Лихолетье Ойкумены Вершинин Лев
Олимпиада молчит, высокомерно вскинув голову. Ей нечего и незачем отвечать. Сотни свидетелей могут подтвердить: она говорила именно так. Впрочем, царица и не думает опровергать свои собственные слова. Тем паче что в них – чистая правда, и правды этой ей нечего стыдиться.
– Итак, я утверждаю, что ты виновна в многократной супружеской измене!
Страшное обвинение. Македонский закон беспощаден к прелюбодейкам. За осквернение супружеского ложа в поселках бесстыдниц побивают камнями.
Но Олимпиаде есть чем ответить наветчику!
– Разве ты забыл, сын Антипатра, – усмехается царица в глаза наместнику, – любовь Олимпийцев нельзя отвергать, ибо месть их способна навлечь горе на всю страну. Могла ли я стать виновницей бедствий для Македонии?
Парировав удар, она спешит закрепить успех.
– Обвиняя меня в прелюбодеянии, сын Антипатра, ты обвиняешь вместе со мною и Алкмену, родившую Диосу-Зевсу Геракла, и Данаю, родительницу Персея, и Леду, мать Кастора, и Кимену, подарившую Афинам полубога Тесея, и многих иных. Слышал ли кто, чтобы этих славных жен упрекали их благородные супруги?!
А вот это уже победа!
Победа?
Плохо же знаешь ты, упыриха, на что способен лишенный мужского естества, видящий на много ходов вперед старик, архиграмматик наместника…
– Святы и благословенны названные тобою жены, и велики дети их. Но не спеши присоединять свое имя к их светлым именам. Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в сознательной лжи перед судом войска! – восклицает Кассандр, едва завершается ее речь, и на устах его возникает тщательно подготовленная брезгливая гримаса. – Ибо не благой бог был любовником твоим, но кровавый ночной демон!
Судьи непроизвольно охают.
Страшнейшее обвинение! Плотская связь с духами ночи, обитающими на перекрестках дорог, пьющими кровь неосторожных путников, по обычаям страны, карается сожжением заживо. Но разве возможно доказать такую связь?
– Я не стану приводить доказательства, мужи-македонцы, – на устах Кассандра появляется лукавая и грозная улыбка, и слушатели в удивлении округляют глаза. – Нет, я не стану говорить! Пусть ведьму изобличат те, кто долгие годы ждал этого часа!
Незаметный знак евнуха.
Плотно затворенные ворота чуть приоткрываются, впустив с улицы седого человека, одетого в черное. На узловатую клюку опирается он, и в глазах его блестят слезы.
– Мужи-македонцы! Вам, годящимся мне в правнуки, принес я стариковское горе свое…
…Клеопатрой звали его внучку. Клеопатрой. Светлой и чистой, как горный ручеек, была она. Резвой, как козочка. И совсем юной. Удивительно ли, что, увидев, прикипел к ней суровым сердцем царь Филипп? Но не могла рожденная в одном из знатнейших домов Македонии дева стать наложницей, пусть и в гареме базилевса. И влюбленный царь сделал ее законной женой и царицей, отослав сидящую здесь молосску в ее дикий Эпир. Когда же погиб от ножа убийцы добрый Филипп, а сын сидящей здесь женщины сделался царем…
Слова застревают в горле рыдающего старца.
– Говори же, говори, ничего не скрывая, почтенный, – ласково просит Кассандр.
Старик всхлипывает – жалобно, как дитя.
– Она послала моей голубке веревку и меч, на выбор…
– И что же?
– Моя девочка, законная царица Македонии, отказалась убить себя. Она сказала: убей меня ты, упыриха, и кровь моя да будет на тебе…
– И тогда? – голос Кассандра мягок, как пух.
– И тогда доченьку моей внучки, правнучку мою, изжарили на медной сковороде…
Старик, синея, хватается за сердце. Подскакивают рабы. Бережно подхватывают под локти. Отводят в сторону, в тень, где уже поджидает приведенный архиграмматиком лекарь.
Впервые за все утро наместник глядит в лицо царице.
– По твоему приказу, женщина, была изжарена на сковородке пятимесячная девочка, дочь нашего царя Филиппа. Нашего законного царя. Которому ты уже не была женой. И принудили уйти из жизни юную девушку, благородную македонянку. И вырезали до единого человека ее родню, славный и знаменитый род Артатидов…
Кассандр пожимает плечами.
– Лишь жизнь этого почтенного старца, своего наставника, отмолил у твоего сына побратим моего отца и твоего царственного супруга, великий воин Парменион. Но ты, запомнив это, сумела ему отомстить…
О делах давно минувших дней, делах тайных и кровавых, рассказывает Кассандр, как свидетель, не как обвиняющий.
