Скажи изюм Аксенов Василий
Так или иначе, после приглашения на Хлебный эпизод стал раскручиваться. Не ломать же двери, «гориллы» только этого и ждут, обратают и в Бутырки на пятнадцать суток, а то и из Москвы вон за «злостное хулиганство». В Хлебный, однако, ехать не с руки, в «охотниковщину» тоже глупо – записываться на «фишкины» пленки. А вот Цукер к себе приглашает. Айда, свалим все к Цукеру на Плющиху! Не поеду, вдруг заявил Шуз Жеребятников, не поеду, пока не отдадут, за что заплочено. Вот по списку: шампанского «Массандра» шесть ящиков, икры зернистой два кило, хлебобулочных изделий, то есть калачей, двенадцать кило, коньяк… После дезинфекции получите, вечером, сказал вдруг молчавший до этого посторонний наблюдатель, неопознанный майор Крость. Хер вам, возразил Шуз, после вашей вони продуктам на помойке место. Да я скорей сяду, чем не получу «за что уплочено». Сесть, Жеребятников, успеете, пообещал неопознанный майор Крость и распорядился вынести из кафетерия заказанные продукты по списку. Двери открыли, пробежал с выпученными глазами Семен, резанул пальцем по горлу. Вали сразу на Колпачный, Сенька! – крикнул ему Шуз.
Решено было ехать кто как может на Плющиху, а возле «Континента» оставить Охотникова и Штурмина, чтобы предупреждать тех, кто будет еще подгребать для участия в изящном шаловливом вернисаже первого независимого московского фотоальбома «Скажи изюм!».
С ящиками на плечах и с пакетами в руках группа Огородникова пересекла непомерно широкую площадь в обратном направлении. «Волга» и «Мерседес» стояли на прежнем месте, только что-то было странное и общее в позициях этих двух не очень-то близких по духу машин – присели обе на заднее левое! Ах, как неприятно, хлопнул себя по бокам Росборн, товарищи в своем прежнем репертуаре! Что такое? – ахнула Настя. Да шины прокололи ублюдки! – завопил Огородников. Посмотрите, посмотрите, люди добрые, идеологическая охранка шины прокалывает! Он вдруг взорвался и орал, как будто именно перспектива менять колесо на морозе оказалась последней взрывной каплей. Публика молча проходила мимо, никто слов-то таких не знал – «идеологическая охранка». Между тем по всему пространству площади иностранные корреспонденты и «изюмовцы» уже вытаскивали домкраты: у всех машины присели на заднюю левую, как будто передняя правая сделала черное дело.
ІІ
Кое-как переставили колеса, погрузились и прибыли на Плющиху. Цукеровская квартира гостей не вместила, но оказалось, что соседи по лестничной клетке очень свободомыслящие, «отказники», бывшие математики, а ныне циклевалыцики полов фирмы «Заря». Итак, пошла гулять вся лестничная площадка да еще два марша лестницы. К альбому, выставленному в цукеровской мастерской, установилась очередь, как в Мавзолей. Явился подосланный «фишкой» участковый капитан Прохорчук. Ему поднесли с ходу стакан и в карман дали бутылку джину. Народ все подваливал с Сокола. Все друг друга поздравляли. Поздравляем, поздравляем! Да с чем? С праздником, господа, с выходом свободного русского фотоальбома! Вдруг суматошный звонок. Охотникова и Штурмина на Соколе все-таки схватили и приволокли в 12-е отделение милиции. С ними еще двух «изюмовцев» и одного поэта. Теперь допрашивают, шьют попытку ограбления сберкассы.
Шуз тут же связался с 12-м отделением. Здравствуйте, сказал он эдаким военно-морским баском, вас из фотогруппы «Новый фокус» беспокоят. Ответственный секретарь Жеребятников. А с кем имею честь?… Майор Сетаных? Очень приятно, майор. Вы там наших людей незаконно задерживаете. Давайте, давайте, не повышайте голос! Ограбление сберкассы? Отлично. В таком случае поговорите, пожалуйста, с корреспондентом газеты «Нью-Йорк уэйз» господином Росборном. Он как раз собирает материал для статьи о борьбе с преступностью в Москве. Мистер Росборн, майор милиции Сетаных на проводе!
Добро пожаловать, сказал в трубку Харрисон, он знал, как разговаривать в таких случаях. В конечном счете вы без возражений в сторону маленький интервью? Майор Сетаных после этого в панике бросил трубку. Через час прискакали на такси «грабители»: их отпустили, взяв подписку о невыезде.
Между тем сосед Цукера Боб Вайнер оказался вообще золотым человеком. Он взялся вулканизировать проколотые камеры жертвам идеологической борьбы двух миров. Иностранцы из новичков удивлялись: зачем «вулканизировать» эту ерунду, не проще ли выбросить? Те, кто поопытней, и среди них Харрисон Росборн, советовали: слушайтесь умного человека, все автомобильное дело здесь – «дефицит»! У Боба Вайнера, конечно, во дворе сарайчик, и там все под рукой, работа шла споро, пока до огородниковской камеры дело не дошло. Внутри у нее что-то бренчало и прощупывалось. Боб потащил камеру наверх, на «междусобойчик», как он без всякого недоумения стал называть вернисаж запрещенного фотоальбома. У тебя, чувак, там что-то бренчит и прощупывается. Боюсь, не нож ли? Вытащили в присутствии мировой прессы остро заточенное лезвие ножа длиной пятнадцать сантиметров, обломанное, очевидно, по рукоятку. Никто, кроме Огородникова, такого комплимента не удостоился.
III
Утром следующего дня Настя вытащила из почтового ящика ворох писем. Конверты были праздничные, с рисунками: День Артиллерии, День Танкиста, День Войск ПВО, День Военно-Воздушных Сил, День Советской Милиции, День Пограничника… Ну, вот Огоша, а ты все жалуешься, что почту перехватывают. Смотри, сколько поздравлений!
Открыли первое письмо. На листке из ученической тетрадки в косую клетку округлыми ученическими буквами оно гласило:
«Борцу за права человека М. П. Огородникову. Три года назад в районе пролива Лаперуза я был арестован при попытке перехода государственной границы СССР с целью передачи спецслужбам США государственного секрета несправедливого СССР. Результатом было помещение в психиатрическую больницу города Благовещенска, откуда я, Владимиров К. Н. 1950 года рождения, бежал в город Астрахань, где проживаю без всяких средств у супруги по адресу: улица Калинина, дом номер 5, квартира 3. Зная вас по передачам иностранного радио, помогите связаться с центрами борьбы за свержение КПСС для получения соответствующей материальной помощи».
Вот как славно! Огородников почесал башку.
- …А я швыряю камушки с крутого бережка
- Далекого пролива Лаперуза…
Открыли еще один конверт. Огородников, срочно пришлите нам 1500 рублей из ваших фондов. Мы, рабочие Подмосковья, вдохновленные передачами иностранного радио, взяли на себя обязательство вести непреклонную борьбу против советских поджигателей войны…
– А вот это тебе, Настя, видишь, и тебя не забыли.
Без особых хитростей, все той же рукой: «Проститутка Настя, всем известно, что ты спала и спишь с Андреем Древесным, а твой в кавычках законный супруг – постоянный посетитель венерологии. Не позорьте счастливую советскую семью, а лучше убирайтесь в Израиль к другим предателям родины…»
Прочитано было три, а оставалось еще не менее дюжины. Обратите внимание на почтовые штампы, сударыня. Стоит только штамп нашего почтового отделения. Откуда отправлено – не известно, тайна «холодной войны». Сейчас вот пойду на почту и потребую ответа, пусть не думают, падлы, что молчать будем. Перестань, Макс, не связывайся!
На почте он разложил веером все письма перед заведующей. Бедная женщина смотрела на него со священным ужасом. Странная история получается, сказал Огородников, над вами цитата Владимира Ильича «Социализм без почт, телеграфа, машин – пустейшая фраза», а в почтовых ящиках люди находят полуфабрикат. Выходит, почтовое ведомство фактически выходит из социализма, так получается? Я прошу вас, товарищ заведующая, проследить, чтобы в дальнейшем такие отправки не повторялись, иначе я обращусь в Международный почтовый союз, и о вас заговорят по радио.
Радио в этот раз было упомянуто к месту. Вернувшись с почты, он увидел Настю с транзистором. Растянувшись на ковре, она крутила ручки коварного аппарата. Рядом стоял телефон, дымящаяся кружка с кофе и набросано было журналов. Симпатичное зрелище, подумал он с порога. Сейчас джинсики стянуть и… Сейчас будет интервью Брюса Поллака! – крикнула она, и фривольная мыслишка мигом оставила борца за соблюдение международных почтовых соглашений.
Оказалось, что едва он ушел на почту, начались звонки по всему «Изюму», а потом даже Олеха Огородников прибежал впопыхах, сунул в дверь бородеху и сообщил: «Голос» объявил, что будет репортаж из нью-йоркского Сохо. Вернисаж московского независимого фотоальбома «Скажи изюм!» в галерее «Нью-Йорк – Париж – Санкт-Петербург». Интервью с владельцем галереи Брюсом Поллаком, а также с выдающимся русским фотографом Аликом Конским. Настраивайтесь, а я побегу других предупредить. Похоже, Настька, что теперь нас всех за жопу… пока!
Много лет уже хохмили по Москве, что огородниковское гнездо находится в «непростреливаемой» зоне. Повсюду выли глушилки, везде приходилось чуть ли не под потолок лазать, чтобы почерпнуть информацию, а у Макса все «рупора» звучали так чисто, будто запускались с Шаболовки. Для тебя, сучонок, придется индивидуальную глушилку строить, грозился Шуз Жеребятников. На идеологии мы не экономим.
Похоже, что построили. Настя и Макс ушам своим не верили – по всему диапазону сплошной осатаневший вой. Да ведь раньше-то на кухне слушали, а теперь ты в кабинет притащила, догадался он. Пошли с транзистором на кухню, и там вдруг чудодейственно возобновилась благодать, будто и нет в мире мерзопакостной глушилки. «Голос Америки» пустил свою запись из Сохо. Максим услышал гул голосов и будто воочию увидел то, с чем не больше месяца назад расстался, нью-йоркскую художественную толпу с ее струйками дыма над бугристой поверхностью. Мы присутствуем на уникальном событии в Сохо, сказал женский голос, по интонации можно было узнать недавнего эмигранта. Фотографы и любители литературы собрались в галерее «Нью-Йорк – Париж – Санкт-Петербург», чтобы отметить состоявшийся уже в Москве выход фотоальбома «Скажи изюм!», осуществленный независимой от официального Союза фотографов группой «Новый фокус». К удивлению всех присутствующих – а собрался, можно сказать, весь фотографический Нью-Йорк, – владелец галереи, известный коллекционер и адвокат Брюс Поллак, представил на обозрение одну из немногочисленных копий оригинального издания. Мистер Поллак был также столь любезен, что согласился в этой праздничной суете ответить на несколько наших вопросов. Скажите, Брюс, можете ли вы объяснить, как это чудо – альбом почти одновременно представлен в Москве и в Нью-Йорке? Послышался голос Брюса, он зарокотал в своем лучшем стиле. Ферст ов ол… грэйт привэлэдж… лэт ми экспрэс май адмирэйшн… наконец выкристаллизовался ответ на вопрос корреспондентки: выдающееся произведение искусства нельзя удержать в национальных границах. Огородникову почудилось, что Брюс в этот момент с яростной радостью потер ладони.
