Большие надежды Диккенс Чарльз
– Джо, пока не погас огонь, я хочу сказать тебе одну вещь.
– Хочешь сказать? – молвил Джо, пододвигая к горну низкую скамеечку, на которую он садился, когда ковал лошадей. – Ну так скажи. Я тебя слушаю, Пип.
– Джо, – сказал я и, ухватив рукав его рубашки, закатанный выше локтя, стал крутить его двумя пальцами, – ты помнишь, что там было, у мисс Хэвишем?
– А как же! – сказал Джо. – Неужто нет! Чудеса, да и только!
– Вот в том-то и беда, Джо. Это все неправда.
– Да ты что это говоришь, Пип? – воскликнул Джо, отшатываясь от меня в величайшем изумлении. – Как же, значит, ты…
– Да, Джо. Я все наврал.
– Но не совсем же все? Этак выходит, Пип, что там не было черной бархатной каре…? – Он не договорил, увидев, что я качаю головой. – Но собаки-то уж наверно были, Пип? – умоляюще протянул Джо. – Ладно, пусть телячьих котлет не было, но собаки-то были?
– Нет, Джо.
– Ну хоть одна собака? – сказал Джо. – Хоть щеночек. А?
– Нет, Джо, ничего не было.
Я мрачно уставился на него, а он не отводил от меня огорченного, растерянного взгляда.
– Пип, дружок, ведь это никуда не годится! Ты сам подумай, что за это может быть?
– Это ужасно, Джо. Да?
– Ужасно? – вскричал Джо. – Просто уму непостижимо! И что на тебя нашло?
– Я не знаю, что на меня нашло, Джо, – отвечал я и, отпустив его рукав, уселся в кучу золы у его ног и понурил голову, – но только зачем ты научил меня говорить вместо трефы – крести, и почему у меня такие грубые башмаки и такие шершавые руки?
И тут я рассказал Джо, что мне очень худо и что я не сумел ничего объяснить миссис Джо и Памблчуку, потому что они меня совсем задергали, и что у мисс Хэвишем была очень красивая девочка, страшная гордячка, и она сказала, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, и это так и есть, и очень мне неприятно, и отсюда и пошла вся моя ложь, хотя как это получилось – я и сам не знаю.
Это был чисто метафизический вопрос, уж конечно, не менее трудный для Джо, чем для меня. Но Джо изъял его из области метафизики и таким способом справился с ним.
– В одном ты можешь не сомневаться, Пип, – сказал он, поразмыслив немного. – Ложь – она и есть ложь. Откуда бы она ни шла, все равно плохо, потому что идет она от отца лжи и к нему же обратно и приводит. Чтобы больше этого не было, Пип. Таким манером ты, дружок, от своей обыкновенности не избавишься. К тому же тут что-то не так. Ты кое в чем совсем даже необыкновенный. Вот, скажем, роста ты необыкновенно маленького. Опять же, ученость у тебя необыкновенная.
– Нет, Джо, какой уж я ученый!
– А ты вспомни, какое ты вчера письмо написал! – сказал Джо. – Да еще печатными буквами! Видал я на своем веку письма, и притом от господ, – так и то, головой тебе ручаюсь, они были написаны не печатными буквами.
– Ничего я не знаю, Джо. Просто тебе хочется меня утешить.
– Ну, Пип, – сказал Джо, – так ли это, нет ли, еще неизвестно, но ты сам посуди, ведь до того как стать необыкновенным ученым, надо быть обыкновенным или нет? Возьми хоть короля – сидит он на троне, с короной на голове, а разве мог бы он писать законы печатными буквами, если бы не начал с азбуки, когда еще был в чине принца? Да! – прибавил Джо и многозначительно тряхнул головой, – если бы он не начал с первой буквы и не одолел бы их все как есть до самой последней? Я-то знаю, что это такое, хоть и не могу сказать, чтобы сам одолел.
В этих мудрых словах был проблеск надежды, и я немного воспрянул духом.
– Оно, пожалуй, и лучше было бы, – задумчиво продолжал Джо, – кабы обыкновенные люди, то есть кто попроще да победнее, так бы и держались друг за дружку, а не ходили играть с необыкновенными… кстати, флаг-то, может, все-таки был?
– Нет, Джо.
– Очень мне жалко, Пип, что флага не было. Но уж лучше там или не лучше, мы этого сейчас не будем касаться, не то сестра твоя сразу начнет лютовать; а уж самим на это напрашиваться – распоследнее дело. Ты послушай, Пип, что тебе скажет твой верный друг. Вот тебе твой верный друг что скажет: хочешь стать необыкновенным – добивайся своего правдой, а кривдой никогда ничего не добьешься. Так что гляди, чтоб больше этого не было, Пип, тогда и проживешь счастливо и умрешь спокойно.
– Ты на меня не сердишься, Джо?
– Нет, дружок. Но ежели вспомнить, каких ты только басен не выдумал и как у тебя только на это духу хватило, – это я про телячьи котлеты, ну и что собаки дрались, – так искренний доброжелатель посоветовал бы тебе, Пип, чтобы ты еще хорошенько обо всем этом подумал, когда пойдешь к себе наверх спать. Вот тебе и весь сказ, дружок, и больше так не делай.