О мудром полководце Парменионе и его отважных сыновьях, загубленных безо всякой вины, по ложным наветам женщины, сидящей здесь. Ни в чем не отказывал матери Божественный, даже в жизни старых соратников своего отца. Да полно, разве считал он Филиппа отцом? Нет. Он ненавидел Филиппа. И виной тому – эта женщина, смеющая даже сейчас, после всего прозвучавшего, не опускать взгляда…
Тихо во дворе. Очень тихо.
Отчетливо слышно каждое скорбное слово.
Один за другим входят в открывающиеся ворота скорбные люди в черном.
Их много. Десятки. Сотни.
Негромко, словно жалуясь, сверкая воспаленными глазами, излившими все слезы, повествуют они о пытках и казнях, о ременных петлях-удавках и окровавленных плахах, о чашах с медленным ядом, подносимых на пиру, и шипении раскаленного железа, вспарывающего глазные яблоки.
Триста двадцать семь неопровержимо доказанных смертей. Триста двадцать семь лучших, благороднейших людей Македонии. Триста двадцать семь теней, чьи жалобные голоса доносятся из Эреба, моля об отмщении.
Упыриха не щадила никого.
Пылали дома посмевших вполголоса возразить, а стража копьями докалывала спасающихся. Захлебывались в выгребных ямах решившиеся хоть шепотом осудить кровопролитие. Зашитые в звериные шкуры, заживо разрывались псовыми сворами несчастные, повинные лишь в отдаленном родстве с родом Аргеадов. И не перечесть вообще ни в чем не повинных, попавшихся на глаза ведьме в мгновение приступа ярости…
Люди говорят, и все чаще приходится лекарю пускать в ход свое искусство. Сердца свидетелей не выдерживают. Да и что там свидетели! Уже и трем воинам из числа судей, мужчинам с сердцами, поросшими шерстью, пришлось пустить кровь, привести их в сознание и вернуть на судейские скамьи…
Молчат воины-судьи, и глаза их посверкивают недобрыми отблесками. Молчит вернувшийся в свое кресло Кассандр. Тише подвальной мышки ведет записи свидетельских показаний евнух-архиграмматик.
Ни одному из требующих справедливости не желает возразить обвиняемая.
Ни единому.
Нечего ей сказать.
Приговор очевиден. Ибо творить подобное воистину способен лишь тот, кто неразрывно спутал нить своей жизни с бесчинствующими в усыпальницах демонами полуночного мрака.
Свидетельства людей в черном сделали свое дело.
Нет нужды в дальнейших обвинениях.
Внимательно, но уже без живого интереса выслушивают судьи очевидцев гибели слабоумного, но законно избранного царя Арридея и его прекрасной супруги Эвридики, пытавшейся не допустить возвращения из Эпира в Македонию молосской ведьмы.
Черное это деяние меркнет на фоне того, что уже рассказано. И только архиграмматик аккуратно вписывает в свой свиток еще одно свидетельство о преднамеренном цареубийстве и узурпации власти.
Уже без особого внимания слушают и выборные от войска показания горных династов, соратников Полисперхонта, подтверждающих, что Царица Цариц сулила им восстановление независимости их княжества, если они помогут ей утвердиться в Пелле. Устали судьи от перечисления изощреннейших злодейств.
И государственная измена уже не способна их потрясти.
Впрочем, как бы то ни было, суд есть суд.
А на суде даже закоренелый, неисправимый преступник имеет право на защиту.
– Олимпиада-молосска, – избегая глядеть на упыриху, спрашивает старейший из судей. – Есть ли у тебя некто, готовый сказать слово в твою пользу?
Олимпиада встает, неестественно расправив худые плечи. И голос ее высокомерен.
– Я буду защищать себя сама!
Среди выборных от войска возникает оживление. Неужели после всего, что прозвучало, она надеется убедить суд в своей невиновности? Единственный надежный щит для нее – напомнить о том, что она, скверная или хорошая, но – мать Божественного, и сын любил ее. Во имя великого сына матери можно многое простить. Но у всего, даже у всепрощения, есть пределы, преступить которые невозможно!
– Говори, если есть что сказать, – дозволяет старый воин, а евнух-архиграмматик настораживается, приложив к уху большую мягкую ладонь.
– Я, Царица Цариц, неподсудна вашему суду, – дерзко восклицает Олимпиада. – И не собираюсь оправдываться перед теми, кто обязан мне верностью. Цари вольны делать то, что делают, не давая отчета подданным. Вы хотите убить меня? Я не боюсь. Убивайте. Но ответ вам придется держать перед богами. Потому что, убив меня, вы не покараете зло. А лишь породите зло много большее. По-вашему, я убийца? Пусть так, не спорю. Но, казнив меня, вы станете соучастниками другого преступления, затмевающего все мои поступки, о которых я не сожалею и не собираюсь сожалеть!