Однажды он поинтересовался: сколько вам лет, Брюс? Я еще молод, ответил агент, мне пятьдесят девять. Хохма в том, что американцы типа Брюса, а таких миллионы, абсолютно уверены, что шесть десятков – не возраст.
Корреспондентка в этот момент как бы спохватилась. Какая удача! К нам приближается президент крупнейшего фотоиздательства «Фараон» Даглас Семигорски! Мистер Семигорски, «Голос Америки» освещает сегодняшнее событие для радиослушателей в Советском Союзе. Не будете ли вы столь любезны?… Буду, буду, вельветовый Даг. Интересно, подумал Огородников, эта секретарша, молодой талант, опять забыл ее имя, нехорошо. Сколько раз говорил себе – запоминай имена секретарш, интересно, она – как всегда под боком? Дипли, дипли импрэсд, мягко гудел Семигорски. Нет сомнения, любители фотографии в Соединенных Штатах будут очень «дипли» (глубоко) впечатлены («импрэсд») этой уникальной коллекцией как демонстрацией творческого потенциала России. Да, безусловно, наше издательство намерено выпустить «Скажи изюм!» большим тиражом. В американском варианте он будет, конечно, называться «Сэй чиис», с вашего позволения. Взрыв отличного смеха!
Вслед за этим интервью корреспондентка, тарахтя, как пишущая машина, быстро передала свои собственные впечатления. Мелькали имена основной обоймы авторов – Огородников, Герман, Древесный, Лионель, они, видимо, были ей известны по прежней жизни на просторах родины чудесной. На мой взгляд, открытием альбома являются работы молодого автора Жеребятникова, протарахтела далее она, но, впрочем, у меня было слишком мало времени, чтобы сосредоточиться на других работах молодежи, и, безусловно, молодые фотографы Чавчавадзе, Штурмин, Пробкин, Охотников, Цукер, Марксятников и другие, всего в составе альбома тридцать три автора, теперь войдут в элиту мировой фотографии. Настя хмыкнула: поздравляю, Георгий Автандилович, пора в комсомол!
Снова возник шумовой фон вернисажа, из которого вдруг выделился русский бас, отчетливо сказавший фразу: «Елки-палки, это ты!» Потом корреспондентка опять затарахтела. Только что пришел телетайп агентства ЮПИ из Москвы. Оказывается, вернисаж альбома «Скажи изюм!» был разогнан милицией и агентами «госфотоинспекции» в штатском, кафе «Континент» закрыто на дезинфекцию. Кажется, повторяется история знаменитой Бульдозерной выставки 1974 года… Между тем вернисаж в Сохо продолжается. Дискуссии, встречи, интервью… Здесь работает команда телевизионного канала «Метромидиа». Как раз в этот момент они интервьюируют знаменитого фотографа Алика Конского, которого здесь называют «крупнейшим из ныне живущих». Мне удалось со своим магнитофоном пробраться поближе. Постараюсь познакомить вас с мнением Конского. Прошу прощения за качество записи и спонтанность перевода.
…Ай кэнт хелп бат сарпрайз, устало и, конечно, почесывая под мышкой, произнес Конский. Разрабатывает сложный оборотец, вспомнил Огородников. Не могу не удивляться, чем вызвано появление этой коллекции, говорил Конский. Ее составители – баловни советского фотоискусства, официальная, так сказать, оппозиция при дворе, кх-кх, икскьюз ми, ее величества партии. У них в СССР было все – слава, деньги, чего им еще не хватало?… Скорее всего, этими людьми двигала жажда международной известности, других объяснений у меня нет…
По харе, по харе, вцепившись в Настино плечо, бормотал Огородников, в следующий раз – просто по харе!
Однако, продолжал Конский, рядом с московскими звездами в альбоме, кх-кх, икскьюз ми, кстати, почему изюм, почему не арбуз, в общем, здесь много и новых имен, есть свежий воздух… нужно детально рассмотреть… после соответствующей обработки новой переводческой техникой… не исключен определенный интерес…
Мастера, пояснила тут репортерша, как показалось слушателям в Москве, не без некоторого смущения, очень требовательны друг к другу, но еще более они требовательны сами к себе. Мы передавали репортаж из нью-йоркского Сохо о вернисаже в связи с выходом в Москве независимого фотоальбома «Скажи изюм!». Вела репортаж Семирамида Наталкина.
Едва лишь затих заокеанский гул, в квартиру с открытыми ртами, всклокоченные, клокоча диким возбуждением, стали врываться «изюмовцы». Через полчаса полы уже ходили ходуном. Собирались по одному, по двое, неслись как бы в трагическом порыве сказать товарищам последнее прости, но, оказавшись все вместе, конечно, раздухарились, и теперь в разных углах квартиры вспыхивал вроде бы не подходящий к ситуации хохот, а на кухне распечатывались бутылки и опустошался холодильник. Дело плохо, ребята, говорили друг другу. Хуже не придумаешь. Горим, как шведы. Хуже-хуже. Положение хуже губернаторского. Много хуже, много! Эх, сейчас бы в это сраное Сохо, пахать меня в ухо! Раньше надо было думать, Моисей! Из Союза попрут, это точно! Из какого Союза? Если из основного… молчу! В «Фараоне», ребята, издадимся, да за это и на союз можно положить… А бабки какие-нибудь нам светят? Светят, держи! У меня вот джинсы светятся, хоть бы джинсы прислали…
Ты видишь, Макс, все к нам примчались, вздохнула Настя. Неумолимый ход событий, пробормотал Огородников с каким-то тоже вполне неестественным легкомыслием. Он тоже был возбужден и тоже хохотал на слово «плохо» – ох, плохо-хо-хо… и думал со злостью: Конского надо разоблачить! Рассказать, как «Щепки» топил!
В очередной раз зазвонил телефон. В трубке молчали. Это, наверное, Сканщин, сказал Огородников и крикнул: чего сопишь, Вова? Отбой. Ну, теперь начнется, лицо Огородникова опустилось, сразу постарело на десять лет, никуда от них теперь не уйдешь. Настя повисла у него на плече. Я знаю одно место, Огоша. снова зазвонил телефон. Говорил Андрей, Древесный:
– Ну, теперь ты доволен? Запустил свою аферу на полный ход, а мы должны выкручиваться?
– Ты что, Андрюха? Ты что?
Пораженный какой-то неудержимой враждебностью старого товарища, Максим еще некоторое время бормотал бессвязные «да ты охерел», «что ты несешь», хотя в трубке слышались гудки отбоя.
За окном пронесся мгновенный снежный вихрь. Сильный фонарь с близкой стройки освещал тяжело раскачивающиеся ветки клена. На одной из них висела замерзшая, окостеневшая в какой-то омерзительной форме тряпка. Взгляни, Настя, пробормотал он, кивая на тряпку и пальцем тыкая в нее. Экая кикимора! Да просто простынка сорвалась с верхних балконов, успокаивала она его. Сорвалась и застряла, вздор, чушь, никаких символов.
Полубрат
I
Утром проклятая тряпка оказалась прямо перед глазами, потому что спать свалились прямо в кабинете посреди пустых бутылок и пепельниц с окурками. Засыпанная снегом, она еще больше скукожилась и стала походить на изрядного шакала. Солнце желтком стояло над стройкой, по верху которой двигалась пара ленивых фигур. По свежей кладке уже протянута была какая-то красная гадость.
Бычков навалом, сказала под боком Настя довольно хриплым, чуть ли не проституточным голосом. Начав недавно курить, она этим делом чрезвычайно увлеклась и по ночам и по утрам собирала окурки, «на всякий пожарный», а то вдруг без курева останешься, как тогда жить?
Огородникова это почему-то раздражало, он и сейчас заорал: выброси все немедленно к этой, к той, всю эту, ту, иначе – по жопе!
Зазвонил телефон. Одновременно дернулись четыре ноги. Нет, это невозможно. Поедем в церковь, Настя, простонал Максим, мне очень в церковь хочется. Поедем, конечно, сказала она, давай поедем в Коломенское. Дрыхнешь еще, спросил в трубке ленивый, под стать похмельному утру баритончик. Октябрь?! Январь! Кажись, не «лонг дистанс», прикинул Огородников, автоматику Москва давно обрезала, если бы звонил из-за границы, прежде влезла бы телефонистка. С приездом, Октябрь! Поздравь с отъездом, усмехнулся голос полубрата. Как прикажешь понимать? Объясню при встрече.
Договорились встретиться вечером у «мамульки». Максима неприятно резануло забытое слово. С юношеских лет он называл свою родительницу Капитолину Тимофеевну только лишь «мамой», без всяких «очек», а то и просто «матерью», в то время как развязный и шикарный Октябрь величал всегда мачеху «мамулькой», и той это определенно нравилось. Странным образом Капитолина Тимофеевна всегда старалась держаться с родным сыном в рамках, как она сама это определила, «корректных отношений», а вот с пасынком, что был всего лишь на десять лет ее моложе, была запанибрата и называла его Рюшей, то есть производным от невероятного Октябрюши.
– Максим, я не одобряю твоих планов на каникулы!
– Ну, знаешь ли, мама, я уже взрослый человек!
– Рюша, ну объясни же ему! Ну, Рюша!
– Шатапчик, мамулька, у мужчин свои дела.
– Ну, может быть, ты и прав, Рюшка такой!…
Итак, у мамульки в шесть, сказал Октябрь. Да почему именно… там, кисло спросил Максим, хотя и согласился уже. Ну, ты даешь, хмыкнул Октябрь. Совсем, выходит, забыл «Вишневый Огород»?
Так они когда-то, в счастливые сталинские времена, когда никакими диссидентскими страданиями в семье и не пахло, называли свою огромную шестикомнатную квартиру в серой домине на площади Моссовета, поблизости от теоретической твердыни Всесоюзного института марксизма-ленинизма, где их общий папаша способствовал поступательному ходу истории. Многое помнила историческая площадь, в том числе и прозрачную ночь 1949 года, когда в разгаре борьбы против космополи-тизма у коня основателя Москвы князя Юрия Долгорукого отпиливали чугунные яйца, чтобы не стала лошадь тридцать лет спустя легкой добычей фотографа-формалиста.
II
К назначенному часу Максим и Настя приехали на площадь и запарковали машину возле ресторана «Арагви». Любопытно, что мать не видела в глаза ни одной из моих жен, припомнил он, кроме Виктории Гурьевны, а с этой уникальной особой они, кажется, дружат и по сей день. Пересекая пешком заснеженную площадь, они увидели, разумеется, и «фишку». Все те же дурацкие приемы – сидят в своей тачке, закрывшись газетами.