Когда, поднявшись в свою каморку, я стал читать молитвы, я твердо помнил наставления Джо; а между тем юный мой ум был так взбудоражен и столь чужд благодарности, что, улегшись в постель, я еще долго думал о том, каким обыкновенным показался бы Эстелле Джо – простой кузнец, – какие у него грубые башмаки и какие шершавые руки. Я думал о том, что Джо и моя сестра сидят сейчас в кухне, и сам я только что пришел из кухни, а вот мисс Хэвишем и Эстелла никогда не сидят в кухне, – такая обыкновенная жизнь неизмеримо ниже их достоинства. Я заснул, вспоминая, как, «бывало», проводил время у мисс Хэвишем, словно я пробыл там не каких-нибудь два-три часа, а несколько недель или месяцев, словно воспоминания эти не родились только сегодня, а были давнишними и привычными.
То был памятный для меня день, потому что он произвел во мне большую перемену. Но так случается с каждым. Представьте себе, что из вашей жизни вычеркнули один особенно важный день, и подумайте, как по-иному повернулось бы ее течение. Вы, кто читаете эти строки, отложите на минуту книгу и подумайте о той длинной цепи из железа или золота, из терниев или цветов, которая не обвила бы вас, если бы первое звено ее не было выковано в какой-то один, навсегда памятный для вас день.
Глава X
Как-то утром я проснулся со счастливой мыслью, что, если я хочу стать необыкновенным, хорошо бы для начала позаимствовать у Бидди все, чему она успела выучиться. В осуществление этого блестящего замысла я в тот же вечер, придя в школу двоюродной бабушки мистера Уопсла, сказал Бидди, что по некоей важной причине я твердо намерен выйти в люди и буду ей очень обязан, если она поделится со мной своими знаниями. Бидди, добрая девочка, всегда готовая всем услужить, тотчас согласилась и, более того, немедля приступила к делу.
Систему или курс обучения, проводившийся двоюродной бабушкой мистера Уопсла, можно вкратце описать следующим образом: ученики грызли яблоки и совали друг другу за шиворот соломинки, пока двоюродная бабушка мистера Уопсла, собравшись с силами, не подступала к ним слабенькими шажками, грозя всем без разбора пучком березовых прутьев. Встретив этот натиск презрительными смешками, ученики выстраивались в ряд и под громкое гуденье начинали передавать друг другу истрепанную книжку. В этой книжке был алфавит, кое-какие цифры и таблицы и несколько страниц упражнений для чтения, – вернее, имелись признаки того, что когда-то все это в ней было. Как только сей фолиант пускали по рукам, двоюродная бабушка мистера Уопсла впадала в транс – состояние, вызывавшееся либо старческой сонливостью, либо приступом ревматизма. Тогда ученики сами себе устраивали конкурсный экзамен по увлекательнейшему предмету – Башмакам, имевший целью выяснить, кто кому больнее наступит на ногу. Эта гимнастика для ума продолжалась до тех пор, пока Бидди, взяв учеников штурмом, не раздавала им три обветшалых Библии (такой формы, точно их неумело отрубили от толстого бревна), напечатанные более неразборчиво, чем все антикварные книги, какие с тех пор попадались мне на глаза, украшенные разноцветными пятнами плесени и хранящие между своими листами сплющенные трупы множества разнообразных насекомых. Эта часть учебной программы обычно проходила оживленно благодаря поединкам, которые то и дело завязывались между Бидди и непокорными школярами. По окончании военных действий Бидди называла страницу, и мы душераздирающим хором читали вслух, что могли (и что не могли) разобрать, причем Бидди вела первый голос все на одной и той же высокой, пронзительной ноте, и никто из нас не понимал ни единого слова и не испытывал ни малейшего чувства благоговения. Этот безобразный шум длился довольно долго, но в конце концов от него просыпалась двоюродная бабушка мистера Уопсла и, выбрав наудачу какого-нибудь мальчика, ковыляла к нему, чтобы надрать ему уши. Так нам давалось понять, что на сегодня занятия окончены, и мы выбегали на улицу, оглашая воздух победными кликами во славу науки. Справедливости ради следует заметить, что ученикам не возбранялось побаловаться грифельной доской или даже чернилами (если таковые имелись в наличии), но зимой эти ученые занятия оказывались почти недоступными, поскольку мелочная лавочка, где происходили уроки, служившая двоюродной бабушке мистера Уопсла также гостиной и спальней, освещалась одной-единственной подслеповатой сальной свечой, с которой к тому же нечем было снимать нагар.
Меня беспокоило, что при таких обстоятельствах немало времени уйдет на то, чтобы стать необыкновенным; но все же я решил попробовать и, заключив с Бидди особое соглашение, тут же получил от нее кое-какие сведения, содержавшиеся в ее маленьком прейскуранте под рубрикой «мелкий сахар», а также – для домашнего списывания – заглавное староанглийское Д, которое она срисовала с названия какой-то газеты и которое я лишь после ее разъяснений перестал принимать за изображение пряжки.
Само собой разумеется, в нашей деревне был трактир, и, само собой разумеется, Джо любил иногда посидеть там и выкурить трубочку. В тот вечер я получил от сестры строгий наказ – по пути из школы зайти за ним к «Трем Веселым Матросам» и привести его домой живого или мертвого. К «Трем Веселым Матросам» я поэтому и направил свой путь.
