Кораблики, или «Помоги мне в пути…» Крапивин Владислав
Кораблики, или «помоги мне в пути…»
Пролог
Петька Викулов по прозвищу Патефон
Город наш потому, наверно, и называется Старотополь, что здесь много столетних тополей. Других старых деревьев тоже много, но тополей больше всего.
Правда, цвели они в то давнее лето жидковато: в воздухе только редкие пушинки. Зато листва выросла густая. Тесный заросший двор наш в то утро был весь в тени.
Я глянул на двор из-за двери. Тетя Глаша снимала с веревки высохшее белье. Дядя Костя у сарая возился со своим трофейным мотоциклом. На крыльцо они не смотрели. Я кошачьими прыжками достиг приоткрытой калитки, и вот – на свободе. Торопливо дошагал до перекрестка. И прежде чем уйти за угол, оглянулся на деревянный двухэтажный наш дом – пожилой, кособокий, но такой привычный…
Потом я свернул на Гончарную. И почти сразу:
– Эй, Патефон! Куда топаешь? – Это Гришка Гаврилов из нашего класса.
Я сказал неласково:
– На Кудыкины горы воровать помидоры…
Гаврилов был с круглой стриженой головой, полноватый и вроде бы добродушный. Но я его не любил. Помнил, как осенью, когда били Турунчика, он сопел и протискивался без очереди, чтобы ударить поскорее. («А сам-то, – безжалостно сказал я себе, – лучше, что ли, был тогда?» И разозлился на себя и на Гришку.)
Гаврилов улыбался. Он был не очень-то самолюбивый.
– А что это у тебя? – Он пухлым подбородком показал на картонную коробку: я нес ее под мышкой.
– Любопытному Гавриле знаешь что отдавили?
Тогда он все же обиделся. Отошел, сообщил через плечо:
- Патефон-скрипучка,
- Сбоку в дырке ручка.
И зашагал поскорее.
Я был в классе не из драчливых, даже наоборот. Но будь сейчас у меня свободные руки, показал бы я Гавриле «ручку в дырке»! Последнее время я легко стал «заводиться»…
А впрочем, наплевать. Патефон так Патефон. Теперь-то не все ли равно?…
Эту кличку мне приклеили прошлой весной, когда узнали, что я занимаюсь в Доме пионеров, у Длинной Эльзы. Эльза, чтобы набрать себе в певцы голосистых мальчишек, ходила по школам, сидела на уроках пения, прислушивалась, приглядывалась. Таким образом и меня разглядела.
Вообще-то я петь стеснялся. Но бывало, что, если все кругом поют и песня хорошая, я забывал про смущение и что-то прорезлось в голосе…
В хор я, конечно, вовсе не стремился, но Эльза умела уговаривать. К тому же если занятия – значит, меньше буду сидеть дома под бдительными взглядами тети Глаши…
Да и ребята в хоре были добрее, чем в классе. Без всяких прозвищ тут обходилось, без дразнилок и надоевшего в школе нахрапистого приставания. А со смуглым быстроглазым Валькой Сапегиным стали мы даже приятелями.
И петь мне понравилось.
Эльза как-то обмолвилась, что «когда этот мальчик поет, у него распахивается сердце».
Всякие там сольфеджио и нотную грамоту я терпеть не мог, но строгая седая Эльза почему-то мне это прощала. И все чаще поручала мне быть солистом.
Разные у нас были песни: и пионерские, вроде «Эх, хорошо в стране советской жить», и про недавнюю войну, и «Во поле березонька стояла», и «Веселый ветер»… Многие из них я любил.
А больше всех – «Орленка». Эту песню я начинал один, а хор вступал постепенно. Как запоешь: «Орленок, орленок, взлети выше солнца», так сразу – и печаль, и смелость, и звон такой в душе…
потом появилась еще одна песня, самая для меня хорошая… Но все это было раньше и осталось позади. Все позади…
Так, размышляя о прошлом, прошагал я всю Гончарную и вышел на Зеленую, односторонку, к берегу городского оврага. Недалеко был завод «Красный химик».
Сквозь бурьян, без тропки, я спустился по склону метров на пять. Татарник цапнул меня колючками за щиколотки, но не сильно, а так, для порядка. Словно предупреждал: «Не будь растяпой, оглянись». И я оглянулся. Но никого не было поблизости, только желтая бабочка летала над чертополохом.
