И нас пожирает пламя Кабре Жауме
– Не то чтобы не очень. Вовсе не умеешь. Но подумай, ради всего святого, как тебе не надоела «Галина бланка»?[17]
– Иногда я покупаю другие концентраты.
И каждый вечер после ужина Измаил провожал ее домой, и она ни разу не пригласила его зайти.
Лео решила почаще заглядывать к Измаилу, чтобы улучшить питание человека, который казался ей очень умным, но совершенно ни к чему не приспособленным. Занятное противоречие. Так, они вместе отправились покупать подержанный холодильник. И в один прекрасный день приготовили фрикадельки с горохом, а в следующий раз – печеные баклажаны и перчики в оливковом масле с чесноком и ломтиками трески. Измаил был изумлен, сколько на свете невероятно вкусных блюд, о которых он и не догадывался: когда всем в доме заправлял отец, Измаил рос на вареной картошке и капусте, цветной и белокочанной. А по воскресеньям ели брокколи. Жизнь с Лео была полна неожиданностей; она настаивала, что не нужно читать с утра до вечера.
– Я, бывает, еще на работу хожу.
– За гроши.
– Все лучше, чем ничего.
– В этом ты прав.
Что ни говори, именно эта женщина научила его пришивать к рубашке недостающие пуговицы. И каждый вечер после ужина она подносила тарелки к раковине, но Измаил говорил, не беспокойся, я сам, а то уже совсем поздно, а она мельком целовала его в щеку. Потом Измаил провожал Лео домой – она жила в десяти минутах ходьбы от него, и там, на улице у ворот, пытался ее поцеловать. Иногда ему это удавалось, но она тут же вставляла ключ в замочную скважину, входила в подъезд и говорила «спокойной ночи», оставляя его ни с чем. И как-то вечером Измаил спросил, а почему ты не разрешаешь зайти к тебе домой?
– Там просто, ты знаешь… Мне нужно делать ремонт, – схитрила она, – и там ужасный беспорядок.
– Ты не хочешь, чтобы тебя видели… с мужчиной…
– Ты не прав, – прошептала она. – А может быть, и прав.
– Вот так загадка.
– Спокойной ночи, Измаил.
Но наступил тот вечер, когда Измаилу стало совсем невмочь и он сказал, не надо от меня ничего скрывать, если ты хочешь, чтобы мы…
– Чтобы мы что?
– Не знаю. Чтобы мы жили так… Почти вместе…
– А ты против?
– Пусть у тебя бардак, какая разница. Чем меньше мы держим друг от друга в тайне, тем лучше, разве не так?
– Это не тайны.
– Не тайны?
– Нет, Измаил. Это мое горе.
– Какое горе? Прости, я не пойму…
– Да, горе.
– Так расскажи мне, что за горе.
Он подвел ее к скамье под фонарем, как две капли воды похожим на фонарь из еще незнакомой ему песни[18]. Усевшись на скамью, они проводили взглядом громко тарахтящий мотоцикл. Когда все стихло, Лео сказала, все эти годы меня не оставляет взгляд перепуганного ребенка, который обнимает медсестру, как родную, прося защиты от того, что он понять не хочет или не способен; ему не под силу смириться с тем, что, может быть, он больше не проснется, и жутко не проснуться, мама, мне страшно, вдруг я не проснусь никогда.
– Не надо так думать.
– А где я буду, если не проснусь?
– Не бойся, ты проснешься.
– Откуда ты знаешь?
– Мне сказали врачи, а у них большой опыт.
– А вдруг они ошиблись?
– Не может такого быть. Ты обязательно проснешься, ведь я буду тебя ждать.
– А если не проснусь, я улечу на небо?
Мать на мгновение замешкалась; это мальчик сразу почувствовал. Вопреки всем своим убеждениям она ответила, конечно на небо, малыш.
– Я не хочу на небо; я хочу остаться здесь.
– Ты туда не… Постой, знаешь что?
