Ведьма и князь Вилар Симона
Через какое-то время сказала.
– Ты, Мокей, зря так перед селищем стараешься. Ведь родовичи уже сами зависят от тебя. Они только изредка отправляют товары на большак, ты же постоянно при деле. Благодаря тебе родовичи богатеют.
Мокей молчал. Ему нравились эти приятные его сердцу речи, так отличавшиеся от того, что говорили все остальные, что говорила мать. Видать, уважает его Малфрида, раз предпочитает другим. Предпочитает ли? Она приветлива с ним и мила, но ни разу не заметил он в ней той легкой игривости, с какой пригожего Мокея иные девки завлекали. Да и то, что вокруг знахарки молодые парни крутились, не вызывало у Мокея радости. Особенно озлился он, когда узнал, что один из сыновей Стогнана, Учко, со знахаркой по грибы ходил. А так как жена Учко, Цветомила, не несла роду детей и считалась словно бы подпорченной, этот сын старосты мог Малфриду и меньшицей[85] в дом ввести. Малфрида девка свободная, рано или поздно с кем-нибудь сойдется.
Эти мысли тревожили Мокея. Однако он знал и то, что о пришлой знахарке в селище говаривали. Та же обиженная бабка Горуха постаралась. И не потому, что Мокея у нее застала, просто любила плести языком всякое недоброе. Вот и болтала: мол, отчего это молодая знахарка людей сторонится? Человек не должен жить один, как ворон. Это только волхвам под силу, а не одинокой женщине. Да еще поселилась в недобром месте, ведет себя так, словно не она роду, а родовичи ей обязаны. Нежити лесной, о которой всякое сказывают, не боится – что тоже странно. Потому, не унималась Горуха, не мешает волхвов покликать, чтобы те определили, не знается ли Малфрида с нежитью или – упаси боги! – не ведьма ли она? И бабу глупую слушали, начинали говорить, что надобно в ночи на следы знахарки глянуть – не похожи ли они на копыта? Пусть бабы ее покличут с собой в баньке попариться – авось, и углядят у Малфриды хвост пониже спины, больше, чем надо, сосков или еще какие приметы, указывающие на то, что Малфрида к нежити близка.
Мокей думал об этом, поглядывая на сидевшую в челне знахарку. Горделивая осанка, независимое поведение, пренебрежение к родовым обычаям, столь не свойственное чужакам, которым позволили из милости поселиться... Кто она такая – эта странная женщина? И, когда они вышли из лодки на берег и, сложив улов в большие плетеные корзины, двинулись вдоль заводи назад, Мокей все же сказал:
– Ты поприветливее была бы с родовичами, Малфрида. Ну, это не значит, чтобы ты мужа Цветомилы в леса за собой уводила, а чтобы чаще в селище наведывалась да запросто общалась с людьми. А то они всякое про тебя болтают.
Малфрида никак не отреагировала на его слова. Шла впереди, легкая и стройная, ловко переступая через вздыбившиеся корни, словно видела их во тьме. Он же шагал следом, послушный, как теленок. И даже досада взяла. Такая, что в груди все переворачивалось. А тут еще Малфрида сказала, смеясь, когда они пришли к ее полуземлянке:
– Пойди, поклонись от меня родовичам, послушный Мокей-вдовий сын. И особый поклон передай от меня пригожему Учко.
Ну, и кто такое потерпит? И Мокей вдруг рассердился не на шутку. Бросил гневно о землю корзину с уловом и резко притянул к себе Малфриду. Стал целовать ее в теплые губы, так что зубы о зубы стукнулись, прижимал к себе, чтобы не вырвалась. Она и в самом деле поначалу сопротивлялась, а потом словно перемена в ней произошла. Мокей не сразу это ощутил. Но вдруг почувствовал, как обвились вокруг его шеи ее легкие руки, как уста раскрылись послушно и ее игривый язычок, лаская, скользнул к нему в рот. И поплыло, завертелось все вокруг, только кровь пульсировала в висках, только кружилась голова, только напрягалась мучительно плоть. Словно не веря в случившееся, словно желая убедиться, Мокей разомкнул уста, глянул на запрокинутое лицо Малфриды. Ее глаза были закрыты, белые зубы влажно блестели под приоткрытыми устами. А уста эти были такими горячими и сладкими, прильнувшее к нему тело Малфриды таким покорным, руки такими ласковыми...
Но одновременно Мокей уловил и кое-что странное. Показалось вдруг, будто ветром стылым на них повеяло. И свечение какое-то вокруг разлилось. Алое свечение, словно рядом кто-то костер разжигал. Мокей невольно оглянулся. И замер. Остолбенел. Ибо отчетливо увидел, как козьи черепа на шестах пялятся на него, а обычно пустые и темные их глазницы горят жутким красным светом, словно угли в печи. В лесу что-то ухнуло, завыло жутко, затрещало, будто ломился кто.
У Мокея вмиг весь пыл прошел. Отскочил от Малфриды, закричал:
– Бежим, Малфрида! Бежим!
И так и кинулся в чащу, понесся к спасительному селению Сладкого Источника, куда уже много времени никакая нежить заглянуть не смела.
Малфрида тоже бросилась прочь, но не за Мокеем, а заскочила в избу, дверь захлопнула и стала быстро шептать заговоры. И лишь через время, когда шум в лесу стих, осмелилась выглянуть наружу.
Глаза у рогатых черепов уже погасли, однако было светло от вышедшей полной луны. И Малфрида увидела, как перед ее избушкой сидят на земле лесные духи, глядят на дверь.
– Что, едва не отреклась от сил-то? – спросил маленький красноватый листин. И проворчал: – Еще немного – и прервалась бы твоя связь с нашим миром.
– Было дело, – вздохнула Малфрида. – Но ведь и Мокей мне мил. Отчего было не приласкать?
Они ворчали недовольно. Корявый пушевик даже взмахнул длинной сучковатой лапой, словно грозил кому-то. А тут из темных зарослей с тяжелым вздохом вышел огромный сутулый и лохматый леший.
– Мы тебя, чародейка, своей приняли, защиту и покровительство предложили. Так что решай уже, кто тебе дороже: мы или этот пахнущий овином Мокей-вдовий сын.
– Конечно, вы, – засмеялась ведьма. Глаза ее мерцали желтым светом. – Конечно, вы, милые мои. И чтобы поверили, я вас сейчас ушицей угощу.
Сказала заклятье, пустив с руки, струю огня на сложенный перед домом валежник, – и огонь враз вспыхнул. А русалки и бродницы[86] вмиг наполнили с рук поставленный на костер котелок ключевой водой. Больше всего старалась берегиня[87] сладкого источника, приговаривая, словно успокаивала прочую лесную нежить:
– Мокей, он ведь не самый плохой из селения будет. Никогда рыбьи кости и потроха в текучую воду не сбрасывает, а, возвращаясь с торгов, обычно сладкий кренделек моему источнику преподносит. Да и остальные жители балуют меня подношениями и дарами. Так что простим Малфриду, за то, что со смертным ласкалась.
Вскоре вода в котле забулькала, запахло разваренной рыбой. Лесные духи жадно вдыхали ее аромат. Только кто-то спросил:
– Ты пса своего заколдовала? Не кинется?
– Спит, – успокоила их Малфрида. – И чего вы моего Белолапого так невзлюбили?
– Это он, рожденное среди людей создание, нас невзлюбил. Да и вообще людские собаки с нами не ладят. Иное дело их дикий брат – волк. Вон, кстати, погляди, чародейка.
Они указали на заросли, за которыми виднелся жуткий силуэт с острыми ушами. При свете луны он казался огромным.
Но был это даже не волк, а волколак[88]. Стоял неуклюже на задних длинных лапах, опираясь передними на ствол дерева, потом задрал узкую морду к луне, завыл пронзительно и тоскливо.
– Что ж он так мается, бедный, – засмеялась ведьма. Глаза ее горели желтым светом, волнистые волосы вились, как живые. – Позовите и его на угощение.
Но волколак уже убегал в чащу, слышался треск валежника под его лапами.
– Нельзя, – пояснил скрипучим голосом пушевик. – Он оборотень. Получеловек, полуволк. По сути, он живет среди людей, только в такие вот лунные ночи в нем просыпается волчья сила. Укусил его как-то такой же волк-оборотень, с той поры и мается. И среди людей не уживется, и с волками ему не жить, и нас сторонится.
– А кто он в людском обличье? Знаете?
– Знать-то знаем, но сказать... Вот если хозяин позволит.