За сорняками виднелась кирпичная кладка. Она выступала из глинистой толщи откоса. Это была невысокая стенка из большущих старинных кирпичей. Я пробрался туда, где стенка отслаивалась от глины. За мертвой чащей прошлогоднего репейника пряталась расщелина. Только-только чтобы протиснуться такому пацану, как я. Со стороны ее трудно было заметить. Я обнаружил это место случайно, еще в апреле, когда в одиночку бродил вдали от дома, обследовал глухие окрестности (вернулся в перемазанном пальто и получил от тети Глаши вздрючку). Теперь, в рубашке-то, пролезть будет легче, да и глина высохла, не мажется.
Я протиснулся в щель. Сразу стало темно, запахло подземельем. Посыпалось за ворот. Но я, прижимая к груди коробку, проталкивался все дальше. И вот ход расширился. Я пошел вслепую. Нащупывал подошвами сандалий выбоины кирпичного пола. Не боялся. Путь мне был уже знаком. Скоро впереди забрезжило, обозначился во мраке дверной проем, под ногами оказались каменные ступени. Я спустился по ним к воде. Она покрывала пол низкого полукруглого помещения.
Я знал, что нахожусь в церковном подвале и при этом нарушаю закон. Потому что украдкой проник на территорию завода.
Вернее, под территорию, но какая разница. Конечно, сейчас на «Красном химике» не та секретность, что в годы войны, когда у завода был номер и делали здесь, по слухам, начинку к снарядам для «катюш». Нынче тут выпускают пластмассовые портсигары, посуду и голопузых кукол. Но все равно по забору тянется проволока-колючка, а у проходной переминается на толстых ногах тетка с наганом. Вот бы знала она, что сюда без пропуска проник нахальный пятиклассник Петька Викулов (к тому же выгнанный из пионеров, значит, вовсе подозрительный)…
Большая кирпичная церковь поднималась над заводским забором, над оврагом, и была видна издалека. Ее колокольню давно разрушили, но высокий купол и угловые башни остались, церковь была все равно красивая, похожая на старинный замок, особенно когда ее освещал закат.
В те дни в ней помещался то ли какой-то цех, то ли склад. Но это – наверху. А про подвал, скорее всего, никто не знал. Не помнил. Я это понимал и о тетке с наганом подумал просто так, мельком.
Сверху в маленькую квадратную дыру, видимо отдушину в фундаменте, проникал рассеянный свет. В подземелье стоял полумрак. Почему-то зеленоватый. Но я хорошо различал бугристые камни подвальных стен: глаза привыкли. Была в этих камнях железная дверь, но замурованная или заржавевшая намертво. А еще невысоко от воды виднелись узкие ниши с полукруглым верхом, похожие на заделанные церковные окна.
К одной такой нише мне и надо было пройти.
Я оставил на верхней ступени сандалии. Размотал на коробке шпагат, отбросил крышку. Достал кораблик. Побаюкал его в ладонях…
Он был размером с голубя, легонький такой, мой кораблик. С корпусом из большого куска сосновой коры. Но вовсе не такой, какие весною мастерят ребята, чтобы пускать по лужам. Он у меня был красивый. Паруса не бумажные, а из тонких белых лоскутков. И снасти натянуты как полагается – из суровых ниток и проволоки. И реи, и бушприт – все как у настоящего. И даже штурвал был – из медного колесика от будильника. А на высокой кормовой надстройке я выжег увеличительным стеклом название и завитки узора… Я целые две недели строил его – неторопливо, старательно. И он был похож на те старинные корабли, которые бывают в книжках про давние путешествия…
Воды в подвале было больше, чем в прошлый раз. Тогда она еле закрывала пол, а теперь залила нижнюю ступень. Я осторожно опустил одну ногу, вторую. Встал, потоптался. Ох, просто ледяная! Пошел потихоньку. Раньше я бывал здесь в резиновых сапогах, а сейчас-то… Ну ничего.
Щербатый каменный пол был слегка наклонным. Где-то на десятом шагу вода подобралась к брюкам. Брюки были обычного для того времени ребячьего фасона: из серой материи «елочка», широкие, застегнутые под коленками. Я отпустил кораблик поплавать и расстегнул манжеты брюк, чтобы подвернуть штанины повыше. При этом одна пуговица, тугая и вредная, оторвалась и булькнула. Ну и пусть…
Ноги защекотало, защипало, потом все ощутимее стало покусывать и подергивать. Где-то прохудилась изоляция подземной электропроводки, ток разбегался по воде. Возможно, это было сильное напряжение. Но я терпел его легко и не боялся.
