, что и среда, в которой возникла жизнь, скорее всего, была коллоидного характера. Ни в какой другой, по его глубокому убеждению, витальный синтез не мог быть осуществлен. Не хватило бы нужных пространственных измерений.
– Это ведь можно и математически показать, – добавил Микеша.
Циркуляция «колокольчиков» его просто очаровала. К тому времени цикл вращения, занимавший примерно десять минут, уже окончательно стабилизировался. Студенистые коацерваты, немного колеблющиеся по краям, равномерно, соблюдая дистанцию, один за другим всплывали к поверхности, неторопливо дрейфовали по ней слева направо и затем опускались на дно и дрейфовали по «крахмальному слою» уже в обратную сторону. Это напоминало колесо обозрения: скрытый мотор приводил в движение невидимый маховик, а прозрачные, но твердые спицы уносили кабинки то вверх, то вниз.
Система работала, как часы.
– Елы-палы… – только и сказал Микеша, разинув рот.
Никаких других аргументов ему не требовалось. Тут же договорились, что он сделает, во-первых, обычный количественный анализ: присутствие и удельное содержание в «океане» основных химических элементов, надо же знать, хотя бы в общих чертах как там и что, во-вторых, он сделает первичный качественный анализ, то есть построит картинку распределения различных органических соединений, это, кстати, должно многое прояснить, ну а в-третьих, опираясь на полученные результаты, попытается хотя бы примерно изобразить некоторые функциональные конформации – скажем, белковые, если они там и в самом деле присутствуют, или какие-нибудь другие, могущие свидетельствовать о биологическом статусе «колеса».
– Конечно, это лишь начало работы, – сразу же предупредил Микеша. – В полном объеме такое исследование займет месяцев пять или шесть. Считать много придется, мороки будет… Ничего, мы это как-нибудь отрегулируем…
В общем, Микеша исчез, унеся с собой в запаянных ампулах несколько проб, и началось время, которое Арик потом не мог вспоминать без сокрушительной дрожи. Уже дней через десять Микеша притаранил ему бледную, плохо читаемую распечатку с рядами цифр и объяснил, что количественный анализ в данном случае ничего не дает. Набор стандартный: интерпретировать эти соотношения мы не сможем. Разве что использовать их для украшения очередной статьи. Цифры, знаешь, всегда производят благоприятное впечатление. Однако еще через месяц он притащил результаты качественного анализа, и при этом, по крайней мере внешне, выглядел уже значительно веселее. Оказалось, если, конечно, верить методам электрофореза, что в состав «первичного океана» входит множество любопытных веществ. Там присутствовали, по словам Микеши, и липопротеиды самых различных видов, и гликопротеиды во фракциях от низшей до высшей, и нечто вроде фрагментов гемоглобина, и даже преальбумин вкупе с глобулином и гаптоглобином. Правда, Микеша тут же оговорился, что все указанные соединения обнаруживаются в образцах в очень малых количествах, фактически только как эхо, и, если честно, то декларировать можно лишь наличие их следов. Более того, размытость электрофоретических отпечатков, свидетельствует о том, что структуры эти находятся в крайне неустойчивом состоянии: видимо, появляются и исчезают, синтезируются и распадаются, не существуя сколько-нибудь долгое время.
– Все это похоже на сильно разбавленную плазму крови, – сказал Микеша. – К сожалению, аналогия очень косвенная, утверждать это публично я бы не стал. Сначала следует изучить каждую фракцию.
Самое интересное, однако, заключалось не в этом. Самое интересное, согласно Микешиным данным, состояло в том, что, помимо уже известного, классического набора соединений, плазма содержала в себе и некое дополнительное вещество, некую загадочную молекулярную конформацию, по параметрам, по динамическим свойствам, существенно отличающуюся от других.
По крайней мере, трек ее явно выдавался вперед.
– А вот это уже серьезно, – заметил Микеша, тыча пальцем в пятно, напоминающее раздавленного жука. – Новый актор, новый биохимический персонаж открываешь не каждый день.
Он громко потянул воздух ноздрями. Арика, рассматривающего отпечатки, это насторожило. Угадывалось в Микеше какое-то нездоровое возбуждение, какой-то озноб, прохватывавший в свое время и Горицвета. И чем история с Горицветом закончилась?
У него ныло сердце, когда, согласно договоренности, он передавал Микеше остатки коацервата, хранящиеся в жидком азоте.
Он был полон нехороших предчувствий.
Что-то здесь шло не так.
Предчувствия оправдались даже раньше, чем он предполагал. Всего через три недели Микеша выделил эту загадочную субстанцию, являющую, по его словам, «химический парадокс». С одной стороны, в ней имелось некое марганцевое ядро, и Микеша считал, что оно ответственно за процессы энергетического обмена, а с другой, наблюдалась обширная ферросодержащая область, и Микеша высказывал мнение, что именно здесь концентрируются реакции первичного синтеза. К тому Микеша, как выяснилось, уже таскал образец куда-то на спектрометрию и теперь утверждал, что между обоими «ядрами» расположен участок с повторяющими сегментами.
Видимо, по нему и происходит обмен.
Арик, если честно, так ничего и не понял.
– Ты мне скажи: это белок или не белок?
Микеша полагал, что однозначный ответ пока дать нельзя. Если это белок, то, вероятно, какого-то нового, ранее неизвестного класса, а если нет, то значит могут существовать в природе структуры, исполняющие функциональные роли белков. Многое тут будет зависеть от последующих уточнений, в частности – будут ли там обнаружены пурин и пиримидин.
Во всяком случае, он требовал немедленно опубликовать результаты. Конечно, мы об этом «факторе икс» еще почти ничего не знаем – ни о структуре его, ни об особенностях функционирования. И все равно, представляешь, какая это будет сенсация!.. Возможно – новый класс природных белков! Возможно – связующее звено живого и неживого!.. Это же со временем на Нобелевку потянет!.. Что-то вроде того, как Уотсон и Крик открыли двойную спираль ДНК!..
Арику эта идея совершенно не нравилась. Напечатать сырой материал, означало попасть под шквал уничтожающей критики. Ведь на четыре метра в землю затопчут, подняться уже не дадут. Он даже фотографии «колокольчиков» пока придерживал, поскольку не мог этого феномена объяснить. А о существовании «колеса» (метаболизма преджизни) фактически знал только Бизон. И что же, вывалить все как есть? Публично расписаться в своей беспомощности? Нет, нет, ни за что!..
Спорили они до остервенения. Никакие разумные аргументы Микеша воспринимать не желал. Аргументов он сам мог привести сколько угодно. Пройдут годы и годы, прежде чем они установят природу «фактора икс». Уж ты мне поверь, я в этом специалист! Ты просто не представляешь себе объема работы! И где гарантия, что никто нас не опередит? Вспомни, кто открыл Северный полюс? Пири! И кого интересует сейчас, что за двадцать лет до него, там побывал Джеймс Кук? Или вспомни, ты мне сам говорил, как через сорок лет переоткрыли опыты Менделя. Скажешь, истина восторжествовала? Да, конечно, вот только Мендель об этом уже не узнал!.. Или вспомни полузабытую концепцию Фридмана! Или как Ньютон стал автором тех законов, которые до него открыл Роберт Гук!..
Глаза у Микеши горели бледным огнем. Волосы вставали дыбом и корчились, как наэлектризованные. Причем, он не просто спорил, предлагал варианты, что еще можно было бы как-то терпеть, но – не согласовывая, даже не ставя в известность – предпринимал самостоятельные шаги. Так Арику однажды прямо на кафедру позвонил некий корреспондент и, сославшись именно на Микешу, попросил дать интервью.
– У нас есть рубрика «С переднего края науки». Скажите, а правда, что в вашей лаборатории создано первое в мире искусственное существо?
Арик был так взбешен, что несколько минут не мог говорить. Какое искусственное существо? Что за чушь? Микеша, в свою очередь, удивлялся его неистовому негодованию:
– Это же влиятельная газета. Ее читают сотни тысяч людей. Слушай, а вот есть еще такая передача на телевидении «Мир открытий», давай выступим, меня обещали на следующей неделе свести с режиссером…
Ничего ему было не объяснить. И самое неприятное, что Микеша начал вмешиваться уже в его непосредственную работу. В частности, застопорившись, вероятно, с уточнением «фактора икс», он теперь бурно настаивал, чтобы в эксперименте были использованы активные меры воздействия. Исходил он из тех же синергетических представлений, что когда-то и Горицвет: система неравновесна, чтобы продвинуть ее на новый уровень, необходим некий толчок. Вот такой толчок они и должны организовать.
Микеша раз за разом твердил:
– Ты что, сорок лет собираешься ждать, пока оно трансформируется само? Как хочешь, я не согласен!..
Он предлагал испробовать воздействие на «колесо» низких и высоких температур, а если ничего не получится, то – радиоактивного излучения. Мотивировал это тем радиация является универсальным дестабилизирующим фактором. Возможно, она и прежде способствовала крупным эволюционным метаморфозам.
Арика в жар бросало от таких предложений. Он, правда, помалкивал: у Микеши до сих пор оставалась часть экспериментального материала. К тому же результаты химического анализа формально принадлежали ему, и Микеша мог их опубликовать, не спрашивая разрешения.
Кстати, слабое термическое воздействие на «колесо» он уже пробовал. Ничего особенно интересного эти опыты не принесли. При понижении температуры «колокольчики» замирали и медленно опускались на дно, а при повышении начинали желтеть и судорожно трепыхаться. Вероятно, существовать они были способны только в очень узком физическом интервале.
Никак было из этого не выпутаться. Микеша, видимо ослепленный блистающими перспективами, буквально сходил с ума. Он то требовал от Арика, чтобы они возобновили начальный эксперимент: обещал взять часть аквариумов к себе, наблюдать за ними днем, ночью, без перерыва, сколько понадобится, то настаивал на проведении грандиозной пресс-конференции: страна должна знать, что мы стоим на пороге величайших открытий, а то и вовсе предлагал обратиться с письмом в правительство, чтобы, учитывая особую значимость проводимых ими работ, им выделили бы помещение, оборудование, штаты, поставили бы на специальное государственное финансирование.
Бушевал в лаборатории свирепый самум. Любые доводы, любая апелляция к разуму безоговорочно отметалась. Не осталось у Микеши ни капли разума, и однажды вечером, уже в начале двенадцатого, совершенно случайно, будто по наитию, включив телевизор, Арик увидел, как Микеша сидит в студии среди неких экзотичных людей, наголо бритых, одетых в желтые балахоны, и, размахивая руками, несет какую-то ахинею насчет будущего: дескать, начинается новая научная революция, она преобразует собою весь мир.