Она говорит столь уверенно, что воины-судьи помимо воли испытывают некоторое смущение. Лишь старый евнух, не отнимая ладонь от уха, встречает каждое слово защищающейся удовлетворенным кивком.
– Вот он, истинный преступник! – палец Олимпиады вонзается в Кассандра, едва не отшатнувшегося и лишь в последний миг сумевшего сберечь достоинство. – Вы думаете, о справедливости и законе думал он, затевая это судилище? Нет и нет! Он, а не я мечтает извести род македонских царей-Аргеадов и похитить законно принадлежащий им по воле богов венец! Бойтесь же, македонцы, быть рядом с ним, ибо нет и не будет худшего преступления перед божьим судом!
С яростной радостью замечает царица сгущающиеся тени сомнения на лицах некоторых судей.
Разве она не права? Базилевсы и впрямь не обязаны отчетом подданным, и даже страшнейший из тиранов, если несет в жилах божественную кровь, отвечает только перед Олимпийцами. Простолюдинам не дано судить ярость и гнев, вполне возможно, внушенные небожителями. Кто способен наверняка, не рискуя ошибиться, отличить буйство божества от злобствования полночного демона?!
– Подумайте! Не кто иной, как Кассандр, уже почти год держит под арестом моего внука, вашего законного, ни в каких убийствах не повинного царя. Кассандр, попирая все обычаи, прячет от ваших глаз мою дочь, дочь вашего царя Филиппа. А в чем вина племянницы и гостьи моей, юной царевны молоссов Деидамии, дочери брата моего Эакида?! – восклицает царица. – Я – да! Я – убивала. Не признаю своей вины, но – убивала. Что ж, умертвите меня! Но при чем здесь дети? О! Видно, тот, кто посмел обвинять меня, царицу и мать Божественного Александра, таит надежду вашими руками извести под корень оба рода, идущих от Олимпийцев – молосских Эакидов и Аргеадов македонских! Что ж, македонцы, посмеете ли вы стать сообщниками этого злоумышленника?!
Олимпиада не упоминает имени наместника, но присутствующим кажется, что имя «Кассандр» прозвучало во всеуслышание, и они не могут поручиться, что лицо сына Антипатра в этот миг сохранило невозмутимость. В зеленых глазах женщины вспыхивает торжество.
И вот тогда из-за маленького столика, вытирая тряпицей испачканные чернилами пальцы, неторопливо встает не имеющий возраста евнух.
– Мужи-македонцы! – тонкий голосок его тускл и невыносимо скучен. – Я, архиграмматик наместника Македонии Кассандра, сына Антипатра, хочу напомнить вам, что родной внук обвиняемой Олимпиады-молосски, сын дочери ее и царя нашего Филиппа Клеопатры, благородный Неоптолем, по воле почтенного Кассандра царствует ныне в своей наследственной вотчине, Молоссии. Также позвольте напомнить, что Неоптолем является одновременно и Аргеадом, и Эакидом, что не помешало, однако, наместнику позаботиться о его судьбе!
– О да! Кассандр пощадил и приласкал несчастного дурачка! – смеется царица.
Но евнух не обратил никакого внимания на ее насмешку.
– Мужи-македонцы! С дозволения наместника Македонии сообщаю вам, что нынешним утром вышеупомянутая Клеопатра, дочь обвиняемой Олимпиады-молосски и царя нашего Филиппа, снабженная должными дарами и приличествующей свитой, отправилась в путь, к месту пребывания почтеннейшего Антигона, наместника Азии…
Он тоненько прокашливается, очищая горло.
– …единственного, кто по праву возраста и заслуг правомочен быть опекуном царской семьи и воспитателем юного Царя Царей. Посему и Александр, сын Александра, внук обвиняемой Олимпиады-молосски, будет отправлен ко двору почтеннейшего Антигона, как только недуг, не позволяющий ему отправиться в дорогу немедленно, перестанет внушать совету лечащих врачей опасения за жизнь нашего господина…
В амфитеатре кто-то изумленно присвистывает. Презрительно глядя то ли на враз побелевшее лицо царицы, то ли сквозь него, евнух, весьма довольный произведенным впечатлением, завершает:
– К почтенному Антигону отбыла ныне и молосская царевна Деидамия, о судьбе которой изволила только что проявить беспокойство обвиняемая. Наместник Македонии не враждует с невинными. Тем паче что Деидамия просватана обвиняемой за сына почтеннейшего Антигона, благородного Деметрия…
Рыхлые щеки евнуха насмешливо вздрагивают, всколыхнув складки сухой кожи.
– Из этого следует, что наместник Македонии Кассандр свято чтит волю царицы Олимпиады, старейшей в обоих царственных семьях!
Церемонно поклонившись, он садится и вновь обмакивает в чернильницу тонко очиненное перо.
– Смерть упырихе! – говорит старейший из судей.