И все стали поглядывать на огромного лешего. У того только глаза блеснули на лохматой морде.
– Как говорится среди людей, много прознаешь, быстро состаришься. А ведь такой красе, как ты, этого страсть как не хочется. Особенно с той поры, как по вине волхвов глупых, отдавших силу этой земли какой-то ведьме непутевой, перестали в нашем краю бить источники живой и мертвой воды. Чтобы найти теперь эту водицу чародейскую, тебе не один лес пройти придется, Малфрида. Потому и не бери дурных мыслей в голову, не отягощай лишним знанием красу свою, чтобы не состариться.
Ведьма при этих словах отворачивалась, помешивала в котле. Уха была почти готова, и она стала разливать ее, еще дымящуюся, своим ночным гостям. Они ели, кто прямо из сложенных ковшиком ладоней, кто слизывал с руки, кто просил хлюпнуть ему в рот, а кто лакал с земли. Холоднокровной нежити только что сваренная, исходящая паром уха не казалась слишком горячей, может, только немного тепла передавала. А ощутить частицу тепла нежити лесной было ох как приятно!
Потом началось веселье. Лесные духи пели что-то, скакали, выли, стрекотали. Русалки повели свой призрачный хоровод, пушевик раскачивался, поскрипывая, мелкие листовые и травяные духи кувыркались, катались комочками с пронзительным визгом. От их веселья налетали порывы холодного ветра, гнулись деревья, летела пожелтевшая листва, трещал в чаще валежник. Все вокруг выло, колебалось и дрожало, а Малфрида, смеясь, взлетала и кружила в воздухе. И ее переполняла такая радость, такое веселье! Разве не стоило это упоительное ощущение того, чтобы унять зов плоти да отвадить от себя пригожего Мокея?
А Мокей-вдовий сын в это время трясся в углу в своей избе. Мать Граня, видя, что с сыном неладно, но, считая, что он попросту захворал, поспешила накрыть его теплой медвежьей шкурой, наказав своим челядинцам разогреть на огне травяной отвар на меду. А Простя даже решилась сбегать в избу отца, попросить сушеной горчицы, чтобы на ночь засыпать мужу в носки. Так он скорее согреется и выдюжит.
Но, когда Простя, пробежав между избами селения, возникла на пороге отцовского дома, Стогнан обругал ее.
– Что же ты, глупая, в такую ночь на улицу выскочила! Сиди теперь тут, пока заря не настанет. И не перечь! В лесу-то, слышь, что творится.
Родовичи, не прекращая заниматься домашними делами при свете лучин, прислушивались к разыгравшемуся в лесу ненастью. Треск, свист ветра, отдаленный волчий вой, скрежетание...
– Не иначе как нежить лесная на пирушку собралась, – подшивая подол поневы[89], заметила бабка Горуха. – Сейчас, когда лес теряет листья, а осенние дни становятся все короче, как раз у нечисти сил и прибавляется.
Сидевшая возле нее за ткацким станком Цветомила вздохнула тихо.
– Как там врачевательница наша одна? Боязно, наверно.
– Так уж и боязно! – фыркнула Горуха. Перекусила нитку и отбросила резко поневу на лавку. – Небось, сама с нежитью якшается. Ведьма она, вот помяните мое слово!
Стогнан на слова ворчливой старухи никак не отреагировал. Слышал, как кто-то заступился за знахарку: мол, Малфрида живет в бывшем жилище волхва, там столько оберегов начертано и столько заговоров выполнено, что вряд ли нечисть посмеет к тому месту приблизиться. Да и Перунов дуб охраняет. Охраняет ли, заспорил кто-то. Даже Стогнана стали спрашивать. Но староста не ответил. Глядел, как Цветомила склонилась над тканьем на станке, но уток в ее руках почти не двигается, а сама она сидит, согнувшись и кусая губы.
– Никак начинается у тебя, голубушка, – сказал, подходя, Стогнан. – Ах, как же некстати. И муж твой ушел с охотниками на промысел, и за лекаркой в такую пору не пошлешь.
Цветомила подняла к Стогнану бледненькое личико, попыталась улыбнуться.
– Ничего, батюшка, у меня еще потихонечку. Надеюсь, бог Род и роженицы[90] не оставят своей милостью, сохранят дитенка в утробе до рассвета. А там и Малфриду можно будет покликать. Она придет, обещалась.
В самом деле, до утра Цветомила только постанывала тихонько да ворочалась на полатях. А как рассвело, в селение вернулся с охотничьего промысла ее муж Учко. Едва вошел и скинул на лавку связку битых белок, отец его сразу за Малфридой отправил.
Но Малфриды в ее лесном жилище не оказалось. В ней еще бродила особая сила после лихого лесного гуляния, вот она и отправилась прочь, не желая, чтобы кто-нибудь из селения заметил ее возбужденное состояние. Пошла в чащу сражаться с птицами за последние красные ягоды рябины и черные бузины. Из этих ягод она потом сделает настои и зелье, будет лечить ими кашель и боли в суставах у родовичей. И Малфрида полдня бродила по лесам, собирая там все, что еще можно было найти съедобного: бруснику, чернику, мелкие чахлые дикие яблоки и груши. И хотя ее добыча была невелика, но, возможно, с помощью этих жалких плодов она сможет сделать настой, который поможет людям, чтобы десны не распухали и зубы не расшатывались в конце зимы. Да и грибов для засолки неплохо было бы еще насобирать, пока не начались первые заморозки. Благо щедрый Мокей преподнес ей мешок крупной соли. Но о Мокее думать пока не хотелось. Как-то она ему потом все объяснит?
Но возвратясь ближе к вечеру, Малфрида застала у избушки не Мокея, а Учко. Молодой муж Цветомилы целый день носился от ее жилища в селение и обратно, но, в конце концов, устав, решил подождать хозяйку и так и заснул на завалинке, привалясь к бревенчатой стене избушки. Даже когда Малфрида его дважды потрясла за плечо, Учко не сразу очнулся. А очнувшись, не мог понять, кто перед ним, шарахнулся.
– Что тебя так напугало, Учко? – спросила Малфрида, разглядывая сына старосты с каким-то особым интересом, будто и не бродила с ним по лесам раньше, не смеялась его бесхитростным шуткам. Но сейчас, грязный и странно озирающийся, он показался ей незнакомцем. И лишь когда парень сообщил, что Цветомила рожает, Малфрида поняла, что его странный вид вызван волнением за роженицу и усталостью.
В селении приходу знахарки обрадовались, будто она могла совершить какое-то чудо. Горуха первая подскочила, стала бормотать приветствия и увлекать к стоявшей в отдалении баньке, где мучилась в родовых схватках Цветомила.
Роженица лежала на полу бани, укрытая несколькими меховыми одеялами. Ее лицо, обычно милое и привлекательное, было перекошено от муки, потрескавшиеся губы полуоткрыты. Даже ее чудесные золотистые волосы, перепутанные с соломой и с шерстью от шкур, сбились сейчас каким-то грязным войлоком. Цветомила взглянула на Малфриду, точно не узнавая. Но через миг взгляд ее прояснился, она протянула к знахарке руки.
– О, ты пришла, ты пришла. Только бы все это не напрасно. Только бы дитя родилось живым. Ты ведь поможешь?
Малфрида промолчала. Она заметила то, чего не видели другие окружавшие роженицу бабы: в углах строения были чьи-то темные тени, но словно бы отворачивались, и разглядеть их как следует, не получалось. И это было плохо – значит, души пращуров, явившиеся к роженице, не желали взглянуть на нее. А уж если чуры[91] не интересуются появлением новой жизни в роду...
И хотя дымоход в баньке был открыт, чтобы могла влететь душа новорожденного, но отдушина была затемнена. И гадать не стоило, чтобы понять: это обсели дымоход вещицы[92], ожидающие своего часа.
Бабы, помогавшие Цветомиле, смотрели на знахарку, не понимая, отчего она ведет себя так странно: вместо того чтобы помогать роженице, забыв о ней, снует по баньке, машет руками да говорит непонятные им заговоры. А то вдруг заругается и ногой топнет, словно серчая на кого-то. Или вообще велела им притащить от разных дворов кошек и бросить на кровлю баньки. Бабы-то, понятное дело, послушались, но знахарка все равно осталась недовольной. Да и кошки вели себя странно. Шипели, истошно кричали, выгибая спину, и, как полоумные, разбегались кто куда. А Малфрида вновь стала произносить наговоры, знаки какие-то чертила вокруг рожавшей, да все по сторонам озиралась. Лицо ее было жестким, напряженным, из-под вьющихся волос пот тек, будто от натуги. К самой роженице она почти не подходила, так, скажет пару успокаивающих слов и велит повитухам повнимательнее быть. Только когда Цветомила уже выть не своим голосом начала, Малфрида склонилась к ней, пошептала что-то, почти равнодушно наблюдая, как повитухи трудятся над рожавшей. Одна копошилась у расставленных ног Цветомилы, другая налегала на выпирающий живот и покрикивала: мол, давай, тужься еще, тужься!