Причем, сам Микеша лишь пучил глаза:
– А что такого?.. Я же для нас обоих стараюсь…
Звонил он Арику не менее двух раз в день. Ни соображения занятости, ни приличия его тоже абсолютно не волновали. Даже ночью телефон мог заколотиться в припадке, и клокочущий голос, мгновенно пробивающий сон, возвестить об очередном сногсшибательном предложении.
Было у них что-то общее с Мариоттом. Тот же захлебывающийся фальцет, те же ультразвуковые вибрации, которые невозможно было воспринимать как слова. У Арика начинали от этого ныть сразу все зубы, а в затылке накапливался чугун со сгустками боли.
К счастью, продолжалось это недолго. В той чудовищной галиматье, которую, видимо совершенно свихнувшись, нес последнее время Микеша, иногда вдруг проскакивали и вполне здравые соображения. В частности – попробовать приготовить из остатков извлеченного коацервата что-то вроде культуры ткани, которую можно было бы использовать как резерв. В классическом виде это, разумеется, не получится: нет собственно клеток, внутренние структуры, скорее всего, разрушены заморозкой, зато можно попробовать, скажем на центрифуге, выделить из него остаточное коллоидное вещество и затем культивировать эту субстанцию в качестве «первичного океана». То есть, начать эксперимент не с нуля, а с некой довольно высокой точки.
Действительно, вполне здравое предложение. Арик нехотя согласился, опасаясь все-таки неизвестно чего. Микеша исчез и довольно долго не подавал признаков жизни, позвонил только раз – сообщил, что «коллоид» после центрифугирования, кажется, приживается. Тьфу-тьфу-тьфу! – правда, ведет себя несколько необычно.
– Сейчас не буду ничего говорить. Через пару дней притащу образец – сам увидишь…
Однако через пару дней Микеша не появился. Не появился он и через неделю, о чем Арик, откровенно, нисколько не сожалел. А еще через пару дней Мита, едва он вернулся домой, сообщила, что с Микешей, оказывается, произошел трагический случай: стало плохо прямо во время работы, упал лицом вниз, увезли на «скорой». Кажется, обширный инфаркт. С чего бы это? Ему всего – двадцать шесть лет.
Мита была явно встревожена:
– Чем вы там занимаетесь?.. Надеюсь, не работаете с токсическими веществами?..
– Ну что ты!.. – Арик махнул рукой.
Так эта история и закончилась. Выяснилось, что инфаркт у Микеша с какими-то неприятными осложнениями: его было выписали из больницы, потом опять положили, потом отправили в санаторий, потом он уволился из института.
Больше Арик о нем ничего не слышал.
Примерно месяц спустя, когда волнения уже несколько улеглись, он осторожно поинтересовался – не осталось ли от Микеши каких-нибудь «живых» препаратов, может быть, каких-нибудь сред, взвесей, культур, и Мита, расспросившая в том отделе сотрудников, подтвердила, что да, действительно обнаружилась в одном из термостатов кювета: черные кожистые лоскутки, покрытые плесенью. Запах там был такой, что кювету немедленно выбросили.
– Что-нибудь важное?
– Нет, ничего…
У него будто гора с плеч свалилась.
Был только один случай, напомнивший об этих событиях. Как-то осенью, направляясь в Технологический институт, где назначено было ежегодное совещание руководителей СНО, Арик брел по Загородному проспекту вдоль бесконечной чугунной ограды. За оградой виднелся сад, тянущийся, по-видимому, до Фонтанки: пестрота мягких листьев, черная сырая земля, больничные корпуса, разбросанные среди деревьев, непривычная тишина, совсем другой мир. К ограде, ухватившись за прутья, прильнул старик в теплом халате: небритые щеки, лысина, мутный слезливый взгляд. Вдруг вытянул руку, точно пытаясь схватить: Гы-гы-гы… Арик шарахнулся. А когда дошел до угла, вдруг остановился, как вкопанный.
У него даже померкло в глазах.
На мгновение показалось, что этот неопрятный жутковатый старик и есть Микеша…
7
Жизнь, между тем, становилось все трудней и трудней. Как будто выпадали из ее механизма целые рабочие звенья. Исчезли уже не только зубная паста и туалетное мыло: казалось, что все вообще проваливается в какую-то загадочную пустоту. Ничего нельзя было купить просто так. За сахаром приходилось стоять в один магазин, за маслом – в другой, за макаронами – в третий. Причем очереди недавнего времени, которые он проклинал, представлялись детской забавой по сравнению с теми, что вырастали сейчас. «Хвосты» растягивались иногда на десяток домов, сужались и расширялись, выхлестываясь на проезжую часть. Немыслимо было понять, кто там за кем. Упорно, распираемая подозрениями, колыхалась многоголовая гидра. Однажды Арик отстоял два с половиной часа за сморщенными сосисками, носившими гордое наименование «диетических», а в другой раз столько же – за тушенкой, которая, разумеется, кончилась человек за пятьдесят до него. Картошка обычно была почему-то наполовину гнилая, снулую бугорчатую морковь можно было сворачивать кольцами, на прилавках стояли лишь банки с морской капустой, да громоздились в рыбных отделах пласты розового мороженого кальмара. Отчасти выручали случайные «распродажи»: с ящиков, выставленных у магазина, с лотков перед входом в метро. Здесь еще можно было что-нибудь ухватить. И также выручали «наборы», которые изредка получала в своем институте Мита: пачка сахара, пачка чая, пачка крупы, бутылочка с подсолнечным маслом. У них на кафедре ничего подобного не было. Береника, идиотка, прохлопала: не сумела вовремя подключиться к аналогичному продуктовому ручейку.
Само время стало какое-то сумрачное. Круглые сутки обволакивала его промозглая волокнистая муть. По-настоящему рассветало теперь не раньше одиннадцати, а уже с трех часов дня приходилось снова включать тщедушный электрический свет. Не хватало в нем то ли напряжения, то ли силы: вялость тлеющей желтизны еле-еле сдерживали темноту. Фонари над мокрыми мостовыми тоже были едва видны: не столько освещали дорогу, сколько обозначали себя неясными сиреневыми размывами. Шествовать приходилось под сводами мрака – будто в тоннеле, который все глубже и глубже спускается в никуда. Зато народу на улицах ощутимо прибавилось: одни предприятия закрывались, другие переходили на укороченный рабочий день. Везде теперь бродили сумасшедшие толпы: в иные часы лишь отчаянными усилиями удавалось протискиваться сквозь них вперед. К тому же недавно вышло постановление правительства о кооперативах, и вдоль тротуаров немедленно выстроились шеренги торгующих с рук. Протягивали кофточки, туфли, свитера, банки с вареньем, выкладывали на ящиках лампочки, джинсы, кроссовки, разнообразные слесарные инструменты, везде – обрывки бумаги, тара, щепки, веревки, бутылочки, везде – липкий гомон, нахальство, раздражение, теснота. То грянет оттепель и пробираешься между луж по камешкам и хлипким досочкам, то подморозит и балансируешь, взмахивая руками, чтобы не шмякнуться на асфальт. Не видишь, не понимаешь, куда ступить. Выход в магазин, на работу превращался в опасное приключение.
Жизнь постепенно переставала быть прежней жизнью. Она трансформировалась во что-то, не имеющее привычного наполнения. Появились в ней пугающие провалы. Однажды Арик, по обыкновению выйдя на кафедру в семь тридцать утра, пришел туда не к восьми, как следовало ожидать, а только около девяти. Причем нигде не задерживался, никуда не сворачивал, часы шли нормально, в чем он сразу же убедился. И – пятьдесят пять минут исчезли неизвестно куда. А в другой раз, когда он ехал в метро (нужно было забросить какие-то документы на математический факультет), то, поднявшись по эскалатору, выйдя на Средний проспект, вдруг заметил, что перегон между «Гостиным двором» и «Василеостровской» поезд преодолевал целых сорок минут. Причем тоже – нигде не стоял, ничего не случилось, и субъективно, по ощущению времени, ничем не проявило себя. Просто вывалилось, и все.
Да что там метро! Неожиданно выяснилось, например, что в этом году Тотоша, родившийся, как ему представлялось, только вчера, оказывается, идет в первый класс.
Неужели целых семь лет прошло?
– А ты что думал? Время – летит, – пожала плечами Мита.
Куда эти семь лет провалились? Что было сделано и почему от них не осталось в памяти почти ничего? Как мог из хнычущего существа за три мгновения образоваться настоящий маленький человек, который вот-вот станет взрослым? Тут было от чего впасть в изумление, и Арик несколько дней украдкой присматривался, как Тотоша собирается в школу: как он, пыхтя, присаживаясь на скамеечку, натягивает ботинки, которые, видимо, были ему чуть-чуть малы, как он, посапывая, прилаживает на спину набитый учебниками, тяжелый портфель, как он стоит, чуть оттопырив руки, будто пингвин, пока Мита заматывает ему горло шарфом. Было даже немного страшно: вот жизнь, которая некогда зародилась из ничего, проделала колоссальный путь прежде, чем появиться на свет, и будет длиться в пределах, кои он, наверное, уже не увидит. Ничем, ничем, никакими усилиями этого чуда не повторить.
С нынешними провалами, однако, обстояло иначе. Они не накапливались постепенно, незаметно для глаз, в дальнейшем обозначая себя через какой-то вполне логичный рубеж, а следовали внезапно, один за другим, будто землетрясение, которое за считанные мгновения преображает пейзаж.
Выяснилось, например, что Россия – вовсе не форпост человечества в будущем, что, напротив, это дикая, варварская, отсталая, невежественная страна, позор Европы, окраина цивилизации, глухая периферия, закосневшая в социальных предубеждениях: и крестьян здесь освободили позже, чем во всем цивилизованном мире, и законы принимались не такие, как в просвещенной Европе, и социализм – это сплошная трагическая ошибка, и войну с Гитлером выиграли только благодаря помощи США. Вообще, русские – исторически неудачный народ, склонный к рабству, а не к свободе, к жестокому произволу, а не к закону, понимающий в качестве убеждения лишь палку и кнут, подчиняющийся всегда ничтожествам и преступникам…
Пресса сотрясалась шквалом разоблачений. Стоило включить радио и оттуда начинали хлестать взрывы обвиняющих голосов. Стоило включить телевизор и начинали плыть по экрану картины разрухи и запустения. Появилось в речи странное выражение «эта страна»: образованные солидные люди самозабвенно вещали, что, конечно, «эта страна» еще многому должна научиться у Запада.