– Смерть! Смерть! – вразнобой подхватывают остальные.
Царица вздрагивает. Рот ее на мгновение, не больше, перекашивает скорбная складка. Удар, нанесенный евнухом, смертелен, хитрец сумел обернуть ее оружие против нее самой.
Жизнь кончена, теперь в этом не может быть сомнений, но это не страшно. Страшна окончательность поражения. Проклятый Кассандр перемудрил ее. И обыграл. Он отпустит к Антигону безобидных, вовсе не нужных тому женщин. Но ее внука не отдаст никогда, сколько бы клятв ни принес. Селевк же с Птолемеем кинутся теперь разбираться с Одноглазым, заподозрив наместника Азии в сговоре с Кассандром. А Кассандр останется в стороне, в далекой от полей битв Македонии, понемногу укрепляя свою власть и делая ее безраздельной.
Умный, негромкий, предусмотрительный и ненавистный Кассандр, которому так и не удалось отомстить…
– Ну что ж! – поднявшись с кресла, Олимпиада быстрым шагом подходит вплотную к скамьям. Взгляд ее прикован к одному из судей, совсем еще молодому рыжему пехотинцу.
– Я узнала тебя, воин! Это ты сулил в Пидне жизнь и удачу моему внуку. Ты обещал верно служить ему, когда он подрастет, а имя тебе – Ксантипп…
Македонец, потупив глаза, бледнеет. Он явно напуган резким голосом и сверкающими глазами упырихи.
– Так вот, предатель! Вы называете меня упырихой? Ею я и стану после смерти. И запомни: я выпью из твоих жил всю кровь, по капельке, если прольется кровь моего внука. Не забывай об этом – и бойся не выполнить клятву, данную тобой в Пидне…
Воин дрожит всем телом, и на лбу его выступает липкая испарина.
– А теперь – убивайте! – презрительно шипит Царица Цариц. – Я презираю вас! Ну же! Кто первым посмеет поднять меч на мать Божественного?!
Опасный миг!
Кассандр видит: те, кто только что, не колеблясь, вынес приговор, не в силах привести его в исполнение. Каждому не по себе при одной мысли о том, что когда-нибудь придется встать лицом к лицу с Божественным, выйдя из Хароновой ладьи на том берегу темноструйного Ахерона…
Что ж. Есть заготовка и на такой случай. Хвала мудрости многоопытного архиграмматика!
– Нет, мерзкая! – усмехается наместник, не скрывая острого, почти чувственного наслаждения. – Не надейся, что честный солдатский клинок коснется твоей проклятой плоти. Ты недостойна умереть от железа. Не зови палача. Кровь, пролитая тобою, сама взыщет с тебя долги!
Как ни странно, но в голосе стратега нет злобы, скорее – судорожная веселость. И не на Олимпиаду глядит он, цедя слова, а куда-то поверх нее. Царица невольно оборачивается, следуя взором за взглядом ненавистного. И замирает, будто облитая водой на лютом морозе.
Людей в черных одеяниях, входящих в распахнутые ворота, видит она.
Их много. Они неспешны и безмолвны. И у каждого в правой карающей руке – по увесистому камню, никак не меньше собачьей головы.
Шумно вздохнув, Олимпиада шагает навстречу толпе…
…После третьего удара она покачнулась. И сыночек, бессмертный Бог, явившись в сиянии величия своего, поддержал старуху мать и увел от обидчиков, так и не позволив Царице Цариц осознать, что она мертва.
– Э-ге-ге-ге-геееееей!
Крик стрелою вонзился в опрокинутую чашу небес, ударился о прозрачное легкоперое облачко, застывшее в безмерной выси, рассыпался на тысячи тысяч мельчайших отзвуков, разлетелся над сухой каменистой равниной многократным неутихающим эхом. Пламенно-рыжий нисейский скакун, хрипя и расплескивая полночную гриву, встал на дыбы над самым обрывом. Замер. Шагнул вспять, с трудом удерживая равновесие.
Звонко и возмущенно заржал. И, прядая ушами, изогнул лебединую шею, с упреком косясь на всадника.
– Господин!
Во влажных фиолетовых глазах отставшего всего лишь на миг спутника – ужас.
– Твой отец будет гневаться, господин!
– Наверняка. Если узнает. А ведь он не узнает, не так ли, Зопир?
Деметрий, дружески улыбаясь, подмигнул персу. Как равный равному. И широко раскинул обнаженные по самые плечи руки, словно примериваясь: выйдет ли полететь?
Зопир, трепеща, зажмурился.
От шах-заде Деметрия можно ожидать всего. В том числе и прыжка в бездну. Причем – самое странное! – прекрасно зная своего господина, перс не мог бы поручиться, что сын Антигона воистину не сможет полетать. Слишком уж чистый золотой огонь играл в кудрявых локонах молодого повелителя, тот самый отсвет неугасимого пламени великого Ахурамазды-Ормузда, что возгорелось из ничего в нигде и будет пылать до тех пор, пока не угаснет последняя искра и мир не погрузится во тьму бесконечной ночи.
