Первый субботник (сборник) Сорокин Владимир
– Егорыч! – раздалось сзади. – Помоги!
Мишка и бригадир обернулись.
Ткаченко с Зигуновым несли грабли и рукавицы.
– А вы что, пупы надорвали? – шагнул к ним бригадир.
Мишка подошел к Зигунову, тот сунул ему стопку рукавиц.
Саламатин протянул руку к граблям, распустившимся веером на плече Ткаченко, но тот уклонился:
– Да шучу, Егорыч. Чего тут нести.
– Все хорошие? Ломаных нет?
– Нет, нет…
– Ну, иди вперед.
Бригадир пропустил Ткаченко.
По очереди прошли через поскрипывающую вертушку.
На улице ждала бригада.
– Во, Сашок самые новенькие выбрал…
– Семейный, сразу сообразил.
Ткаченко снял грабли с плеч:
– Разбирайте…
Мишка стал раздавать рукавицы.
Творогов постучал граблями по асфальту:
– Нормально… Такими и целину пахать можно…
– Откуда начинать, Егорыч?
Саламатин огляделся, махнул рукой на левый газон:
– Вот наш.
– А правый?
– А тут насосники будут убирать.
– Ясно…
Усеянный опавшей листвой газон тянулся вдоль каменной заводской ограды вместе с неровным рядом невысоких тополей. Их длинные, потерявшие почти всю листву ветки слегка шевелились. Разобрав грабли и надев рукавицы, рабочие двинулись к газону. Саламатин разорвал нитку, скрепляющую новенькую пару рукавиц. Мишка постучал древком грабель по асфальту, насаживая их потуже:
– Гвоздика нет.
– Что? Какого? – повернулся к нему бригадир.
– Да тут вот… крепить где грабли…
– Ну и ничего страшного… дай-ка. – Бригадир взял у него грабли, потрогал. – Насажены нормально. И без гвоздя сидят крепко. Грабь только полегче, и не отвалятся… пошли…
Они двинулись за бригадой.
Мишка улыбнулся, положил грабли на плечо:
– Да… первый субботник…
– Как – первый?
– Да так. Первый субботник мой.
– Серьезно? – удивленно посмотрел на него Саламатин.
– Ага. Ну, не первый, конечно… в школе были субботники…
– Ну, так это другое дело. В школе ты учеником был, а тут – пролетарий. Значит, действительно – первый! Здорово!
Саламатин засмеялся, крикнул шагающим впереди рабочим:
– Слышь, ребят! У Мишки сегодня первый субботник! Каково?
– Поздравляем.
– Бутылка с тебя, Миш!
– Нормально…
– Ты тогда сегодня должен по-ударному работать, за всех.
– Чудеса… первый субботник у человека. Я и забыл, когда у меня был…
Саламатин положил руку Мишке на плечо:
– Да… вообще-то это событие. Надо было б как-нибудь через профком поздравить тебя…
– Да что вы, Вадим Егорыч…
– Надо было. Что ж ты раньше не сказал? Так, мол, и так… первый субботник… Эй, ребят! – крикнул он рабочим. – Начинайте отсюда! Прям в кучи сгребайте к кромке, и порядок…
Рабочие разошлись по газону, стали сгребать листья.
Саламатин сощурился на заходящее солнце, поправил выбившийся из-под ватника шарф:
– А я вот помню свой первый субботник…
– Правда?
– Помню. Только война началась. Как раз сорок первый год. Июль. А я в апреле на завод устроился. Тоже такой же был, как ты. Только помоложе. И заочно, конечно, не учился. Не до учебы было. И вот субботник решили провести. В фонд помощи фронту. Вышли всем заводом после смены. А смена-то была – двенадцать часов! Не то что сейчас. И работали по-другому совсем. С сознанием. Все понимали. Самоотверженно работали, вот… и как работали… разве сравнишь с теперешними работничками…
Он вздохнул и побрел к бригаде.