Видимо, не случайно темнел в городе воздух. И не случайно обволакивала его дряблая волокнистая муть. Арик искренне недоумевал: как же так? Нельзя же представлять свое прошлое исключительно как ошибки и преступления? Ведь был же и прорыв в космос, которому рукоплескал весь мир, были достижения в музыке, в театре, в литературе? Тот же Серебряный век, о котором последнее время тоже стали много писать? Никто его недоумения не разделял. Обычно мимоходом отмахивались и снова жадно внимали гипнотическому болботанию. Даже Бизон, с которым он как-то разговорился в столовой, ответил в том духе, что это закономерный процесс. Есть, разумеется, явный критический перекос, но после десятилетий молчания людям элементарно хочется выговориться. Лучше уж так, чем никак. Вообще, идет грандиозная чистка авгиевых конюшен, выброс всей мерзкой дряни, которая накопилась у нас в подсознании. Неприятно, конечно, зато полезно: чем больше всплывет, тем больше будет унесено.
Голос у него дрогнул:
– Честно говоря, думал, что этого уже никогда не увижу, не доживу…
Ну, это еще пускай. В таких рассуждениях, надо признаться, был еще какой-то резон. А вот все остальное вызывало лишь дурной звон в голове. Проворачивалось, как в безумном калейдоскопе: демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии, западники, славянофилы, даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты, плановая экономика, свободная экономика, кейнсианство, какой-то загадочный монетаризм… Все это спутывалось в клубок, наслаивалось друг на друга, перемешивалось, выматывало своей очевидной бессмысленностью. При чем тут, скажите, это самое кейнсианство? На кой черт мне знать разницу между кредитом свободным и целевым? Зачем разбираться в туманных идеях славянофильства? И не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Боже мой, какая это ничтожная чепуха – пена, мусор истории, сдуваемые во мгновение ока. Какое значение это имеет по сравнению с великим принципом Аристотеля, гласящим, что в природе нет пустоты? Или по сравнению с детерминизмом Лапласа, основанным, в свою очередь, на феноменальных законах Ньютона? Или с теорией систем Людвига фон Берталанфи? Или с принципом Геделя об ограниченности любого знания? Кстати, если посмотреть на нынешнюю ситуацию из этих координат, то увидишь, что она подчинена всем известным закономерностям: появились проблемы, которые старыми средствами не могут быть решены, вводятся новые аксиомы, увеличивающие операционную мощность системы, эти аксиомы противоречат существующей парадигме, и весь хаос, вся сумятица, возникающие в результате, представляют собой лишь стандартный процесс разборки прежних структур. Все это уже не раз было в истории.
Словопрения надоели ему до такой степени, что в один из дней, он, вспыхнув, наорал даже на Веруню Голян, сунувшуюся было пригласить его на очередное собрание. Вероятно, чем-нибудь запустил бы в нее, если бы Веруня в тот же момент не выскочила за дверь. Его это самого напугало. Впрочем, легкое сумасшествие, приступы шизофрении были уже в порядке вещей. Известный писатель, к мнению которого прислушивалась вся страна, неожиданно заявил, что Ленинград во время войны следовало сдать немцам: не было бы тогда кошмаров блокады. А другой известный писатель, правда, рангом пониже, начал ни с того ни с сего подсчитывать процент русской крови у своих коллег. Как это прикажете понимать? Возвращаются времена «черной сотни»?
То же самое теперь твердил и Замойкис:
– Республики нас обирают. Все эти грузины, азербайджанцы, казахи, молдаване, чухна… Пусть уходят, если хотят. Мы без них проживем…
Провалы образовывались не только во времени. Как-то проезжая на троллейбусе по Литейному, Арик метров за двести до перекрестка попал в колоссальную пробку. Ни туда, ни сюда, кругом – десятки машин. Прошло в томительном ожидании минут пятнадцать. Водитель, наконец, открыл двери. На пересечении с Невским, на рельсах, сгрудился возбужденный народ. Арик из мимолетного любопытства протолкался вперед: громадная воронка в асфальте, заполненная водой, вровень с ней, вровень с пленочными разводами – крыша легкового автомобиля.
Тут же – раздраженный инспектор ГАИ:
– Граждане, отойдите!..
Взмахи полосатого жезла… Галдеж…
В общем, глянул и побежал дальше.
Трудности обнаруживались даже там, где их, вроде бы, не должно было быть. Вдруг ни с того ни с сего уволился один из трех работающих на кафедре лаборантов. Почти целый семестр, до конца учебного года, пришлось распределять его обязанности между собой: развешивать перед лекциями таблицы, выставлять в аудитории учебные препараты, кормить живым мотылем лягушек и аксолотлей, мыть скальпели, препаровальные иглы, кюветы после занятий. Ситуация, если сравнивать с прежним, была неслыханная: чтоб за три месяца не найти студента, желающего закрепиться на кафедре! А вот поди ж ты: один ответил, что его такая работа, извините, не интересует, другой сослался на перегрузку, вызванную общественными обязанностями, третий, оказывается, уже куда-то устроился, а отличник с четвертого курса, которого, кстати, прочили через полтора года в аспирантуру, не слишком вежливо буркнул, что «кто ж вам будет корячиться за такую зарплату?». Выяснилось заодно, что и в аспирантуру он тоже отнюдь не рвется. Зачем мне аспирантура, я осенью вообще собираюсь отсюда свалить. В конце концов через цепочку знакомых нашли какую-то девочку, но и сами тщетные поиски, и уклончивые ответы студентов свидетельствовали о многом.
В общем, не одно, так другое. Вдруг точно так же, чего, разумеется, никто предвидеть не мог, на колдобинах, которые покрывали собою весь город, поскользнулся и, неудачно упав, сломал ногу Доркин. И как бы ни относиться к научным способностям Данилы Евграфовича, как бы ни иронизировать над его страстью выступать где только можно с торжественными речами, а весьма объемный спецкурс по сравнительной эмбриологии Арику теперь пришлось брать на себя. Не Бизону же этот спецкурс читать, не Шомбергу, и уж тем более не Беренике.
От всего этого Арик скрипел зубами. Мало того, что он теперь должен был фактически сам готовить материалы почти для всех практикумов: девочка, взятая по знакомству, лишь хлопала крашеными ресницами, мало того, что колбочки, ванночки, ножницы, микропипетки исчезают после занятий как прошлогодний снег: потом приходится их с громадным напряжением доставать, так теперь в дополнение выясняется, что целых два дня в неделю ему придется тратить на то, чтобы вколачивать в тупые бошки студентов элементарные знания. Никакой склонности к преподаванию у него не было. Ему казалось нелепым пересказывать вслух содержание учебников и монографий. Неужели трудно самим прочесть? И потому, направляясь в аудиторию, где его ждали двадцать пять человек, он заранее морщился и тер пальцами пылающие виски. Куда уходит драгоценное время? На что распыляется единственная и неповторимая жизнь? К тому же застрял кафедральный сборник, в который Арик написал обширный раздел: по словам Береники, типография регулярно ответствовала, что у них нет бумаги. Печатают «Космических гангстеров», объяснил вездесущий Замойкис, что им ваши проблемы, там можно шлепнуть тираж миллиона на полтора! Трижды за осенне-зимний семестр у них случались перебои с водой: отключали на сутки, на двое, не удостаивая предупреждениями. Никому это, видимо, и в голову не приходило. А в начале марта, когда лежали еще везде нашлепки снега с черной корочкой по краям, у него первый раз в жизни чуть было не приключился инфаркт. Войдя поутру, как всегда, с легким сердцем в вестибюль исторического факультета, он вдруг узрел необычный сумрак, рассеиваемый лишь синеватыми отблесками фонарей, черный зев коридора, лестницу, погруженную в гулкую ступенчатую темноту, а в летаргической дреме лаборатории, куда он во мгновение ока взлетел, – слепую, с омертвелыми индикаторами, без искры жизни, выключившуюся «Бажену»: в ее полукруглом охвате, более не подсвечиваемом рефлекторами с двух сторон, остывала, приобретая тускло-ртутный оттенок, вода аквариума. Хорошо еще температура на улице была уже плюсовая. Если б дело происходило зимой – все, материал можно было бы выбросить. Пришлось в тот же день договариваться с вахтерами, дать им денег, заручиться клятвенным обещанием, что в случае чего немедленно известят. Он сам отпечатал на четвертинке бумаги свои имя, отчество, телефон, надписал красным фломастером, чтобы звонили в любое время, обвел рамочкой, поставил четыре восклицательных знака и для большей надежности посадил это внутри вахтерки на клей.
Однако хуже всего получилось с заказанной для «Бажены» цейссовской оптикой. Документы, подписанные Бизоном, ушли в Москву, и более полугода не было оттуда никаких известий. Что, разумеется, удивления не вызывало. Как раз в это время толпы восторженной молодежи двинулись на приступ Берлинской стены, рухнула последняя, как представлялось, преграда между Западом и Востоком, последовали пресс-конференции, репортажи, эффектные заявления с обеих сторон. Германия объединялась; видимо, до рутинных снабженческих обязательств никому не было дела. И Арик, вероятно, выбросил бы это из головы: не получилось и ладно, нельзя же в конце концов, чтобы везло всегда и во всем, однако совершенно случайно, из разговора, услышанного в деканате, выяснилось, что этот самый, заказанный и согласованный во всех инстанциях «Цейсс» все же пришел, причем еще в позапрошлом месяце, получателем принят, оформлен и даже уже запущен, вот только вопреки первоначальной заявке достался он почему-то Косте Бучагину.
Тот, кстати, и не думал отказываться:
– Разве я тебе не сказал? Извини, старик, закрутился… Дел столько, что в голове полный бардак. Не поверишь, до дома добираюсь не каждый день.
Костя многозначительно покивал. И далее объяснил, что согласно разрешительному циркуляру, полученному из министерства, еще месяц назад на базе трех кафедр было образовано некое научно-прикладное объединение. Исследование генетики стволовых клеток. Самое, между прочим, сейчас перспективное направление. Он это понял еще на «Школе развития». Кстати, спасибо, старик, ты мне тогда очень помог!.. Предполагается, что финансировать это будут зарубежные фармакологические концерны, то есть работаем здесь, а результаты сразу же переходят туда. Старик, со всех сторон выгодно!.. Через неделю он летит в Бельгию, потом – в США. И для тебя, между прочим, можно сделать ангажемент. Ну, скажем, в рамках культивирования тестовых образцов. Подумай, старик! «Бажена» твоя для этого идеально подходит…
– Зачем тебе «Цейсс»? – с тихим бешенством спросил Арик.