– Впрочем, Зопир, у меня нет охоты уподобляться Икару. Что толку быть вторым, а? – рассмеялся Деметрий, и перс облегченно вздохнул.
Нет сомнений, шах-заде сродни Великому Пламени, и частица первоогня горит в его душе. Простые смертные, даже властители, не бывают так отважны и так добры с низшими, умея не унижаться до них, но возвышать до себя, и так бесшабашно щедры. Вот золотой перстень на безымянном пальце левой руки Зопира: цена кольцу – едва ли не полселения, где перс появился на свет. А Деметрий подарил его легко, походя, просто так, заметив восхищение драгоценной вещицей, мелькнувшее в фиолетовых очах телохранителя. Вот браслет витого серебра: на любом базаре за изделие столь тонкой работы, не глядя, отдадут стригунка нисейской породы – и это тоже дар милостивого шах-заде.
Поэтому перс Зопир, сын перса Пероза, спокойно и без размышлений умрет за юного господина, если такая жертва будет необходима.
Легко и приятно отдать жизнь за Деметрия, ибо других таких не бывает на свете.
Старый воитель Антигон – вах! – могуч и страшен, как дэв, от взгляда его единственного глаза сердце уходит в пятки и хочется сделаться тише рыбы и незаметнее муравья. Великое счастье служить такому повелителю, тем более что старец мудр и не делает различия между детьми Персиды и своими единокровными юнанами[33]. Но все же шах-заде, на вкус Зопира, способен превзойти отца. Он станет непобедимым спасаларом[34] и мудрым шахом, когда войдет в полную силу, а верный Зопир будет при нем сардаром гвардии «бессмертных», а то и визирем. Почему нет? Следует лишь верно служить, быть неизменно рядом и по возможности не позволять златоволосому юноше творить излишние глупости, но так, чтобы опека не была обременительна…
Тогда, вне всяких сомнений, и старый шах не обойдет Зопира наградами.
Дробный, приближающийся перестук копыт заставил перса встрепенуться.
Э! Пустяки! Два отставших юнана на смирных лошадках.
Поспели наконец. Шах-заде называет их друзьями. Но у шахских сыновей, особенно единственных наследников, не бывает друзей. У них есть слуги, как Зопир. И есть слуги обычные. А еще есть враги.
С другой стороны, у каждого народа свои обычаи, и юнаны не исключение; удивительно ли, что Зопир пока не все понимает в поведении светловолосых западных людей?
Друзья так друзья. Пусть. Во всяком случае, этот, светлоглазый, чье длинное имя нелегко запомнить, и впрямь смотрит на шахского сына хорошими, правильными глазами. Иное дело – второй, чье имя короче. Этого не назовешь другом. И слугой тоже. Впрочем, он и не враг…
– Господа! – приветливо прикладывает руку к груди перс.
Молодые эллины старательно отводят глаза, делая вид, что не заметили учтивости азиата-телохранителя. Они по сей день не нашли в себе силы понять и простить. Впрочем, Зопир и не думает затаивать обиду, скорее жалеет упрямцев. Он и впрямь виноват перед этими двумя. Но и не виноват! Ибо кто более повинен в смерти человека: меч, отсекший голову, рука, поднявшая и опустившая меч, или уста, отдавшие приказ?
Да, мудрый амир Эвмен умер от его, Зопира, руки. Но смерть его была легка и пришла по приказу старого шаха. Разумно ли не замечать поклоны Зопира, который всего только меч, и при этом учтиво кланяться одноглазому Антигону? Нет, неразумно. Но кто поступает неразумно, тот помечен печатью гнева пресветлого Ахурамазды-Ормузда. Значит, таких несчастных можно лишь пожалеть. Гневаться на них излишне. Мстить им не за что. Другое дело, если случится так, что заносчивые юнаны прогневают чем-либо старого шаха… О, вот тогда Зопир с особым удовольствием накажет негодяев. Увы! Шах никогда не гневается на тех, кого называет своими друзьями добросердечный и доверчивый шах-заде Деметрий.
Потупив выпуклые глаза, Зопир умолкает, сделавшись незаметным, как и подобает вышколенному соматофилаку.
А Деметрий звонко смеется, заставляя коня приплясывать на самом краешке бездны.
– Каково?
И, не сразу дождавшись ответа, нетерпеливо переспрашивает, словно поддразнивая:
– Ну же, Киней! Почему молчишь, Гиероним?
Что отвечать?
Жутка пропасть, и крут обрыв…
– Разве ты бог, Деметрий? – Гиероним на кратчайший миг скашивает глаза в прозрачную пустоту и вздрагивает. – Разве ты бессмертен?