В первой комнате трактира была стойка, а за ней, на стене возле двери – написанные мелом удручающе-длинные счета, по которым, как мне казалось, никто никогда не платил. Я видел их там с тех пор, как себя помнил, и росли они быстрее, чем я. Впрочем, мела в нашей местности было хоть отбавляй, и люди, возможно, пользовались всяким случаем, чтобы пустить его в дело.
Поскольку описываемый мною вечер приходился в субботу, я застал хозяина за мрачным созерцанием этих записей, но мне был нужен не он, а Джо, и потому я только поздоровался с ним и прошел дальше по коридору в заднюю комнату, где в очаге ярко пылал огонь и Джо курил свою трубочку в обществе мистера Уопсла и еще какого-то незнакомого мне человека. Джо встретил меня обычным своим приветствием: «А, Пип, здорово, дружок!», и не успел он произнести эти слова, как незнакомец обернулся и посмотрел на меня.
В этом человеке, которого я видел впервые, было немало таинственного. Голову он держал набок, и один глаз у него был прищурен, точно он целился во что-то из невидимого ружья. Он курил трубку, а тут вынул ее изо рта, медленно, не сводя с меня пристального взгляда, выпустил дым и кивнул головой. Я тоже кивнул, и тогда он кивнул еще раз и подвинулся на скамье, приглашая меня сесть с ним рядом.
Но так как я привык, бывая в этом приюте отдохновения, всегда садиться рядом с Джо, я только поблагодарил его и сел на скамью напротив, где Джо уже освободил мне местечко. Тогда незнакомец, взглянув на Джо и убедившись, что тот смотрит в другую сторону, снова кивнул мне головой и потер себе ногу пониже колена каким-то очень, на мой взгляд, странным движением.
– Вы как будто говорили, что вы кузнец, – сказал незнакомец, обращаясь к Джо.
– Говорил, – сказал Джо.
– Что будем пить, мистер… вы, кстати сказать, и не назвали себя.
Джо восполнил этот пробел, и теперь незнакомец обратился к нему по имени:
– Что будем пить, мистер Гарджери? За мой счет. Разгонную.
– Да знаете, – отвечал Джо, – сказать по правде, не в обычае у меня пить за чей-нибудь счет, кроме как за свой собственный.
– Не в обычае? Пусть, – возразил незнакомец, – но один-то разок не грех, особенно в субботу вечером. Ну же, мистер Гарджери, выбирайте, вам чего?
– Ладно, не буду портить компанию, – сказал Джо. – Рому.
– Рому, – повторил незнакомец. – А в каком смысле выскажется другой джентльмен?
– Рому, – сказал мистер Уопсл.
– Рому на троих! – крикнул незнакомец, вызывая хозяина. – Три стакана.
– Этот другой джентльмен, – пояснил Джо, решив, что настало время представить мистера Уопсла, – этот джентльмен – наш псаломщик. Вам бы надо послушать его в церкви.
– Ага! – быстро подхватил незнакомец и прищурился на меня, – в той церкви, что стоит на отлете от деревни, у самых болот, и вокруг нее могилы?
– Вот-вот, – сказал Джо.
Незнакомец с довольным видом крякнул, не вынимая трубки изо рта, и устроился с ногами на скамье, благо никто больше на ней не сидел. На нем была дорожная шляпа с большими обвислыми полями, а под ней платок, туго повязанный вокруг головы, так что волос совсем не было видно. Он смотрел на огонь, и мне показалось, что лицо у него стало вдруг очень хитрое; потом он усмехнулся.
– Я в этих краях не бывал, джентльмены, но сдается мне, что местность у вас тут ближе к реке пустынная.
– Болота все больше бывают пустынные, – сказал Джо.
– Ну, конечно, конечно. А случается вам встретить там цыган либо каких-нибудь бродяг или нищих?
– Нет, – сказал Джо. – Разве что беглого арестанта. Да и те попадаются не часто. Верно я говорю, мистер Уопсл?
Мистер Уопсл милостиво, но несколько холодно подтвердил слова Джо, напомнившие ему бесславную страницу его жизни.
– Вам, видно, случалось их ловить? – спросил незнакомец.
– Один раз было дело, – отвечал Джо. – Мы-то, впрочем, не старались их поймать, просто поглядеть хотелось, вот и пошли, – мистер Уопсл и мы с Пипом. Верно, Пип?
– Да, Джо.
Незнакомец опять посмотрел на меня – по-прежнему прищурив один глаз, точно старательно целясь в меня из своего невидимого ружья, – и сказал:
– А паренек у вас ничего, подходящий. Как вы его зовете-то?
– Пип, – сказал Джо.
– Это такое имя?
– Нет, не имя.
– Значит, фамилия?
– Нет, – сказал Джо. – Это вроде как семейное прозвище, он сам себя так окрестил, когда был совсем маленький, ну, и все его так зовут.
– Ваш сын?
– Да как вам сказать… – глубокомысленно протянул Джо, хотя размышлять тут было решительно не о чем, просто уж так повелось у «Трех Веселых Матросов» – попыхивая трубкой, принимать глубокомысленный вид, о чем бы ни зашел разговор. – Пожалуй, что нет. Нет, не сын.
– Племянник?
– Да как вам сказать… – протянул Джо все с тем же выражением глубокого раздумья, – нет, не стану вас обманывать, нет, не племянник.
– Так кто же он вам, черт подери? – спросил незнакомец, и мне послышалась в его вопросе совершенно излишняя горячность.