Такой уж я уродился: ток не причинял мне вреда. Мама рассказывала, что однажды застала меня, трехлетнего, сидящим на столе у стоячей лампы с воткнутым в гнездо штепселем. Я снял абажур, вывинтил лампочку и ковырял пальцем в патроне, хихикая от «щекотки». Мама чуть в обморок не грохнулась…
Да и потом, если меня ударяло током от плитки или утюга, я только радостно ойкал и смеялся.
Может, я и правда какой-то заколдованный? Недаром на левой лопатке у меня особая метка.
Родимое пятно, похожее на след гусиной лапки, только маленький, размером с пятак.
Когда я был малышом и мама мыла меня в корыте, она всегда приговаривала: «Эх ты, чудо мое керосинное. Сам – Петушок, а лапка гусиная…»
Почему «чудо керосинное», я и сейчас не знаю. Может, для рифмы?…
Еще с десяток шагов, и я добрался до закругленной стены с нишей – как раз когда вода, по-прежнему жутко холодная, охватила колени. Дергать перестало.
Край ниши был на уровне моего подбородка. Я с трудом, но все-таки разглядел доску с маленькими полукружьями жестяного узора. Большего мне и не надо было. Главное, что она здесь.
Я поставил кораблик в нишу, на край. Дно у кораблика было плоское, встал он хорошо.
– Вот, это я вам… Принес…
Тихо было, только вода где-то: кап, кап…
Я достал из кармана свечку. Не настоящую, а из круглой батарейки и лампочки. Мог бы и настоящую принести, но такая будет гореть дольше. Может быть, целые сутки…
Крутнул я лампочку в проволочном зажиме, она вспыхнула ярко-ярко, даже зажмурился. Поставил свечку рядом с корабликом. Лампочка высветила всю нишу. Желтый узор металлического кружева на доске заискрился – то ли латунь, то ли позолота. Верхний край этой накладки был зубчатым, лучистым, а нижний образовывал контур двух голов: одна покрупнее, другая маленькая, детская. Больше ничего на деревянной плоскости не было. Но я-то ясно представлял те два печальных лица, которые видел когда-то на маленькой иконе. Она хранилась в сундуке среди заветных маминых вещей. Мама показывала ее мне всего два раза. Говорила тихонько: «Бабушкина». То есть ее бабушки, маминой. Которая умерла еще до революции.
Доставая икону, мама оглядывалась на дверь тети Глашиной комнаты. Тетушка была партийная и принципиальная: увидит – крик поднимет. Потому что ни в какого Бога она не верила. Я, конечно, тоже не верил, но догадывался, что мама верит в глубине души. И поэтому смотрел на икону серьезно и с почтением. Даже с родственным каким-то чувством. Мы на нее вдвоем с мамой смотрели, прижимаясь друг к другу плечами. А на иконе маленький сын тоже прижимался к материнскому плечу. И оба они глядели на меня и маму так, словно всё знали про нас. И жалели…
Одежда на иконе была не нарисована, а сделана из металла, как бы отчеканена. И лучистое окружение голов – тоже металлическое, золотистое. Мама говорила, что все это называется «оклад»…
Такой вот оклад, вернее его верхняя часть, и блестел сейчас на доске. А лица я видел мысленно. И я сказал опять:
– Это вам… Я сам сделал.
Мне казалось, что тем, к кому я обращался, должен понравиться кораблик. Ведь я так старался…
– Ну вот… а теперь я пойду. Ладно?
Что еще сказать, я не знал. Молиться и просить не умел. Да и не имел права, наверно…
А может быть, все-таки попросить? Как юнга Джим перед уходом в плавание… Но не петь же здесь! Наверху кто-нибудь может услышать через отдушину мой голос. Да и в горле скребло неизвестно отчего. Скорее всего, от холода. Но мелодия уже толкнулась в голове, и слова побежали сами собой. Конечно, я не запел, а зашептал, еле двигая губами. Но внутри у меня все равно звучала песня. И я не шелохнулся, пока не шепнул последние слова:
– … Помоги, помоги мне в пути…
И тогда – словно ответ такой – в подвале посветлело. Это сквозь наклонную отдушину упал сюда солнечный луч. Прямо на меня. Я вскинул глаза и увидел в крошечном оконце край ослепительного диска.
Солнечное тепло толчком прогнало из меня озноб. Я заулыбался. Но… так уж я был устроен: вместе с хорошим приходит осторожная мысль о печальном. Я сразу вспомнил, что вижу солнце не то, которое на самом деле.