Мишка заспешил следом.
Бригадир встал рядом с Зигуновым, нагнулся и поднял ржавую консервную банку:
– Вот. Это вот свинство наше. Выпили, закусили и бросили. Так вот и живем… а потом удивляемся, мол, пойти отдохнуть некуда, вся природа загажена…
Он кинул банку на кучу листвы.
Мишка принялся грести от кромки газона.
Бригада работала молча.
Зигунов вдруг распрямился, улыбнулся, тряхнул головой:
– Ой… что-то… щас вот…
Он оттопырил обтянутый синими брюками зад и громко выпустил газы.
Сотсков выпрямился, удивленно посмотрел на него и сделал то же самое, но только слабее и короче.
Ткаченко наставил на Сотскова тонкий палец:
– Артиллерия… пли…
И лаконично пукнул.
Салазкин и Мамонтов оперлись на грабли и выпустили газы почти одновременно.
Творогов наклонился сильнее, лицо его напряглось:
– Оп-ля… оп-ля… оп-ля…
Он слабо пукнул три раза.
Сохненко поднял обутую в резиновый сапог ногу:
– Ну-ка… по изменникам Родины…
Но пукнул слабо.
Саламатин удивленно качнул головой:
– Еп твою… ни хуя себе… это что ж такое? Что, все сразу? В честь чего это?
Зигунов пожал плечами:
– Как – в честь чего? В честь первого субботника нашего товарища был произведен артиллерийский салют из орудий среднего калибра. Теперь за тобой очередь, Егорыч…
Улыбаясь, рабочие смотрели на него:
– Давай, ветеран, по-ударному…
– И ты, Миш, не отставай.
– Давай, чего стоишь. Не отрывайся от коллектива.
– Честь бригадирскую не роняй, орденоносец…
– Давай, давай, Егорыч… все ведь на тебя равняются…
Саламатин почесал висок, засмеялся:
– Ну, раз такое дело…
Он слегка нагнулся, закряхтел.
Мишка тоже напрягся, посмотрел под ноги и пукнул первым, но – слабо, еле слышно.
– Ну, Михаил, слабовато…
– Ничего, у него юбилей сегодня… простительно…
Все посмотрели на замершего бригадира и замолчали. Его широкое коричневое лицо, побронзовевшее от лучей заходящего солнца, было обращено вдаль, руки вцепились в колени. Полные губы бригадира сжались, под бронзовой кожей на скулах заходили желваки, седые брови сурово сдвинулись.
Он еле слышно застонал, наклонил голову.
Затаив дыхание, бригада смотрела на него.
Раздался громкий хлопок и сочный раскатистый треск.
Рабочие молча зааплодировали.
Саламатин снял кепку и поклонился.
В Доме офицеров
Костенко вздохнул, убежденно потряс седой, крепко посаженной головой:
– Нет, Саша. Время тут ни при чем. Время – песок. Не в нем дело…
– А в чем же, Петь? – Низкорослый Бородин подошел к левому стенду. – Что ж ты думаешь, о нас вечно помнить будут?
– Ну, вечно не вечно… это не нам судить. – Костенко захромал вдоль стендов, висевшие на его мешковатом кителе медали тихо позвякивали. – В конце концов мы же не за себя воевали. Не свои шкуры спасали.
– А вот это ты зря. При чем тут шкуры? Каждый жить хочет.
– Правильно. Но ты же там, под Сталинградом, за спиной-то за своей ведь не только свою жизнь чувствовал.
– Конечно. – Бородин разглядывал фотографии военных лет. – Но и свою тоже.
Костенко сощурился, посмотрел на него и улыбнулся:
– А я вот, знаешь, – нет! Не чувствовал!
– Не ври.
– Вот как на духу! Сначала под Смоленском было немного, когда впервые немца увидел, танки, огонь. А потом, под Сталинградом – нет! За себя не боялся. Сперва семью помнил, а после в груди что-то отпустило и будто свободней стало. И сразу страх ушел. Семья на второй план ушла.