Тут в беседу вступил мистер Уопсл; будучи хорошо осведомлен в вопросах родства, поскольку ему по долгу службы полагалось помнить всех родственников, с коими не разрешается вступать в брак, он подробно разъяснил, какие узы связывают меня с Джо. Увлекшись, мистер Уопсл в заключение своей речи грозно прорычал какой-то монолог из Ричарда Третьего и добавил: «Как сказал поэт», видимо считая, что этим достаточно оправдал свое поведение.
Замечу кстати, что, упоминая обо мне, мистер Уопсл всякий раз считал своим долгом взъерошить мои волосы и спустить их мне на глаза. Одному Богу известно, зачем и он и все, кто бывал у нас в гостях, подвергали мои глаза этой пытке. Но в моем детстве не было, кажется, ни одного случая, чтобы при упоминании обо мне какой-нибудь обладатель огромной ручищи не выразил мне своего покровительства таким вот глазоубийственным способом.
Все это время незнакомец не отрываясь смотрел на меня, да так смотрел, словно твердо решил в конце концов выстрелить и уложить меня на месте. Однако после того, как он помянул черта, он ни разу не раскрыл рта до тех самых пор, пока не подали стаканы с ромом; вот тут-то он и выстрелил, и выстрел этот был совсем особенный.
То были не слова, а некая пантомима, которую он разыграл специально для меня. Он специально для меня помешал в стакане и специально для меня попробовал свой ром с водой, причем и пробовал он его и помешивал не ложкой, которую ему подали, а подпилком.
Он сделал это так, что никто, кроме меня, подпилка не видел, и тут же вытер его и спрятал в карман. Но я мгновенно понял, что это подпилок Джо и что странный человек знаком с моим каторжником. Как завороженный, я сидел и смотрел на него, но он, словно забыв о моем существовании, развалился на скамье и безмятежно беседовал, главным образом о кормовой репе.
Субботними вечерами на нашу деревню нисходило сладостное чувство, – словно все дела сделаны и можно спокойно передохнуть перед тем, как жить дальше, – и, поддаваясь этому чувству, Джо осмеливался по субботам засиживаться в трактире на полчаса дольше, чем в другие дни. Когда же эти полчаса и ром с водой одновременно подошли к концу, он поднялся и взял меня за руку.
– Одну минутку, мистер Гарджери, – сказал незнакомец. – Кажется, у меня где-то есть блестящий новенький шиллинг; если это так, ваш мальчик его сейчас получит.
Он вытащил из кармана горсть мелочи, порылся в ней и, найдя шиллинг, завернул его в какую-то смятую бумажку и вложил мне в руку.
– Это тебе, – сказал он. – Помни: тебе и никому другому.
Я поблагодарил, вытаращив на него глаза вопреки всем правилам приличия и крепко держась за Джо. Он попрощался с Джо, попрощался с мистером Уопслом, который уходил вместе с нами, а на меня только посмотрел своим нацеленным глазом, – нет, даже не посмотрел, потому что глаз у него был прищурен, но чего только не выразит глаз, если его закрыть!
Будь у меня желание поговорить, я мог бы болтать без умолку до самого дома, ибо мистер Уопсл расстался с нами у двери «Трех Веселых Матросов», а Джо всю дорогу держал рот широко открытым, чтобы как можно основательнее выветрить из него запах рома. Но я был ошеломлен тем, как внезапно всплыли из прошлого мое давнишнее преступление и мой давнишний знакомец, и ни о чем другом не мог думать.
Переступив порог кухни, мы застали мою сестру в не особенно скверном расположении духа, и это необычайное обстоятельство побудило Джо рассказать ей про новенький шиллинг.
– Бьюсь об заклад, что фальшивый, – торжествующе заявила сестра, – иначе с какой стати он дал бы его мальчишке? А ну-ка покажи.
Я развернул бумажку, шиллинг оказался не фальшивый.
– А это что такое? – сказала миссис Джо, бросив его на стол и хватая бумажку. – Два билета по фунту стерлингов?
Да, именно так, – два засаленных билета по фунту стерлингов, казалось, обошедших на своем веку все скотопригонные рынки графства. Джо схватил шапку и побежал к «Трем Веселым Матросам» вернуть деньги владельцу. А я, в ожидании его, уселся на свою скамеечку и рассеянно поглядывал на сестру, говоря себе, что незнакомца наверняка не окажется на месте.
Вскоре Джо возвратился с известием, что тот человек ушел, но что он, Джо, велел передать, где он может получить свои деньги. Тогда сестра крепко обернула их бумагой и положила под сухие розовые лепестки в чайник, украшавший собою верхнюю полку буфета в парадной гостиной. Там они и остались лежать и мучили меня как тяжелый сон в течение многих дней и ночей.
Я пошел спать, но почти не сомкнул глаз до утра, вспоминая, как незнакомец целился в меня из невидимого ружья, и терзаясь тем, какое я грубое, низкое существо, раз мог войти в тайные сношения с каторжниками, – ведь я совсем было успел забыть об этом постыдном случае. И подпилок не давал мне покоя. Меня преследовал страх, что он вдруг опять появится в самую неожиданную минуту. В конце концов я заставил себя заснуть, думая о том, как я в среду пойду к мисс Хэвишем; но мне приснилось, что в комнату входит подпилок, а кто его держит – не видно, и я закричал так громко, что снова проснулся.