В подъезде Огородникову показалось, что он участвует в каком-то старом фильме. Как будто старый фильм, почему-то шепотком сказала Настя. Вот здесь, между колонн, просится портрет Сталина. Почему тут сидит милиционер? Тут всегда сидел милиционер, громко пояснил Огородников, охраняя самых равных среди равных. Сейчас тут самых равных нет, но парочка занюханных министров осталась. Ему показалось, что и милиционер не изменился, все тот же вроде «Михалыч», вот сейчас скажет: неужто Максим?
– Вы к кому, товарищи? – спросил милиционер.
Конечно, «Михалыч» давно уж на пенсии. Мы к Огородниковым, к Капитолине Тимофеевне. Одну минуточку. Мильтон снял трубку, не отрывая от них взгляда, проникнутого доброжелательным гебизмом. Октябрь Петрович, тут к вам двое молодых интересных. Есть! Пожалуйста, товарищи, четвертый этаж.
Октябрь встретил их в дверях. Я вас из окна углядел. С кем это, думаю, наш чувачок хиляет? Мда, не перевелись еще женщины в русских селеньях. Это моя жена Настя. Прекрасно, значит, я могу ее поцеловать? Приятный пожилой господин иностранец, подумала Настя. Он провел их в гостиную и сразу отошел к буфету. Что будете пить? Есть мексиканская текилья с червяком.
На первый взгляд Октябрь Огородников выглядел как американский профессор политических наук с либеральным уклоном. Твидовый пиджак в «селедочную косточку», рубашка «батонсдаун», английские башмаки с дырочным узором, все поношенное, дорогое, удобное и, очевидно, любимое. Затем можно было заметить то, что отличало его от академической среды, – намек на пижонство, плейбойство: выстриженные усики, аккуратный пробор, разделяющий седоватые, как бы молью траченные волосы, перстень с черным камнем, часы из черного металла. В принципе, он так и остался, как был, стилягой 50-х годов, несмотря на столь активную роль в борьбе за торжество «мира и социализма».
Максим, глядя на него, вдруг почувствовал нечто прежнее, сильное теплое чувство безопасности, прочной защиты. Вдруг весь «напряг» и вся «трясучка» улетучились с приездом старшего брата, как будто вернулись те времена, сопровождаемые мелодией «Гольфстрим». Он подошел к брату и обхватил твидовое плечо. В буфете было большое зеркало, они оба в нем отражались. Максим был выше Октября на полголовы. В глубине гостиной видна была тоненькая Настя, она разглядывала фотографии на стене. Зря ты чувиху приволок сегодня, вздохнул Октябрь. Да это жена моя, улыбнулся Максим. В твоих женах уже запутались разведки обеих сверхдержав, сказал Октябрь. Седьмая или восьмая? Он глянул в глубину зеркала. Станочек неплохой. На большой серебряный поднос он поставил бутылку экзотической гадости, вполне реальный червяк на дне, но рядом все же оказались скоч «Чивас Ригал» и шампанское «Мумм». Очередь за орехами, крекерами, льдом. Все в западном стиле, другого и не знаем. Жаль, придется отложить серьезный разговор. «Гольфстрим» улетучился. Максим понял, что встреча с братом идет в ряду не «тех», а «этих» событий. Нечего откладывать, ближе Насти у меня нет никого. Муж и жена – одна сатана.
Настя тем временем стояла у стены, покрытой фотографиями в рамочках красного дерева. Их было множество, и все они касались «этапов большого пути» исторического папаши. Одна ее заворожила. Компания большевиков в хорошей европейской одежде вразброд пересекала трамвайные пути в каком-то немецком городе. Снимок был отличного качества и профессионального мастерства. Чувствовался воздух того дня, складки платья подчеркивали энергичность послеобеденного движения. Один был Ленин, а второй -…а второй был Макс, ее собственный Огоша, молодой сподвижник злокозненного Ульянова. На других снимках историческая личность такого сходства с сыном не обнаруживала, напротив, углубляя историзм, с каждым годом обнаруживала противоположные черты, но в тот момент пересечения трамвайных рельс эмигрантским веселым шагом вся большевистская дружина напоминала «изюмовцев» – может, шнапсу хватанули? – и даже Ильич сощурился котиком, будто на дворе не апрельские тезисы, а просто апрель.
Подошли Октябрь с подносом и Максим со стаканами. Все уселись вокруг низкого столика. Настя чувствовала некоторую зябкость под взглядом шурина. Вы надолго в Москву? – спросила она. Мда, сказал он. Что? – спросила она. Вообще-то, сказал он и взялся откупоривать «Мумм». Так что же? – спросила она. В каком смысле? – удивился он. Вопрос довольно простой, сказала она. Макс, тебе не кажется, что я задала Октябрю Петровичу довольно простой вопрос? Не очень-то простой, сказал Октябрь. Вообще-то я на родине социализма дольше месяца не выдерживал, так уж сложилось, какая-то странная разнилась аллергия, но сейчас, боюсь, придется мне с этой аллергией бороться. Похоже, киса, что из-за вашего красавца вся моя карьера жуякнулась. Как вы сказали? – Настя даже глаза вылупила. Карьера, говорю… Нет, не про карьеру… жуякнулась, говорю, карьера… нет, вы меня как-то странно… В чем дело, киса? Вот-вот, какое-то странное обращение. Странное, говоришь? Макс, ты находишь, что «киса» – это странное обращение?
– Ничего странного, – сказал Максим. – Я и сам ее теперь так буду звать. Киса. Ну, за встречу! У-у-п! А теперь, Окт, давай расшифровку.
Далее началось для Насти нечто невообразимое. Вот уж не думала, когда «левака» на Кузнецком ловила, что в такие угожу дебри. Оказалось, что Октября отозвали из его, как он выразился, родного Вашингтона, где он, оказывается, даже и Макс этого не знал, проживает уж который год в качестве представителя агентства печати «Социализм». Шифровкой приказали лететь в Москву первым же самолетом. Конечно, он сразу понял, что это связано с художествами младшего полубрата и что карьера его теперь «жуякнулась». Настроение было отвратительное. Даже мелькнула мысль, мы здесь все свои, забрать семью – оказывается, и семья есть, жена Аля, талантливая пианистка, и сын Андрюша лет четырнадцати с небольшим, – валить в Государственный департамент – высвечиваться, просить шалаша…
– Не понимаю этого жаргона, – сказала Настя.
Не понимаете, потому что не знаете, что перед вами генерал советской разведки КГБ, то есть не знали до вот этого момента. А вот американцы это прекрасно знали, и, что хуже, наши тоже знали, что американцы знали, и потому я… Ну, словом… Ну, в общем, детали здесь ни к чему. Важно, что мой отзыв связан с Максом, тут замешаны какие-то еще неясные мне большие силы, и, в общем, если Макс не выпадет из игры, мои карты биты, а он не выпадет, и правильно сделает, потому что надоело всю жизнь позориться. Давайте выпьем!
В этот момент появилась Капитолина Тимофеевна, затянутая в темно-серые шелка. Ну и баба!
– Как прикажешь это понимать, Максим?
Позволь, мама, да о чем ты? Ну и ну, вытаращилась «альпинистка», да ведь эта баба вся драгоценностями увешана! Три нитки жемчуга, на четырех пальцах камни, серьгам цены нет!
– Что ты такое творишь, Максим? Твое имя не сходит с уст этих грязных антисоветских радиостанций! Так позорить память отца!
Она иной раз, при некоторых поворотах, выглядит просто молодой бабой, подумал Максим. Да что ты, мама, все так преувеличиваешь? Октябрь подошел к Капитолине Тимофеевне с бокальчиком. Шатапчик, мамулька! Прими коньячку и познакомься с Настей.
Кто это? Капитолина Тимофеевна, сидя в очень прямой позиции на стуле с прямой спиной, как бы только что заметила Настю, которая пребывала в низком мягком кресле, то есть в униженной, неаристократической ситуации. Не успев получить ответа, мамаша отвернула гордый подбородок. Очевидная попытка сдержать внезапно нахлынувшие слезы. Тут подкатил коньячный сосуд в крепкой мужской руке. Мамулька, мамулька! Ах, Рюша! Коньяк – прошел! Получается Хрюша! – ласково смеялся Октябрь. Очевидно, старая испытанная шутка, подумал Максим, и верно – Капитолина Тимофеевна ответила Октябрю улыбкой. Ах, Рюша, все-таки обидно – единственный сын!
Вдруг Максима пронзило: да ведь они же любовники! Во всяком случае, были любовниками под боком у дряхлеющего отца! Вдруг пронеслись какие-то вспышечки из прошлого. Нужно было быть полнейшим поцом, то есть надменным и самопоглощенным юнцом, чтобы не заметить особых отношений между матерью и полубратом, то есть между мачехой и пасынком. Ну конечно, это началось у них, когда Октябрь вернулся из своей таинственной школы. Тогда и объявились – «мамулька» и «Рюша». Мне было восемнадцать, ему двадцать восемь, а ей всего тридцать восемь, и она была тогда просто неотразимой бабой. Снимки, снимки, снимки, дача, катер, машина, курорт, их взгляды, тяга друг к другу… Странно, вроде бы не обращал на это внимания, а многое запомнилось. Значит – обращал внимание…
– Ах, мальчики, как я все-таки рада, что вы оба здесь! – неожиданно сказала Капитолина Тимофеевна и все-таки прослезилась, но без надрыва, а по-светски, легко, словом, как подобает. – Ну, и вам, конечно, рада, милая… да… милая Настя… ну, давайте, давайте-ка все к столу! Ксюша наша сегодня тряхнула стариной! Знаменитые пироги с капустой.
Далее покатился ужин и последующие перемещения то в гостиную опять, кофе и чай, то в «святая святых», в кабинет Петра Севастьяновича, где опять же «этапы большого пути» и портреты людей, осчастлививших наше отечество и даровавших оные портреты с личными подписями товарищу по борьбе, Коба, Старик, Абсолют, даже и «любимец партии» Бухарин извлечен был в соответствующий момент из-под спуда; Петр Севастьяныч, Настенька, отличался широтой теоретических взглядов, он только врагов нашей партии не любил; а это, милочка, авто «Паккард», на этой почве мы и познакомились с отцом вашего мужа, не правда ли, роскошен: ну а затем, тет-а-тет, то есть по-дамски, новой невестке была продемонстрирована небольшая коллекция меховых шуб: норка, песец, лиса рыжая, лиса черно-бурая, каракуль, просто для разнообразия, котик, покажется странным, но это мой любимец, а вот этот мех называется «колински», у всех свои слабости, девочка, у меня – меха, это французское, это канадское, ну а это просто подарок меховщиков Казани к одному из юбилеев Петра Севастьяновича, соболь; Рюша считает, что бьет мировые стандарты…
Настя совершенно обалдела, и не столько от мехов, сколько от разговоров, которыми сопровождался ужин и дальнейшие перемещения. «Рюша», изрядно поднабравшийся, нес такое, что волосы, как хорошее выражение гласит, на голове шевелились. Ты думаешь, киса, я стыжусь, что кагэбэшник? Ничуть не стыжусь! А почему? Потому что есть КГБ и КГБ! Бег ёр пардон, прямой перевод с английского. Вы тут бегаете по Москве и думаете, что КГБ – это все ваши «фишки», «лишки» и прочее, а у нас их, между прочим, терпеть не могут, самые подонческие отделы…
Настя обменивалась взглядами с Максимом. Тот пожимал плечами. Для него этот вечер тоже казался какой-то немыслимой дикостью, но не только от громогласных откровений Октября, но и от своего открытия, от «Рюши-мамульки», от нового смысла всех прошедших лет.