Я был книгочей по природе. Прочитывал все книжки, какие попадали под руку, в том числе и всякие научно-популярные… У старшеклассницы Насти, что жила в нашем доме, я увидел как-то «Занимательную астрономию». Выпросил. Осилил. Во многом не разобрался, потому что был тогда всего-навсего второклассником, но кое-что понял. Уяснил, например, что у света есть, оказывается, своя скорость. Луч пробегает за секунду почти триста тысяч километров. Конечно, на Земле это не имеет значения, а вот сияние Луны долетает до нас уже за вполне заметный, хотя и крошечный отрезок времени – за секунду с хвостиком. Ну это, по правде говоря, пустяк. А вот Солнце… Его мы, оказывается, видим не тем, какое оно в этот миг, а такое, каким было восемь минут назад!
«И что же это получается?! – ахнул я про себя. – Значит, если оно вдруг погасло, мы еще целых восемь минут не будем знать про это?!»
То, что Солнце может когда-нибудь погаснуть, я прекрасно понимал. Но сам по себе этот факт меня почему-то мало тревожил. А вот то, что я не узнаю про это вовремя, меня перепугало и опечалило. Целый день я ходил потерянный и будто виноватый, а вечером не выдержал, поделился с мамой. Мама посадила меня рядом на кровать, оглянулась опять на тети Глашину дверь и погладила мою стриженую макушку. И не стала утешать и успокаивать, а сказала:
– Знаешь, Петушок, это похоже на письма с фронта. Бывает, что придет письмо, родные радуются весточке – живой, мол, – а человека уже нет. Письма-то шли неделями, а то и месяцами…
И мы стали думать об отце. Вернее, мама об отце, а я – о его письмах, потому что самого отца не помнил: его взяли в армию еще до войны, когда мне и года не было. Говорили, что ненадолго, на сборы какие-то, да так он и не вернулся.
Отцовские письма хранила мама там же, где икону, – в окованном жестью небольшом прабабушкином сундуке. Иногда показывала мне. Одни – в конвертах, другие – свернутые треугольниками, по-фронтовому. Последнее письмо пришло в апреле сорок пятого, из Германии. Мама говорила, что штабная машина с отцом подорвалась на мине.
Лишь недавно я узнал, что было еще письмо. Уже после войны, в сорок шестом. Узнал, когда искал в сундуке икону, чтобы примерить к ней найденный жестяной нимб от оклада.
Эти находки столько перетряхнули в моей жизни!
… После Праздника Победы Клавдия Георгиевна, которая была у нас в школе сразу и вожатой и учительницей в начальных классах, сказала:
– Будет субботник по сбору цветного металлолома. – И объяснила, что заводам страны сейчас необходимы цветные металлы, чтобы ударно завершить первую послевоенную пятилетку.
Все сразу загалдели:
– А примус дырявый можно принести?
– А ступку медную?
– А самовар?
– А у нас подсвечник есть поломанный! Годится?
Клавдия Георгиевна взялась за виски:
– Годится, все годится! Не орите только так, и без того голова гудит…
Конечно, ей хватало гвалта у своих третьеклассников, а тут еще пионерская работа…
Ким Блескунов, наш председатель совета отряда, по-командирски прищурился:
– Когда Петру Первому понадобилась для пушек медь, он велел со всех церквей колокола снять. Вот бы нам… В них весу по сто пудов.
Клавдия сказала, что Блескунов молодец. Только сейчас медь нужна не для пушек, а для мирных машин. Кроме того, колокола советская власть поснимала с церквей давным-давно, так что нам придется полазить по городским закоулкам, поискать всякую всячину…
Это лишь так называлось – субботник, а искали металл мы целую неделю. Чтобы победить в соревновании вечных соперников, пятый «Б», Кимка никому не давал спуску. Как прищурится, как зашипит: «Тебе что, на коллектив наплевать, да?» Впрочем, не было таких, кому наплевать, все старались. И даже Турунчик. Он, видимо, давно забыл, как его били осенью, тот же самый коллектив…
Цветной металлолом – это ведь не железо и не чугун, доставался он нам с большим трудом и в малых количествах. И вот мы вчетвером – Юрка Нохрин, Игорь Копытов, Турунчик и я – решили обследовать склон высокого речного берега у Лодочной слободы. Дома там были старинные, стояли над самым откосом, хозяйки прямо вниз, в бурьян сбрасывали ненужную рухлядь.
Повезло нам! Лазая в ломких прошлогодних сорняках, мы отыскали два расплющенных самовара, тяжелый обломок бронзовой люстры с завитками, медное коромысло старинных весов и мятый продырявленный таз для варенья… А потом, откинув рваную грелку и гнилой сапог, я и увидел это. Мятый клок узорчатой жести. Он был темный, бесформенный, но я почти сразу догадался, что это такое.