Мать сделала вид, что смотрит на часы; часов не было: все вещи остались у входа в это преддверье камеры пыток; и сказала, через часок ты проснешься как ни в чем не бывало. Все как рукой снимет: я об этом позабочусь.
– А сколько это, часок?
– До Тоны[19] и обратно.
– Но ведь сейчас ты в Тону не поедешь, правда?
– Не поеду. Я тут подожду.
– А папа почему не здесь?
– Он еще неважно себя чувствует. Но обнимает тебя крепко-крепко.
– Значит, папа не умер?
– Что за глупости.
– А медсестры сказали, что…
– Ну их ко всем чертям.
– Ты прямо как папа ругаешься, – чуть-чуть повеселел ребенок.
– В больнице медсестры говорят между собой о пациентах, о болезнях: наверное, ты что-то неправильно понял. Ну их ко всем чертям.
– Сеньора, вам пора…
– Да-да… – Она наклонилась к сыну и попыталась его поцеловать, но помешала маска.
– Сеньора…
– Не падай духом, малыш.
– А как же папа?
– Папа придет, когда проснешься.
– А что ты плачешь?
– Кто, я? Соринка в глаз попала.
– Сеньора…
– Да-да… – слишком резко, почти обиженно ответила она.
– Простите, но вам…
– Да слышу, слышу! – Она встала, бессмысленно пытаясь улыбнуться сквозь хирургическую маску. Подмигнула сыну и сказала, ты самый храбрый мальчик на свете. Когда проснешься, мы с тобой сфотографируемся.
– Вместе с папой.
– Да, вместе с папой. Пока, мой хороший.
И послала ему воздушный поцелуй. Тут ребенок впервые улыбнулся, словно поймал на лету поцелуй матери.
– Пока, мама, – сказал храбрый мальчик.
Она отступила на пару шагов, не оборачиваясь, и прошептала, всего часок, мой родной.
Сын не ответил, потому что загляделся на медсестру и не услышал.
– Мама сказала, что через час я проснусь.
– Отлично, чемпион: через час мы тебя разбудим. Так врачу и скажу.
– А разве не ты мне будешь делать операцию?
– Нет, я буду тут, рядом с тобой.
– А если я умру?
– Так не бывает. Такие красавчики не умирают.
А я услышала, как кто-то рядом произнес странную фразу, которая врезалась мне в память, хотя я ничего не поняла.
– Какую?
– Это было что-то вроде Ist dies etwa der Tod?[20]
– Твой сын говорил по-немецки? Или ты сама?..
– Нет, что ты! Наверное, медсестра. Ты знаешь, что это за слова?
– Не знаю, – солгал Измаил.
– А мой малыш ответил медсестре, что он хочет быть не красивым, а живым. И тут его увезли в операционную. Бедняжечку…
Она умолкла. Тарахтящих мотоциклов поблизости не было, но оба молчали.
– Когда это произошло?
– Пять лет и три месяца назад.
– А тут… – Измаил мотнул головой в сторону подъезда, где жила Лео.
– Это мое прибежище, там столько фотографий… Никому этого не понять.
– Я пойму.
– Лучше не надо.
– Как скажешь.
– Иногда я виню себя за то, что до сих пор жива.
– Да ты что. Не думай так.
– Да-да.
– Но теперь мы встретили друг друга. Ты приходишь ко мне, и…
– И что? Я себя чувствую еще более виноватой.
– Но так невозможно…
– Я держусь. А когда возвращаюсь домой, беседую с ними обоими. Если бы кто-нибудь меня увидел, решил бы, что я с ума сошла.
– Почему ты не обратишься за помощью?
– К кому?
– К врачу. Психиатру, психологу, кому-то в этом роде.
Тут они надолго замолчали.
– Это очень дорого, и ничего из этого не выйдет. К тому же про эти фотографии я никому раньше не рассказывала. Даже подругам из галантереи. Даже соседям по подъезду.
– Но я…
– Не надо. Завтра я уеду к свекрови. На пару дней. А может, останусь подольше.