Костя напряженно моргнул.
– Как же, старик? У меня теперь иностранцы – два раза в неделю. Едут и едут, одна делегация за другой…
– Ну так и что?
– Не могу же я показывать им голые стены…
Арик опасным тоном сказал:
– А теперь, старик, послушай меня. Сегодня понедельник, ведь так? Вот если в следующий понедельник «Цейсс» будет еще у тебя, то кафедра обратится в министерство с официальным письмом, требуя объяснений. Почему оборудование, заказанное для нее, используется не по назначению? А кроме того, я тебе обещаю, что лично напишу профессору Грегори, лично профессору Дурбану – об этих делах. Копию – самому Дэну Макгрейву…
– Старик, ты с ума сошел!
– Знаешь, что такое научная этика? Будет грандиозный скандал…
Некоторое время они молчали, а затем Костя вдруг побагровел так, что даже Арику стало жарко.
– Да, ладно, старик… Что ты, в самом деле, как мальчик?.. Получишь свой «Цейсс». Было бы из-за чего кипятиться…
В понедельник, весь новенький, посверкивающий никелированными щечками «Цейсс» был доставлен на кафедру и смонтирован на выносных платах «Бажены». Одну тумбочку, слева, занял теперь компактный дисплей, а на другую, по правую руку, стал принтер, распечатывающий результаты. Проводку для них обоих пустили прямо по полу. Процессор кое-как втиснули между стойками, сканнер для копирования фотографий – на столик, принесенный из дома. Лаборатория после этого превратилась в джунгли. Теперь пройти ее из конца в конец можно было только исполнив замысловатый дикарский танец: сначала переступить через жилы проводки и одновременно нагнуться, чтобы не стукнуться о верхнюю штангу «Бажены», затем распрямиться, впрочем не до конца, и осторожно, бочком-бочком скользнуть вдоль вытяжного шкафа, далее же – поднять руки, поскольку проход был уже всего ничего, и снова, бочком-бочком, протиснуться к письменному столу. Арик, впрочем, мгновенно привык, исполнял все эти фигуры, практически не задумываясь. И точно также он мгновенно привык, что Костя Бучагин, с которым они сталкивались то на собраниях, то в деканате, теперь не задерживался, как было раньше, для дружеского разговора, а чуть заметно кивал, отводил глаза и, демонстрируя неприязнь, отчужденно следовал мимо. Чувствовалось, что потерянный «Цейсс» Костя не простит никогда.
Зато новая аппаратура сразу же начала приносить результаты. Выяснилось, например, что коацерваты действительно не имеют четкого клеточного строения. Мембранных структур или чего-то подобного у них не было: наблюдались лишь потоки «цитоплазматического вещества», закручивающиеся вокруг нескольких, видимо, временных центров. Значит, разделение биохимии осуществлялось там неким еще неизвестным путем: вероятно, функционально, за счет сдвига фаз в реакциях синтеза и распада. Это, в свою очередь, предполагало принципиально иной тип обмена веществ. Данные уникальные, можно сразу писать докторскую диссертацию. Более того, оказалось, что разные коацерваты вовсе не идентичны друг другу. У одних цитоплазматические уплотнения размещались в области предполагаемого ядра, у других же они равномерно распределялись по периферии. Таким образом подтверждалась сразу же пришедшая ему в голову мысль, что «хоровод» представляет собой не популяцию достаточно самостоятельных индивидов, не совокупность «существ», бытующих независимо друг от друга, а некий сверхорганизм, целостность, «метагом», причем пребывающий, скорее всего, в зачаточном состоянии. Теперь становилось понятным, почему не удается культивировать отдельные коацерваты. «Печень», вырезанная из «тела», не может жить полностью изолированно. И точно также «тело», лишенное «печени», без функциональной поддержки становится нежизнеспособным. Слитно-раздельное, связно-обособленное существование – вот тут какая напрашивалась догадка.
Временами его просто начинало трясти. Ему не терпелось опубликовать эти данные, хотя бы в виде гипотезы. Где гарантия, что никто не дышит в затылок? Несколько лет назад в руки ему попался роман под названием «Эрроусмит», и история доктора Мартина, обнаружившего, что в открытии вирусов его буквально на месяц опередил кто-то другой, поразила его и служила с тех пор серьезным предостережением. Было здесь нечто общее с ситуацией, в которой оказался он сам: та же гонка с препятствиями, то же сцепление обстоятельств, подталкивающих к скрытой цели. А что если и его кто-то опередит? Что если прав был Микеша, требовавший фанфар, и, оставив попытки заранее застолбить это направление за собой, он будет как Роберт Скотт, который, после долгих мучений выйдя к Южному полюсу, обнаружил там флаг, всего месяц назад воздвигнутый Амундсеном. Эта мысль сводила его с ума. И вместе с тем, он ясно чувствовал, что торопиться тоже нельзя. Нельзя было раскрывать конечную цель исследований. Нельзя было печатать предварительные материалы, не получив решающий результат. Он знал, что остается сделать всего один шаг, что золотая руда – на поверхности, стоит лишь разодрать корочку дерна. Сверкнет озарение, сомкнутся недостающие звенья, кто-то другой, воспользовавшись его подсказкой, стремительно проскочит вперед. Нет-нет, ни за что! И потому никаких догадок, тем более в виде концепций, он не печатал, точных цифр не указывал, разве что – базисные параметры, без которых было не обойтись, старался не помещать в статьях фотографии, могущие натолкнуть кого-либо на ненужную мысль – напротив, придерживал, сколько мог, даже самые второстепенные результаты. Со стороны могло показаться, что работа его безнадежно застопорилась. Однако такое именно впечатление он и хотел о себе создать. Меньше успехов – меньше зависти и недоброжелательного внимания. Меньше внимания – меньше риск, что по его тропе устремится кто-то еще. При написании статей и докладов он прилагал массу усилий, чтобы выражаться как можно более неопределенно.
Впрочем, даже такие итоги порождали немедленный отклик. Дурбан и Грегори, как сговорившись, отслеживали самые крохотные его публикации. И не просто отслеживали, знакомились, что еще было бы можно понять, но опять-таки, как сговорившись, бомбили его непрерывными требованиями и вопросами: интересовались деталями, «которые вы, быть может, опустили в статье из-за нехватки места», уточняли нормы рабочих режимов и методы дозировок, постоянно выражали недоумение тем странным фактом, что «ваши результаты не повторить, несмотря на самое тщательное копирование начальных условий». Раздражение их нарастало от месяца к месяцу. Дурбан, как более темпераментный, теперь, презрев вежливость, прямо писал: «Мне почему-то кажется, дорогой коллега и друг, что вы, извините, что-то такое от нас скрываете. Вы сознательно вводите нас в заблуждение, заставляете тратить время на миражи. Разумеется, мне понятно ваше беспокойство о приоритете, сколько случаев уже было, когда успеха достигал вовсе не тот, кто выполнил основную работу. Однако, смею напомнить вам, что приоритет в науке устанавливается не временем получения факта. Приоритет устанавливается только временем его официального обнародования. Только это, поверьте, имеет значение. И вот вам мой совет: выставьте, наконец, свою заявку публично, обозначьте участок, пока кто-то не сделал это за вас. Такова, во всяком случае, международная практика»…
Эти нравоучения вызывали у него снисходительную усмешку. А то он как школьник: не знает самых элементарных вещей! Знает, знает, только вот в чем тут загвоздка: у него другие задачи и решать он их будет своим умом. Никакой Дурбан, никакой Грегори его не собьет. Однако, отвечал он им вежливо, стараясь не наживать лишних врагов: в том духе, что уникальность эксперимента и для него самого есть некоторая загадка. Он не понимает, почему уважаемый мистер Дурбан не может повторить его результаты, и почему уважаемый мистер Грегори, вопреки масштабам работ, не в состоянии синтезировать даже первичный «крахмальный слой». Остается предполагать нечто простое. Вероятно, биота, тем более в виде «преджизни», обладает чрезвычайно лабильной, неустойчивой конформацией. Если помните, Эрвин Бауэр еще в тридцатых годах говорил о «высокой неравновесности» живых систем. Видимо, на результаты влияет самое ничтожное отклонение: может быть, примеси в реактивах, которые вы используете, может быть, магнитное поле в области нахождения вашей лаборатории. Вообще, это очень интересный вопрос. Как только появится время, он обязательно попытается в нем разобраться. Пока же, его работа идет по чрезвычайно напряженному графику. У него нет возможности отклоняться, тем более – возвращаться назад. Будем надеяться, что недоразумение скоро будет прояснено… С искренним уважением… Успехов… До новых встреч…
Вопросы задавать было легко. Легко было, сидя в американской глуши, в собственном двухэтажном коттедже, о котором Дурбан как-то обмолвился, любопытствовать – почему то не так, это не этак? А тут – колебалась под ногами земля. Еще лет пять или шесть назад, когда где-то в мае приоткрылся огненной преисподней Чернобыль, казалось, что радиоактивный жар опалил всю страну: сейчас попадают птицы, вострубит ангел, третья часть вод сделается полынью. Теперь было нисколько не лучше. Практически каждый день, включая радио, чтобы прослушать перед выходом на работу обзор новостей, Арик с трепетом узнавал о новых трещинках бытия: там упал самолет, никто из пассажиров не спасся, тут столкнулся автобус с грузовиком, пострадали школьники, ехавшие на экскурсию, в третьем месте обрушилось массивное бетонное перекрытие. А в Башкирии вон и вовсе – два поезда влетели в озеро газа, натекшего из трубы: гигантский взрыв, погибло более пятисот человек. Как будто происходили в глубинах жизни мощные тектонические подвижки, сталкивались материки, отдаленное эхо их волнами достигало поверхности. Все оползало, все подрагивало, все колебалось. Бесплотным заклинаниям Горбачева уже никто больше не верил. Ну что, хочет жалкими пассами остановить ураган? Тут, вероятно, была та же самая неравновесность: еще один слабый толчок, удар, дрожание почвы – и все обрушится. Зачем-то ведь пылали некогда колдовские закаты? И ведь зачем-то вздымалась с городских улиц коричневая тревожная пыль.