– А на первом что было?
– На первом… – Костенко потер переносицу. – Знаешь, это трудно объяснить…
– Что – трудно?
– Я когда добровольцем пошел, нас тогда с Киевского отправляли. Ну, толчея, понятное дело. Народ провожает. Маша с отцом была. Мать-то в Астрахани тогда оказалась. Вот. Простились. Они поплакали. И вот поезд, понимаешь, трогается, я на подножку влез, там уж гроздьями висят такие, как я, бритоголовые. Мальчишки такие же. Влез, оглянулся, и вот, знаешь… вот что-то здесь… – он приложил левую руку к кителю, накрыв два ордена Красной Звезды, – что-то всплыло…
– Жалко стало?
– Да нет. Не то. Я до этих нежностей телячьих не очень был. У нас в семье мужики суровые были, деловые. А вот там, на вокзале… оглянулся и вижу – бегут. И все – бабы, бабы, бабы. Бегут и смотрят. На нас. И будто ждут ответа какого-то. Бегут и смотрят. И молча все, молча…
Он помолчал, потом повернулся к Бородину:
– Так вот, Саша, я всю войну этих баб помнил. Чувствовал. И под Сталинградом, и под Киевом, и под Варшавой. И бывало, как чуть сробею – так сразу они. Как живые. Тут как тут. И бегут и смотрят. Я, может, поэтому только и выжил, что вот они так всю войну смотрели на меня. Ответа требовали…
Бородин закивал:
– Ясно. А у меня, как, бывало, бомбежка глухая или через Днепр переправлялись когда, деревенька наша мерещилась. И знаешь, не то чтоб праздник какой или что, а вот словно утром. Утро такое летнее, тишина, и дымы кверху от изб тянутся. И небо синее-синее такое. И липа цветет…
– А ты разве не в Оренбурге вырос?
– В Оренбург мы в тридцать восьмом переехали. Мальцом-то я на Рязанщине рос.
– Понятно… А я в деревне редко бывал…
– Ну, ты у нас городской человек. – Бородин похлопал его по руке и показал на стенд. – Вон она, артиллерия, бог войны.
– Да… мощные гаубицы.
– А главное – стволы-то коротенькие, а бьет будь здоров.
– А вон шмайсер штурмовой у немца.
– У штурмовых вроде калибр поболе был?
– Да… вон, воронка какая…
– Бомба, наверно.
– Наверно… Снаряд такую не вспашет…
Постояли возле стенда, посвященного битве за Москву.
Костенко захромал к двери, махнул рукой:
– Пошли, я тебе Ленинскую комнату покажу.
Бородин бодро зашагал следом:
– Ты, я вижу, тут прям как дома.
– А что ж. Куда фронтовику податься. В военкомате с молодежью беседую да тут…
Они вышли в коридор.
Костенко хромал впереди, его седая, коротко подстриженная голова плавно покачивалась, медали тихо позвякивали:
– Щас-то еще рановато… сорок минут до сбора… видишь, нет никого… но ты молодец… пораньше пришел… щас все ребята соберутся… Кононов… Хлустов, Иващенко… помнишь Иващенко Петю?
– Это из третьей роты, что ль?
– Да. Младший лейтенант. Рыженький такой.
– Его под Харьковом ранило, кажется, да?
– Да, да. Он нас догонял потом…
– Петь, а Коля Золотарев жив?
– Нет. Помер лет десять назад.
– Жаль…
– Жаль, конечно. Веселый парень был. И умер рано.
– Веселый. Это я помню.
Прошли коридор, Костенко распахнул обитую коричневым дверь:
– Входи…
Бородин вошел, огляделся.
Посередине светлой просторной комнаты стояли несколько новеньких столов, вдоль стен теснились шкафы с книгами, в правом углу возвышался белый бюст Ленина, с корзиной цветов у подножия, а рядом с ним в узком стеклянном ящике покоилось полинявшее, местами пробитое знамя.