Ну, скажите, попы с ручками, нужна государству разведка? Разведка и контрразведка? Любому государству нужна, даже этому! Нет, я не стыжусь принадлежности к разведке КГБ! Не горжусь, но и не стыжусь! Я просто работаю по этой части, понимаете, мамулька, Максуха, ты, киса? Я просто профессионал высшей квалификации, ясно? Американские коллеги очень меня уважают, между прочим. Я все могу по шпионскому делу! Могу даже воровать, отличный карманник к вашим услугам. Хотите проверить? Ну, Настя, хочешь, я с тебя трусики стяну так, что даже и не заметишь?
Он стал приставать к Насте, чтобы она просто вот так от стены до стены прогуливалась, а он с ней заговорит как прохожий и незаметно трусики с нее стащит. Настя посылала его к черту, смеялась, в самом деле было смешно видеть в зеркале пожилого господина, пристающего к прогуливающейся красавице. Вдруг он протянул ей ее собственные часы. Извольте, генерал-майор КГБ Октябрь Огородников, карманник первого класса! Рюшка, ты не-возможен, изнемогала Капитолина Тимофеевна.
Увы, это в прошлом, продолжал фиглярничать Октябрь. Сейчас у меня полсотни агентов под рукой. Какой-нибудь шишка на самом деле просто мой холуй! Впрочем, и это все в прошлом, тут он как бы сразу отрезвел и вздохнул. Все рушится. Ну что ж, в моем возрасте и при моей профессии к этому нужно привыкнуть. Эх, Макс, даже если бы ты в «невозврат» ушел, было бы лучше. Ей-ей, лучше и мне, и тебе. Я ведь тебя предупреждал. Помнишь?
Шаг за шагом разговор становился все серьезней. Тебе не нужно было возвращаться, Макс. У «фишки» на тебя колоссальный зуб. Огромное ожесточение против тебя, братишка. «Изюм» они тебе не простят, а еще более того «Щепки». Тут вдруг Настя даже подпрыгнула. Выходит, вы полностью в курсе дела, Октябрь Петрович?
Октябрь снисходительно ей улыбнулся. Ну а как ты думаешь? Он теперь прохаживался по гостиной, сбросил пиджак, засучил рукава рубашки, раскурил здоровенную сигару. Только ради этого стоит держать в руках Гавану! Капитолина Тимофеевна, объявив, что у нее «час телефонов», удалилась в опочивальню. Если бы ты сейчас, предположим, отказался от «Щепок», продолжал Октябрь, ситуация еще была бы не безнадежной, но ты не откажешься, и правильно сделаешь: хватит! Одного я только не понимаю: почему такая «оуарэакшн», кто тут проводит на самом деле эту Сталин-градскую операцию? И неужели только за ордена и звездочки стараются?
– Такой размах? – спросил Максим. Он уже давно старался преодолеть пробирающуюся по косточкам пустоту.
– Масштаб операции, Макс, просто непомерный. «Фишка» давит на ЦК, а там от любого идеологического уклона просто башки теряют, иногда диву даешься. Иной раз кажется, Макс, что для них какой-нибудь поэтишко с гитарой страшнее американских «маринз». Может, и в самом деле страшнее?
Максим заставил себя рассмеяться. Конечно, страшнее. Попы знают, где их «кащеево яйцо» зарыто.
– Максим, не говори глупостей! – крикнула проходящая по коридору с трубкой под хорошеньким ушком Капитолина Тимофеевна. За ней волочился бесконечный шнур. Октябрь следил за его волочением осоловевшим вдруг взглядом. Палец в потолок. Они вас слушают, будь здоров. Буквально каждое слово записывается. Фирма не жалеет затрат. Даже ритм ваших с кисой копуляций, если позволите.
– Отчего же вы, Октябрь, так откровенны? – вдруг спросила Настя. – Не боитесь записи?
Кажется, он ей все-таки не нравится, подумал Максим. Октябрь бросил на Настю боковой взглядик. Хороший вопрос, киса, однако позволь мне на него не ответить. Могу только сказать, что вашему «Изюму» – крышка!
В каком смысле «крышка»? Максим теперь тоже вышагивал по гостиной вровень с братом. Чего они хотят от нас? Октябрь пожал плечами. Этого, прости, не знаю. Покаяний? Унижений? Предательства? Эмиграции? Чего они хотят… ну хорошо… вдруг у него вырвалось с несколько неадекватной звонкостью: чего они хотят от меня?
В этот момент они оказались в разных углах большой комнаты. Остановились и смотрели друг на друга. Октябрь на вопрос Максима не ответил, пожал плечами.
– Посадят, что ли? – тоном ниже спросил Максим. После нескольких секунд молчания Октябрь, отчетливо ставя ударение на каждом слове, произнес:
– Есть люди, которые этого не хотят.
III
Вечер завершился весьма странными эскападами Капитолины Тимофеевны. Вначале вбежала фурией, в вытянутых руках большая овальная коробка, в каких прежде дамы хранили шляпы. В спальне! Случайно! Включила радио! Опять ты, Максим! Какая антисоветчина! Антисоветчина! Максим, трясясь от злости, приложился к бутылке «Чивас Ригал». Любопытное слово, господа, не правда ли? Приставка «анти» придает ему мерзость, так? Однако уберите «анти», и вместо прелести у вас в руках окажется одна «советчина». Экая гадость!
Октябрь и Настя расхохотались. Капитолина Тимофеевна бухнула коробку на стол, сняла крышку, там оказался великолепнейший торт с цукатами. Из нашего магазина, торжествующе сказала она. Чай, чай, товарищи! Ксюша, принеси самовар! Чай из самовара: в нашем национальном стиле!
Мне нравится, что Настя на сто процентов русская, сказала она за чаем, быстро-быстро замигала, скривила рот, борясь с рыданиями, не выдержала – разрыдалась. Мамулька, мамулька! Ах, Рюша, оставь!
Провожая гостей, Капитолина Тимофеевна на сына не смотрела мо с Настей подчеркнуто разговаривала, демонстрировала неизвестно откуда взявшийся интим, а в конце всех уже просто-напросто огорошила – подарила невестке одну из трех своих лисьих шуб.
Ну и ну, сказала Настя на улице, ну и ну. Октябрь вышел их проводить, и сейчас под медленно парящим снегом трое родственников да князь Долгорукий на коне были одни на исторической площади, если не считать деликатно пыхтящего под аркой патруля «фишки», да компании пьяных грузин возле своего московского посольства, то бишь ресторана «Арагви», ну да и еще десятка случайно пробегавших и недостойных описания ночных прохожих.
Завтра иду к министру, сказал Октябрь. Ничего хорошего не жду. А мне что посоветуешь? – спросил Максим. Ничего не посоветую. Они в последний раз посмотрели друг другу в глаза. Когда-то я тебя любил, сказал Максим. Пойдем-пойдем, потянула его Настя. Спасибо за чудный вечер, Октябрь, затараторила она в совершенно неуместном светском стиле. Теперь мы вас у себя ждем. Ему к нам нельзя, пьяновато пояснил Максим. Не залупайся, пьяновато посоветовал Октябрь. Главное, не залупайся. И остерегайся стукачей. Среди моих друзей стукачей нет! Пятьдесят процентов! – пьяновато крикнул Октябрь, вдруг помчался к остановившемуся такси, уговорил шофера и уехал в неизвестном направлении.
Ну и ну, задумчиво промычала Настя, ну и шубка. Я и не мечтала о такой. Нам тоже надо найти такси, ты пьян. Вот, Настюха, какая вокруг нас советчина, бормотал он, с удивлением оглядывая площадь своего детства, вот какая простирается советчина… Октябрь тебя запугивал, вдруг сказала она. Ты заметил? Он выполнял задание. Тебе не кажется? Какая же ты хитрая, оказывается, Настя, какая ты опытная диссидентка, откуда у тебя эта лисья шубка? Мамулька в этой шубке была когда-то, знаешь ли, неотразима…
Завьюжило
I
В Москве принято было думать, что Георгий Автандилович Чавчавадзе непомерно богат. На самом деле у него на сберкнижке лежало восемь сотен, не более того. Таков уж был человече, частенько вместо слова «жить» употреблял слово «кутить». По инерции иной раз и завтрак с яйцом и кефиром именовал «кутежом». Впрочем, ужин на тридцать персон, в котором немедленно прокучивалось многомесячное фотографическое вознаграждение, называл порой «легкой закуской».
В связи с этими обстоятельствами Георгий Автандилович, получив из издательства первый отказ, сразу стал прикидывать, что продать – золотые часы, стереосистему, коллекцию жуков (но как ее продашь, если ей цены нет?), стал также соображать, как и через кого достать «левую работу», то есть вполне хладнокровно стал готовиться к осаде. Отказ был необоснованный и сформулирован с обидной официальной тупостью: «К сожалению, мы не можем принять вашу последнюю серию, поскольку она страдает очевидными идейно-художественными провалами». Еще неделю назад какая редакция могла бы такую чушь адресовать Георгию Чавчавадзе? Сомнений не было: из секретариата, а стало быть, и из ЦК спущены директивы и «черные списки». Заслуженный деятель искусств восьми автономных социалистических республик ныне под запретом в своем отечестве! Что ж, вызов принят, милостивые государи, и капитуляции от меня вы не дождетесь – xвamum!
В любой редакции у Георгия Автандиловича сидели симпатизирующие дамы, секретарши и младшие редактрисы; к Восьмому марта всегда шоколад и цветы от «самого элегантного фотографа Москвы». Такая дама примчалась и из издательства-обидчика. У нас все в панике, не понимают, что случилось, «главный» плакал, подписывая письмо, Георгий Автандилович, дорогой, повсюду разосланы списки, ой, я вам этого не говорила, вы этого не слышали, просто ужас!
Чавчавадзе успокоил даму, открыл бутылку коньяку, завел цыганскую музыку в исполнении эмигрантских певцов, оставил даму ночевать. Утром, когда завтракали, позвонил кавказский друг Кулан Кайматов. Что делаешь, Жора-дорогой? Да вот, понимаешь, кутим с прелестной Нинелью. Как всегда в таких обстоятельствах Чавчавадзе усиливал кавказский акцент. Мы к тебе едем, Жора-дорогой! Да с кем ты, Кулан? С Кугулом, был ответ. Кулан Кайматов и Кугул Шалиев считались в советской фотографии как бы близнецами, хотя и происходили из разных республик, один из равнинной, другой из высокогорной. Предки одного поклонялись Магомету, другого – некоему солончаковому варианту Будды. Одни, конечно, кочевали с диким посвистом, другие, разумеется, висели оседло над пропастями. Всех уравняла советская власть. Она же побратала Кулана и Кугула. Пятилетка сменяла пятилетку, и все уже привыкли, что, если на трибуне появляется Кулан, неизбежно объявится и Кугул. Объясниться ли нужно в любви родной Коммунистической партии, приветствовать ли зарубежных друзей нашей фотографии, гневный ли поднять голос протеста против ядерных ковбоев Вашингтона или израильской военщины – во всех таких оказиях Кулан и Кугул были незаменимы, высокопарные, как придворные стихотворцы бухарского эмира, неутомимые в питье, а главное – национальные, живая иллюстрация огромных успехов ленинской национальной политики.