Глава XI
В назначенное время я был около дома мисс Хэвишем, и на мой робкий звонок к калитке вышла Эстелла. Впустив меня, она, как и в первый раз, заперла калитку и предоставила мне следовать за собой в темную прихожую, где стояла ее свеча. Казалось, она вовсе не замечала меня и только сейчас оглянулась через плечо, сказала надменно: «Сегодня ты пойдешь вот сюда», и повела меня совсем в другую часть дома.
Коридор был длинный, – очевидно, он огибал весь первый этаж. Однако мы прошли только вдоль одной стороны, и здесь Эстелла остановилась, поставила свечу и отворила какую-то дверь. Дневной свет ударил мне в лицо, я очутился в небольшом мощеном дворике, противоположную сторону которого замыкал флигель, когда-то, видимо, принадлежавший управляющему заброшенной пивоварней. В стену флигеля вделаны были часы. Так же, как большие часы в комнате мисс Хэвишем и как ее золотые часики, они показывали без двадцати минут девять.
Через отворенную дверь мы прошли в мрачную низкую комнату на первом этаже. Здесь сидело несколько человек гостей, и Эстелла присоединилась к ним, бросив на ходу: «Ты постой вон там, мальчик, пока тебя позовут». Поскольку «Вон там» означало у окна, я проследовал к окну и, с ощущением величайшей неловкости, уткнулся носом в стекло.
Окно приходилось на уровне земли и смотрело в самый неприглядный уголок запущенного сада, где из грядок торчали гниющие остатки капустных кочнов и одинокий куст самшита. Когда-то, давным-давно, он был подстрижен в виде пудинга, а теперь из него лезли кверху новые ветки другого цвета, точно пудинг в этом месте пристал к форме и подгорел, – это нехитрое сравнение пришло мне в голову, пока я глядел на старый самшитовый куст. Накануне выпал снежок, но везде он как будто успел растаять; только в этом глухом уголке, куда не проникало солнце, снег еще залежался, и ветер подхватывал его и горстями швырял в окно, словно норовил ударить меня за то, что я посмел сюда прийти.
Я чувствовал, что при моем появлении люди, сидевшие в комнате, прекратили начатый разговор и теперь смотрят на меня. Комнату мне не было видно, я видел только отсвет камина в оконном стекле, но от сознания, что меня внимательно разглядывают, я весь сжался и закостенел.
В комнате сидели три леди и один джентльмен. Я не простоял у окна и пяти минут, как у меня сложилось впечатление, что все они – подхалимы и жулики, но что каждый из них делает вид, будто не знает, что остальные – подхалимы и жулики, потому что, признав это, каждый тем самым должен был и себя причислить к подхалимам и жуликам.
Казалось, все они скучают и томятся, ожидая, когда кто-то соизволит заметить их присутствие, а самая разговорчивая из трех леди нарочно растягивала слова, чтобы сдержать зевоту. Леди эта, которую называли Камилла, очень напомнила мне мою сестру, только она была постарше и (как я убедился, когда разглядел ее) с менее резкими чертами лица. Впрочем, узнав ее поближе, я подумал: хорошо еще, что у нее есть хоть какие-нибудь черты, – так похоже было ее лицо на глухую стену.
– Бедняга! – сказала эта леди отрывисто и сердито, точь-в-точь как моя сестра. – Он этим только самому себе вредит.
– Лучше бы он вредил кому-нибудь другому, – сказал джентльмен. – Это гораздо естественнее и разумнее.
– Кузен Рэймонд, – возразила другая леди, – ведь мы должны любить своих ближних.
– Сара Покет, – отвечал кузен Рэймонд, – кто же человеку ближе, чем он сам?
Мисс Покет засмеялась, и Камилла тоже засмеялась и сказала (сдерживая зевок):
– Надо же выдумать такое!
Но мне показалось, что выдумка-то им понравилась. Третья леди, до тех пор молчавшая, сказала сурово и с убеждением:
– Совершенно верно!
– Бедняга! – продолжала Камилла после некоторого молчания. (Я знал, что, пока оно длилось, все они смотрели на меня.) Он такой странный! Вы не поверите, когда у Тома умерла жена, ему невозможно было втолковать, что девочкам просто необходимы траурные платья с плерезами. «Ах, Боже мой, Камилла, – сказал он, – не все ли равно, лишь бы бедные сиротки были в черном!» Это так похоже на Мэтью. Ведь надо же выдумать такое!
– В нем есть хорошие стороны, есть хорошие стороны, – сказал кузен Рэймонд. – Я этого не отрицаю, Боже сохрани, но у него никогда не было и не будет ни малейшего понятия о приличиях.
– Поверите ли, – продолжала Камилла, – я была вынуждена, просто вынуждена была настоять на своем. Я сказала: «Нет, мне дорог престиж семьи, и я этого не допущу». Я ему прямо заявила, что, если не будет платьев с плерезами, это набросит тень на всю семью. Я твердила об этом не переставая, с завтрака и до обеда. Я расстроила себе пищеварение. В конце концов он вспылил, как это свойственно его несдержанной натуре, и сказал: «Делай как знаешь», и даже прибавил одно очень некрасивое слово. Но мне до конца дней будет утешением, что я в ту же минуту вышла из дому под проливным дождем и купила все, что нужно.
– А заплатил, вероятно, он? – спросила Эстелла.
– Не важно, кто заплатил, дитя мое, – отвечала Камилла. – Купила все я. И еще не раз, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать об этом с удовлетворением.
Тут все замолчали, услышав далекий звон колокольчика и чей-то оклик, эхом отдавшийся в коридоре, по которому мы пришли, и Эстелла сказала:
– Пойдем, мальчик!
Когда я обернулся, все они посмотрели на меня с величайшим презрением, и, выходя из комнаты, я услышал слова Сары Покет: «Ну, знаете ли, это уж слишком!», и негодующее восклицание Камиллы: «Ведь надо же выдумать такое!».
Мы быстро шли со свечой по темному коридору, но вдруг Эстелла остановилась и, круто повернувшись, так что лицо ее оказалось вплотную к моему, сказала задорно:
– Ну что?
– Ничего, мисс, – отвечал я, чуть не налетев на нее с разбегу.
Она стояла и смотрела на меня, а я, естественно, смотрел на нее.
– Так я красивая?
– Да, по-моему, очень красивая.
– И злая?
– Не такая, как в тот раз.
– Не такая?
– Нет.
Задавая последний вопрос, она вспыхнула, а услышав мой ответ, изо всей силы ударила меня по лицу.
– Ну? – сказала она. – Что ты теперь обо мне думаешь, заморыш несчастный?
– Не скажу.
– Потому что хочешь нажаловаться там, наверху. Так?
– Нет, не так.
– Почему ты сегодня не плачешь, гаденыш?
– Потому что я никогда больше не буду из-за вас плакать, – сказал я. И бессовестно солгал: уже тогда я горько плакал в душе, а сколько мне пришлось выстрадать из-за нее в позднейшие годы, о том знаю я один.
После этой задержки мы пошли дальше и, поднимаясь по лестнице, чуть не столкнулись с каким-то джентльменом, который ощупью спускался нам навстречу.
– Это кто же у нас тут? – спросил джентльмен, останавливаясь и глядя на меня.
– Один мальчик, – сказала Эстелла.
Передо мной стоял плотный мужчина, необычайно смуглый, с необычайно крупной головой и такими же руками. Он взял меня своей большой рукой за подбородок и повернул лицом к свету, падавшему от свечи. У него была лысая, не по годам, макушка, черные мохнатые брови упрямо топорщились. Глаза, очень глубоко посаженные, глядели недоверчиво и проницательно, словно видели меня насквозь. Из кармашка у него свисала массивная цепочка от часов, а лицо, там, где росли бы усы и борода, если бы он их не брил, было усеяно черными точками. Это был посторонний для меня человек, я не мог предвидеть тогда, что он будет что-то для меня значить, но случайно мне представилась возможность как следует разглядеть его.
– Деревенский мальчик, да? – сказал он.
– Да, сэр, – сказал я.
– Как же ты здесь очутился?
– Мисс Хэвишем за мной послала, сэр, – объяснил я.
– Ну, веди себя хорошо. Я кое-что знаю о мальчиках и могу сказать – народец вы неважный. Так помни! – повторил он, строго глядя на меня и покусывая свой длинный указательный палец. – Веди себя хорошо!
С этими словами он отпустил меня (чему я очень обрадовался, потому что рука его неприятно пахла душистым мылом) и пошел дальше, вниз по лестнице. Сначала я подумал, что это, может быть, доктор, но потом решил – нет, доктор был бы спокойнее и обходительнее. Впрочем, долго размышлять над этим мне не пришлось, потому что мы уже входили в комнату мисс Хэвишем, где все, начиная с нее самой, было в точности таким же, как несколько дней назад, когда я уходил отсюда. Эстелла покинула меня у двери, и я стоял молча, покуда мисс Хэвишем не увидела меня со своего места у туалетного стола.
– Так! – сказала она, не выказав ни испуга, ни удивления. – Значит, дни пробежали?
– Да, мэм. Нынче уже…
– Не надо, не надо! – Пальцы нетерпеливо зашевелились. – Я не хочу знать. Играть ты сегодня можешь?
Я растерялся и вынужден был ответить:
– Наверно, нет, мэм.
– А в карты, как тогда? – спросила она, пытливо взглянув на меня.
– В карты могу, мэм, если вы прикажете.
– Раз в этом доме ты не чувствуешь себя ребенком, – в голосе мисс Хэвишем послышалась досада, – и раз тебе не хочется играть, может быть, хочешь поработать?
Этот вопрос пришелся мне куда больше по душе, чем предыдущий, и я сказал, что с удовольствием поработаю.
– Тогда пройди вон в ту комнату, – сказала она, указывая морщинистой рукой на дверь, которую я еще не успел затворить, – и подожди меня там.
Я послушался и отворил другую дверь, через площадку. Из этой комнаты дневной свет был тоже изгнан, и воздух в ней был тяжелый и спертый. В старомодном отсыревшем камине, как видно, только что зажгли огонь, но он более склонен был погаснуть, чем разгореться, и дым, лениво повисший над ним, казался холоднее воздуха – как туман на наших болотах. С высокой каминной полки несколько свечей, похожих на голые ветки, едва освещали комнату, вернее – едва рассеивали царившую в ней тьму. Это была просторная зала, когда-то, вероятно, богато убранная; но сейчас все предметы, какие я мог в ней различить, вконец обветшали, покрылись пылью и плесенью. На самом видном месте стоял стол, застланный скатертью, – в то время, когда все часы и вся жизнь в доме внезапно остановились, здесь, видно, готовился пир. Посредине стола красовалось нечто вроде вазы, так густо обвешанной паутиной, что не было возможности разобрать, какой оно формы; и, глядя на желтую ширь скатерти, из которой ваза эта, казалось, вырастала как большой черный гриб, я увидел толстых, раздувшихся пауков с пятнистыми лапками, спешивших в это свое убежище и снова выбегавших оттуда, словно бы в паучьем мире только что разнеслась весть о каком-то в высшей степени важном происшествии.