Я поднял, расправил. Получилась как бы фигурная буква «3». Она щетинилась мятыми зубчиками-лучами. Я разогнул их. Потер букву о вельветовую курточку. Потом испугался чего-то, стал сворачивать жесть в трубку. Старался, чтобы никто не увидел.
Но Юрка Нохрин сунул из-за моего плеча свой лисий нос:
– Это у тебя чё?
– Это у меня «ничё»… – Я затолкал скрученную жесть в карман (она цеплялась, царапалась).
– Ну покажи-и-ы… – заныл Нохря. – Я же все равно видел. Это церковная штука…
– Тебе-то что? – Я отступил, чуть не покатился с откоса.
Пробрались через бурьян к нам Игорь Копытов и Турунчик. Нохря заявил:
– Патефон штучку нашел, медную, в карман затырил!
– Тебе-то что?! – опять крикнул я.
– А вот то! Она казенная! Мы для школы металл ищем, а не для себя!
– Металл! В ней весу-то три грамма!
– А хоть сколько! Ты, Патефон, не имеешь права! Мы на субботнике, а ты в карман… – Это Копытов Нохрю поддержал. Они всегда вместе… Какое сознательное Копыто! Забыл уже, как в раздевалке из чужого кармана стянул трешку и как ревел потом на классном собрании…
Я красиво, с особым изгибом руки, показал Нохре и Копыту дулю. Потому что теперь стоял на откосе прочнее, чем они, и в случае чего… А Турунчик мигал белыми ресницами и не знал, чью сторону принять.
– Поимеешь, Патефон, – сказал Нохря.
Я поднял из бурьяна раздавленный самовар, недавнюю свою добычу, отступил в репейники и стал продираться наверх.
– В школе поговорим! – пообещал вслед Копытов. – Ответишь перед отрядом!
Но я был не дурак и, прежде чем отнести самовар на школьный двор, забежал домой, спрятал свою жестяную находку в сарае. На тот случай, если вздумают обыскивать. Кимка Блескунов – он такой, все может…
К школе я вернулся после всех. Кинул самовар в груду медной рухляди. И тут ко мне подступили. Впереди всех – Кимка.
– Ты, Викулов, говорят, какой-то металл прихватил для личного пользования… – Голову наклонил и прищурился. Красивый такой, причесанный, с белым воротничком. Красный галстук – из шелка.
– Три грамма… – бормотнул я. – Это… для коллекции. Потому что старина…
– Хоть какая старина, не имеешь права без общего разрешения! Давай сюда!
Раскомандовался! Наверно, у папочки научился, который замначальника городской милиции.
– Чего ты тут мне приказываешь! Генерал какой… – Это я уже напропалую. Понимал, что все равно не избежать скандала.
– Не хочешь по-хорошему?… Отряд, слушай мою команду!..
Ох, не любил я драться! Боялся, по правде говоря. К тому же стояло вокруг меня человек семь. Конечно, не отряд, но уж не меньше чем звено. И казалось бы, пусть хватают, обыскивают, все равно без толку. Но бывали моменты, когда злость у меня перехлестывала через страх.
Недавно на школьном дворе срезали с тополей сучья. Они и сейчас валялись под деревьями. Я отпрыгнул, ухватил корявый, с себя ростом сук, прижался к тополиному стволу. Замахнулся:
– Только подойдите!
– Что такое тут у вас?! – Это появилась Клавдия.
Все втянули головы, заморгали, засопели, только Блескунов не растерялся. Встал как на дружинной линейке, подбородок задрал и будто рапорт отдал:
– Товарищ старшая вожатая! Мы для общего дела собирали металл, а Викулов одну свою находку присвоил! Для личного интереса! И, наверно, успел унести домой!
– Для какого интереса? Что за находка?
– Кусок от иконы. Он, наверно, в Боженьку верит, молиться будет…
– Еще новости! Викулов, это правда?… Брось палку!
Я опустил, но не бросил.
Клавдия велела:
– Завтра принеси, что нашел. А то… слышишь, какие глупости про тебя рассказывают!
Ага, «принеси»! Тороплюсь! Как у нас в Старотополе говорят: «Сейчас побегу, только большие калоши надену»…
Дома я украдкой взял зубной порошок, разогнул, расправил темное жестяное кружево и щеткой стал отчищать его. И скоро оно золотисто заблестело. Кое-где остались, правда, черные пятна окиси, но все равно стало красиво. И я опять подумал: «Как на маминой иконе». И решил, что надо посмотреть, сравнить.