Иногда, правда, случались сбои в работе тандема. Напиваясь на банкетах, то один, то другой, а однажды и оба сразу, начинали посылать проклятия тому (или тем?), кто изгнал после войны с родных земель их малые народы. Вспоминали телячьи вагоны, в которых аксакалы древних племен отдавали Богу душу, вспоминали Азию, которую почему-то называют Средней, а надо бы Крайней-Жуткой-Последней, вспоминали избиение своего партактива местным, то есть среднеазиатским, партактивом… ну а иной раз даже выкрикивали коньячные глотки чуждый в общем-то их национальному самосознанию вопрос: «Кто виноват?»
И вот что значит «ленинские нормы партийной жизни»: партия не взыскивала со своих верных солдат-объективов за такие частные срывы. Гораздо важнее для партии была общественная позиция Кулана и Кугула, а также их творчество, в котором никогда не проглядывалось никаких подозрительных теней, а всегда чувствовались «глубокие и чистые» родники народной жизни» (Ф. Ф. Клезмецов), большая любовь к родным краям, вот эти всякие прелестные «аргамаки», вот эти премудрые опять же «аксакалы» (в окружении смеющейся детворы), а также и зарубежные впечатления, полные интернациональной солидарности.
В этой связи уместно напомнить читателю и о поворотном моменте в жизни вождя советского фотоискусства, только что упомянутого Ф. Ф. Клезмецова. Ведь и сотой части проклятий в адрес партии, исторгнутых этим организмом, было бы достаточно для расстрела в прежние времена. Дело в том, что в прежние времена еще не проявилась в достаточной степени метафизическая суть партии. Она тогда все еще понималась как «авангард трудящихся», или там еще что-то материалистическое. Нынче партия в метафизической своей сути снисходительна к таким организмам, как Фотий Феклович или Кулан и Кугул, и они платят ей в ответ большой любовью.
А между тем «все мы люди, все мы человеки»: Кулан и Кугул пришли к Георгию Автандиловичу не с пустыми руками. Принесли прежде всего с веселым намеком первоклассного изюму «шашнадцать кило». Вот тебе, Жора, привет из наших долин! Тебя там все так любят – и простые труженики и творческая интеллигенция! Вот тебе и коллекция вин с озера Азо, вот тебе и от твоего постоянного персонажа сказителя Ильдара бурка и кинжал. Вот тебе и устное приглашение самого Темрюкова в гости на какой хочешь срок. Примем, как царя! Слух был, Жора-дорогой, что испытываешь низкие материальные трудности. Это непорядок. Художник твоего масштаба должен кутить свою жизнь без низких материальных забот. Хочешь, поставим в Фотофонде вопрос о безвозвратной ссуде? Будет максимум – пять тысяч рублей! Квартира у тебя все ж таки тесновата для классика, товарищ Чавчавадзе. Надо новую получать в Атеистическом переулке. Лады? Надо здоровье беречь, дорогой, надо заявление на дачу подавать, вопрос будет решен положительно.
– Вы от кого пришли, друзья? – поинтересовался Георгий Автандилович.
Не волнуйся, кунак, с самого верху пришли, простодушно заважничали Кулан и Кугул. Там в тебя верят. Мы нашими кадрами не разбрасываемся. Мало ли что бывает с человеком, бывает очень плохое настроение, с каждым может случиться. В общем, Жора-дорогой, забирай свои спорные, понимаешь ли, но, подчеркиваем, талантливые работы из этой сионистской провокации и возвращайся к своим старым друзьям. Давайте выпьем вечную дружбу всех советских народов! Горы и степи предков наших диктуют нам вечную спайку. Как мой дед говорил: «Там, где одна коза поскользнется, там сто козлов легко пройдут!» Спасибо тебе, Кулан, прошептал Кугул и вспомнил изречение своего деда: «Над одним охотником и лиса смеется, сто охотников и медведя возьмут!» Большое спасибо тебе, Кугул! Давайте за мудрость! За мудрость ледников! За пространство!
– Хороший тост! – сказал Георгий Автандилович. – За пространство! Спасибо тебе, Кулан, спасибо тебе, Кугул! Давайте за пространство! А об остальном забудьте, предложения неприемлемые. В роду Чавчавадзе предателей еще не было. Если я маши дары приму, если ваши посулы приму, я не только своих молодых друзей предам, я фотокамеру свою предам, и Кавказ мне этого не простит!
Кулан и Кугул, опустив лысые башки, свесив усы в свой вечный коньяк, запели унылую песню собственного сочинения, и которой степное и горное сплелось и размазалось в луже непроходящего похмелья. Эх, сказал потом один, а ведь твои работы. Жора-дорогой, классикой стали во всех автономных республиках, краях и областях. Жалко такую классику выбрасывать, сказал другой, на помойку истории. Такой кусок нашей истории на помойку истории! Все будет запрещено по закону классовой борьбы. А друзьям твоим новым совсем не поздоровится, особенно, увы, Максимке Огородникову. Исключать будем его из Союза фотографов.
– Если Максима исключать будете, я сам выйду из союза. Закон гор! – сказал Чавчавадзе с очень сильным грузинским акцентом, который в этот момент образовался в его горле каким-то странно естественным путем.
Понятно, сказали Кулан и Кугул. Закон гор и Польской Народной Республики. Называется «солидарность». Это в ЦРУ изобрели «солидарность», чтобы подорвать пролетарскую солидарность. Прощай, Георгий Автандилович.
Он смотрел в окно, как они тяжело шли с сумками к черной «Волге». У обоих были ноги всадников. Так или иначе, но от них все же веяло Кавказом, Востоком, и, несмотря ни на что, это был огромный земной коридор, его невозможно навечно перегородить, по нему всю жизнь проходили бродячие народы, там всегда существовал, да и сейчас, кажется, витает намек на выход к простым человеческим истинам.
Всю жизнь считаясь кавказцем, Чавчавадзе им не был. Кавказ был для него литературным, более всего лермонтовским миром, дичь социализма как бы не пристала к нему, и даже эти несчастные пропитые пропагандисты не подходили под разряд общей унылой сволочи.
С одной стороны, жаль, что я не кавказец, что я не пасу, скажем, ягнят в Алазанской долине, не сижу на камне, ноги в теплых чулках и галошах, не собираюсь прожить таким образом еще семьдесят лет, а с другой стороны, если бы я не был москвичом, у меня не было бы такого чудного ощущения Кавказа. Так подумал старый ребенок. «Волга» отъехала. Выхлопной газ заворачивался кольцами. Мороз скривил физиономию Москвы в дурной и жестокой усмешке.
II
– Вот, значит, вы какая! На этот раз Максу не изменил вкус.
– Полина Львовна, не хотите ли эклеров?
– Разве я уж так стара, что обязательно по отчеству?
– Ничуть! Вы чудесно выглядите. Скажите, вы тоже спали когда-то с Максом?
– Ах, Настя!
– Нет-нет, не поймите превратно. Это просто праздный вопрос. Итак?
– Ничего особенного не было.
– Нет, я уже не об этом. Цель вашего визита?
Настя была одна в мастерской на Хлебном, когда вдруг позвонила «первая дама» Союза фотографов и представилась: Полина Штейн-Клезмецова. Мне очень нужно с вами поговорить наедине. Приезжайте, сказала Настя, я как раз сейчас наедине. Как? Прямо туда? В голосе Полины послышалось нечто вроде изумления, будто в бардак пригласили, однако не прошло и двадцати минут, как примчалась, «вошла с мороза», взволнованная, несколько растрепанная, в распахнутых мехах. Как жаль, что я не надела перед ее приходом свою рыжую лису, подумала Настя. Сейчас бы шла ей навстречу, взволнованная, несколько растрепанная, в распахнутых мехах. Говорят, в Шестидесятые годы ее называли «Брэт Эшли обожженного поколения», поддавала, говорят, по-страшному и давала всякому, кому не лень. Наверное, хочет предупредить об опасности. Услышала о каких-то злодейских планах? или тоже… в духе Октября Петровича?
– Ну хорошо, – сказала Полина, – давайте сразу. Я пришла к вам поговорить об Андрее.
Настя почему-то не сразу сообразила, о каком Андрее идет речь.
– Об Андрее Евгеньевиче Древесном, – пояснила Полина. – Дело в том, что из-за всей этой возмутительной истории он оказался в двусмысленном положении.
Январское солнце из застекленного люка на крыше столбом опускалось на мохнатый македонский ковер. У дам, сидящих рядом со столбом, золотились отдельные пряди. Между ними дымились две чашки кофе. Не обошлось и без сигарет, они тоже дымились. О какой возмутительной истории идет речь, поинтересовалась Настя. Ну, об этом альбоме, ну, кому это было нужно, кроме… Полина споткнулась. Понятно, понятно, кивнула Настя. Черт возьми, Полина ткнула сигарету в пепельницу, я как-то дико волнуюсь, у меня внутри все дрожит. Поймите, Андрей – исключительная натура. Он оказался меж двух огней. Подозрение сверху и подозрение снизу…
– Впечатляюще, – прошептала Настя.
Полина сарказма в ее голосе не заметила, продолжала вываливать то, что так ее трясло последние дни, будто неопытный лыжник разогнался и не может ни повернуть, ни остановиться. Андрей идет на такой колоссальный риск, а его товарищи за спиной у него пускают слухи, что он струсил, что он трус, чуть ли не предатель. Это такой человек… он не способен на предательство. Вы говорите, все рискуют? Я этого не говорила. Ну, имели в виду. Да, все рискуют, но Андрей ведь это не все. Немыслимо ранимый, самоед, сплошное сомнение, рефлексивность, ну, словом, все, что полагается у настоящего художника… Надо что-то сделать, Настя, надо его спасти! Подозрительность со стороны друзей – для него это ужасно, это может толкнуть его на безрассудный шаг, именно потому что он не трус… и вы…
Да, я, так что же, позвольте, сказала Настя, при чем же тут я?
От этого вопроса Полина как бы затормозилась, взглянула на Настю, глаза ее расширились, ну и глаза, действительно океаны, взяла новую сигарету, ибо курение для нее всю жизнь означало, как и для многих других женщин, вовсе не вдыхание дыма, а изменение позы, череду поз, что позднее перешло в сигаретный образ жизни. Говорят, что у вас, Настя, сейчас (подчеркнуто модуляцией голоса) большое влияние не только на Макса, но и на всю нашу (подчеркнуто паузой)… братию. Я ведь многих знаю, особенно «старую гвардию»… Она усмехнулась, махнула на собеседницу красивой рукой. Перестаньте, перестаньте, у вас уже сразу все эти слухи на уме. Слухи о моем распутстве очень преувеличены. Словом, я знаю, как женщина может повернуть настроение в фотографической среде. Нужно… вытащить Андрея… и снова дыхание сбивается, сигарета втыкается, пряди падают… волосы у нее, увы, секутся, кожа, к сожалению, не в лучшем состоянии… ну, как женщина к женщине, поймите, я мать его детей, я и сейчас его, увы, вы понимаете, хоть что-то надо сделать…
Простите, Полина, чего же вы все-таки хотите? – вопросила Настя. Чтобы Андрей вышел из «Нового фокуса»? Так ведь никто не держит.
Нет, вскричала Полина. Если он выйдет, Москва объявит его трусом, предателем, а он себе этого никогда не простит!
Так, стало быть, вместе со всеми держаться? Простите, но вынуждена задавать наводящие вопросы. Вместе, что ли, до конца? Может, вам коньяку налить?
Нет, нет, мне нельзя, давно уже нельзя. И ему нельзя вместе со всеми. Ведь вы же понимаете, его просто растопчут, он не способен на борьбу, ведь это же не Макс…
– Продолжайте, – сказала Настя.
Я хотела сказать, что в нем нет огородниковской силы, решительности, одержимости, если хотите. У него нет огородниковских международных связей. Вы, я вижу, тоже сильный человек, и вы вместе, а Древесный одинок. Вы с Максом уедете, конечно, будете вести красивую жизнь, какие-нибудь там Балеарские острова, а ведь русской фотографии придется жить в тех же условиях, или еще хуже после всего этого…
– Продолжайте, продолжайте, – сказала Настя.
Да что же продолжать-то! Полина вдруг резко отвела рукой чашку, пепельницу, зажигалку. Столик задрожал под ее локтем, и все на нем задребезжало с нарастающей яростью. Андрей спускался в жерло вулкана! Нырял с аквалангом к «Черному принцу»! Высаживался на Северном полюсе! Хоть изредка подумайте не о своих делишках, а о русской фотографии! Единственного-то своего гения, Пушкина-то русской фотографии, должны мы ценить или нет?
Вы, кажется, очень торопитесь, Полина Львовна, очень вежливо сказала Настя. Подала меха, помогла собрать в сумочку разбросанное на столике хозяйство. Ступайте, ступайте, простите за жестокость, но вроде не по адресу.
Полина резко протопала к выходу, в дверях один высокий каблук подкосился, она обернулась к Насте в жалкой и скособоченной позиции, будто побирушка. Хотя бы не говорите ребятам о нашей встрече. Вот это баба, подумала Настя, прикрыв за ней дверь. Сплошная драма. Увы, мне такой никогда не стать.
III
Занявшись перипетиями нашей художественно-полицейской истории, мы, увы, грешим порой некоторой забывчивостью по отношению к иным персонажам. Читатель вправе нас, скажем, упрекнуть: куда подевали симпатичного молодого Вадима Раскладушкина? Появившись в «охотниковщине» со своим портфелем, скрывающим умеренные количества вкусного содержимого, прокатив на легкомысленных колесах по замерзшим лужам Атеистического переулка, проскользив затем по ледяным аллеям Измайловского парка и даже пленив своим стройным задком офицера соответствующих спецслужб Востока Владимира Гавриловича Сканщина, потолкавшись в подозрительном иностранном окружении на чердаке у русского молодца Михайлы Каледина и отчебучив самбу на даче Марксятниковых, этот блондин, всегда одетый в удобную красивую и мягкую одежду, как бы канул. Читатель вправе спросить: что же происходит с начинающим фотографом в огромной Москве, удалось ли ему завязать связи в артистических кругах, сделал ли успехи в профессиональной области, ну, словом, пора бы уже еще раз «мелькнуть» по законам развития композиции.
И вот завьюжило сильно в уютных переулках старой Москвы, когда Вадим Раскладушкин вновь появился в поле зрения. Дубленочка в три четверти, шерстяной кепи с наушниками, румяное лицо, как бы не отягощенное ни экономическими трудностями, ни идеологическим засильем всесильного марксизма. В принципе такая фигура должна была бы вызывать у встречных отрицательные чувства или хотя бы легкий скрежет зубовный, дескать, спекулянты прохлаждаются, пока мы работаем, однако при взгляде на Вадима светлели угрюмые взгляды, как будто он то ли память какую-то хорошую оживлял, о детстве ли, о юности ли, о том ли, чего вообще никогда не было в жизни какого-нибудь прохожего, то ли даже подавал своим видом какую-то немыслимую надежду – а почему бы, дескать, мне самому когда-нибудь не прогуляться вот таким образом в метель; дубленочка, кепочка, румяный мордальончик?
Вадим Раскладушкин на улице Герцена был в этот сумеречный вьюжный клонящийся к вечеру денек не один. Рядом с ним спотыкалась персона, гораздо ближе подходящая под категорию типичного москвича, ибо и штаны на концах были зажеваны, и пуговиц недоставало на пальто, и перчатка, утратив приписанную ей природой парность, пребывала в единственном числе. Словом, если уж мы взялись в этой подглавке подтягивать композиционные нити, почему бы нам рядом с Вадимом Раскладушкиным не разместить бывшего консультанта по делам Германии, Австрии и германоязычной Швейцарии Никиту Буренина, изгнанного из хорошего правительственного учреждения по дружбе с загранстранами за «отсутствие бдительности и халатность».
Раскладушкин и Буренин встретились впервые в жизни всего лишь час назад в пивном баре Дома журналистов на Суворовском бульваре. Вадим угощался кружкой свежего бочкового пива, ибо при всех своих положительных качествах чувствовал к этому напитку некоторую слабость, что, впрочем, не является чем-то негативным, если не выходит за лимиты. Приблизился с четырьмя кружками, нацепленными на пальцы вытянутых рук, длинный и согбенный под тяжестью пива человек с застывшей улыбкой на темном измученном лице. Разрешите? Пожалуйста, пожалуйста, присаживайтесь за компанию, сказал Вадим таким тоном, в котором заключена была, по его мнению, хорошая московская традиция. Через несколько минут Буренин, приблизив свое лицо, от которого слегка попахивало недопереваренной пищей, к Раскладушкину, шепотом выворачивал перед ним душу. В мммоем пппрошлом, ссстаричок, есть нечто постыдное, есть такая гадость, что иногда противно смотреть на себя в зеркало.
В Вадиме Раскладушкине Никита Буренин нашел благодарного слушателя. Целый час он рассказывал ему свою постыдную историю, вышел вслед за ним из теплого «гадюшника» и сопровождал в пешей прогулке по Суворовскому бульвару и далее по Герцену в сторону Консерватории, чтобы свернуть на бывший Брюсовский переулок, ныне улицу Надеждиной. Никита Буренин, который «по правилам московского жаргона» после увольнения из дружелюбного департамента со стремительностью невероятной стал «выпадать в осадок», не верил в этот час ни ушам своим, ни глазам, только лишь языку своему доверял. Приятный молодой господин, который походил бы на поместного дворянина, приехавшего в столицу в поисках должного места для применения своих благих намерений и недюжинных талантов, если бы не современная ловкая, легкая и теплая одежда, внимал каждому его слову, вникал в суть «постыдной истории» и проникался исключительным сочувствием.
«Постыдная история» вкратце. В 1957 году Никита Буренин был в зените жизненного успеха, блестящий аспирант МГУ по германской филологии, член Всемирного Совета Мира от советской молодежи, активный деятель Международного союза студентов и Всемирного фестиваля молодежи и студентов, словом, восходящая звезда новой элиты советских «международников».
В Германии своей любезной он к тому времени еще не побывал, поскольку там тогда правили «хитрая лисица Аденауэр», как его тов. Хрущев назвал, и «реваншисты», но зато в составе самой первой послесталинской группы аспирантов был отправлен на два месяца в Сорбонну в рамках межправительственного обмена студентами. Вот там-то, увы, в прекрасном Париже, и началась «постыдная история», и началась она так чудесно, словно в ней воплотились все хемингуэевско-ремарковские мечты Никитиного поколения.
Конечно же, Колет, мадам Фрамбуаз, была его на десять лет старше, «прекрасная дама» парижского журналистского мира. Конечно же, они не спали, в том смысле, что объятиям Морфея предпочитали объятия друг друга, конечно же – и луковый суп под утро в «Чреве Парижа», и ночные перегоны в рычащем «Феррари» в Довиль и Онфлер, к пенным берегам Атлантики, и эти встречи на Монпарнасе, о, эти встречи на Монпарнасе… Одним словом, Никита возвратился в Москву, заряженный любовью к тридцатипятилетней парижской львице, заряженный невероятной энергией и невероятно новыми идеями сближения культур, новой фазы социализма внутри европейской цивилизации. Зарядили там пацана, ухмылялись соответствующие товарищи, наблюдая стремительные движения новоявленного парижанина на улицах Москвы. Вряд ли на пользу ему пошла пресловутая Сорбонна.
Теперь была очередь Колетки, как он ее называл, посетить Москву, и она не заставила себя ждать. В то время западноевропейская интеллигенция с восторгом открыла для себя новое поле деятельности на Востоке. Ив Монтан, и Жан Вилар, и Шарль Азнавур сменяли друг друга на подмостках Москвы и Ленинграда, а за ними следовали политики, журналисты, писатели, дельцы, спортсмены… Страшная багровая пустыня России на деле оказалась гостеприимным и плодородным полем.
Итак, Колет приехала в норковой шубке и с удивительным миниатюрным магнитофоном. Восторг и упоение! Пошла московская часть Никитиной фиесты, которая враз оборвалась, когда их такси столкнулось ночью возле гостиницы «Гранд-Отель» с фургоном «Живая рыба».
Ничего особенного не произошло, разбита фара, фонарь под глазом, но все целы, и непонятно, почему так сразу, мгновенно, на месте оказалось несколько патрульных машин, милиция и люди в штатском. Непонятно, с какой целью их транспортировали в разных машинах в какое-то дикое помещение с кафельным полом и зарешеченными окнами. Далее Никиту вталкивают в какой-то жуткий каземат, раздевают догола, бьют с оттяжкой по ягодицам, дергают за органы любви, фотографируют со вспышкой. Из-за стены доносится крик Колетки: Je suis francais! II n'y pas droit… В ответ – комендантский хохот.
Утром Никите отдали одежду и препроводили в пристойного вида кабинетик, где Ленин на стенке читал свою утреннюю «Правду», вызывая у созерцающего жгучее желание хорошего французского кофе. В кабинетике ждали блестящего аспиранта два соответствующих товарища, по выражению их лиц (улыбочка) он сразу догадался, кто такие.
Как же это вы, товарищ Буренин, с вашей подружкой, гражданкой Франции Колет Фрамбуаз, дошли до жизни такой? Может быть, в Сорбонне вас научили так злоупотреблять спиртными напитками? Спокойно, спокойно, сейчас мы говорим, а вы слушаете. Вам, конечно, известно, Буренин, что ваша сожительница Фрамбуаз является агентом соответствующих спецслужб Запада? Вот сейчас мы вас слушаем, а вы отвечайте! Едва только начал отвечать, начал отстаивать свою любовь, жуяк – соответствующий товарищ кулаком по столу: дрянь паршивая! государство на тебя столько средств затратило! с первой же блядью, которую тебе подсунули! с алкоголичкой! со шпионкой! родину-мать предал!