А за обшивкой стен слышалась мышиная возня, – видно, и мышей это событие тоже близко касалось. Зато черные тараканы не обращали ни малейшего внимания на всю эту суету; они не спеша, по-стариковски, бродили возле камина, словно были подслеповаты и туги на ухо, и к тому же не ладили между собой.
Завороженный видом этих ползучих тварей, я издали наблюдал за ними, как вдруг почувствовал, что мисс Хэвишем положила руку мне на плечо. Другой рукой она опиралась на толстую клюку – ни дать ни взять колдунья, страшная хозяйка этих мест.
– Вот здесь, – сказала она, указывая клюкой на длинный стол, – здесь меня положат, когда я умру. А они придут и будут смотреть на меня.
Охваченный смутным опасением, как бы она тут же не улеглась на стол и не умерла, окончательно уподобившись той жуткой восковой фигуре на ярмарке, я весь сжался от прикосновения ее руки.
– Как ты думаешь, что это такое? – спросила она, снова указывая клюкой на стол. – Вот это, где паутина.
– Не знаю, мэм, не могу догадаться.
– Это большой пирог. Свадебный пирог. Мой.
Она горящими глазами оглядела комнату, а потом сказала, крепко опершись рукой о мое плечо:
– Ну, пойдем скорее! Веди меня, веди!
Из ее слов я заключил, что это и будет моя работа – водить мисс Хэвишем по комнате, все кругом и кругом. Я не стал мешкать, и мы пустились в путь так бодро, словно задались целью (во исполнение шальной мысли, мелькнувшей у меня в тот раз) изобразить лошадку мистера Памблчука.
Сил у мисс Хэвишем было немного, и скоро она сказала: «Потише!», но мы все же подвигались вперед судорожным, неровным аллюром, и рука ее, лежавшая у меня на плече, подрагивала, а губы кривились, и этим она внушала мне, что мы быстро бежим, потому что мысли ее бежали быстро. Наконец она сказала: «Позови Эстеллу!», и я вышел на площадку и стал во весь голос кликать ее, как и в прошлый раз. Когда вдали показалась ее свеча, я возвратился к мисс Хэвишем, и мы снова затрусили по комнате, все кругом и кругом.
Будь Эстелла единственным свидетелем нашего времяпрепровождения, мне и то было бы достаточно неловко; но она привела с собой тех трех леди и джентльмена, которых я видел внизу, и я просто не знал, куда деваться. Из вежливости я хотел было остановиться, однако мисс Хэвишем больно сжала мое плечо, мы понеслись дальше, и я сгорал от стыда, чувствуя, что они видят во мне виновника этой затеи.
– Дорогая мисс Хэвишем, вы прекрасно выглядите, – сказала Сара Покет.
– Неправда, – отвечала мисс Хэвишем. – Только и есть, что желтая кожа да кости.
Камилла так и расцвела, услышав, какой отпор встретила мисс Покет, и жалобно простонала, бросая на мисс Хэвишем сострадательные взгляды:
– Ах, бедненькая! Ну где ей, бедняжке, хорошо выглядеть? Надо же выдумать такое!
– А вы как поживаете? – обратилась мисс Хэвишем к Камилле. В это время мы как раз проходили мимо нее, и я хотел остановиться, но мисс Хэвишем не пожелала останавливаться. Мы проследовали дальше, и я почувствовал, что Камилла воспылала ко мне ненавистью.
– Благодарю вас, мисс Хэвишем, – отвечала она, – я здорова, насколько это для меня возможно.
– А что с вами? – спросила мисс Хэвишем далеко не любезным тоном.
– Ничего такого, о чем бы стоило упоминать, – отвечала Камилла. – Я стараюсь не выставлять напоказ свои чувства, но последнее время я столько думаю о вас по ночам, что это не может не отразиться на моем здоровье.
– Так не думайте обо мне, – отрезала мисс Хэвишем.
– Легко сказать! – нежно возразила Камилла и всхлипнула, причем верхняя губа ее приподнялась, а из глаз брызнули слезы. – Вот и Рэймонд скажет, сколько имбирной настойки и нюхательной соли мне приходится ставить на ночь возле кровати. Рэймонд вам скажет, как часто ноги у меня сводит нервная судорога. Впрочем, и спазмы и нервные судороги – самая обычная для меня вещь, когда меня терзает беспокойство о тех, кого я люблю. Не будь я столь привязчива и чувствительна, у меня было бы прекрасное пищеварение и железные нервы. Ничего лучшего я бы и не желала. Но не тревожиться о вас по ночам… нет, надо же выдумать такое! – И она залилась слезами.
Я решил, что «Рэймонд» и есть тот джентльмен, которого я перед собой вижу, и что это не кто иной, как мистер Камилла. Он тотчас поспешил на помощь своей супруге и сладким голосом стал ее успокаивать:
– Камилла, дорогая моя, всем известно, что ваши родственные чувства вас подтачивают так, что одна нога у вас уже стала короче другой.