Мне повезло в тот вечер: тетя Глаша и дядя Костя ушли к знакомым. Тяжелый ключ от сундука был спрятан за стопкой тарелок в буфете (считалось, что я этого не знаю). Я отпер скрипучий замок, отвалил крышку. Постоял, вдыхая знакомый запах. Из сундука всегда почему-то пахло ванилью, как от праздничного теста. И когда мы с мамой сундук открывали, и сейчас тоже…
Икону я не нашел. Все остальное было на месте: и прабабушкино белое платье, и синяя старинная чашка с отбитой ручкой, и малиновая плюшевая скатерть, и расколотый письменный прибор из серого мрамора, и всякие другие вещи из давних, довоенных лет. И пачка отцовских писем… А икона как растаяла. Наверно, тетя Глаша перепрятала куда подальше, а то и совсем выбросила. Небось решила: увидит случайно кто-нибудь посторонний – будут неприятности. Работала тетушка в городском архиве и почему-то всегда боялась неприятностей «по партийной линии».
Я потерянно сидел на краю сундука. Затем стал рассеянно перебирать отцовские письма.
И заметил письмо, которого раньше не видел. Или не обращал внимания? Нет, я бы запомнил голубую красивую марку. На ней – салют над Кремлем и слова: «9 Мая».
Да, но… напечатать эту марку раньше Дня Победы не могли, верно ведь? А почерк-то отцовский! Я пригляделся к штемпелю: 18.04.46… Тихо-тихо стало вокруг, даже часы-ходики будто замерли… Обратный адрес: «Моск. обл., г. Дмитров, Садовая, 3…» Я вытащил листок. Письмо было короткое. Все уже не помню, а главные слова такие: «Конечно, я виноват перед тобой и перед Петей. Но ты все-таки напиши про него хотя бы две строчки. Сын ведь. Имею же я право знать про него…»
Вот, значит, как. Ну что же…
Особого потрясения тогда я не испытал. Первое волнение быстро прошло, я сунул письмо в карман и начал рассуждать здраво.
Значит, отец не погиб, а просто не захотел вернуться домой. Скорее всего, «встретил другую». Мы, мальчишки послевоенных лет, были наслышаны про такие истории. Мама, видимо, погоревала, а потом решила, что пускай считается убитым. С глаз долой – из сердца вон. И для сына, то есть для меня, так спокойнее. Лучше погибший герой, чем бросивший семью беглец… Маму я не осуждал: она, наверно, правильно поступила. Отца я не помнил, никакой тоски по нему у меня никогда не было. Сейчас я обрадовался, конечно, что отец живой, но радость эта была, признаться, хмурая и расчетливая. Наверно, как у окруженного врагами бойца, который вдруг нашел в кармане еще одну обойму.
А окруженным себя я тогда очень даже чувствовал. С одной стороны – вечные тети Глашины придирки, с другой – нынешняя история на субботнике. Хорошо, если до завтра забудут. Но едва ли. Блескунов – он принципиальный, вроде тети Глаши…
И конечно же назавтра Блескунов подступил ко мне еще до уроков:
– Ну? Принес?
– Иди ты… – неохотно сказал я.
Он сразу вытянулся, губки поджал. Весь такой показательный активист в вельветовом костюмчике.
– Нет, Викулов, это ты иди. Домой, сразу после уроков. И неси то, что украл. А то будет хуже…
– Я? Украл?!
Тут затренькал звонок.
На переменах меня не трогали, но после пятого урока Кимка подошел опять. С двумя звеньевыми: с Генкой Бродиным и толстым Бусей. И с Нохрей.
– Ну? Мы будем ждать полчаса. Иди.
– Ага. В больших калошах…
– Хуже будет, – опять пообещал Ким.
– Ну, беги, жалуйся! И так уже наябедничал Клавдии! Осенью всех подговорил бить Турунчика за то, что ябеда, а сам…
Кимка сказал наставительно:
– Тогда было наше дело, среди пацанов. А сейчас общественное. Ты против пионерского отряда идешь, значит, ты против советской власти.
Тут я ему и вделал! По носу! Даже для себя неожиданно. Рука будто сама размахнулась – и хряп! И закапало у него на вельвет шоколадного цвета… Кимка пискнул, быстро сел за парту, уткнулся лицом в ладони… И вокруг, конечно, шум, крик. Неизвестно откуда – Клавдия Георгиевна и наша Анна Игоревна… В общем гвалте и в хлюпающих словах Кимки выяснилось, что Патефон, то есть Петька Викулов, против целого коллектива. Украл часть медной добычи, потому что тайно верит в Бога, хотя и «Торжественное обещание» давал. Да еще руки распускает…
Клавдия сказала.