– Не знаю, – честно отвечает единственный сын и наследник Антигона. – Но иногда так и тянет проверить!
Зопир, восседающий на своем караковом в сторонке, бледнеет.
– Но не сейчас. – Смех Деметрия возвращает краску щекам перса. – Как ты полагаешь, Киней?
Киней пожимает плечами, скептически взглянув на искренне восхищенного Гиеронима.
Они очень разные, любимые ученики пребывающего в Эребе Эвмена из Кардии.
Гиероним – светловолосый, худенький, восторженный. Он – земляк кардианца и попал в ученики по просьбе своего отца, друга Эвменова детства. Смерть учителя он переживал тяжело, несколько ночей кряду обливаясь слезами. Но, выплакавшись, успокоился и, не забывая чтить память ушедшего, нашел себе нового кумира. Ведь и сам наставник Эвмен, уходя на казнь, строго завещал: пусть не будет в сердцах ваших ненависти к Одноглазому, он ни в чем не виновен. Я умираю лишь потому, что разуверился и устал жить…
Гиероним никогда не спорил с учителем, предпочитая верить на слово. Принял его завет на веру и в тот последний час. И нынче каждый вечер, не позволяя себе отдыха, сидит он над свитками, описывая минувший день: каким он был, что принес, что унес и как провел его юный полубог Деметрий, сын наместника Азии Антигона.
Историю Одноглазого и его сына задумал создать в назидание потомкам молодой кардианец вместо отложенной навсегда печальной повести о многотрудной жизни Эвмена…
Киней – совсем иной. Кудлатая молодая бородка с проблесками ранней седины делает его, почти ровесника Гиеронима и Деметрия, лет на десять старше своего возраста, а колючие недоверчивые глаза лишь усугубляют первое впечатление. Впрочем, уроженцы славных Афин известны всей Ойкумене своей недоверчивостью. И в этом Киней – истинный сын своего полиса. Но кроме этого, он еще и редкостный молчун, что вовсе не свойственно неуемным афинским балаболкам…
Вот и сейчас он долго молчит, подбирая слова, прежде чем ответить.
– Дурно испытывать терпение судьбы, Деметрий. Она долго терпит, но неизбежно мстит, и порой жестоко, – говорит он наконец.
– Вот как? – иронически морщится юный полубог. – А я думаю, каждый свою судьбу делает сам…
Это не его слова. Это слова Антигона, оброненные однажды Одноглазым и тотчас позабытые им, но крепко запомнившиеся сыну. Мудрые слова. Самому Деметрию так не сказать, хотя он давно уже считает эту мысль своей, и только своей. В самом деле, разве есть у них с отцом что-то, чем не готовы они поделиться? Нет такого! И не будет…
Не веришь? Смотри!
Став вдруг очень серьезным, Деметрий указывает пальцем вниз, в долину.
– Вот как делается судьба!
А внизу, в ясной дали, на сером с желтыми проплешинами ковре песчано-каменистой равнины, почти вплотную к кажущимся отсюда невысокими громадам стен древнего Тира, на ослепительном фоне густой морской синевы, творится удивительное действо, завораживающее душу и взор.
Ровные квадраты, разделенные промежутками желтизны, выстроились там один к одному; с высоты обрыва они кажутся разноцветными лоскутами дорогих тканей, аккуратно выстланными по песчаной земле. Отсюда, разумеется, не различить лиц, не уловить знаки, вышитые на пурпурно-черных знаменах. Лишь изредка взблескивает солнечный луч, отразившись от бронзы, меди, серебра, железа и золота…
Там – войско.
И Одноглазый, умело взбадривая и тотчас лихо осаживая вороного скакуна, медленно проезжает вдоль идеально ровных солдатских шеренг. Он горд и счастлив.
Ибо вот, перед ним – лучшая армия мира.
Его армия!
Твердой, восхитительно сияющей стеной, уставно выпрямившись и строго вертикально держа длинные копья, стоят сариссофоры[35] – тяжеловооруженные пехотинцы, основа прославленной македонской фаланги, подарившей Александру Божественному половину Ойкумены. Антигон, правда, не склонен излишне превозносить фалангу; она несокрушима, нет спора, но она же и неповоротлива, капризна, прихотлива. Чтобы фаланга[36] побеждала, ей необходимо ровное поле, широкий простор для маневра, конница, защищающая фланги, и безукоризненная, многолетняя выучка бойцов. Потери опытных сариссофоров невосполнимы. Но разве всегда можно вынудить врага принять бой именно там, где удобно тебе? И разве подготовишь смену выбывающим из строя сариссофорам-фалангитам, если сражения следуют едва ли не каждую неделю, унося жизни тех, кто лишь начал учиться нелегкому искусству пешего боя в неразрывно сомкнутом строю?