– Она живет в Тоне?
– Да. Когда стряслась беда, я напрочь забыла, что и у нее погибли сын и внук, как будто боль эта была только моя собственная. Мы говорим о другом, но их не забываем. Она сильная женщина, поверь мне. Сильнее меня… И мой сын ее обожал. Он называл ее бабушкой-красавицей из Тоны.
Фонарь погас, словно решил, что разговор окончен. Тут Лео встала со скамейки, а Измаил пошел за ней, молча глядя, как она в одиночестве уходит в свое горе. Потом вернулся на скамью, уже в темноте, и тихо просидел там несколько часов, в раздумье, не торопясь, не желая возвращаться один, без Лео, в тщательно прибранную квартиру.
Спал он совсем недолго, видел обрывки снов о темном доме с длинным коридором, обклеенным черно-белыми фотографиями незнакомых людей. Там он увидел мальчика с отцом и бабушкой и Лео, одетую, как старушка. Лео была вся в черном и рассердилась на него за то, что он зашел, не спросив разрешения. Измаил стал оправдываться и объяснять, что это сон, что он нечаянно; тут зазвонил будильник, он вскочил и еще несколько минут не мог отдышаться, будто бежал марафон по бесконечным коридорам.
Он открыл дверь, взял бумажник и вышел, забыв хозяйственную сумку. И мелочь. И зонт. А сгущались черные тучи.
Все еще больше запуталось, когда в узком переулке, ведущем в булочную, возле него остановилась машина, водитель высунулся из окна и вскричал, о! Да это ж препод. А Измаил, вместо того чтобы сделать вид, будто ничего не слышал, остановился и уставился в лицо отдаленно знакомому человеку.
– Это же я, Томеу! Ты что, забыл меня, препод?
– Кто-кто?
– Томеу. Айда, поехали со мной! Полиглотов навестим.
– Глазам не верю, Томеу… Ты стал полиглотом?
– Нет… Я у них главный организатор: шофером работаю. Познакомлю тебя с главной полиглотшей и обратно привезу. – Он оглянулся на машину, стоявшую сзади, и заорал, сейчас, сейчас, мать вашу за ногу, ни минуты подождать не могут! – И снова обернулся к Измаилу: – Если ты не занят, они обязательно тебя пригласят на симпозиум: уйму денег заплатят.
– Это очень интересно.
– Вот видишь, мужик! Хорошо, что не смогла со мной поехать та училка, которая… А ты французский знаешь?
– Знаю, конечно.
– Это нам может и не понадобиться, но на всякий случай не помешает. Садись давай, пока этот долбоклюй сзади все не разнес.
И он, кретин хренов, сел в машину, забыв, что собирался за хлебом. Тут все и началось.
А может быть, и нет. Откуда ему было знать, что на самом деле все началось гораздо раньше и вдалеке от узкого переулка. Наша история берет начало там, где самка кабана, при знакомстве представлявшаяся как Лотта, родом из лесов Бергеданского района[21], которая в период течки позволяла к себе приближаться только самому видному секачу, как-то раз, на третьем году своей взрослой жизни, познакомилась с вепрем, которого почти никто не знал. Этот почти стокилограммовый кабан из окрестностей Сольсоны[22], вооруженный длинными, кривыми, крепкими клыками, охотно покрыл ее, и она забеременела. Любовное хрюканье этой парочки было похоже скорее на победный гимн, чем на крик удовольствия. Обернувшись, чтобы посмотреть секачу в глаза, самка почувствовала странный трепет: казалось, во взгляде незнакомца пылал огонь. Лотта пронзительно взвизгнула от счастья, что было с ее стороны крайне неосмотрительно, потому что живущим у леса людям уже начинали приедаться частые визиты Лотты и ее приятелей к запасам еды возле их жилищ. Когда она была маленькая, мама учила ее не доверять людям, потому что вся эта еда – вовсе не предназначенное для них угощение; подумай, что происходит после каждого доброго пира на полях? Крики, вспышки – и стокилограммовые туши секачей, неподвижно застывшие там и тут из-за таинственного грохота, которым человеческие существа насылают смерть. И так случилось, что этого красавца-секача из северных краев Лотта видела в последний раз.
В дождливую среду, по истечении благополучно протекавшей беременности, Лотта произвела на свет пятерых очаровательных поросят. По семейной традиции в лесу их называли кабанятами. Но как ни назови, они были просто прелесть: девочка, двое мальчиков, еще девочка и тощий поросеночек, которого все стали называть Кабаненком. Хоть он и был самым маленьким, но усилием железной воли превозмогал все те преграды, с которыми братья и сестры справлялись без всякого труда. Ему всегда хотелось первым преодолевать препятствия, которые беспрестанно ставила перед ними мать, чтобы научить их выживать в дремучем лесу. Как-то раз Кабанчик Второй засмеялся над неудачей Кабаненка; было и вправду ужасно смешно видеть, как тот треснулся мордой о камень, через который перескочить было плевое дело, разве нет? А Лотта схватила Кабанчика Второго за ухо и закатила ему мордой пару оплеух и отчетливо проговорила, так чтобы все детеныши слышали и зарубили себе на носу, каждому из нас в жизни дается то, что ему под силу, и никто – уяснили? – никто не рождается все умеющим. Так что любого из вас, кто посмеет насмехаться над Кабаненком или еще над кем-нибудь из братьев и сестер, я возьму за шиворот и отнесу из леса в сторону заката, и оставлю его там людям на рагу.
– Мама, а что такое «рагу»? – с любопытством спросил Кабаненок.
– Узнаете, когда вырастете. Когда будете уже не поросятами, а со шкур исчезнут полоски.
– Но что же это такое, «рагу»? – не отставал Кабаненок, всегда стоявший на своем.
– Я сказала, когда станете постарше, – тут же раздраженно откликнулась громким голосом мама Лотта. – И будете вовсе не рады, когда узнаете. Ясно?
Детеныши умолкли, уяснив, что вести себя нужно так, чтобы всеми силами держаться подальше от такого страшного и непонятного наказания, как рагу.
Кабаненок подошел к Свинюшке и шепотом спросил, а что это такое, «мехаться»?
– Не знаю. Мама сказала «насмехаться».
– Мама, а что значит «насмехаться»?
Потомство набиралось ума и веса. Кабанчик Третий оказался самым быстрым, Кабанчик Второй – самым прожорливым, Свинюшка – самой услужливой, а Свинка Первая – самой рассудительной (поскольку так решила Лотта). А Кабаненок перебивался помаленьку, вечно опаздывал, блуждал в лесу, и очень часто, перед тем как пойти играть, братьям и сестрам приходилось кричать, Кабаненок, ау! Кабаненок, ау! – до тех пор, пока он не прибегал, запыхавшись, оттуда, где зазевался, глядя на незнамо что. И они росли, с благословения Большой Свиньи, заступницы всех смертных. Оттуда и пошли все беды.
– Но ведь…
– Тихо, я сказал.
Он открыл глаза. Поморгал. Он чувствовал себя усталым, измученным, как будто его долго били. И попытался сфокусировать взгляд. Белое пятно. Ему улыбалась женщина в белом халате. Он открыл рот и немедленно закрыл, словно это небольшое усилие стоило великих трудов.
– Привет, – улыбаясь, сказала женщина.
Он не ответил. Где я? Что я здесь делаю?
– Добро пожаловать, – продолжала женщина. И уселась с ним рядом, чтобы он лучше ее видел. – Как ты?
Пациент огляделся. Больничная палата, несколько обшарпанная. Он пошевелил рукой, и тут ему стало ясно, что высвободить ее невозможно: к ней пластырем прикреплена тонкая трубка капельницы, идущая куда-то вверх и исчезающая в застывшем инфузионном мешке.
– Что это такое?
Не переставая улыбаться, женщина повторила, как ты себя чувствуешь?
– Что это такое? Где я?
– Как тебя зовут? – проговорила она вместо ответа.
– Меня?
Пациент помолчал. И вдруг вскричал:
– За хлебом!
– За каким хлебом?
Он не знал, как объяснить. И решил закрыть рот. Но врач снова спросила, как себя чувствуешь, а?
Скорее всего, на этот вопрос не существовало возможного ответа. Почему я должен себя как-то чувствовать. Что со мной происходит. И он произнес вслух, что со мной случилось.
– Ты попал в аварию. Но по сравнению с тем, чего можно было ожидать… легко отделался.
– В аварию?
– Не помнишь? Нога будет болеть. Но ты счастливчик.
Он долго ничего не отвечал, как будто ему сложно было до конца понять слова врача.
– Настоящий счастливчик.
– Вот уж не знаю, – пробормотал он на всякий случай.
– Как тебя зовут?
– У меня глаза слипаются.
– А потом отдохнешь.
– Где я?
– В больнице. – Она улыбнулась. – В хороших руках.
– Что со мной?
– Я же сказала.
– Просто я… никак не могу прийти в себя.
– А голова не болит?
– Должна болеть?
– Ну как же… ты сильно ударился. Не помнишь, где ты живешь?
Ответить на прямые вопросы ему удавалось не сразу, как будто все нужно было долго разжевывать, чтобы дойти до сути. Или просто потому, что его сковывал неведомый страх.
– Ты знаешь, где живешь? – настаивала врач. – Помнишь чей-нибудь номер телефона?
Он отвернулся к стене, словно не желая отвечать.
– Можешь назвать по имени кого-нибудь из знакомых?
Снова молчание, с легкой примесью тревоги.
– Почему у тебя не было при себе никаких документов?
– Я не знаю, о чем вы. У меня глаза слипаются.
– Как звали человека, с которым ты ехал?
– Понятия не имею!
Становилось все яснее, что ему не только хочется спать, а еще и жутковато.
– Приятных сновидений, – сказала врач. Эти два слова прозвучали как-то угрожающе. Но сон сломил всякое недоверие, и он уснул.
– Твоя мать ни в чем не виновата.
– Нет, она должна была…
– Кабаненок, – сказал Ранн.
– Что.
– По сравнению с остальными вепрями у тебя исключительная память.
– Просто я постоянно размышляю.
– Я тоже.
– А все остальные?
– Не все. Лучше бродить в одиночестве; тогда тебя может подвести разве что звук собственных шагов, а не идиотизм болтуна, который только и норовит поднять шум и гам возле человеческого жилья, и удирай потом во все лопатки; и все может кончиться гибелью сородичей.
– Ты очень интересно хрюкаешь.
– Danke schn[23]. Спасибо. Главное – не разучиться думать, Кабаненок.
– Но иногда я сам не понимаю своих мыслей.
– Не беспокойся об этом. Фантазировать – это прекрасно. Это так же чудесно, как найти себе свинку, которая хрюкает с тобой в лад.
– Мне кажется, свинки – особи более… не знаю, как это выразить.
– Я не совсем понимаю, что конкретно ты не в состоянии выразить; но обычно они гораздо рассудительнее самцов.
– Вот и я о том же. Но не знаю, где найти свинку.
– В лесу их пруд пруди. Бьюсь об заклад, ты много-часто на них натыкаешься. Или ты редкий разиня. Говорила мне мать твоя Лотта, что в голове у тебя одни птички.
– Чего?
– Вот-вот. Птички в голове.
– У меня? В голове?
– Так именно она и говорила.
Кабаненок помотал головой и подвигал всем своим уже достаточно объемным телом, чтобы вытрясти птичек, застрявших, по словам Ранна, внутри.
– Куда-то они все запропастились.
– Помню, как-то раз мама сказала, что я поэт.
В тишине был слышен лишь негромкий стук копыт о землю, и наконец Ранн осторожно заметил, что приличному кабану не пристало имя поэта.