– Это уже переходит всякие границы!.. Ты что, Викулов, правда верующий?
– А вам-то что?…
Я вполне мог ответить «нет». Потому что был вовсе не верующий. Но она хотела, чтобы я отказался от того, что любила мама. Пусть этот оклад не с маминой иконы, но такой же. Тем более теперь, когда той иконы нет… Сейчас у меня будто ниточка между мной и мамой, а если уступлю, отдам… Но разве им объяснишь! Стоят, сопят, ждут. Как тогда, вокруг Турунчика… Только сам он, Турунчик, поодаль и глаза опустил…
– Еще и кулакам волю дает! – возмущалась Анна Игоревна. – Да ты и одного пальчика Блескунова не стоишь! Его в классе уважают, а ты…
– Завтра сбор! – заявила Клавдия. – И ты, Викулов, готовься просить прощения у всех ребят. И не забудь принести то, что… взял. Если не хочешь расстаться с красным галстуком.
Я, конечно, не хотел расстаться с галстуком. Даже подумать о таком было жутко. И я шел домой почти уверенный, что завтра отнесу в школу кусочек золотистой жести – пропади все пропадом! Но дома взял его в ладони и… в обрамлении лучистого кружева словно увидел два печальных лица с понимающими и жалеющими глазами. «Что поделаешь, раз кончилась твоя храбрость, Петушок…»
Тогда, значит, уже нельзя будет вспоминать по-хорошему, как мы с мамой сидели рядом и я щекой лежал на ее плече…
В сарае нашел я широкую толстую доску, с трудом отпилил ножовкой кусок сантиметров тридцать длиной. Наждачной бумагой почистил одну сторону. Наложил на дерево жестяной нимб, расправил, прибил по краешкам сапожными гвоздиками… Не икона, но все же намек на нее.
– Никому не отдам. Честное орлёнское…
Это у меня для самого себя была такая клятва. Я придумал ее, когда влюбился в песню про Орленка.
И чтобы отрезать путь для отступления, отнес я доску в тот самый церковный подвал. Фонарика у меня не было, лазил со спичками. Поставил доску в нишу, посветил спичкой последний раз.
– Вот, здесь вам будет хорошо. Потому что ведь церковь… И никто не найдет. А я еще приду…
На следующий день у меня отобрали галстук.
За то, что ничего не объяснял, не отвечал, верю ли в Бога. Молчал как каменный. И украденную вещь не принес, и прощения не стал просить – ни у Блескунова, ни у коллектива. Что с таким делать?
– Сам виноват, – сказала Клавдия Георгиевна. – Кто «за»?… А ты, Турунов, разве не «за»? Умнее всех, да?
Турунчик тоже поднял руку, только смотрел при этом в парту. Впрочем, не он один смотрел в парту. Это я сквозь намокшие ресницы видел от классной доски, куда был вызван для обсуждения и покаяния.
Клавдия развязала на мне галстук. Я не сопротивлялся. Не от страха, а просто ослабел. Но когда она хотела спрятать мой старенький, но все равно блестящий сатиновый галстук в свою черную с бисером сумочку, я сказал сквозь царапанье в горле:
– Не имеете права, это мой. Мне мама покупала…
– Ну и забирай, пожалуйста! А носить не смей!
Домой вернулся я с ощущением безнадежной беды. Как приговоренный. То, что клятву я не нарушил, главное не отдал, слегка грело душу. Но беда все равно давила тяжко. Кто я теперь? Все равно что враг народа, белогвардеец какой-то…
Я скорчился на чурбаке за сараем и сидел не знаю сколько. Там и нашел меня Валька Сапегин. Забежал, чтобы вместе идти на репетицию хора. Я похоронно сказал, что не пойду.
Он спросил тихонько:
– Что случилось-то?
И тут я разревелся. И рассказал ему про все. Не такой уж он был близкий друг, но все же единственный, кому я мог излить горе. Про находку я, правда, не сказал, а объяснил, что выгнали за драку.
Какой теперь хор! Как я выйду на сцену! Все в галстуках, а я… И как петь про Орленка, если не имеешь права на кусочек знамени, под которым он, Орленок, воевал?… И наверно, Эльза и сама не захочет меня близко подпускать, когда узнает про все.