Вот почему выше фаланги ценит Антигон синтагмы[37] греческих гоплитов. Они вооружены не хуже македонских копьеносцев, но небольшие, подвижные отряды их способны легко перестраиваться и маневрировать в любых условиях и на всякой местности. Именно гоплиты – мясо войны, и чаще всего не сариссы длиной в две-три оргии[38], а короткие копья и мечи эллинов решают исход сражений.
– Хайре! Радуйтесь, друзья! – кричит Антигон.
– Эвоэ, архистратег! Ликуй, великий вождь! – отзывается шлемоблещущая пехота.
Мельком отмечает Антигон: разные – о боги! – какие же разные лица! Синеватые, серые, голубые глаза македонцев. Выразительные, миндалевидные, золотистые, но чаще – темно-карие очи греков. Выпуклые, влажные, похожие на крупные виноградины и маслины, обрамленные пушистыми ресницами, – это, конечно, персидские глаза.
Вот что важнее всего!
Он, Одноглазый, добился своего и стал вождем всех: и для сынов родимой Македонии, и для уроженцев Эллады, и для отважных, хотя подчас излишне пылких азиатов. Он никогда не делал разницы между ними. И не делает по сей день. Все они, откуда бы родом ни были, равны для него. Все – его солдаты. Его дети!
– Хайре!
Вслед за тяжелой пехотой – веселые, многоцветные, приплясывающие от избытка сил ряды легковооруженных пельтастов[39] – лучников, пращников, метателей дротиков. Среди них, облаченных в свободные, не стесняющие движений доспехи из многократно простеганной льняной ткани, днем с огнем не найти ни грека, ни тем более македонца. И фракийских стрелков, составлявших некогда основу легкой пехоты Божественного, тоже никак не более тысячи. Куда ни глянь – азиатские лица. Фригийцы, исавры, пафлагонцы, каппадокийцы – обитатели сатрапий, сразу после смерти Божественного доставшихся Антигону. Эти восточные люди давно уже осознали свое равенство с любым из юнанов. И этим можно гордиться!
Единственное бесспорно мудрое свершение покойного царя-безумца: создание войска, в рядах которого смешались уроженцы всех подвластных земель, не распределенные по признаку родства. Единое войско – единый народ. Об этом мечтал Александр Божественный и потому относился к азиатам без всякого презрения. Он уравнял их с юнанами и в обязанностях, и в правах и усмирил западных людей, попытавшихся воспротивиться, и воистину не было для него ни эллина, ни варвара, но все подданные были равны в подданстве.
Неспроста ведь уже теперь, спустя совсем немногое время, в персидских, и мидийских, и парфянских поселениях-дасткартах[40] рассказывают детишкам волшебные сказки о великом и мудром шахиншахе Искандере Зулькарнайне Двурогом, пришедшем из закатного света и принесшем добро и ласку истомленной игом буйных Ахаменидов и их жадных сатрапов Азии…
Все это так и не так. Глупым варварам невдомек, что все смертные были одинаково равны для Александра лишь потому, что равенство их было равенством рабства. Нет, Антигон не станет повторять эту ошибку. Кто слышал о преданности рабов? Любой воин дорог Одноглазому, как соратник, как младший брат. И поэтому – он знает, сам слышал песни гусанов! – легенды об Однооком Дэве, превзошедшем милостью самого Зулькарнайна, давно уже ползут по пропыленным дорогам Востока, приманивая под пурпурно-черные стяги все новые и новые сотни отважных мужей…
– Аш-шалам, спасалар! – нестройно и радостно вопят пельтасты, подбрасывая высоко над головой и ловко перехватывая на лету короткие дротики.
– Ва-аш-шалам, азатлар! – откликается Антигон, вызывая новую волну восторженного рева, и посылает вороного дальше вдоль строя.
О!
Блеск и нестерпимое сияние!
Конница!!!
Лоснящиеся, вычищенные до блеска бока. Тщательно расчесанные, перевитые по случаю смотра цветными лентами гривы. Длинные шелковистые хвосты, подвязанные нитями жемчуга. Лукавые и мудрые, едва ли не человеческие глаза, опушенные изогнутыми, девичьи ласковыми ресницами, странными в обрамлении твердой бронзы налобников.
И всадники-кентавры, с ног до головы закованные в сияющий металл.
Всадники, способные в хлестком, ни себя, ни врага не щадящем накате проломить даже ряды ощетинившейся сариссами[41] фаланги…
Этерия!
Отборная тяжелая конница.
Каждый из этих смельчаков зачислен в этерию и получил право носить багряный, расшитый золотом плащ в награду за доблесть и мужество. Каждый удостоен награды за подвиги. И каждый связан собственной клятвой верности, принесенной лично наместнику Азии.