Мита что-то такое тоже чувствовала. Однажды вдруг сжала пальцы и, поднеся их к лицу, со стоном сказала:
– Хорошо бы куда-нибудь на это время уехать. Не хочешь?.. У меня есть какие-то родственники в Костроме…
– А что, Кострома – это не Советский Союз?
– Я знаю, знаю, и – все равно…
Глупости, разумеется, куда можно было уехать? Везде – те же митинги, те же требования, та же оглушительная политическая трескотня. Везде – те же громкоговорители, ревущие на площадях. Распахивались какие-то умопомрачительные просторы, дышали бездны, застилало небо ковром грозных туч, и, вероятно, поэтому, продавливаясь по дороге в библиотеку сквозь очередную охваченную энтузиазмом толпу, Арик ощущал себя персонажем, попавшим внутрь чужого спектакля: кипят страсти, разворачиваются события, сыплются реплики, мгновенно сменяются декорации, ничего решительно не понять, ни одного слова, ни одного поступка. Он как будто с изнаночной стороны. Не может ни на что повлиять. Вот так же, наверное, Фридман, на которого ссылался Микеша, бродил, будто призрак, по Петрограду в двадцатых годах, ничего не видя, не слыша, обдумывая, вопреки всему, теорию нестационарной Вселенной.
То ли нынешний шум на него действовал, то ли что. Накатывало уныние, против которое не было средств. Зачем это все? К чему эти жертвы, ограничения, изматывающая железная дисциплина, ежедневный подъем в семь утра, упорная двенадцатичасовая работа – без отпусков, без праздников, без выходных? Когда-то сверкнула идея ослепительной красоты: создать нечто из ничего, подобно богу сотворить жизнь из холода небытия, зажечь в пустом мраке искру, горящую среди звезд. И в результате к чему он пришел? Жизнь вроде бы сотворена, но можно ли назвать это подлинной жизнью? Искра вроде бы загорелась, но свет от нее практически неразличим. Нечто вроде бы создано, однако это нечто, возможно, хуже, чем ничего. Быть может, он совершил ошибку? Быть может, в погоне за миражами утратил истинный смысл? Быть может не судьба им руководила, как он до сих пор полагал, а случай, слепая стихия, не ведающая ни о чем? Куда он теперь движется вообще? Зачем живет и для чего по-прежнему напрягает все силы? Быть может, он уже давно прошел мимо сути и дальше будет только плутать по зачумленным окраинам бытия?
Иногда в его памяти всплывала Регина. Если бы они не расстались, мир, вероятно, был бы совершенно иным. Вот где была бы настоящая жизнь. Не блуждание, не потуги, не поиски в бессмысленных тупиках. Или, может быть, он опять ошибается? Принимает обманчивые фантомы за подлинную реальность? Тоскует о том, чего нет и быть не могло? Ему, тем не менее, хотелось бы знать, что с ней сейчас: как живет, о чем думает, помнит ли хоть чуть-чуть воздух любви? Вряд ли, конечно, помнит. Это сияние гаснет мгновенно, его не вернуть. Наверное, давно вышла замуж, как и положено, родила, включилась в повседневную круговерть, выбросила романтические бредни из головы. Теперь это другой человек. Умом он это отчетливо понимал. И все-таки вздрагивал, если на улице или в метро мелькало что-то похожее. Сердце у него на мгновение замирало, а затем начинало безудержно соскальзывать в пустоту. Приходилось делать усилие, чтоб отвернуться. И все равно потом, до конца дня он был сам не свой.
Конечно, это можно было объяснить просто усталостью. Сколько за последние годы им было прочитано «трудных» книг. Сколько было их проработано, законспектировано, разнесено по тематическим рубрикам. Сколько было переведено в активное знание, которое затем можно использовать. Сколько было поставлено разных экспериментов. Сколько было сделано аналитики, хотя бы по биохимическим образцам. А добавить сюда еще конференции, симпозиумы, семинары, работу на кафедре, председательство в СНО, написание обязательных научных статей. Весь этот воз каждодневных трудов, который, превозмогая себя, нужно было со скрипом тащить. Никаких сил на это не хватит. Стоит ли удивляться, что пленочка слякотного уныния подернула мир. Он понимал, что это типичный психологический кризис, явление неизбежное, со временем рассосется само собой. Лучший рецепт – как ни в чем не бывало работать дальше И все же апатия, поселившаяся в мозгу, растягивала, казалось, каждую жилочку. Не хотелось ни двигаться, ни разговаривать, ни дышать, ни идти куда-либо, ни потом откуда-либо возвращаться, ни читать, ни писать, ни думать, ни что-либо затевать, ни знакомиться с кем-нибудь, ни вдаваться ни в какие подробности. Больно было даже смотреть на обычный солнечный свет: жар его проникал в сознание и плавил мысли, как воск. Невозможно было остановиться на чем-то определенном. Арик, будто кукла, с заводным механизмом, передвигая ноги, курсировал из дома на кафедру и обратно: что-то делал, составлял какие-то среды, отлаживал режимы «Бажены», вносил в журнал текущие данные. Все это без жизни, без интереса, как сквозь стекло, в силу тупой инерции.
Даже Мита как-то сказала:
– Что с тобой? Ты стал какой-то другой. Не похож на себя. Как будто тебя больше нет…
– Меня действительно больше нет, – вяло ответил Арик.
– Что-нибудь случилось?
– В том-то и дело, что – ничего…
Мита, к сожалению, помочь ему не могла. Чем бы она сумела снять с мира пленку уныния? Здесь, как он чувствовал, требовался иной подход, нечто такое, что он и сам был не в состоянии определить. Должны были проступить знаки судьбы. Воссиять огненные письмена, указывающие направление. Правда, сразу же возникал вопрос: как выделить их в бурной драме событий? Как различить их в потрясениях времени, когда все летит кувырком? Быть может, они уже давно пылают перед глазами?
Ведь ничего, ничего нельзя было понять. С одной стороны, в Москву введены техника и войска, якобы для того, чтобы защитить народных избранников от бушующих толп, с другой – на Манежной площади, на Тверской идет запрещенный митинг, который собирает пятьдесят тысяч участников. С одной стороны, Ельцин, недавно избранный президентом России, грохочет указом о департизации государственных учреждений РСФСР, с другой – выходит рептильное «Слово к народу», требующее навести порядок в стране. Готовится подписание нового Союзного договора – прибалты, надув толстые щеки, демонстративно покидают заседание Верховного Совета СССР. Премьер-министр Павлов просит расширения полномочий – секретари обкомов и горкомов КПСС требуют от Горбачева вернуть партии руководящую роль. Митинги и шествия проходят под лозунгами демократии – председатель Комитета государственной безопасности предупреждает об «агентах влияния», просачивающихся во власть…
Сотни ослепительных отражений били в глаза. Какие уж тут письмена, какие знаки судьбы! Воскресенье сумасшедшего августа Арик провел по обыкновению в библиотеке, а в понедельник, когда он готовил стандартные буферные растворы: четыре среды, удерживающие заданные интервалы «пэ аш», к нему в лабораторию, как ураган, ворвалась Веруня Голян и закричала с порога, что сейчас будут показывать пресс-конференцию ГКЧП.
– Пошли смотреть!.. «Беспозвоночники» вытащили свой телевизор в холл!..
– Какой ГКЧП? – удивился Арик.
– Ты что, ничего не слышал?.. Ну ты даешь!..
И страшно обрадовавшись, что может кому-то открыть глаза, Веруня вывалила на него целый ворох эмоций. Оказывается, ночью произошел государственный переворот… Власть в стране взял какой-то Комитет по чрезвычайному положению… Отсюда и название «ГКЧП»… Горбачев, согласно официальным данным, подал в отставку якобы по болезни… Ну ты, наверное, понимаешь, что это за болезнь?.. Президентом у нас теперь Янаев, Крючков и кто-то еще… Запретили митинги, демонстрации, собрания, забастовки, запретили все партии, газеты, радио, телевидение… С утра гонят по ящику «Лебединое озеро»… Ельцин то ли уже арестован, то ли куда-то бежал… В Москву введены войска… К нам тоже, по слухам, движутся три дивизии…
– В общем, никто ничего не знает!.. – радостно заключила Веруня.
Лицо у нее пылало от возбуждения. По дороге в главное здание она невыносимо трещала. Арик, почти не прослушиваясь, озирался: тут такие события, а люди по Менделеевской линии идут как ни в чем не бывало. Впрочем, на кафедре зоологии сгрудилась довольно значительная толпа. К телевизору, выставленному в коридор, было не протолкаться. Веруня все же плечиком-плечиком вклинилась в тесноту. Арику тут же сунули в руки воззвание Ельцина, отпечатанное необыкновенно крупными буквами… «Реакционный и антиконституционный переворот… Члены так называемого ГКЧП объявляются вне закона»… Передавали друг другу самые последние новости… Все обкомы и горкомы КПСС, естественно, одобрили переворот… Большинство союзных республик, ну там Кравчук и прочие – тоже поддерживают… Ельцин же, оказывается, на свободе: влез на танк, призвал граждан России к борьбе… Сейчас – в «Белом доме», вокруг которого возводятся баррикады… Там, вместе с ним, часть депутатов, военные, члены правительства… Раздают оружие, будут стоять до конца… А в Ленинград еще в середине дня вернулся Собчак… Прямо в эти минуты идет чрезвычайное заседание Ленсовета… Выпустили листовку с призывом – тоже собираются возводить баррикады…
Некоторые из присутствовавших намеревались перебраться туда. Арик присоединился: все равно через десять тесных рядов ничего было не разобрать. По дороге говорили о том, что ни хрена этот ГКЧП не сможет: продержится месяца три, потом – все развалится… Только бы это не привело к гражданской войне… А кто воевать за них будет?.. Ну, идиоты найдутся… И примерно о том же возбужденно говорили на площади: Только бы не война… Только бы не вооруженный конфликт… Народ против армии… Армия против народа… Снова большевики… Мертвые хватают живых… Людей перед Мариинским дворцом было немерено. Арик сразу же потерялся, вокруг – гомон, лихорадка, заторы, взбудораженный муравейник. Слухи бродили самые неопределенные… Собчак якобы договорился с командованием Ленинградского военного округа – войска в город пока введены не будут… Ничего он не договорился: просто водители автопарков еще утром вывели фуры на пригородные шоссе, перегородили въезды, мосты, ни один танк не пройдет… Ну и что? Высадят десант с вертолетов!.. Какой десант, какой, на хрен, десант – против всего города?..