– Я бы не сказала, моя милая, – заметила суровая леди, чей голос я до этого слышал всего один раз, – что, думая о ком-нибудь, мы тем самым получаем право чего-то ожидать от этого человека.
Мисс Сара Покет, которую я лишь теперь рассмотрел, – маленькая, сухонькая, сморщенная старушка с коричневым личиком, точно склеенным из скорлупок грецкого ореха, и большим ртом, похожим на кошачий, только без усов, – присоединилась к этому мнению, заявив:
– Ну разумеется, нет, моя милая! Хм!
– Думать – это не трудно, – продолжала суровая леди.
– Это легче легкого, – подтвердила мисс Сара Покет.
– Да, конечно, конечно! – вскричала Камилла, чьи накипевшие чувства, видимо, переместились из ее ног в бурно вздымавшуюся грудь. – Вы тысячу раз правы! Нельзя быть такой чувствительной, но я ничего не могу с собой поделать. Я знаю, что гублю свое здоровье, и все же я не хотела бы стать другой, даже если бы могла. Страдания мои ужасны, но, просыпаясь по ночам, я нахожу утешение в том, что я именно такая. – И она опять разрыдалась.
За все это время мисс Хэвишем ни разу не остановилась, – мы продолжали ходить по комнате все кругом и кругом, то чуть не задевая гостей, то отдаляясь от них на всю длину мрачной залы.
– Но каков Мэтью! – воскликнула Камилла. – Забыть о тех, кто ему всего ближе, ни разу не справиться, как чувствует себя мисс Хэвишем! Я иногда лежу на диване, расшнуровав корсет, лежу часами без чувств, голова у меня закинута, волосы в беспорядке, а ноги даже не знаю где…
(– Значительно выше, чем голова, моя радость, – вставил мистер Камилла.)
– …лежу в таком состоянии часами, буквально часами, – а все из-за неестественного, необъяснимого поведения Мэтью, – и хоть бы слово благодарности от кого-нибудь услышала.
– Не вижу в этом ничего удивительного, – заметила суровая леди.
– Видите ли, дорогая, – добавила мисс Сара Покет (особа тихая, но ехидная), – вам бы следовало спросить себя, от кого вы, душечка, ожидаете благодарности.
– Не ожидая ни от кого благодарности, – продолжала Камилла, – я лежу в таком состоянии часами, вот и Рэймонд вам скажет, что я буквально задыхаюсь, и имбирная настойка уже мне не помогает, а однажды меня услышали через улицу у настройщика, и его бедные невинные детки подумали, что это голуби воркуют под крышей, и когда после этого мне говорят… – Тут Камилла поднесла руку к горлу, и оттуда полились звуки, столь же сложные по своему составу, как новые химические соединения.
Услышав имя Мэтью, мисс Хэвишем остановила меня, остановилась сама и стала пристально смотреть на говорившую. Под действием этого взгляда химическая деятельность Камиллы внезапно прекратилась.
– Мэтью придет ко мне тогда, – сказала мисс Хэвишем строгим голосом, – когда я буду лежать на этом столе. Вот где будет его место, – она ударила по столу клюкой, – вот здесь, у меня в головах. А вы будете стоять здесь! А ваш муж – здесь! А Сара Покет – здесь! А Джорджиана – здесь! Ну, вот вы все и знаете, где вам стоять, когда вы придете пировать над моим трупом. А теперь уходите!
Называя их по именам, она каждый раз ударяла клюкою стол в новом месте. Потом сказала:
– Веди меня, веди! – И мы снова пустились в путь.
– По-видимому, нам ничего не остается, – воскликнула Камилла, – как повиноваться и разойтись. Спасибо и на том, что я повидала предмет моей любви и родственного долга. Как ни кратко было это свидание, но, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать о нем с грустью и отрадой. Ах, если бы это утешение было дано Мэтью! Но он сам от него отказывается. Я раз навсегда решила не выставлять напоказ мои чувства, но как это тяжело, когда тебе говорят, что ты жаждешь пировать над трупами своих родных – точно ты людоед из сказки! – и когда тебя гонят прочь! Надо же выдумать такое!
Миссис Камилла уже прижала руку к своей вздымающейся груди, но тут ее подхватил мистер Камилла, и достойная леди, придав своему лицу выражение нечеловеческой твердости, – в котором ясно сквозило намерение упасть замертво, едва выйдя за дверь, – послала мисс Хэвишем воздушный поцелуй и дала себя увести. Сара Покет и Джорджиана попробовали было потягаться – кто останется в комнате последней; но перехитрить Сару было не легко, она так ловко семенила вокруг Джорджианы, незаметно подталкивая ее к двери, что той пришлось-таки уйти первой. После этого ничто не мешало Саре Покет и самой удалиться, выразительно вздохнув на прощанье: «Да хранит вас Бог, дорогая мисс Хэвишем!» – и изобразив на своем ореховом личике улыбку, говорившую яснее слов, что она по-христиански прощает остальным их слабости и заблуждения.
Эстелла, взяв свечу, пошла проводить их вниз, а мисс Хэвишем еще некоторое время ходила, опираясь на мое плечо, но уже все медленнее и медленнее. Наконец она остановилась перед камином, постояла, бормоча что-то про себя, и сказала:
– Сегодня день моего рожденья, Пип.