Учти, Вадим, наследие тех времен. Всего лишь четыре года прошло со смерти Тараканищи, страх сидел у каждого в костях, и я не оказался исключением. Понимаю, кивнул Вадим Раскладушкин, я хоть и далек от наследия тех времен, но прекрасно тебя понимаю, Никита.
Беседа в кабинете под утренним портретом закончилась подписанием определенного текста, а на следующий день в «Вечерке» появилась статья «Любопытство мадам Фрамбуаз». В ней говорилось о том, что советские люди всегда были и сейчас заинтересованы в развитии дружеских связей с людьми доброй воли всех зарубежных стран. Двери нашей страны широко распахнуты для тех, кто приходит к нам с открытым сердцем и чистыми руками. Журналистку Колет Фрамбуаз тоже приняли у нас в стране по законам русского гостеприимства, но она ответила на это черной неблагодарностью. Иначе и быть не могло. Прогрессивная общественность Франции давно знает мадам Фрамбуаз как матерого агента соответствующих спецслужб Запада, оголтелую антисоветчицу, распутницу и алкоголичку.
Статья сопровождена была снимком. Колет с вытаращенными глазами прикрывает обнаженную грудь в одном из «специализированных медицинских учреждений столицы». Рядом присутствовал и снимок «вещественных доказательств», до которых читатель «Вечерки» столь охоч: сфотографирована была сумочка Колет, ее часы, авторучка, миниатюрный магнитофон, а также страничка записной книжки, «полная злобной клеветы на советских людей и советский образ жизни»: из всего размазанного можно было различить только одно слово «legume». Завершалась статья подписью «аспирант МГУ Н. Буренин».
Все забылось, Вадим, дорогой, очень быстро. Никто никогда не припомнил мне этой статьи, как будто ее и не было, и о Колет с тех пор я ничего не слышал. «Выдворили», уехала, кажется, в тот же день, не уверен даже, что и узнала об этой статье и моем позоре. Кто там, во Франции, когда-нибудь эту сраную «Вечерку» видит? А я сломался, Вадим. С той ночи я был уж другим человеком, понял, что тот, как Платонов сказал, «прекрасный и яростный мир», куда я хотел войти, нереален, во всяком случае для меня. Диссертацию не защитил, аспирантуру бросил и издевательское назначение в Дом дружбы (те хмыри, конечно, за этим стояли) принял безропотно. Сейчас и оттуда поперли, но это уже другая история…
Вот в очень сжатой форме то, что поведал Никита Буренин Вадиму Раскладушкину, на деле же это выглядело не очень-то сжато, скорее, весьма расхлябанно, мочалисто, занудно, с заиканием и длинными паузами, связанными с бессмысленной фиксацией взора, предположим, на полусъеденной вобле, с последующими встряхиваниями всего немытого обвисшего организма, с влезанием пятерни в свалявшиеся патлы, с отлетанием в стороны каких-то вонючих крошек.
Даже и после выхода из Дома журналистов, то есть во время прогулки по сумеречной метельной Москве, монолог Буренина продолжался, а Раскладушкин лишь вставлял в неизбежные паузы свои деликатные реплики. Например, он однажды сказал:
– Вы, Никита, принадлежите к числу людей, которым не следует пить. Простите, но мне кажется, алкоголь испаряет вашу волю.
Гребена плать, как это правильно, бормотал Никита, цепляясь за водосточную трубу. Мальчик, дитя, а говорит как старший брат, которого мне так всегда не хватало. Из многочисленных собутыльников, кто хоть раз выслушал до конца мою историю? Даже Макс Огородников, из-за которого я так отчаянно пострадал, и тот всегда – лады, старичок, в следующий раз, о'кей?
На скрещении трех улиц поземка устроила сущую карусель. Изумляло отсутствие советской власти. Ни единого лозунга в поле зрения, ни единого политрыла, а напротив – в глубине квартала светился огонек над иконкой, там был вход в маленькую церковь, старушечьи фигурки проскальзывали в дверь, за которой явно присутствовала нормальная церковная жизнь.
Вадим Раскладушкин остановился. Здесь, простите, нам придется расстаться, мне вот туда, он махнул рукой в неопределенном направлении. Никита Буренин сразу сник. Надеюсь, еще пересечемся, старичок, пробормотал. Непременно пересечемся, заверил его Раскладушкин. Вот вам мой телефон, и запишите мне ваш. Среди прочего меня очень беспокоит состояние вашей обуви. Идут морозы. Мне кажется, я смогу поделиться с вами некоторым количеством сертификатов в «Березку» для покупки сапог на меху. Лады, старичок? – спросил в Никитином стиле, улыбнулся на редкость освежающей улыбкой, бодряще пожал руку и пошел через улицу. На углу он задержал шаги возле серой «Волги», внутри которой сидел какой-то читающий народ, глянул с юмористическим четверть-поклоном, как, дескать, умудряются в потемках вникать в содержание газет, после чего удалился.
Никита Буренин отправился в церковь обогреться. Вот, в самом деле, животворная идея – обогреться во храме, пойду, не выгонят же, в самом деле. Могу и перекреститься, извольте, хоть и воспитан на марксистской гадости, а Бога люблю и не удивлюсь на самого себя, если впаду в христианство. К тому же здесь тепло. Попахивает старушечьим тряпьем, но глубже внутрь, больше свечками, деревом, разогретыми иконами.
До вечерней службы было еще далеко, но храм не пустовал. Слева и справа от входа кучковались постоянные прихожанки, то есть старушки, жевали что-то, попивали чаек из термоса, погукивали. Возле икон стояли сосредоточенные фигуры молящихся в одиночку людей. В левом притворе обращала на себя внимание фигура высокого человека, стоящего на коленях. Оранжевая модная куртка. Висящий ус Макса Огородникова. Никита Буренин встал на колени рядом с Максом. Задал глупый вопрос: что ты здесь делаешь, Ого-ссстаричок? Николаю-Чудотворцу поклоны кладу, ответил Максим. Господу нашему Иисусу Христу возношу молитвы. Прошу простить меня за грехи вольные и невольные. Я слышал в баре, смущенно пробормотал Никита, тебя из Союзфото будут гнать. Огородников положил ему руку на плечо. Я хочу, чтобы ты наконец рассказал мне до конца свою «гнусную историю». Сначала ты меня молиться научи, Макс, если не возражаешь. Я и сам только одну молитву знаю, сказал Ого. Хочешь, повторяй за мной. Отче наш, сущий на Небесах…
IV
Москва той зимой основательно сузилась, так, во всяком случае, казалось «изюмовцам», и особенно Максу Огородникову. Все официальные присутствия для него закрылись. По ресторанам тоже перестал шататься: противно таскать за собой «фишку» и пугать почтенную публику. Остались только дома друзей да иностранные посольства. Что касается последних, то они, как сговорившись (может, и в самом деле слегка сговорились?), приглашали напропалую. Не надеясь почему-то на московскую почту, дипломаты сами завозили приглашения Огородникову «с супругой» или на квартиру, или в мастерскую. Настя очень быстро освоилась с этой международной жизнью, даже вроде бы вошла во вкус, и частенько напоминала Максу: Огоша, сегодня шлепаем на коктейль к канадцам, а послезавтра фильм и буфет в Спасо-Хаус, и не забудь о субботе, прием в честь театра «Голубятня» у французского посла. Все это произносилось беззаботным веселым говорком, как будто речь шла о турпоходах с шашлычками и гитарками. И он отвечал так же, с фальшивой легкостью: «лады», «схвачено», «усек», они как бы сговорились не замечать этой фальши, не замечать и свинцового мрака, что собирался по их души над крышами Москвы уверенно и медлительно. В этой медлительности – все равно никуда не уйдут – жил обжигающий страх.
В посольствах возникала другая блаженная фальшь – чувство безопасности. Так или иначе, но ведь «фишкины» рыла сюда впрямую не допускаются, а стукачишки рядятся под деятелей советской общественности, стараются вообще держаться в стороне, потому что всякий их знает, а тебе здесь аплодируют как знаменитому фотографу в обществе красивой жены, только и всего. Позвольте вам представить… да-да, тот самый… как, вы не знаете… редактор независимого журнала… ах, вот как… какое удовольствие… познакомиться… вы должны приехать к нам в Швейцарию… и в Бельгию… и в Норвегию… а малыми странами, сударь, вы, надеюсь, не пренебрегаете… я – князь Лихтенштейн…
Гостей на приеме в честь «Голубятни» было несколько сотен. Толпа продвигалась сначала по пряничным залам старого здания, бывшего купеческого особняка периода расцвета торговой Москвы, а затем попадала в новый стеклянный павильон. По пути обносили шампанским, а на месте назначения ждали сыры и паштеты.
Присутствовали чуть ли не все «изюмовцы». Ай да молодцы французы, всех наших созвали! Олеха Охотников, чудеса в решете, был в заграмоничном смокинге с разводами, таращил зенки, рыжей бородою овевая премилую блондиночку в очках. Откуда блонда эта, паря? Из Копенгагена, вестимо. Отбил Олеха кралю у дружка, у Веньки Пробкина, известного в столице. Теперь Офелия летает к нам учиться поморскому лихому фотоделу, Олеха продвигает иностранку к таинственным вершинам мастерства.
Венечка Пробкин сопровождал свою бедную Машу, изображал примерного супруга, не забывая, впрочем, посылать приветы бровями, взглядами, вращеньем носа по всевозможным женским направлениям, он «импульсами» это называл.
Иной раз в толпе мелькал и величественный Чавчавадзе, надевший в этот вечер в дополненье к великолепной темно-синей паре немалое количество медалей, что заставляло многих иностранцев превратно думать, будто он – ЦК.
Шуз Жеребятников в кожанке и с шарфом, небрежно переброшенным за спину, могучими плечами подпирал витую москворецкую колонну, щелчками пальцев, будто полководец, шампанского потоки направлял.
Был тут и мастер Цукер, на этот раз не только штаны не забывший, но даже дедовскую цепь с часами и брелоками, спасенную бабулей от чекистов, по животу пустивший в убежденье, что всем понятен европейский шик.
К Максиму направился с протянутыми руками кавалер ордена Почетного легиона, не кто иной, как французский посол. Господин Огородников, очень рад вас у нас видеть! Мадам Огородникова, да вы сегодня, клянусь республикой, великолепно выглядите! Максим, хоть и не очень-то был уверен, что они раньше встречались, поддержал нужный тон. Клянусь союзом республик, теннис идет вам на пользу, господин посол. Попал в точку. При слове «теннис» посол расплылся. Мы должны с вами сразиться вновь, любезный Огородников! Вновь? Да, вновь! Конечно, необходимо сразиться вновь. Разговор в дальнейшем то скользил с отличной непринужденностью, то вдруг начинал безобразно буксовать, и тогда посол Мюран-Осси с профессиональной ловкостью вытягивал еще одну рельсу для скольжения – последний фильм, морозная зима, сравнение Крыма и Лазурного берега… Самое любопытное заключалось в том, что он не отпускал от себя Огородниковых. Представлял их почетным гостям, артистам «Голубятни», и в последний момент, когда Максим намеревался «слинять», опять цеплял его под локоть. Господин Огородников, а что вы думаете о современном театре?