Ребеночек родился мертвым. Цветомила плакала, отвернувшись к стене. Женщины, завернув мертвое тельце младенца в пеленки, вынесли его за дверь. Малфрида же осталась подле Цветомилы. Не утешала, а вынула из висевшего на поясе мешочка дощечки с нанесенными знаками и стала бросать их перед собой на лавку, глядя, как они ложатся. И все больше хмурилась.
– Вот что, голубушка, – молвила, наконец. – Может, мне сейчас и пожалеть тебя следовало бы, однако ты и сама наверняка кое-что понимаешь. Так что, пока еще в силах, ответь-ка мне.
Позже Малфрида разыскала Стогнана за избами у реки, на его излюбленном месте у склоненной над речкой ивой. Староста только хмуро поглядел на нее.
– Что, не смогла помочь моей невестке? Толку-то от тебя. А ведь Цветомила так надеялась... Эх!
Малфрида никак не отреагировала на упрек, оглянулась, желая убедиться, что рядом никого нет.
– Когда Цветомиле полегчает, – начала она негромко, – ты отправишь ее к прежней родне. Обласкаешь по-родственному, одаришь побогаче да с почетом и извинениями отвезешь, откуда взял.
Стогнан старался держаться невозмутимо, однако сжался, когда Малфрида, склонясь к нему, почти выдохнула:
– Самого Рода гневить вздумал, негодник! – Лицо Стогнана стало жалким, глаза забегали.
– Как прознала? Бабы говорят, ты ворожила подле Цветомилы.
– Да, ворожила. Но главного ты сам понимаешь. Грех большой на вас с Цветомилой перед богами.
И тогда Стогнан тихо заговорил. Сказал, что, когда сватал за Учко Цветомилу, уже тогда кое-что заподозрил. Знавал ведь он в былые годы мать Цветомилы, даже любился с ней пылко на Кулагину ночь. Но что Цветомила его дочь – даже он такого предположить не мог. Просто был доволен, что Цветомила, златовласая и пригожая, так похожа на мать – некогда первую красавицу, с которой однажды Стогнану довелось полюбиться. Ну, и для сына старался. Дескать, глядите, какую красу для Учко привез. А мать Цветомилы промолчала. В нужде и нищете жила, вот и подумала, что хорошо пристроить дочь к сытой доле, отдав за сына старосты богатого селища. И только когда у Цветомилы стали мертвые детки рождаться, она явилась в Сладкий Источник и покаялась во всем перед бывшим полюбовником, призналась, что они сестру с братом на брачное ложе уложили. Но что оказалось на самом деле, даже она не догадывалась. А было вот что. Не рожала первые пять годков Цветомила от Учко, ее уже пустоцветом стали звать, а Стогнану красивую невестку жалко было. И вот как-то, встретив Цветомилу в чаще, он заговорил с ней ласково, стал утешать, приголубил, целовал в заплаканные глаза, а там и уложил мягко на траву, сам не поняв, когда на него Ярилина страсть накатила. Цветомила-то всегда тихой да покорной была, вот и смолчала о случившемся. Зато вскоре понесла. И не понять было от кого – от Стогнана ли, или все же от мужа, с которым чаще ложе делила.
Ее первый мертвый ребеночек был только предупреждением. Однако Стогнаном уже полностью овладел Уд. И стал он все чаще зазывать Цветомилу в лес и любиться с ней. Это позже он прознал, что Цветомила его дитя, но уже ничего нельзя было исправить. А от кого рожала Цветомила, от него или от Учко, он не ведал. Но все равно двойное кровосмешение пугало и его, и невестку. А сказать об этом... Да как в таком повинишься?
– Твое в ней семя, – негромко вымолвила Малфрида. – Я гадала по вещим знакам, и выходило у меня такое: сестра жила с братом, но рожала от родного отца. Так что Род на тебя и Цветомилу разлютился. И лучшее, что ты можешь сделать, – разорвать эту порочную связь. А сделаешь, как я повелела, да отправишь дочь-невестку из рода, я молчать обо всем стану.
Сказала и ушла. А Стогнан долго глядел ей вслед, и глаза его были полны как тоски, так и злобы.
– Как повелела... – повторил он через какое-то время. – Еще и приказывает. Ведьма!
Однако уже через пару седьмиц селище попрощалось с Цветомилой, отвезли ее к прежней родне. Дары с ней отправили, родовичи плакали даже, прощаясь, а потом говорили, что, хотя ныне и стала Цветомила богатой невестой, да только кто на такую позарится – рождающую мертвых. Правда, красота еще не оставила Цветомилу. Может, кто и пожалеет пригожую...
Так болтали люди, вслушиваясь в завывание ветра за бревенчатыми стенами изб, занимаясь домашними делами, обсуждая нехитрые местные новости. Тихо отметили день чуров[93], когда полагалось поминать предков, оставляя за столом свободные места и кладя лишние ложки – для невидимо присутствующих духов пращуров. Потом, несмотря на осенний холод, ходили всем родом к сладкому источнику, просили охранявшую его берегиню и далее поить вкусной водой верных ей родовичей. Еще отмечали дни Мокоши[94], когда женщины похваляются друг перед дружкой рукоделием, показывают вышитые шали, пуховые платки, ярко расшитые рубахи и поневы. Хозяйки готовили вкусное угощение, зазывали гостей, чтобы те оценили их стряпню. Все было как всегда в эту пору, когда люди выполняли привычные осенние обряды, стараясь не думать о том, что год клонился к мрачной осени, когда лес облетал, сыпал первый снег вперемешку с дождем, в лесу оживала нечисть и схорониться от нее можно было только в обжитых людьми селениях, а приближение Морены Зимы[95] становилось ощутимее день ото дня.
Охотничий промысел шел вяло – ожидали первых морозов, не желая идти в сырую и туманную слякоть. Конечно, без охоты было нельзя, но все же медлили, собираясь со своими женами и детьми у очагов, ели много, а потом укладывались в сытой истоме на лавках, на мягких шкурах, нежились в тепле. Когда угли прогорали, а каменки накалялись, отдушины закрывали задвижкой. Становилось так тепло, покойно и хорошо... Все свои вокруг, знакомо пахнет дымом, жареным и вареным мясом, сухими травами, мокрой шерстью от развешанной для просушки одежды. А снаружи стылая сырость, холод, темная злая сила леса...
В такие вечера старики любили рассказывать о прошлых временах, когда нежить проказывалась людям куда чаще, чем теперь, между избами сновали лешаки, а люди вызывали волхвов, чтобы те оградили их от нечисти. Жуткие были времена, страшные. Бывало, целыми родами опасались ложиться по ночам спать, моля богов-охранителей защитить от темных сил. Нынче уже не то, говорили старожилы, словно с сожалением, нежить одичала, сторонится людей. Зато охотникам стало куда вольготнее уходить на промысел, отвечали молодые, не понимая, что гложет старцев. Зато и дани такой не платили, отмахивались те. Свободным было племя, никто из чужаков не решался заходить в древлянские чащи, наоборот, смелые древлянские витязи отправлялись в набег на другие роды и племена, показывали свою сноровку да воинскую удаль и редко когда возвращались без богатой добычи.
Послушать о прежних временах было и занятно, и поучительно, однако молодежь волновало иное. В это ненастное хмурое время листопада[96] она все чаще сходилась на посиделки, девушки готовили угощение и приглашали парней, начинали заигрывать, а потом и любовь крутить. Собравшись целыми ватагами, чтобы нежить не смела пристать, отправлялись молодые на посиделки в соседние роды, ходили из селища в селище, приглядывались друг к другу, милых выбирали.
Малфрида, одиноко жившая в лесу, наблюдала из-за деревьев, как та или иная компания с веселым шумом шла по тропе, молодые люди бренчали на струнах, дули в рожки, смеялись. Если знахарку замечали, то порой кликали с собой. Она отказывалась, шла в избу, хотя тоска и одиночество начинали донимать и ее. Даже нежить лесная уже не так веселила. К тому же многие духи леса уже впали в спячку, а с теми, кто не успокаивались, и в нынешнюю пору чародейке не хотелось иметь дело. Тот же леший – стал злобным и необщительным, его теперь сопровождали только слабенькие тени, звавшиеся иегошами, или потерчатами[97], а также вечно хныкавшие маленькие присыпуши[98]. Целый выводок душ неприкаянных младенцев, которые не прижились среди людей, и лесной хозяин позволял им обитать в лесу, бродили в ночи, кликали лешего, но он первый же гнал их прочь – его раздражало их вечное уныние и плач. Что уже говорить о ведьме, которая была более человеком, чем нечистью, и часто, не выдержав печального нытья сиротливых душ, насылала заклятие, развеивающее их, как сухие осенние листья по ветру. Но и когда наступала сырая осенняя тишь и духи исчезали, ведьме по-прежнему было тоскливо. Тогда Малфрида, не в силах превозмочь тоски постоянного одиночества, шла в селение к людям, в их дымные избы, где говорили о всякой всячине, о хозяйстве, об осенней охоте, а молодежь была оживлена, предвкушая новые посиделки. И хотя Малфриду чаще звали к недужным, нежели для общения, она получала удовлетворение, даже возясь с хворыми. Лечила болящих, порой добродушно подшучивала над их вечными жалобами, но искренне радовалась, когда удавалось кому-то оказать помощь. А оказывать помощь она могла. И не потому, что умела так уж хорошо готовить целебные снадобья, а потому, что, потчуя больных, нет-нет, да и давала легкий посыл заклятия. И болезни отступали. Люди же хвалили свою знахарку, ждали ее, готовили ей подношения, хотя и шептались, что уж больно ладно все у Малфриды получается, дескать, мало ли что...
В эту сырую ненастную пору чаще всего болели старики. Они и сами понимали, что никуда им от немочи не деться, но приход Малфриды, всегда оживленной, веселой, приветливой, ее умение врачевать, облегчать боль радовало людей. Да и Малфриде было хорошо среди них, она чувствовала себя нужной и полезной, ощущала тепло благодарное. И только возвратясь к себе, слушая, как по ночам шумит лес, как носятся в сумерках темными тенями злобные навьи[99], вновь ощущала тоску. Что же это за напасть такая – ни с людьми ей нельзя находиться, не таясь постоянно, не скрывая своих сил, ни с нежитью не получается сойтись, чтобы не потянуло обратно к теплокровным.
Было еще нечто, изводившее чародейку. Ее тело. Оно тосковало по ласке, по любви так сильно, что Малфрида, бывало, долго не могла уснуть ночами, ворочалась на лежанке под шкурами. В ее избушке было тепло, она сбрасывала тяжелые меховые покрывала, ласкала сама себя, оглаживала бедра, живот, играла сосками груди... Почти стонала от сдерживаемого желания, раскидывалась на мехах, чувствуя, как бродят в ней горячие соки желания, как между ногами все словно пылает и сочится. Ах, как хотелось ей любви, страсти, огня... Но нельзя. Поддаться зову плоти означало стать слабой, потерять силу, которая делала ее свободной и неуязвимой. Но даже ее нынешняя сила не доставляла обычного удовольствия. Да и перед кем ее показывать? Лес застыл в спячке, скучно, одиноко... Но ничего, она переждет зиму и уйдет к своему князю. Как же она истосковалась по нему, как ждет!
Малфрида вскакивала с ложа и, как была нагая, начинала чертить на земле колдовской круг с особыми знаками, разжигала лампаду, делая над ней чародейские жесты и произнося заклинание. И тогда какое-то голубоватое свечение разливалось над огнем, этакое дрожащее марево, за которым угадывался силуэт того, кого чародейка желала увидеть. Образ Игоря возникал перед ней яркий и привлекательный, словно озаренный изнутри. Князь виделся ей то на берегу перед огромной пенной волной, то в странном нездешнем строении из тесаного камня с округло поднимающимся сводом. Таких на Руси не возводят. Так что, надо понимать, еще в дальних краях князь ее возлюбленный. Он всегда среди богато одетых людей, а то и среди воинов в кольчугах, всегда чем-то занят. Не до Малфриды ему пока – это она понимала. Значит, и ей спешить к нему незачем. Но один раз видела она Игоря одного. Князь сидел, откинувшись в дорогом, покрытом мехом кресле, был задумчив, словно в кручине, а между пальцами руки вертел, разглядывая на свет огня, блестевшее алыми драгоценными камнями украшение – браслет или подвесок. Работа была тонкая и умелая, явно не для воина, для женщины... Для княгини своей, что ли, приобрел этакую цацку? Малфриду даже досада брала. Но, подумав немного, начинала улыбаться. Игорь знал, как она любит красные ткани и каменья, так что, скорее, для нее, для лады своей непокорной, приобрел он это редкое заморское украшение.
Видение начинало тускнеть, исчезать. Малфрида сидела, улыбаясь в полумраке, задумчиво поглаживая белесый шрам на ладони, оставшийся от пореза после клятвы Игорю. Она чувствовала, как истосковалась по князю своему, как ей недостает его ласки, того счастливого ощущения защищенности, которое всегда испытывала рядом с ним.
Но иногда, чтобы отвлечься, Малфрида вызывала и другие видения. Так, ей хотелось узнать, что поделывает ее учитель, мудрый волхв Никлот. Пронзая взглядом пространство, она видела лесную поляну у негасимого чародейского костра в Диком Лесу. Да только Никлота там не было. И сколько бы ни вызывала его чародейка, в суковатом кресле верховного волхва возникала только фигура Маланича. Радости в том не было, если вспомнить, что когда-то этот кудесник порывался убить ее[100]. А вот куда делся со Священной Поляны мудрый Никлот, Малфриде не дано было узнать.
Тогда ведьма вызывала образ молодого волхва Малка. Он любил ее, любил настолько, что ради нее пошел против своих же волхвов. Малфрида редко вспоминала о нем, но иногда все же становилось любопытно: где сейчас Малк? В последний раз они виделись с ним близ города Любеча, куда Малк привел ее из древлянских лесов. Говорил тогда, что будет жить среди людей, попытается разыскать родню. В Малке всегда было что-то простое, приземленное, что и отворачивало от него чародейку Малфриду. Однако в ее нынешних видениях Малк не выглядел ни простым, ни приземленным. Наоборот, он представал перед ней в одежде из добротного темного сукна, с чеканным поясом, на его длинных аккуратно расчесанных русых волосах блестел посеребренный обруч. Да и находился Малк в богатой хоромине, золоченая резьба за ним виднеется, по стенам ковры развешаны с вытканным узором. И выглядит Малк уверенным, исполненным важности, синие глаза смотрят спокойно.
Малфрида склоняла набок голову, разглядывая бывшего полюбовника. И отчего он ей раньше не нравился? Вон, какой пригожий да статный. Но разглядеть поточнее, что с Малком и где он, не получалось. Да и Малк, как будто чувствуя ее взгляд, поворачивался, хмурил темные брови. Видение начинало дрожать, становилось расплывчатым, исчезало...
Малфрида вздыхала. А тут еще пустодомка[101], выползшая из угла, любительница поглядеть на видения, заворчала недовольно.
– Чего больше никого не показываешь? Мужиков пригожих и мне поглядеть любо. Я тут измаялась одна, без хозяев, а ты пришла, так хоть домового какого-никакого принесла бы мне в горячем горшке из курной избы. А то жди теперь, пока свой вырастет у очага.
Вид у пустодомки, как у бабы, в тряпье замотанной: пылью воняет, на полупрозрачном морщинистом лице недовольная гримаса, жалкие космы свисают беспорядочно.
Малфрида лениво отмахнулась от нее.
– Отстань. Мне домовой не надобен, мне важно, чтобы ты мой дом сторожила, гостей незваных отгоняла.
– Да кого отгонять-то? И так тебя все больше сторониться начинают, – буркнула пустодомка, поняв, что ничего ей больше не покажут, и вновь заползла в свой угол, слившись там с тенью. – Почитай, уже седьмицу никто не показывается. Раньше все пригожий один хаживал, а теперь и след его простыл. Скучно мне.
– Цыц, говорю, – прикрикнула на ворчунью Малфрида. – Будешь ныть, я тебе молока под порог не поставлю.
Сама же, накинув длинную рубаху, отправилась за перегородку доить козу. Но слова пустодомки не шли из головы. Малфриду стало задевать, что Мокей сторонится ее. Хотя и догадывалась, почему. Ах, наслать бы на него морок, зачаровать, налюбиться вдоволь, чтобы страстное горячее нетерпение не мутило по ночам разум... Ну, а потом-то что? Ей еще жить тут, ссора со старостой из-за Мокея ей ни к чему. И так Стогнан на нее волком поглядывает. Малфрида его тайну узнала, а значит, власть над ним получила. Вот Стогнан и страшится, таит обиду.
Мысли о Стогнане были неприятные, а вот о Мокее Малфрида тосковала. Вспоминала его прежние приходы, его ухаживание, пробуждающее в ее душе тепло, заставляющее чувствовать себя красивой и желанной. Однако Мокей, после того как стал догадываться, кто она, старательно обходил стороной лесную избушку. Даже если она, бывая в селении, и встречала пригожего охотника, тот отводил глаза. Пару раз пробовала заговорить с ним, спрашивала, отчего пропал? Мокей ссылался на дела: мол, уже пора везти дань князю, надо готовить положенное для отправки.
Стогнан тоже твердил о сборе положенной дани. Малфриду избегал, а если она оказывалась среди родовичей, уже не звал к общему столу. Даже когда зубная боль вновь стала донимать, не приходил к Малфриде, а присылал кого-нибудь, чтобы она снадобья лечебного передала. Его сын Учко, который чаще других вызывался сходить к знахарке, первый заметил, что родитель сторонится пришлой. Сам же Учко со знахаркой ладил. В последнее время стал просто так навещать, иногда плотничал для нее, подправлял что не так Парень он был не очень разговорчивый. Общаясь с Малфридой, неохотно ронял слова, больше смотрел на нее, улыбаясь в короткую светлую бородку. Малфрида его не больно привечала. Учко – Стогнана родня, ей от него одна морока будет. Однако его присутствие волновало. Учко, хоть и не красавец, как Мокей, но силен, высок, среди родовичей, пожалуй, самым рослым будет. И все же было в нем нечто... Малфриду и тянуло к нему, и отталкивало. Как-то подавала ему рушник, и пальцы их соприкоснулись... Малфрида потом полдня сама не своя была. Прикосновение Учко было волнующим, но вместе с тем и каким-то неприятным, ну, как бывает, когда тошнит после несвежих солений. Отчего бы это?
Старосту внимание сына к знахарке настораживало. Но когда пытался уговаривать Учко не ходить к Малфриде, обычно спокойный и послушный сын только поглядывал исподлобья. А один раз даже огрызнулся: мол, что вам, батюшка? Чем вам Малфрида плоха? Цветомилу услали, Малфриду велите сторониться. Что ж теперь, Учко должен бирюком свой век коротать?
Стогнан оставлял сына без ответа. Ну, а людям языки не завяжешь, они уже поговаривали между собой, что не зря Учко к Малфриде зачастил. Сын старосты в самой поре, к тому же холостой, вот и мог бы посватать пригожую лекарку. И, заслышав те разговоры, Стогнан становился угрюмее обычного. Потому охотно внял совету Мокея услать Учко на ловы. Мокей прикинул, что мехов для дани князю пока маловато, так что пусть уж Учко отправится с другими добытчиками в лес за красным зверем. Да и Учко не возражал уйти подальше от ворчливого родителя. Только сперва помрачнел, завидев, что и Стогнан куда-то собирается.
– Не твое дело, – буркнул на вопрос сына Стогнан. – Больно много воли взял родителя расспрашивать.
Отправился на ловы и Мокей. Собственно, он и не прекращал выходить на зверя, какое бы ненастье ни было на дворе. Охотился Мокей обычно в одиночку, не столько для рода, сколько для себя. И хотя он, лучше других знающий путь на большак и умеющий сторговаться со сборщиками дани, должен был сопровождать их к погостам, однако своей выгоды Мокей не забывал. Дань данью, но он еще и собственные товары на мену повезет, свою выгоду будет иметь. Поэтому, когда прекратились дожди и установилась сухая погода с легкими ночными заморозками. Мокей стал почти ежедневно уходить на промысел: обходил ловушки, бил белку и куницу в глаз, чтобы шкурку не портить. Что Мокей охотник знатный, в селище было известно. На том и поднялся. Да только была в нынешней охоте вдовьего сына некая остервенелость, словно его гнал кто-то в холодные чащи, словно маялся он, не находя себе места. Но однажды приключилось с ним негаданное...
Было это в первых числах грудня[102]. Мокей охотился долго, хотя в эту пору темнеть начинало рано, лес стоял сухой, стылый от ночных заморозков, пожухлые опалые листья хрустели под ногой, тропки чуть промерзли. Охотиться в такую погоду – почти удовольствие. И зверь хорошо виден, шуба на нем самая нарядная. Да только пока Мокей охотился и заходил все дальше в чащу, стало понемногу ненаститься. Сперва просто затуманило, пошел мелкий дождик, а как совсем стемнело, дождь сменился мокрыми хлопьями густо повалившего снега, который таял, не доходя до земли. Все вокруг кружилось, и, видимо, леший Мокея попутал, стал он плутать в знакомых местах, а потом вообще в бурелом забрел, окончательно потеряв направление, куда путь к дому держать. Тут еще и волчий вой из лесу донесся. Совсем тоскливо Мокею сделалось.
Припомнив то, чему учили его волхвы, он нарубил тесаком веток и устроил себе навес между поваленными корягами. Укрывшись так от ненастья, отыскал под навалами бурелома сухих валежин и разжег костер. Устроившись под поваленными корневищами, прижав к груди рогатину с острым наконечником, Мокей просидел так не час и не два, подремывать уже начал, как вдруг что-то разбудило его. Показалось, что ходит рядом кто-то, сучья потрескивают, словно даже вздох тягучий прозвучал близко. Так близко, что у Мокея волосы на голове зашевелились.
Окликнуть он не решился, только поближе положил рогатину и стрелу из тула вынул. Лук у него был отменный, кабана-секача навылет стрелой мог пробить, да и стрелы с железным наконечником, крепкие и длинные, тоже чего-то стоили. Вот и замер Мокей, наложив на стрелу тетиву, всматривался в кромешный мрак, куда отсвет костра уже не достигал.
И вдруг рядом раздался вой: долгий, протяжный, громкий, полный безысходной тоски. Мокей только выругался тихо, понимая, что вряд ли волк так близко к горящему костру подойдет. Может, стая? А через миг увидел такое...
Поначалу разглядел только сверкающие светлые глаза и оскаленные клыки. Затем различил острые торчащие уши. Показалось, что возникшая из темноты морда и впрямь волчья, только невероятно огромная, темная, клыки жуткие. Чудище как будто улыбалось торжествующей оскаленной улыбкой. К тому же... Мокей и не знал, что лесные хищники бывают такими огромными: глядевший на него волк был невероятно большим, выше любого волка... выше человека, выше самого Мокея. А потом охотник обнаружил, что это не зверь лесной, что это волколак, медленно приближавшийся к нему на изогнутых когтистых лапах, высоко неся ушастую голову.
Первую стрелу Мокей пустил в оборотня с громким криком. Мог и навылет так пронзить, но стрела лишь хрустнула, отлетев от шерсти волколака, как от твердой древесины. И все же выстрел был таков, что оборотня немного отбросило, развернуло, не причинив, однако, особого вреда, только клок шерсти оторвало. Волколак зарычал, коротко и прерывисто, будто смеялся нехорошо. Вторая стрела вновь отбросила его, также, не причинив большого вреда. И пока Мокей пускал в оборотня стрелы, зверь то порывался броситься вперед, то отступал, отброшенный сильным выстрелом из лука. Но в какой-то момент Мокей сообразил, что стрел не осталось, что рука его хватает обтрепавшуюся кожу пустого тула.
Волколак же приближался, раскачиваясь на длинных задних лапах. И как только Мокей вспомнил выученные заговоры, отгоняющие нежить?! Он выкрикивал их, путая слова от страха и отчаяния, пока не понял, что все зря. И когда клыкастая, со сверкавшими глазами морда оказалась совсем близко, ткнул в нее выхваченной из костра горящей головней.
Это помогло гораздо лучше заговоров. Оборотень отпрянул, завыл будто обиженно. Мокей же в каком-то исступлении кинулся на зверя, делая выпады зажатой в одной руке рогатиной, другой, описывая перед собой круги горящей веткой, вынуждая рычащего зверя отступать. В темноте мокрый снег слепил глаза, огонь трещал, пламя становилось все меньше, только искры горящие отлетали.
От ужаса Мокей почти не понимал, что делает, когда в отчаянии швырнул горящую ветку в несущегося на него из мрака волколака, отскочил в сторону. Тот также отпрянул, и этого короткого мгновения Мокею хватило, чтобы стремительно вскарабкаться на груду бурелома. Когда сзади послышалось близкое дыхание чудовища, резко повернулся и ткнул рогатиной. Острие уперлось во что-то твердое, но Мокей ударил с такой силой, что оборотень стал опрокидываться, скатился по веткам бурелома, упал на недавно уложенный Мокеем навес и, проломив его, рухнул в оставшийся под корягами костер.
Жуткий визг-вопль потряс всю округу, когда шерсть волколака задымилась, и он с воем кинулся прочь. Но ненадолго. Лють и жажда крови скоро вернули его назад, в его рычании слышалась злобная ярость. Он вновь карабкался наверх за своей жертвой, однако Мокей уже успел подобраться к высокому дубу, вокруг которого были навалены бревна, и, молниеносно заткнув за пояс на спине рогатину, влез по стволу наверх.
В другое время Мокею было бы не так просто взобраться по мокрому обледенелому дереву, но сейчас откуда и прыть взялась! Долез до первой крепкой ветки – и как раз вовремя, так как волколак уже скреб когтями кору внизу.
К счастью, это жуткое чудовище оказалось не таким и ловким. Волколак выл, рычал, подтягивался, пытаясь дотянуться до человека, но оскальзывался на коре, проваливался задними лапами в бурелом, рычал от злости. Мокей даже чуть-чуть перевел дыхание, вытащил из-за спины рогатину и, когда зверь подскакивал совсем близко, делал быстрое движение рогатиной острием вниз, отталкивал оборотня.
Только чудом угадывал во мраке его рычащий, дышащий смрадом силуэт. Временами волколак даже начинал карабкаться по стволу, дерево раскачивалось, и Мокей болтался на трещавшей ветке, силясь забраться повыше, опять делал отчаянные выпады в сторону подступавшей твари. Один раз дерево так тряхнуло, что Мокей едва удержался, выронив, к своему великому ужасу, спасительную рогатину. Теперь у него оставался только нож, но от него не было проку, и Мокей мог лишь цепляться за мокрый ствол, за дрожащие ветви, оскальзываться и кричать... Он и сам не заметил, когда начал истошно вопить. В какой-то момент показалось, что чудище сделало передышку, отступило. Мокей, задыхаясь от страха, сидел на своей ветке, угадывая внизу какую-то возню. Грохот, треск, что-то рушилось. Мокей не сразу понял, что огромный волколак стал подтягивать к дереву бревна, вытаскивая их из бурелома, чтобы сделать из них некое подобие лестницы. Вот почти рядом с Мокеем об ветку ударилось длинное тонкое бревно, Мокей с криком отшвырнул его, задев, видимо, оборотня, ибо тот взвыл люто. Но сразу снова стал карабкаться, тряхнул дерево так, что скользкая древесная кора поползла у Мокея под руками. Он стал падать, закричал, вцепился в дерево, повиснув на руках. И тут же взвыл во весь голос, ощутив резкую боль в ноге.
Оказалось, что волколак, прыгнув, дотянулся до его ступни и рванул ее. Боль была такой сильной, что на миг лишила Мокея способности соображать, он ослабил руки, и чудище внизу потянуло его на себя, сжимавшие спасительную ветку пальцы разжались, и он полетел вниз...
Они оба скатились по куче бурелома, только волколак своей массой опять проломил верхние ветки, а Мокей успел уцепиться за мокрую корягу и, почти плача, подтянулся и вылез наверх. Он и заметить не успел, когда в его руке появился нож, и, едва волколак стал подползать снизу, цепляясь за торчащие сучья, Мокей что было силы резанул по его морде.
Сделал он это почти машинально – просто оборонялся, как мог, – но неожиданно ощутил, как сталь ножа распорола кожу волколака, вошла глубоко, разрезая его пасть до уха. И чудище отскочило, поскуливая, как собака, получившая пинок. В каком-то странном призрачном свете Мокей увидел его, застывшего поодаль, ссутулившегося и обхватившего лапами морду. А потом волколак побежал прочь, делая неловкие тяжелые прыжки.
Некоторое время еще раздавалось его подвывание, слышался треск валежника. Потом все стихло. Все еще тяжело дыша, Мокей лежал на куче бревен, не веря, что спасся. Однако постепенно мысли стали упорядочиваться, он заметил высоко в небе, за мутной пеленой, слабое пятно полной луны. Она едва мерцала за слоями туч, почти не давая света. И все же по ее расположению Мокей понял, что ночь перевалила через положенный рубеж, близится день, а значит, где-то петухи возвестили раннюю зарю. Это и ослабило волколака, сделало его уязвимым. Его время кончалось, и он так или иначе скоро бросил бы Мокея. И все же, до того как исчезнуть, волк-оборотень успел оставить на охотнике свою отметину, пустил ему кровь...
И вдруг Мокея обуял ужас не меньший, чем когда волколак был рядом. Вдовий сын не зря учился у волхвов и знал, что человек, которого ранил или укусил волколак, обречен в следующее полнолуние сам стать волком. Это произойдет не сразу, однако произойдет неизбежно... И теперь ему, Мокею, уготована одна участь: в каждое полнолуние обрастать шерстью и носиться волком-оборотнем по лесам, искать того, кто станет его жертвой... И нет от этого спасения!
Мокей закричал, упав на спину. В его крике слышались боль и ярость обреченного. Казалось, что сейчас он сам кинется по следу убежавшего оборотня, настигнет и добьет его. Но даже это не спасет его от жуткой участи волколака. Вот если только...
Он стал лихорадочно припоминать все, что слышал об этих тварях от волхвов. Воспоминание... Путаное и неясное. Надо было... Он знал, кто может ему помочь. Ведьма!
Ступить на ногу было невыносимо больно. Кожаный сапог, стянутый плотными удерживающими ремнями, был распорот наискосок от щиколотки до носка, толстая подошва разорвана. И везде кровь от развороченного мяса. Надо было сначала перевязать рану, чтобы потеря крови не ослабила его, чтобы он мог идти. Поэтому Мокей, расстегнув кожушок, стал резать ножом и рвать плотную рубаху из сермяги. Кусками ткани перебинтовал ногу, вновь натянул сапог и собрался идти. Среди валежин бурелома выбрал себе подобие костыля, смог опереться и идти. Мутное пятно луны теперь указывало ему направление, и он двинулся, сцепив зубы, стараясь не обращать внимания на холод и грязь, на боль.
У него было время до следующей ночи. Клонившаяся к горизонту луна еще не могла повлиять на него, а вот к следующей ночи оказавшийся в ране яд от укуса оборотня начнет действовать, станет превращать его в волколака. Потому надо было спешить. Только ведьма, только чародейка, знающая заговоры от темных сил, могла очистить его рану, могла добыть из нее яд, до того как уже ничего нельзя будет сделать. И Мокей больше всего на свете сейчас желал, чтобы его подозрения насчет Малфриды не оказались пустыми, чтобы она и вправду была ведьмой.
В сапоге хлюпало от вытекающей крови, под ногами чавкала слякоть, Мокей поскальзывался на мокром снегу, падал на склонах, постанывал, сцепив зубы. В голове мутилось, хотелось пить. И все же, когда рассвело, и он стал замечать знакомые затесы на деревьях, начал узнавать привычные места, едва не засмеялся от радости. Теперь он шел прямо, переходя вброд заводи с ледяной водой, перелезал через буреломы. Слабо серел ненастный день, с черных от влаги деревьев капала вода, с ветвей падали вязкие комья подтаявшего снега.
Когда впереди появился расходившийся могучими стволами ведовской дуб и повеяло дымком от скрытой между холмами избушки знахарки, Мокей вздохнул с облегчением. Быстро же он сумел добраться сюда!
А потом он увидел ее. Она появилась на пороге, в светлой рубахе и поневе, волосы собраны сзади узлом, на плечах алеет красный пуховой шарф. Он казался таким теплым на фоне лесной бурости и серого талого снега, да и от самой Малфриды словно исходило некое сияние. Нет, она точно чародейка. Ни от какой другой бабы не шло такого свечения, ни одна не была такой необыкновенной. И когда она, выплеснув на снег помои, уже хотела вернуться в тепло избушки, Мокей окликнул ее. Но ему только показалось, что окликнул, на самом же деле – издал лишь сиплый звук, почти сразу заглохший в облачке пара от дыхания, когда Мокей начал оседать от слабости.
И все же Малфрида услышала. Она замерла на пороге, медленно повернулась. Мокей пополз к ней на коленях, протягивая руки. Ему казалось, что она удаляется, словно ее поглощает подступающая тьма. И это было ужасно.
– Помоги!..
Он уже не помнил, как рухнул лицом в сырой холодный снег.
Мокей чувствовал, как его губ касается что-то теплое, влажное, и сделал глоток. Пряное горячее питье – оно обжигало и согревало.
– Пей, пей, – приказывал рядом женский голос с легкой приятной хрипотцой. – Пей, хоробр. Это варево настояно на двенадцати травах и разбавлено медвежьей кровью. Пей, тебе нужны силы, чтобы выдержать.
А что выдержать?
Мокей с трудом разлепил тяжелые веки, увидел отсвет желтоватого огня на бревенчатой стене. Между бревнами для тепла был проложен седой болотный мох. Почему-то Мокей особенно ясно отметил эту деталь, словно удивляясь тому, что и чародейка может мерзнуть, как обычные смертные, хотя говорят, что их греет особенная ведьмовская сила.
– Малфрида, ты ведьма? – слабо спросил Мокей.
Она будто и не расслышала. Мокей огляделся. Он уже бывал здесь. Резной столб посредине, поддерживающий кровлю, весь покрыт особыми вырезанными знаками; печь-каменка в углу, лавки с расстеленными шкурами, на стенах полки, уставленные горшочками и коробами, чучело совы, которое он сам же и сделал для знахарки.
Сейчас Малфрида сидела на лавке у ног Мокея и обмывала его окровавленную ступню.
– Сколько же ты прошел, вдовий сын? Видать, немало.
И тогда он попытался приподняться на локтях, взъерошенный, грязный, в разорванной рубахе, с ожерельем из когтей хищников на тесемке. Стал торопливо рассказывать, как было дело, как на него напал оборотень, успев поранить перед первыми петухами, а до того он сам нанес оборотню рану, распоров ему морду.
Малфрида слушала его абсолютно хладнокровно, продолжая спокойно промывать и обрабатывать раны... Их оказалось больше, чем Мокей заметил сначала: порезы, царапины, сбитые в кровь костяшки пальцев. Но все это были пустяки, и Мокея они не волновали. Он только твердил, чтобы она помогла ему вытравить злое проклятие от укуса оборотня. Ибо только это было опасно, только этого он страшился.
– Да не возись ты с царапинами, Малфрида. Помоги лучше избавиться от того, что сделали зубы оборотня.
– Но смогу ли я? – нахмурила темные брови знахарка. Сама же украдкой поглядывала на Мокея.
Он откинулся на ложе.
– Ты сможешь. Я не мог ошибиться насчет тебя. – Малфрида молча отошла, взяла с полки разные снадобья, что-то смешала, растолкла в ступке. Потом налила из скляночки какой-то темной жидкости в плошку, поднесла Мокею.
– Что это?
– Не все ли тебе равно, вдовий сын? Ты решил мне довериться, так что не спрашивай.
Внутри у Мокея шевельнулась гадливость. Она сказала, чтобы он ей доверился, но в его душе жило еще то, что было от светлых богов его рода, он боялся прикоснуться к тьме... Но разве он уже не прикоснулся? Разве тьма не начала поглощать его изнутри? Он уже становился оборотнем, и только такая же темная сила могла вернуть его в мир смертных людей.
И он решился, глотнул темное, чуть сладковатое питье и взглянул на чародейку с некоторым удивлением. Ничего гадкого она ему не дала. Обычный маковый отвар.
Малфрида даже засмеялась.
– А ты что думал? Толчеными жабами буду тебя потчевать? Нет уж, хоробр. Мне надо только, чтобы ты покрепче уснул, чтобы не чувствовал боли.
Он глядел на нее. Малфрида как будто и не торопилась, напевала что-то, раскладывая рядом какие-то ножички и крючки, протирала их настоями. Ее беспечность казалась Мокею чудовищной издевкой, он хотел сказать, чтобы она поторопилась, чтобы не теряла ни минуты, ибо с каждой секундой он превращался в волколака. Ему даже казалось, что он чувствует некое леденящее омертвение в стопе, как будто что-то холодное проникает в его кровь, поднимается все выше и выше, отравляет его... превращает...
Только когда Мокей забылся сном, Малфрида приступила к делу. Лицо ее стало сосредоточенным и суровым. Она понимала, что ей предстоит немыслимо трудное дело: надо срезать мясо вокруг раны, а затем иглами проколоть все тело особой цепочкой, пока не выступит кровь. Тогда она заговорит каждую каплю крови, изгонит отовсюду яд оборотня. И сделать это надо до того, как настанет новая ночь, как на небе вновь появится луна. И если не успеть – парня уже ничто не спасет.
Малфрида трудилась, не разгибая спины. Она раздела Мокея донага и, переворачивая его тяжелое обмякшее тело, делала надрезы и уколы, чертила кровью знаки, заговаривала их, и они начинали светиться голубовато, так что вскоре тело Мокея будто замерцало. Голос Малфриды то опускался до шепота, то повышался, и в нем слышалось то рычание зверя, то шипение гадюки.
Порой Мокей начинал подавать признаки жизни. Один раз вздрогнул, когда она сделала очередной надрез и потянула его крючком, выпуская кровь. Охотник ощутил боль и жжение, стал даже различать ее голос:
– Агрва, шшш, мота, дреги, свет и тьма соединитесь... – Мокей слабо застонал.
Странно: он вдруг припомнил некоторые звуки и слова заклятия, которое когда-то учил, но, как ему казалось, забыл, сейчас же вспомнил с тягучим стоном.
– Ыгры, ак, воуоо, свет наступает, давит силу кромки...
Он повторил это вместе с Малфридой почти в полубеспамятстве и даже приоткрыл глаза. Видел он страшное: темное шевеление над разлетающимися черными волосами ведьмы, рыжеватые блики с золотистыми всполохами во тьме за ней. Остро и ярко полыхнули ее глаза, когда она чуть открыла их, взглянув на твердившего за ней заклинание бывшего ученика волхвов.
– Не мешай мне. Спи.
И он закрыл глаза, чтобы не видеть, как ее очи светятся желтым, а узкий и черный зрачок, как у хищной птицы.
– Мгда, улллы, жадный пес уйди перед мощью богини Живы!
Голос ведьмы все больше напоминал рычание зверя, становился нечеловеческим, и людские слова угадывались в нем все с большим трудом.
Очнулся Мокей лишь на рассвете следующего дня. Малфрида спала на лавке у противоположной стены, ее длинные черные волосы в беспорядке разметались на меховой подстилке, свешиваясь почти до земли, лицо и во сне казалось осунувшимся и усталым. И все равно она была пригожей. Мокей глядел на нее, словно не веря, что эта так мирно посапывающая во сне женщина была тем чудовищем, которое колдовало над ним в ночи, которое... Но ведь она старалась его спасти! А вот спасла ли?
Мокей попробовал приподняться, подхватил сползающую меховую полость и, обнаружив, что раздет, стал разглядывать свое исколотое, исцарапанное тело. Как будто с кошкой боролся.
– Не бойся, это скоро пройдет.
Мокей даже вздрогнул. Увидел, что Малфрида глядит на него широко открытыми глазами. Темными и блестящими, без малейшего намека на то жуткое желтое свечение, которое он заметил, когда она колдовала над ним. Да и не пригрезилось ли ему все это?
Он чуть повернулся и застонал от боли в ноге.
– Так надо, – словно в ответ на его молчаливое удивление сказала Малфрида. Села на лежанке, отбросила за спину тяжелую массу волос и принялась расчесывать их. – Мне мясо пластами надо было срезать, теперь жди, пока нарастет. Придется отлежаться, но не волнуйся, я схожу в селище, велю мужикам прийти с носилками, чтобы отнесли тебя к жене. Но только завтра. Пока же мне лучше понаблюдать, как ты следующую ночь проведешь. Эта прошла спокойно, если в следующую ничего не случится – значит, выходила я тебя. Если же волноваться начнешь... Все, что могу посоветовать тебе – уйти от людей подальше в лес, дабы не причинить зла близким. Ибо волколак не чует, кто перед ним – родной или чужак, он одержим жаждой человеческой крови.
Мокея так и передернуло. Отвернулся к стене, долго лежал молча. Малфрида же вела себя, как ни в чем не бывало. Выпустила во двор собаку, приготовила поесть. Мокей через силу глотал горячую кашу на душистом конопляном масле, кусал тонко нарезанное вяленое мясо. Вроде было вкусно, но кусок застревал в горле. Было жутко. Только когда Малфрида снова начала расспрашивать о нападении волколака, допытывалась, где это было, да как он поранил оборотня, Мокей чуть оживился. Будто вновь пережил случившееся, сердце опять застучало. И вдруг подался к чародейке, словно и о боли в ноге забыл.
– Спасибо тебе, моя красавица. Вовек сделанного тобой не забуду. Кто бы ты ни была...
Малфрида улыбнулась, села рядом, провела ладонью по его щеке, ласково откинула ему со лба волосы. И Мокей понял, что ей приятно касаться его, что ее не пугает даже то, что он был укушен оборотнем. Эта мысль заставила сильнее забиться сердце. Схватил ее руку, стал целовать в ладонь.
– Милая моя... Желанная...
Малфрида смотрела на него замерев, грудь ее вздымалась. И вдруг быстро отошла, села в дальнем углу, стала толочь пестом в ступке.
– Ты не балуй-ка, Мокей. Помни, что нам еще одну ночь пережить надо.
Значит, брезгует. Брезгует, как и он брезговал ею, чувствуя, что в ней таится нечто темное. И он почти пожелал, чтобы в нем остался яд оборотня. Может, тогда бы они сблизились... Если она не отвернется от него гадливо, как он раньше сторонился ее, хотя и думал о ней непрестанно, желал до ломоты в теле.
Ночь прошла тихо, если не считать того, что Мокей несколько раз просыпался, глядел на Малфриду сидевшую с шитьем на коленях. Тихо потрескивала лучина, иногда раздавалось шипение, когда уголек падал в подставленную плошку с водой. Малфрида латала какую-то кожаную вещь, прокалывала шилом дырочки, втыкала в них иголку с ниткой. Мокею было так приятно наблюдать за ней…
Порой налетал ветер, шелестел тростник на крыше избушки. А один раз, словно что-то поскреблось у двери, хныканье слабенькое почудилось. Мокей невольно сотворил знак от темных сил, поискал на груди охранительный оберег. Но Малфрида сняла с него даже ожерелье с когтями и заговоренными знаками. Возня за дверью ее не беспокоила. И только когда волчий вой зазвучал вдали, она на миг замерла, однако, вслушавшись, успокоилась и вновь вкалывала иголку в проделанные дырочки-отверстия, сдвигая с легким шуршанием кожаную полость.
Ночь прошла спокойно. А под утро пес зашелся гневным лаем у двери, Малфрида вышла, а еще сонный Мокей лежал, повернувшись лицом к двери, и вслушивался в голоса за порогом. С некоторой досадой угадал голос Стогнана, даже разобрал обрывки речи.
– Я ведь наказала тебе оставить ее! – почти гневно выговаривала Малфрида. – Богов гневишь, Стогнан.
– Ты мне не указ! – сердито отвечал староста. – Я хотел только проведать ее. И не моя вина, что ее родовичи не так меня поняли...
– Верно, гляжу, поняли, раз так отделали.
Через створку распахнутой двери Мокей увидел Стогнана, а увидев, даже рот открыл, ибо выглядел Стогнан непривычно: борода всклокочена, обычно аккуратно расчесанные волосы падали космами, на голове кое-где запеклась кровь, вся правая щека вздулась. Темный кожушок надет как попало, рукав почти вырван, сквозь прорехи в нескольких местах торчит светлая подпушка. Видимо, случилось что-то со старостой. А вот что... Мокей глядел на изуродованное лицо тестя, и страшное предположение зашевелилось в голове.
Малфрида велела старосте подождать, сама же зашла в избушку за снадобьями. Однако Стогнан дожидаться не стал, вошел следом – и застыл на пороге, глядя на сидевшего, на ложе знахарки раздетого Мокея.
– Погляжу я... Эка как вы тут устроились. Так. Теперь мне ясно...
– Не все тебе ясно, – грубо оборвала старосту Малфрида и вновь увлекла во двор, где было светлее. Почти насильно усадила на завалинку и принялась обрабатывать его голову, смачивать мазью вздутую щеку. Закончив, велела идти в селище и прислать людей с носилками, чтобы перенести Мокея в его избу. И только тогда пояснила: – Пострадал на охоте Мокей, вот и выхаживала его.
Поверил ли староста или нет, но вскоре явились мужички забрать Мокея, а с ними и Простя пришла. К Малфриде прежней приветливости не проявляла, не глянула даже, хотя Мокей и велел жене поклониться знахарке да поблагодарить за лечение мужа. А когда жена не послушалась, даже толкнул ее недовольно.
– Делай, что приказал. А не то... Родитель твой вон тоже не свят. И я еще сообщу родовичам...
– Ничего ты не сообщишь, Мокей! – резко оборвала его Малфрида. – Не о том думаешь, а человека оклеветать – что псу под забором помочиться. Так что молчи.
Явившиеся родовичи с интересом переводили взгляды со знахарки на мигом притихшего Мокея. Тот позволил уложить себя на носилки и, пока его уносили, все оглядывался на одиноко стоявшую под вещим дубом ведьму.
Потом пошли серые будни, студеные и однообразные. К Малфриде иногда наведывались, но к себе не звали. Она понимала: Стогнан сердит на нее, слух пустил, что лесная знахарка Мокея от Прости уводит. Малфриду брала досада. У самого Стогнана рыльце в пушку, в грехах, как ель в колючих иголках, а на нее напраслину возводит. Да и Мокей не спешит оправдаться, ведет себя так, словно его с Малфридой действительно что-то связывает. Но тут удивляться нечему – есть то, что и впрямь их объединило: ее тайна и его молчание о том, что узнал.
И все-таки Малфриде хотелось, чтобы Мокей пришел. Ждала его, надеясь хоть в ком-то обрести близкую душу. Ей снился вдовий сын, снилось его сильное литое тело, каким она его запомнила, пока лечила. И ждала, что он оправится и придет. Но явился к ней не Мокей. Явился Учко.
Малфрида как раз возилась у поленницы, поправляя осевшие поленья, когда из леса ее окликнули. Да окликнули так звонко, радостно, что она не сразу и узнала голос сына старосты. А он вышел из чащи веселый и улыбающийся, в охотничьем коротком кожушке, в ушастой меховой шапке. Через плечо редкостный мех висел: три серебристые чернобурки с пышными, белыми на концах хвостами.
– Погляди-ка, милая моя, какой я тебе дар принес. В самые замерзшие болота за ними пробирался, самые замысловатые ловушки ставил.
Парень говорил возбужденно, непривычно многословно. Поведал, как выследил этих красавиц лисиц, как поставил себе целью добыть их для Малфриды. Такое подношение и боярыне было бы в радость. Мех черной лисы очень ценен, любая девка в нем будет выглядеть павой, особенно если полушубок сошьет такая мастерица, как мать Мокея Граня. Как выйдет знахарка на люди в обновке – все сразу поймут, чья она избранница, кто одарил ее богато.
– Не станет мать Мокея для меня стараться, – негромко молвила Малфрида, разглядывая красноватый шрам, шедший от уголка рта Учко через скулу к уху. Почти не слышала, что он говорил, когда накидывал ей на плечи свой подарок, уверяя, что Граня послушает его, постарается для невесты сына старосты.
– Откуда у тебя этот порез? – прервала его необычное многословие Малфрида. А потом она заметила другое – пропалины на полушубке охотника, словно он в костер угодил, но успел выскочить, до того как мех загорелся. Да и мех был волчий. Многие охотники себе тулупчики из теплого волчьего меха мастерили, однако Малфриде все равно стало не по себе. Вгляделась в сразу потемневшее лицо Учко.
Однако парень хмурился не долго. Отмахнулся, сказав, что оцарапал щеку на охоте, напоровшись на острую ветку. Но Малфрида не верила. Порез был явно от оружия – ровный, с гладкими краями, с уже наложенным швом из жил.
– Кто лечил-то тебя?
– Да зашли по пути в отдаленное селище, и одна из местных знахарок постаралась.
– Плохо постаралась. Иди-ка сюда, соколик, я подправлю. Учко не стал перечить, глядел на Малфриду счастливыми светящимися глазами.
– Так ты примешь дар? Станешь моей?