После смерти Божественного они получили право выбирать: вернуться ли домой в Македонию? Остаться ли на Востоке? А если остаться, то с кем: с Птолемеем, сулившим златые горы отборным македонским наездникам? С веселым и щедрым Селевком из Вавилона? Или же с ним, Антигоном?
Все всадники этерии сделали свой выбор добровольно, после долгих раздумий и споров и без всякого принуждения.
Разве зря тяжелая конница названа этерией?
Гетайр означает «друг».
– Хайре, друзья!
– Эвоэ, Монофтали! – задиристо откликается один из гетайров.
Антигон возвращает улыбку, шутливо погрозив смельчаку пальцем.
Он не любит упоминаний о своем увечье. Неприятно. Но всадникам этерии дозволено многое, даже более предосудительное, нежели невинное поддразнивание вождя. Что здесь такого? В конце концов, он ведь и есть – Монофтали. Одноглазый.
– Хайре, архистратег! – жиденько приветствуют подъехавшего вождя конные лучники.
Их немного, к сожалению. Неоткуда взять Антигону легкую конницу. Обширные степи, где рождаются смуглые наездники, умеющие без промаха рассыпать стрелы на лету, отделены от его владений непокорной Вавилонией, где окопался непослушный Селевк, воспользовавшийся доверием наместника, а потом нагло отказавшийся платить дань и объявивший себя полноправным наместником Двуречья и Дальних сатрапий.
Ну что ж. Наглецов следует наказывать, и никто не может упрекнуть Антигона в том, что он кому-либо прощал нанесенные обиды.
При всем своем нахальстве Селевк вряд ли спокойно спит по ночам…
Чуть придержав разбег жеребца, Антигон гарцует перед элефантерией. Зрелище, как всегда, вызывает уважительный трепет. Серые глыбы, плотно задрапированные яркими попонами, чуть колышатся, переминаясь на колонноподобных ногах, окольцованных медными защитными браслетами. Слоны, все как один, вскидывают хоботы, трубят, приветствуя наместника Азии по знаку погонщиков-махаутов. Животные безоружны. Нет сейчас ни клинков на их тяжелых клыках, ни шипастых колец на браслетах, и витые хлесткие цепи не накручены на кончики хоботов. Зачем без нужды отягощать толстокожих металлом?
Жаль, маловато слонов. Всего три десятка. И еще двадцать обученных гигантов, закупленных по приказу Антигона, бредут сейчас из Нижней Персиды. Пятьдесят – уже неплохо. У Кассандра их гораздо меньше. У Птолемея – тоже. Но нельзя не учитывать, что рано или поздно враги объединятся…
Как бы там ни было, элефантерию необходимо увеличить любой ценой. Не забывая при том, что слоны, взращенные в Персиде, многократно уступают животным индийской выучки. Однако нынче пути к Индии перекрыты Селевком, вовсе не намеренным способствовать усилению Антигона.
Ну и ладно. А мы попросим поубедительнее…
– Хайре! – кричит Антигон.
– Бу-у-у-ухх! – трубят слоны.
– Бхай, махараджа! – гортанными голосами, похожими на птичьи крики, верещат махауты.
Одноглазый, плавно потянув поводья, вынуждает коня развернуться. Приплясывая от полноты сил, расплескивая волны благоуханной гривы, красавец торжественно возносит себя и наездника на невысокий холмик, специально насыпанный накануне по приказу наместника Азии.
Все предусмотрено. Антигон стоит спиной к солнцу, и ему не приходится щуриться, осматривая ряды воинов.
Слева возвышаются близкие-близкие стены портового Тира, дружественнейшего из городов финикийского побережья. Кто-кто, а тиряне верны наместнику без притворства. Имя Божественного для них страшнее проклятия; вряд ли кто-либо из граждан славного Тира, переживших последнее двадцатилетие, забудет кровавую баню, устроенную озверевшим завоевателем городу, посмевшему сопротивляться. Не любят тиряне и Птолемея, руководившего разрушением городских стен. Антигон – иное дело. Именно он, став наместником Азии, позволил рассеянным по Ойкумене тирянам вернуться в родные места. Именно он, и никто иной, помог деньгами и рабской силой. И не ошибся. На диво быстро отстроившись, разворотливые и тороватые граждане Тира вернули долги с изрядной лихвой и никогда не изменяли своему благодетелю. Тир сумел выстоять даже против непобедимого Эвмена, хотя были дни, когда приходилось питаться вялеными крысами и солониной из рабского мяса…
Вот и сейчас на стенах черным-черно от празднично разодетого люда. Смуглые курчавобородые финикийцы, обладатели невиданных носов и тугих кошельков, размахивают крохотными пурпурно-черными флажками и кричат нечто, отсюда неразличимое, но явно дружелюбное.
И Антигон Одноглазый находит мгновение ответить союзникам приветственным взмахом.