Максим и Настя переглядывались, ситуация казалась основательно дурацкой, но ведь и не уйдешь ведь, посол все же, представитель все же державы, столь же просвещенной, сколь и могущественной, давшей нашему Великому-Могучему-Правдивому-Свободному столько великолепных слов, и среди них «буфет», «душ», «дирижабль», открывшей, в конце концов, миру великое чудо фотографии. Оглядываясь по сторонам, они ловили недоуменные взгляды дипломатов первого, второго и третьего миров. Во взглядах советских представителей, кроме недоумения, читалась еще и какая-то нечитаемая дикость. Впоследствии выяснилось, что в нарушение протокола посол Мюран-Осси в течение получаса не обращал внимания на заместителя министра культуры СССР, увлекшись по меньшей мере странной беседой со скандально известной личностью. Можно было заметить, что кое-кто из советских гостей перешептывается, глядя на посла, но тот беззаботно хохотал и аплодировал, ибо извлечена была на сей раз рельса советского анекдота. Пикантность еще заключалась в том, что за несколько голов от группы Мюрана-Осси определялись пегие патлы вождя советского фото Фотия Фекловича Клезмецова, на которого, увы, никто из дипломатов не обращал внимания.
Все это продолжалось ни много ни мало, но ровно тридцать минут, после чего посол Галлии сердечным образом попрощался с фотографом Московии, взяв с него слово обязательно заходить еще, звонить всякий раз, когда что-нибудь понадобится от Франции, ну а также не забывать, что и послы – тоже люди, которым иной раз бывает скучно на чужбине и которые совсем не прочь поближе познакомиться с интересным миром московских художников.
Отвалив от посла, Огородников стал круто забирать к буфету: пока не поздно, надо захмелиться, а то приему-то скоро конец.
Макс, что это значит? – спросила бурно влекомая Настя. Он пожал плечами. Мелькнул со вкусным бутербродом у рта либеральный соседушка, многозначительно подмигнул, хотя в его исполнении подмиг обернулся еще большим расширением круглого глаза, вышепнул «браво», беззвучное, как мыльный пузырек, слинял.
Браво, громко сказал румяный и стройный, как десятиборец, Харрисон Росборн. Я заметил по часам: тридцать две минуты с послом! Это очень хорошо, очень, очень хорошо, Макс! Огородников быстро загружался возле буфета. А что тут такого особенно хорошего, Харрисон, что тут такого вообще-то сногсшибательного? Просветите дурака!
Не притворяйтесь, Макс, все только и говорили об этой демонстративной аудиенции. Демонстративной, вы сказали? Тут Настя как бы слегка рассердилась. Не придуривайся, Ого, ты что, сюда жрать пришел, что ли? Росборн отвел их от буфета в угол, где при помощи какого-то извечного там стоявшего фарфорового истукана можно было слегка отсоединиться от толпы. Благодаря вашей беседе с послом я сделал два любопытных вывода, сказал Росборн. Во-первых, у французов, оказывается, неплохая информация о глубинных московских делах. Во-вторых, этот Мюран-Осси явно неплохой парень, просто-напросто неплохой и нетрусливый парень.
Да просветите же, Харрисон, черт возьми, ну, скажите же, как все это в политике называется, шамкал Огородников набитым ртом, да еще сморкался попутно в большущий салатного цвета платок. Настя очень строго стояла и молча переводила глаза с одного на другого.
Видите ли, Макс, у меня есть в Москве, ну, то, что называется «сорсес», ну, словом, «источники». Это уже многолетнее дело, и я, прекрасно понимая, откуда, с какого дна эти источники бьют – увы, в английском эта экспрессия не вполне работает, – но, знаете ли, кроме этой дурацкой игры, есть ведь еще и человеческие отношения… В общем, я научился разговаривать с «источником» и различать, где подсаживают утку, где пахнет дичью, то есть правдой. Вчера я ужинал со своими «источниками», и разговор шел в большой степени о вас, что естественно – о «Скажи изюм!» сейчас говорит вся политическая Москва. Блядство, вставил тут краткий комментарий предмет разговоров всей политической (оказывается, есть и такая) Москвы. Это слово мне почему-то не дается, улыбнулся Росборн. Вообще матом стараюсь не пользоваться. Однажды употребил в компании, где все ругались, а оказалось ни к городу, ни к. деревне, всех шокировал… Ни к селу ни к городу, мрачно поправила Настя. Она не спускала взгляда с Ого, кажется, понимала, что, несмотря на чавканье паштетом и хлопанье «бужоли», Макс начинает «пустеть», то есть вновь возникает дикое ощущение распирающей пустоты; необходимо найти для него какие-нибудь надежные транквилизаторы.
Харрисон Росборн покраснел: он очень серьезно относился к своему русскому. Позор, сказал он, простите за дурацкую ошибку, это просто от волнения. Если бы я по-английски так, как вы по-русски… Макс заторопился… вот расскажу вам случай, дикий курьез в Австралии… Он, кажется, охотно замял бы разговор об «источниках», однако Настя остановила словоблудие. Пожалуйста, Харрисон. Почему вы волнуетесь? Видите ли, Росборн посмотрел через плечо, я понял, что Максу угрожает что-то очень серьезное. Об этом мы догадываемся, сказала Настя, но есть ли у вас что-то конкретное? Вот именно, кивнул журналист, в «Фотогазете» готов фельетон. Заголовок – «Скрытая камера Огородникова». «Источники» сказали, что такого не припомнят со времен Солженицына.
– Здорово, – сказал Максим. – Можно гордиться. Полчаса с послом Франции. Статья в ведущей газете. Сравнение с Солженицыным. Гордись, Настя! Лично я буду гордиться сегодня весь вечер, а завтра вдребадан облююсь, обосрусь, обоссусь, истеку и испарюсь!
– В своем репертуаре, – сказала Настя. – Не слушайте его, Харрисон.
– Почему? Мне нравится этот план, – засмеялся Росборн, потом добавил, понизив голос: – Пожалуйста, держите меня в курсе всего происходящего, звоните прямо в бюро и домой. Думаю, что сейчас это вам уже не повредит.
Остаток вечера Огородников и впрямь выкаблучивал, как в прежние времена. Насосался шампанским. Танцевал с женой бразильского посла, а потом и с самим бразильским послом. Торговал свою жену Настю в гарем представителя Объединенных Арабских Эмиров. Общество было в восторге. Постепенно все же гости разошлись, в пустынных и порядком захламленных залах остались только «изюмовцы» да несколько стукачей. Вдруг в глубине анфилады возникла чрезвычайная фигура: Васюша Штурмин в своем цилиндре и развевающейся крылатке. Потрясенный обслуживающий персонал смотрел на его звонкое приближение, казалось, позвякивали шпоры. Казалось, оставил лошадь у крыльца. На самом деле – ни шпор, ни лошади. Только что прилетел из Свердловска, из гущи народной жизни. Узнал, что у франков гужуетесь, и вот я здесь. Да как же, Васюша, без приглашения? Не проблема, проехал в багажнике «Ситроена». А обратно-то как? Не проблема, обратно – под банкой!
- Коммунисты поймали мальчишку,
- Затащили к себе в КГБ,
- Ты признайся, кто дал тебе книжку,
- Руководство к подпольной борьбе!
- Ты зачем совершай преступления,
- Клеветал на наш радостный строй?
- Брать хотел я на вашего Ленина! -
- Отвечает им юный герой.
- Восстановим республику павшую,
- Хоть Чека и силен, как удав!
- И Россия воспрянет уставшая
- Посреди человеческих прав!
- Так вещал в глубине заточения
- Лев Соколкин, народный боец,
- И слова его без исключения
- Доходили до юных сердец!
- А однажды в гэбэшной компании
- Появилась живая душа,
- Синеглазка пришла по заданию,
- Нина Щорс, дипломант ВэПэШа!
- Среди урок, пестрящих наколками,
- В той тюрьме, что зовется «Багдад»,
- Нина Щорс увидала Соколкина.
- Два сердечка забилися в лад!
- Повлияйте на юного циника,
- Попросил ее старый чекист,
- Но в глазах ее, чистых и синеньких,
- Жил поэт, а не дохлый марксист…
- В том же духе далее сорок четыре куплета.
V
Сканщин и Планщин засиделись за полночь в штаб-квартире опергруппы. Нужно было завершить разбор огромного потока информации и окончательно сформулировать акции следующей недели.
Генерал наслаждался: отличная же, в самом деле, обстановка! Огромный кабинет погружен в темноту, только два стола освещены яркими настольными лампами, его собственный и стол любимого ученика, талантливого и миловидного Володи. Заварен крепкий чай, не чай – деготь. В наличии и бутылка коньяку. Выпьем, когда закончим. Домой не хотелось. Дом с верной супругой «Георгием Максимильяновичем» опостылел хуже горькой редьки.
Капитан хандрил. Во-первых, потому, что сорвалась свиданка с дорогой Викторией Гурьевной. Во-вторых, претила эта гора бумаг, оперсводок, информашек и доносов. Попахивает канализацией это хозяйство, говном разит, иначе и не скажешь. Лучше бы художественную литературу сейчас почитать. Коллега из «лишки» как раз обещал на пару дней реквизированную при обыске «Лолиту». В-третьих, вообще надоело работать. На юг бы! В-четвертых, боялся, как бы генерал не вспомнил о своей дурацкой идее «сигнал предостережения», порученной для исполнения лично ему, нет чтобы Кольке Слязгину, позорнику, отдать. И в-пятых, неприятнейшим образом отрыгивалась встреча с вышестоящим лицом, просто-напросто возникало презрение к роду человеческому. Работая в «железах» уже третий год, Вова Сканщин не переставал удивляться многоступенчатости начальства, или, как извлечено было из словаря инслов, «иерархии». Вот этот, вышестоящий, перед которым сам генерал придыхает, кто он таков? Мы сейчас, Володя, с тобой в такие верха поднимаемся, голова закружится! Шли-шли по разным этажам, ехали-ехали на разных лифтах, подъемы и спуски, запутаешься, где тут верха, где низы. Наконец предстали перед личностью Врагу-во-сне-не-пожелаешь-уви-деть. Сидело молча, пока Валерьян Кузьмич докладал, никаких эмоций на глиняном лице не выражалось, только лишь раз левая бровь поползла вверх при докладе о тридцатидвухсполовиннойминутной беседе М.П.Огородникова с французским послом. В этой связи изрекло звук «хм». Генерал тут же подхватил: в этой связи мы чуть тормознем наших журналистов. Оно сделало себе пометку.
Генерал, как будто по заказу, только об Огороде докладал, все его передвижения, словечки и контакты, об альбоме же вообще ни слова. Странное впечатление от вышестоящего лица, вроде даже одобрил работу капитана Сканщина – резкий подъем, каблуки вместе, подбородок вверх, демонстрация лица, то есть показ преданности, служу Советскому Союзу! – вроде бы тишина, спокойствие, непреодолимая сила, а все равно какое-то странное ощущение, как в художественной литературе пишут, странное ощущение какого-то знакомого тошнотворного позора. Из папаниных, что ли, складских корешей? Тьфу, придет же такое в голову.