Зарождались в толпе беспорядочные течения. Арика от «Астории» перетащило на другую сторону площади… Ой!… – он подхватил, чтоб не упала, какую-то девушку. Ему сразу же подозвали, предложили кофе в мятом стаканчике. Оказалось, что это ребята из фирмы, продающей и ремонтирующей компьютеры. Вот, примчались: может быть, нужна техника, факсы. А вы откуда? Ну, университет, можно не сомневаться, весь выступит против этих чучундр. Кстати, как там у вас, на факультете, с компьютерами?.. Закричали ура-а-а!.. – процокали вдоль собора опереточные казаки. Что-то сдвинулось, переместилось – в просвете колышущихся людей он увидел Регину. До нее было, наверное, метров семьдесят. Арик, как был, со стаканчиком кофе в руках, начал судорожно проталкиваться сквозь толпу. Опомнился – бросил стаканчик под ноги. Регины уже исчезла, однако по Герцена, удаляясь от площади, двигалась большая компания. Да вот же она! Компания куда-то свернула. Он бежал, задыхаясь, как будто в гору, по вздымающемуся асфальту. За поворотом никакой компании не оказалось. Что за бред? Впрочем, в переулке, тающем от жары, не было вообще ни одного человека. Так же и на бульваре, где обвисали разморенные тополя – ни одного человека, ни единой живой души. А когда, уже перейдя с бега на шаг, он вышел к площади, на другой стороне которой вздымались толстые, будто в крепости, из багрового кирпича стены Новой Голландии, то увидел картину и вовсе не укладывающуюся в сознание: замершие у тротуара машины, трамвай, где не было ни водителя, ни пассажиров, пустые просветы улиц, набережную в дымке солнечной тишины. И опять-таки – нигде ни одного человека. Воздух казался настоем, безжалостно растворившим людей. Вкус его от этого был горьковат. Арик чувствовал, что с каждым вдохом тоже переходит в призрачное состояние. Опомнился он только на середине моста, когда увидел на другом берегу Невы скапливающийся у светофора транспорт. Кстати, и на площади машины тоже задвигались. Что это было? Никакое разумное объяснение тут не годилось. Арик и не пытался ничего себе объяснять. Тем более, что когда он вернулся на кафедру и задернул шторы (митинги митингами, а с фазово-контрастной подсветкой при солнце – никак), то мгновенно заметил, что «колокольчики», продолжающие кружение, светятся, как фонарики, изнутри слабым зеленоватым сиянием. Было оно очень нежное, трепетное, кажется немного пульсирующее, еле дышащее, таинственное, как у глубоководных медуз, разумеется, при солнечном свете совершенно не различимое, но сейчас – проступающее откуда-то, будто слабое эхо. Что бы это могло означать? Арик так и присел на корточки перед затененным аквариумом. Он, как недавно на площади, боялся вздохнуть. Казалось, только мигни, и это необыкновенное зрелище рассеется без следа.
Оснований для тревоги было более чем достаточно. Декорации менялись с такой быстротой, как будто прокручивали мультфильм. Еще во вторник ситуация была не слишком определенной, а уже в среду, после какой-то невнятной ночной попытки штурма Белого дома, в результате которой, однако, погибли несколько человек, всем стало понятно, что путч провалился. Утром в том же здании Белого дома открылась сессия Верховного Совета РСФСР, далее кабинет министров СССР официально заявил о своей непричастности к перевороту, днем по телевидению показали пресс-конференцию с осуждением ГКЧП, а ближе к вечеру стало известно, что заговорщики, видимо признав поражение, вылетели в Форос на поклон к Горбачеву.
Сам Михаил Сергеевич возвратился в Москву на следующий день и, спустившись по трапу президентского самолета – домашний, улыбчивый, в уютной вязаной кофточке, в которой, вероятно, провел весь путч, совершенно непохожий на Генерального секретаря – заявил, что вернулся в другую страну.
Все как-то сразу утихомирилось. Исчезли с улиц войска, о передвижении дивизий никто более не помышлял. И когда в пятницу, ранним утром, до него наконец дозвонилась Мита, с первых дней августа находившаяся вместе с Тотошей в Крыму, и срывающимся голосом начала спрашивать, что там у них происходит, то Арик с чистой совестью заверил ее, что – ничего особенного. Так, были некоторые пертурбации, теперь уже все позади. Не волнуйтесь, отдыхайте спокойно, я вас через три дня встречу.
В общем, походило на оперетту: выскочили на сцену злодеи с приклеенными усами, порычали немного, поразмахивали жестяными кинжалами, а как только появился благородный главный герой, сгинули за кулисами.
Примерно так же на это смотрел и Грегори. Он примчался в Петербург из Москвы, где как раз в эти беспокойные дни должна была проходить какая-то конференция. Ну, ясное дело, все расписание побоку – позвонил из гостиницы, предложил, если удобно, увидеться. На Невском проспекте, куда они вышли из вестибюля, Грегори непрерывно оглядывался и, как лошадь, втягивал воздух расширенными ноздрями.
Пояснил:
– Воздух свободы, коллега…
Тут же начал распространяться о том, как им удивительно повезло. Если бы на месте ваших Йанайефф, Крутшкофф и других находились бы люди решительные, которые не боялись бы жестких действий, жертв, поверьте, было бы значительно больше. Они совершили главную ошибку всех провалившихся мятежей: не начали стрелять в первые же минуты переворота. Ничто так не способствует успеху силовой акции, как стрельба. Она сразу же расставляет акценты и демонстрирует серьезность намерений: запугивает тех, кто слаб, притягивает тех, кто жаждет оказаться на стороне победителя. Не стоит недооценивать привлекательность силы. Нет, дорогой друг и коллега, вам исключительно повезло. История распорядилась так, что в решающий час, когда определялась судьба страны, оппозиция выставила людей, не способных ни на что, кроме маразматического спектакля. Путч провалился не потому, что его не поддержала армия, а потому, что телевидение крупным планом показало дрожащие руки нового президента. Вот когда решился исход борьбы… И, кстати, не ждите от будущего ничего хорошего. Эйфория победы быстро пройдет, а все проблемы, которые стояли перед страной, так и останутся. Более того, появится множество новых – таких, которые пока предвидеть нельзя. Вас, коллега, ждут трудные времена…
Грегори в этот раз был совершенно другой. Не осталось и тени от прежней сдержанности, скупых манер, приглушенного осторожного голоса. Он теперь напоминал туриста на развалинах Колизея: то и дело останавливался, крутил щетинистой головой, щелкал фотоаппаратом. Ничто его не смущало. У портика Руска он вдруг вступил в разговор с милиционерами, влекущими в отделение пьяного: Арик, испытывая неловкость, был вынужден переводить, в переулке, выходящем к Сенной, купил пионерский галстук с девизом «Всегда готов!» – тут же его повязал, поднял в восторге кверху большой палец, а в грязноватом кафе, куда они втиснулись, чтобы перекусить, не обращая внимания на окружающих, завел разговор о том, что Арику все-таки следует перебираться в Штаты.
– Законы революции, мой друг, везде одинаковы. Сначала –хаос и экономическая разруха, вплоть до удручающей нищеты, и лишь потом – очень медленное, постепенное налаживание нормальной жизни. Вам этого не избежать. Поверьте, коллега, в ближайшие десять-пятнадцать лет вашей стране будет не до науки…
Беседовали они по-английски, держались особняком, однако Грегори говорил таким громким голосом, что на них оборачивались. Арик все время чувствовал себя неудобно. К тому же его раздражали покровительственные интонации, проскакивавшие у Грегори. Тот как будто поучал наивного провинциала, как надо жить. На самом деле этого, быть может, и не было, но почему-то в присутствии Грегори ему становилось стыдно за Петербург – за потрескавшийся асфальт, щели которого были забиты окурками, за обрывки газет, картона, веревок, разбросанные по тротуару, за обшарпанные стены домов, за мусорные бачки, которые кто-то выволок прямо под окна кафе. За то, что чашки им дали с желтыми сколами по краям, а ложечки – из грязноватого алюминия в паутине царапин.
Впрочем, все изменилось, как только они поднялись на кафедру. Сотрудников, к счастью, не было. По длинному тускловатому коридору они проследовали без помех. И вот едва Арик открыл двери в лабораторию, едва Грегори, протиснувшись внутрь, увидел коацерваты, парящие в толще воды, как стало понятно, что ничего больше не требуется: спала с глаз пелена, заговорили камни, истина воссияла, свет ее проник в самое сердце.
Грегори даже стащил очки – круглые, без оправы, делавшие его похожим на немецкого генерала. У него даже выдвинулась вперед крепкая костяная челюсть.
– Что это такое?.. Мой бог!..
Картина и в самом деле приковывала внимание. Свечения «колокольчиков» в ярких августовских лучах, пробивающихся из окна, естественно, видно не было. Однако оно присутствовало и придавало коацерватам сказочную невесомость. Казалось, «колокольчики» были сделаны из дымчатого хрусталя: они всплывали и погружались, как будто связанные между собой невидимой нитью. Причем, глотнув воздуха, начинали поблескивать, точно высеребренные изнутри, а, коснувшись «крахмального дна», чуть угасали, зато становились прозрачными. От этого невозможно было оторвать глаз.
И хорошо, что Грегори, замершему у аквариума, не нужно было ничего объяснять. Видимо, он как специалист сразу же ухватил суть явления. Во всяком случае не стал просить у Арика черновые протоколы эксперимента, не стал сравнивать фотографии, сверять цифры, мучить бессмысленными вопросами. Он лишь снова выдвинул челюсть, увенчанную костным бугром, и, придавив кромку губы желтыми, как у коровы, плотно посаженными зубами, с трудом повел головой, словно ему мешали жилы на шее.
– Я вас поздравляю, мой друг!.. Честное слово, клянусь, я ничего подобного не ожидал. Я даже представить себе не мог!.. Но теперь вы тем более обязаны опубликовать результаты. Вы просто не имеете права скрывать их от научной общественности. Хотя, мне кажется, что отчасти я ваши сомнения понимаю. Да-да, понимаю, не удивляйтесь, они мне очень близки. И потому хочу вас спросить: скажите, а вы не боитесь впустить в этот мир что-то чужое, что-то такое, что этому миру вовсе не принадлежит, с чем мы как люди, как человечество принципиально не сможем сосуществовать?.. Ну, вы догадываетесь, наверное, что я имею в виду?.. Знаете, я ведь получил в детстве довольно строгое религиозное воспитание. Странно, конечно, для человека, который выбрал своей специальностью экспериментальный эмбриогенез, однако понятия греха и греховности до сих пор вызывают во мне некий отклик… Вот, что значат воспоминания детства… Я не то чтобы, как мои предки лет сто назад, боюсь быть повергнут в геенну, но время от времени, знаете, прохватывает какой-то озноб. Думаешь иногда, а может быть, ладно, бог с ней, с наукой…
– Наука здесь не при чем, – сказал Арик. – Она ищет знания, вот и все. Если я сверну с этой дороги, по ней пойдет кто-то другой.
– Да-да, конечно, я говорил себе те же слова…
Грегори напряженно кивнул.
И вдруг обернулся к аквариуму, где «колокольчики» продолжали свой грациозный танец.
Брови его болезненно изогнулись.
– Пойдемте отсюда, коллега. Мне почему-то кажется, что оно на меня смотрит…
8
Через две недели от Грегори пришло письмо. В сухом академическом стиле, который сквозь английский язык чувствовался особенно ясно, Грегори, во-первых, еще раз поздравлял его «с выдающимся, не побоюсь этого слова, научным успехом: вы, дорогой друг, возможно, сделали то, что поставит вас в один ряд с такими знаменитыми исследователями как Гексли и Морган», а во-вторых, перейдя к конкретике, извещал, что после некоторых размышлений лично он, Грегори, решил прекратить свою собственную работу, связанную с этой тематикой. «Картина, которую вы продемонстрировали, писал он, окончательно убедила меня, что в данном случае мы имеем дело с чем-то, лежащим за пределами разума. Это ведь давняя проблема, мой друг. Детерминизм Лапласа (помните, мы с вами как-то о нем говорили) породил у нас когда-то иллюзию, что Вселенная исчислима: зная ее начальное состояние, зная законы, по которым она развивается, мы можем „вычислить“ любую последующую ситуацию. На этом, как вы знаете, основывалось европейское просвещение, из этого вырос европейский рационализм, представленный современной наукой. Принцип неопределенности Гейзенберга ничего, в сущности, не изменил, он лишь ввел некоторые ограничения точности измерений. Источник самого бытия все равно оставался физическим. Он все равно находился по сю сторону нашего мира. Однако, если этот источник в действительности таковым не является, если основы жизни, как показывает, на мой взгляд, ваша работа, имеют метафизическую природу, то вся картина обретает совершенно иные параметры: меняется ракурс и, следовательно, оценка экзистенциальных координат. Тогда ограниченной становится уже вся наука, все воспроизводимое знание, все наши так называемые „устойчивые представления“. В известном смысле тогда уже безразлично – ставить эксперимент или нет: результаты его будут представлять собой не открытие, а откровение… =
Мне вообще приходит в голову странная мысль, писал далее Грегори, что успешным подобный эксперимент мог быть только у вас в стране. Здесь в связи с распадом старой реальности, в связи с процессом, который вы почему-то называете «перестройкой», наличное бытие полностью истощилось и метафизика мира стала просачиваться непосредственно в жизнь. Вы просто подхватили то «нечто», которое уже проступило, возможно сконцентрировали его, придали ему наглядную бытийную форму. Это, конечно, только метафора, научного значения она не имеет, но выразить свою мысль точнее я пока не могу. Я могу лишь заметить, что до сих пор стихийную метафизику жизни овеществляла религия – отделяя время от вечности, конечное бытие от бесконечного небытия. В этом, наверное, и состояло ее высшее назначение. Что именно овеществляете вы, я гадать не берусь. Возможно, что-то, всплывающее из донных глубин мироздания. Возможно, ту темную силу его, с которой человеку справиться не дано»…
И в завершении Грегори подтверждал, что его предложение о сотрудничестве, несмотря ни на что, остается в силе. «Если вы, дорогой друг и коллега, решите продолжить вашу работу в центре Макгрейва, то официальное приглашение будет нами немедленно выслано. Можете не беспокоиться. Я гарантирую, что отношение к вам будет самое благожелательное»…
Арик, читая все это, лишь пожимал плечами. Теологические концепты Грегори не вызывали у него ничего, кроме недоумения. В конце концов, какая разница: является источник жизни физическим или метафизическим, лежит он в области квантовой неопределенности мира или в области трансцендентного? И то, и другое можно определить как «непознанное». И то, и другое представляет собой гносеологический вызов. Задача науки как раз и заключается в том, чтобы картографировать эту неопределенность, свести случайное к закономерному, превратить чудо в обыденность.
Честно говоря, его это не очень интересовало. Другое дело – конкретное проявление «непознанного» в виде циркулирующих коацерватов. Он чувствовал, что опять уперся в какой-то безнадежный тупик. Свечение, начавшееся незадолго до путча, прекратилось так же внезапно, как и началось. Никаких существенных изменений в функционирование «колеса» оно, по-видимому, не внесло. Во всяком случае большое фазово-контрастное исследование, которое он благодаря цейссовской аппаратуре смог предпринять, выявило внутри «колокольчиков» все те же, уже знакомые «теневые квазиструктуры»: вязкие концентрации плотностей, не имеющие ни четкой локализации, ни четких границ, медленные плазматические потоки, образующие комковатые завихрения. Непонятно было даже за счет чего «колокольчики» сохраняют форму: граница сред, отделяющая внутреннее пространство от внешнего, имела тот же диффузный характер. Вероятно, прав был Микеша: размежевание их производилось на основе коллоида. Значит, подтверждалась догадка, что в коацерватах наличествует и особая конфигурация метаболизма, особый транспортный механизм для передачи ионов и функциональных химических групп. Вывод, который, конечно, имел далеко ведущие следствия.
Однако это было и все. В остальном же ситуация оставалась на прежнем уровне. Танец хрупких «колокольчиков» длился уже целых пять месяцев, и ничто пока не свидетельствовало о том, что они готовятся к следующей трансформации. Вращение «колеса» осуществлялось по-прежнему цикл за циклом – с той же периодичностью, с теми же фиксированными расстояниями между коацерватами. Устойчивыми оказались и их размеры – Арик множество раз, старательно все это замерял, надеясь, что хотя бы по колебаниям геометрических величин удастся диагностировать наличие внутренних изменений. Нет, колебания находились в пределах ошибки. Жизнь, по-видимому, опять исчерпала начальный негэнтропийный потенциал. В среде установилось очередное динамическое равновесие: «ледниковый период», межвременное биологическое оцепенение. Для дальнейшего продвижения необходим был новый толчок – такой же, какой имел место когда-то при отключении всей системы: тогда произошло образование «хрустальных ниточек», или по крайней мере такой, какой был при вводе «Бажены»: «ниточки» тогда преобразовались в коацерваты. Однако, что требовалось сейчас – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Или, быть может, воздействие не обязательно должно иметь специфические параметры: достаточно любого экстремума, чтобы система начала тотальную переплавку структур? Никто не мог ответить на этот вопрос. А главное, никакую идею нельзя было проверить экспериментально. В его распоряжении находился один-единственный аквариум с коацерватами и, разумеется, нельзя было подвергать его ни малейшему риску. Не дай бог, катастрофа – второй раз этим путем ему уже не пройти. Правда, и сидеть сложа руки тоже было опасно. Если, использовав соответствующий коэффициент, перевести «фазу коацерватов» в масштаб естественной эволюции, то пять месяцев – это ведь колоссальный, невообразимый по протяженности срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки «космического» периода в структуре и функциях биоценоза ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил тронуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как самоподдерживающихся спонтанный процесс, как субстанция, порождающая движение косной материи. Внутренние ее резервы иссякли, далее – распад, деградация, предотвратить которую, видимо, не удастся.
Это сжигало его как изнурительная болезнь – не давало заснуть, окатывало мозг огневым призрачным жаром. Ни о чем другом он просто думать не мог: «ледники» наползают, грядет великая тишина. Каждый день, каждый час неумолимо приближают забвение. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: по-разному обрабатывал их, пытался определить наличие протобелков или протоферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, тысячи хитроумных проб, растворял, выпаривал, снова растворял, отфильтровывал, разгонял на пластинках силикагеля, растягивал с помощью электрофореза вдоль особых пористых лент. Десятки колбочек с разноцветными загадочными осадками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, обоймы кассет с препаратами от «ценкера» до гематоксилин-эозиновых заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались затем подробные и тщательные диаграммы. В списке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить особые разделы и подразделы. Желтели пальцы от реактивов. В глазах появлялась резь, как будто пересыхали веки. Сквозь закорючечки знаков, сквозь пестроту мелких цифр воздух начинал рябить черными точками. Казалось, что такие усилия не могут пройти бесследно. Сеть, забрасываемая с тупым упорством, в конце концов принесет улов. «Фактор икс», о котором талдычил Микеша, где-нибудь, в чем-нибудь, хоть случайно да обнаружит себя. Однако чем больше он увязал в сыпучем путанице подробностей, чем отчетливее и полнее представлял себе химическую картину первичного «океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем сильнее теряла определенность конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваясь туманом интерпретаций, подрагивала, как мираж, сотканный из зноя песков, при первом же дуновении морщилась и сминалась – в конце концов улетучивалась, будто случайный сон. Ничем ее было не удержать. Тогда он бросал все, пусть провалится, и сквозь переулки, примыкающие к Университету, выбирался на Васильевский остров. Сменялись сонными перспективами улицы и проспекты, ползли, замирая над крышами, яркие изумительные облака, трепал лицо ветер, докатывающийся с серой глади залива. Ничего этого он не видел, не чувствовал. Он просто шагал и шагал, пока все тело не начинало гудеть от усталости. Никаких мыслей у него при этом не возникало. Никаких озарений не вспыхивало в сухостое мертвого мозга. Он лишь изредка, чтобы очнуться, растирал воспаленные веки и с недоумением, как лунатик, оглядывался по сторонам – куда его занесло?..
Заносило, как выяснилось, не только его. Вся страна, будто очнувшись от морока, оказалась в какой-то иной реальности. После Нового года, в связи с началом реформ, цены были отпущены – и мгновенно, с бесстыдным весельем взлетели буквально до неба. Мита, возвращаясь из магазина, теперь только ахала: молоко подорожало во столько-то раз, масло – во столько-то, на одежду отныне можно было и не смотреть, а кусочек мыла размером с половину ладони обходился в такую сумму, что им страшно было намыливаться.
– Ты это – того… пользуйся аккуратно, – предупреждала Мита.
– Ладно, – отвечал Арик. – Я буду мыть по одному пальцу в день…
Шутки шутками, но действительно становилось не по себе. Цифры на ценниках приплясывали и кривлялись, как сумасшедшие. С вечера было написано от руки столько-то рублей и копеек, а к утру, не успеваешь мигнуть, копейки уже превратились в рубли. Как с этими чудесами прикажете жить? И ладно бы только цены – нет, еще и систематические задержки зарплаты. Кто бы когда подумал, что такое у нас может быть? А вот – пожалуйста, стало как бы в порядке вещей. Сначала им отложили выплату до конца этого месяца, потом – до начала следующего, ничего, впрочем, не гарантируя, затем – еще на неделю, далее – опять на несколько дней. Наконец все же выдали, однако лишь половину, а вторую пообещали, когда поступят деньги из министерства. А когда они оттуда поступят? Ну, это не к нам! Между тем, министерство особой поспешности не проявляло. Мита, которой зарплату задерживали уже почти на квартал, только ахала и беспомощно разводила руками:
– Не представляю, как быть…
Он впервые видел ее такой растерянной. Отвечал преувеличенно бодрым тоном:
– Ничего! Как-нибудь проживем…
Правда, как – он тоже не представлял. Вот через две недели деньги закончатся, что тогда? Ситуация просто не укладывалась в голове: не купить ни хлеба, ни молока, ни заплатить за квартиру, ни дать Тотоше мелочь на завтрак. Даже на транспорт не будет – на трамвай, на метро, где сейчас спешно переделывают турникеты с пятаков на жетончики. Будто выбросило на остров после кораблекрушения – ни еды, ни одежды, ни самого необходимого, ничего. Как выжить? Как дальше существовать? Пугало еще и то, что Мита сильно переменилась. Сдержанность ее превратилась в медлительность, спокойствие – во всепоглощающую апатию, а умение избегать всего лишнего, чем он так восхищался, в отупляющую беспомощность перед самыми незначительными пустяками. Эта беспомощность раздражала его больше всего. Казалось бы, что тут такого? Прикинь семейный бюджет, посчитай, сколько нужно на первоочередные потребности, соотнеси это с динамикой цен, распредели деньги так, чтобы хватило до следующей зарплаты. Быть может, не слишком просто, но ведь возможно, а главное, что без этого вообще никак. Нет, будет хлопать глазами, полными слез: Я же не знаю, когда нам что-нибудь выдадут… Произошла какая-то трансформация: сквозь привычную повседневную личность проступил совсем другой человек. Мита даже внешне стала иной: обесцветилась как-то, сгладилась, как-то вообще подравнялась, слегка располнела, видимо, накопив внутри мелкий жизненный сор, двигалась через силу, будто преодолевая сопротивление воздуха. Не понимала, казалось бы, самых элементарных вещей, а когда делала что-то, погружалась в это занятие с головой. Начнет, например, протирать зеркало в коридоре – все, ее нет, не дозовешься, как в гипнотическом сне. Час, другой, третий возит тряпочкой по стеклу. Арик припоминал, что примерно так же поступала и мать. Может быть, это вообще типично женское качество? И проявляется в тот момент, когда исполнено предназначение – родила, вырастила воспитала, отправила в школу, дальше-то что? Он теперь постоянно чувствовал ее присутствие в доме. Вот Мита неторопливо, как в трансе, проследовала из комнаты в кухню, вот она чем-то там звякнула, скорее всего ставит на сушилку посуду, вот она – опять-таки, как во сне, проследовала из кухни обратно, вот включила душ в ванной, вот разговаривает по телефону. Ночью он через стену слышал ее дыхание. Вечером – как она сидит у приглушенного телевизора. И даже когда Мита просто что-нибудь перелистывала, в полудреме, бесшумно, лежа у себя в комнате на тахте, он все равно каждой клеточкой ощущал, что вот она – здесь, здесь, здесь… Что-то расслоилось в их отношениях. Что-то более не совпадало ни по тональности, ни по темпу. Как будто только что они играли жизнь в четыре руки, и вдруг незаметно, все сильней отчуждаясь, каждый повел свою партию. В результате – полная какофония. Невозможно понять, чего хочет партнер. Если он, разумеется, чего-то хочет. И потому иногда он поглядывал на Миту как бы со стороны. Это еще она или уже действительно кто-то другой?
Мита его взгляда пугалась:
– Что ты на меня так смотришь?
– Ничего, – говорил он, опуская глаза. – Это случайно. Не обращай внимания…
На многое следовало бы не обращать внимания. Но что было делать, если новая жизнь выхлестывала, как бурьян, буквально из каждой щели. Ничто не могло сдержать этого бешеного напора. Происшествие в переулке, когда Арик увидел взорванный джип, было только прологом. Теперь такое случалось чуть ли не каждый день. Взрывы, стрельба, покушения становились унылой обыденностью. Казалось, овеществляются кровавые американские боевики: телевидение, точно свихнувшись, транслировало в новостях кошмар за кошмаром – то валяющихся на тротуаре людей с трупными лицами, то забрызганный кровью подъезд, где произошла очередная разборка, то упакованные в полиэтилен части человеческих тел. На улицах разгоралась война всех против всех. «Джипы» с затененными стеклами, как угорелые, носились по городу. Из них выпрастывались громоздкие бритоголовые парни, одетые в красные пиджаки, и, посверкивая золотыми цепями, хищно оглядывались по сторонам. Что бы еще такое сожрать? Замелькало в речах выражение «новые русские». То есть, новая порода людей, выскочивших как будто из-под земли. Рассказывали о виллах, строящихся в окрестностях города, о гаражах, где, как лошади в стойлах, толпились десятки иностранных машин, о похищениях, избиениях, девочках, «крышах», «братках», о наемных убийцах, «откатах», оргиях в загородных ресторанах.
Люди вообще становились другими. Еще в октябре, когда Арик, согнувшись, корпел над разбросанными по всему столу графиками и таблицами (появилась идея свести их в единый раздел), ему позвонил Костя Бучагин, вроде бы куда-то пропавший, и настойчиво попросил заглянуть во флигель около университетского гаража.
– Если обходить «физиков» по левой руке, вот так – иди, иди, как раз и упрешься. Старик, понимаю, ты занят, но хоть на десять минут!..
Здание флигеля было из пыльного кирпича. Крыша дико горбатилась, а на водосточной трубе не хватало срединных секций. Однако в потемневшую стену была врезана новенькая железная дверь, и за ней, едва Арик нажал звонок, обнаружилась другая вселенная: чистенький коридор, выстланный кремовой плиткой, стеклянные секции, за которыми, будто тени, сновали люди в белых халатах, лестница на второй этаж, холл с креслами, обтянутыми оливковой кожей, навстречу поднимается приветливая секретарша:
– Константин Викторович вас ждет…
Далее – кабинет с двумя компьютерами и телевизором, полированный стол, набор ярких бутылок в баре за зеркалом, сам Костя Бучагин в костюме, переливающемся оттенками жидкого олова: в складках как будто матовый, а на лацканах и плечах – блеск металла. Что это все значит? А это значит, старик, что есть теперь фирма «Гермес», которая занимается импортом научного оборудования. Тачку мою при входе видел? Старик, другая эпоха!..
Поговорить, впрочем, толком не удалось. Телефон, увенчанный антенным штырем, издавал певучие звуки каждые тридцать секунд. Костя морщился, извинялся, прильнув к трубке, с досадой махал рукой. Мол, подожди, старик, подожди! Хотя о чем говорить, все и так было ясно. Кафедра после этого великолепия выглядела убого: стены, крашенные, как в милиции, шаровой серой краской, вытертый до прожилок линолеум, исцарапанный холодильник, похаркивающий от туберкулеза. Не видеть бы всего этого! Горло у него забивал болезненный ком. В лаборатории, где шторы были задернуты, он несколько секунд постоял, оглядываясь вокруг: шкафчики со штативами проб, помаргивающая «Бажена, свисающие провода, разложенные на столе под лампой таблицы и диаграммы. Вдруг, точно соскочила пружина внутри, одним судорожным движением сбросил бумаги на пол.
Листочки по-идиотски закувыркались.
– К черту!.. – сказал он шепотом, неизвестно кому.
Это, разумеется, ничего не значило. Красивых жестов можно было напридумывать сколько угодно. Только содержания они не имели. Решать надо было принципиально: тупик это или очередная рабочая пауза? Он уперся в стену, которую не проломить, или путь где-то рядом, стоит лишь чуть-чуть развернуться?
Больше всего он боялся, что иссякла та сила судьбы, которая вела его до сих пор, тот неведомый рок, который за ним присматривал и оберегал. Ведь не каждый же раз рука провидения будет его подхватывать и вытаскивать из зыбучих песков. Что-то, вероятно, зависит и от него самого: от его восприимчивости, от умения считывать «дорожные указатели»? Что если знаки пути уже давно пылают перед глазами, что если трубы звучат, а он, как глухой, отворачивается и бредет в противоположную сторону? В сердце его вползал неприятный холод. Он до боли в глазах, до рези под веками вглядывался в окружающее. Где эти знаки судьбы? Где эти пылающие письмена? Мир представлялся ему запутанным многомерным текстом, написанном на неизвестном наречии. Как отделить главное от второстепенного, как отличить мелкие случайные завихрения от стрелок, указывающим тропу? Вот Грегори предлагает ему работать в центре Макгрейва: что это знак или мимолетное дуновение? Вот, скажем, Костя Бучагин опять позвонил, зовет в свой «Гермес». То же самое – это знак или рябь на воде?
От таких размышлений он уставал больше, чем от работы. Глухота нарастала, резь под веками уже невозможно было терпеть. Был еще один признак, свидетельствующий о том, что дальше – тупик. Ведь когда все делаешь правильно, без виляний, то и получается все тоже – как бы само собой. Все тогда удается, не требует лишних сил. А вот когда что-то не то – каждое лыко в строке становится поперек. С ним сейчас происходило нечто подобное. Неизвестно с чего, но всякая мелочь давалась с колоссальным трудом. Если он разгонял для анализа пробы на силикагеле, то обязательно стукался обо что-нибудь и хрупкий порошок осыпался. Если готовил буферные растворы, то ошибался в шкале, и приходилось строить всю «лесенку» заново. Если пытался делать микрофотографии через «Цейсс», то черт его знает, либо передерживал, либо не додерживал. На отпечатках ничего было не разобрать. А в дополнение он теперь непрерывно задевал провода, которых раньше не замечал, проливал из мензурок среды, причем не куда-нибудь, а обязательно на бумаги, ронял колбы, стаканчики, целые штативы с пробирками, а потом, стиснув зубы, выбирал опасные изогнутые осколки из луж.