Бородин подошел к ящику, наклонился:
– Петь… погоди-ка… так это что… нашего полка?
– Нашего, нашего, Саша, – тряхнул головой Костенко, – то самое.
– Быть не может…
– Может, Саша. Все может.
– Но как же удалось? Они ж все небось в дивизии должны быть на хранении? Это же невозможно…
Костенко подошел к нему, положил руку на плечо:
– А как ты, Саша, тогда под Варшавой связь тянул с Серегой Жогленко? Вас тогда добрых десять пулеметов поливали и видно было как на ладони, я тогда все губы пообкусал, глядя на вас. Тоже казалось – невозможно! А вот смогли ведь? Смогли! Потому как хотели! Хотели! И смогли.
– Ну, так это другое дело, Петя…
– Нет, Саша, дело у нас везде одно! Только захотеть надо. Очень захотеть. Я вот захотел. И вот – знамя перед тобою. Наше знамя.
– Да. Мощный ты человек, Петь.
– Фронтовой я человек, если точнее! – засмеялся Костенко.
Бородин разглядывал знамя через стекло:
– Господи, неуж оно самое?
– Оно, оно.
– Его все этот сержант носил, высокий такой. Вот бы с кем встретиться.
– Нет. Этого я и не видел после.
– А Семенова видел?
– Нет.
– А Саню Круглова?
– Тоже нет что-то. Евстифеева видел, Круглова нет.
– А Люську-переводчицу не встречал?
– Нет. Она, говорят, на юге где-то живет. В Новороссийске, кажется…
Бородин покачал головой:
– Знамя! Надо же… вот не ожидал… пробитое… вон пробито как… хватило ему осколков…
– Всем хватило. И людям и материи. У меня четыре вынули, а один так и застрял в лопатке. Боятся вынимать. Позвоночник близко.
– А у меня из ноги еще в сорок шестом выковыряли. Два года носил гада. Колючий такой, прям как еж. Щас как к дождю – болит нога.
– Зато у меня нечему болеть, Саш. – Костенко, улыбаясь, топнул протезом.
– Ну, ты бегаешь, я скажу! Почище молодого. С ногами не догнать.
– Так я и до войны дома не сидел. Комсомолил вовсю. Мне недавно протез предлагали какой-то импортный. С шарнирами, с ботинками. А я вот из принципа носить не буду! Пусть железка торчит, пусть все видят, чего стесняться. Может, кое-кто и задумается и вспомнит, что надо вечно помнить.
– Правильно.
– А главное – привык к ней. Как нога стала. И не скользит совсем. Вот пироги какие… Саш, а отчего ты китель не надел?
Бородин засмеялся:
– Так он же старый весь. Молью поеденный.
– Не сберег?
– Да после войны кто ж китель бережет? В шкаф запихнули, а после на антресоли.
– А у меня Дуня сберегла. Нафталином сыпала, чуть не перчила. Вот, видишь? Вроде б ничего, а?
Костенко слегка приподнял руки и посмотрел себе на грудь.
– Как новенький, Петь. И ты молодцом.
– Стараемся, стараемся, Саш.
Из-под шкафа, заставленного полным собранием сочинений Ленина, выскочила крохотная серая мышь, обогнула ножки стола и заспешила к полуоткрытой двери.
Костенко шагнул ей навстречу, поднял протез:
– Сука…
Мышь шарахнулась было назад, но потертый металлический наконечник с хрустом раздавил ее.
– Расплодились, гады… пакость какая…
Костенко оттопырил протез с висящими на нем останками мыши и, балансируя на одной ноге, тяжело запрыгал к стоящей в углу урне. Медали звенели от каждого прыжка, воротник кителя, топорщась, наползал на толстую шею.
– Ведь предлагал весной полы перебрать. Не послушались…