Валька потоптался рядом, подержал меня за плечо и ушел тихонько. Ласковый он был и понятливый…
На следующее утро, собираясь в школу, галстук я надел. Чтобы тетушка ни о чем не догадалась. А за квартал от школы снял, стыдливо оглядываясь. В классе от меня отворачивались, но не враждебно, а скорее виновато.
Вечером выяснилось, что хитрил я с галстуком напрасно: тетя Глаша все узнала. Анна Игоревна позвонила ей на работу. Ох и устроила мне тетушка!
Дядя Костя даже сказал:
– Ну чего ты орешь на пацана! Чего он такого сделал-то?
Он хороший был дядька. Иногда катал на мотоцикле, а в воспитание мое не вмешивался. Тетушка наорала и на него, он плюнул и пошел на двор курить с соседом дядей Геной, отцом десятиклассницы Насти. А тетушка принялась за меня снова. Она была мамина сестра, но ничуть на маму не похожая. Старая, всегда всем недовольная. А главное – недовольная мной. Вот и сейчас:
– Лучше бы уж воровал! А то ведь надо же, в богомольцы навострился! Мне что на работе-то скажут, когда узнают!
Я не выдержал:
– Там что, все такие дураки?
Она дала мне затрещину и заявила, что терпенье у нее кончилось. Как только начнутся каникулы, она станет оформлять мои документы для детдома.
Я следом за дядей Костей ушел на двор.
Как ни странно, а после такой встряски я чувствовал себя легче, словно сбросил часть груза. И даже последние слова тетушки меня на этот раз не испугали. В детдом? А уж вот фиг вам, Глафира Герасимовна! В кармане у меня лежало письмо с адресом в городе Дмитрове…
Я опять устроился на чурбаке и начал выстругивать из сосновой коры суденышко. И успокоился. Я всегда успокаивался, если выстругивал кораблики… И то, что случилось недавно, уже не казалось теперь таким ужасным. Всякая беда со временем слабеет. Когда случилось несчастье с мамой, я думал, что конец света, но прошла неделя, потом месяц прошел, потом год, и вот живу…
Здесь, за сараем, и нашла меня Длинная Эльза.
Эльза Оттовна Траубе появилась в Старотополе в сорок первом году. Не по своей воле. До той поры она жила в Москве. Когда началась война, всех людей, у кого немецкая национальность (пускай хоть они Германии в глаза не видели и даже их дедушки-бабушки родились в России) стали выселять из столицы. Взрослые говорили, что Эльзе еще повезло. Многих отправляли в подневольную трудармию, а кое-кого и «за проволоку».
Не знаю, как жила и что делала Эльза Оттовна в годы войны. А в сорок шестом она стала работать в городском Доме пионеров. Музыкантшей. Муж ее тоже был музыкант и даже композитор, только незнаменитый. Говорят, сочинял музыку для детских спектаклей. Но он умер еще до войны. Были у них дети или нет, я не знаю, в Старотополе Эльза Оттовна жила одна-одинешенька. И все свое время отдавала работе.
Главным ее делом был мальчишечий хор. Девчонок она почему-то не жаловала, говорила, что не находит с ними общего языка. А с пацанами она ладила, хотя и строгая бывала на репетициях. Ребята за глаза называли ее Длинная Эльза и Фрау Труба, но относились к ней хорошо.
Иногда Эльза Оттовна собирала нас в своей тесной комнатке с железной солдатской койкой и обшарпанным пианино. Не всех сразу, конечно, а человек по пять – семь. И надо сказать, меня звала чаще других. Поила нас чаем и заодно учила вести себя за столом. Рассказывала, как до революции была гимназисткой, а потом училась в консерватории, как ходила на выступления настоящего, живого Маяковского. И как вместе с мужем готовила музыку для детского театра.
Однажды Эльза Оттовна рассказала, что муж ее сочинял оперетту «Остров сокровищ». Там все было не так, как в книжке или кино. Билли Бонс в оперетте оказывался вовсе не злодеем, а хорошим дядькой, он сам подарил мальчишке Джиму карту с кладом на острове. Среди пиратов невесть откуда появилась жизнерадостная старая негритянка, которая с Джимом подружилась, а коварному Сильверу надавала пинков. А сокровищ никто не нашел, но все равно все кончалось хорошо, потому что главное в жизни вовсе не богатство, а дружба… Жаль только, что дописать оперетту муж Эльзы Оттовны не успел – умер.
– А вы сами допишите, – посоветовал Валька Сапегин.
Эльза Оттовна грустно улыбнулась: