Город, которым мы стали
– Однако никто не пришел выручать или стеречь тебя. Манхэттен и Бруклин обрели друг в друге могущественных союзников и вместе пытаются найти Бронкс и Куинс… но они и не подумали о тебе. Ни. Разу.
Айлин не отрываясь смотрит на нее и наконец понимает. Их пятеро, и есть еще некий шестой, который главный. Она – Статен-Айленд, а они – другие боро и сам Нью-Йорк. Неужели они, эти незнакомцы, такие же, как она? Неужели они чувствуют, в чем нуждаются тысячи людей, и слышат в своих голоах голоса миллионов? Она хочет встретиться с ними. Задать им вопросы, например: «Как заставить мой боро заткнуться?» и «Он правда мой друг или я просто настолько одинока?».
Но она их не нашла, потому что струсила и не села на паром. Впрочем, даже доберись она до Манхэттена, где бы она стала их искать? Раз Манхэттен и Бруклин уже нашли друг друга, значит, должен быть какой-то способ. Какой-нибудь городской эхолот или что-то, что сработало бы, попытайся она добраться до них. Но она не приложила никаких усилий, и потому ее эхолот безмолвствовал.
Но тогда почему они не могут прийти к ней?
«Сюда неудобно добираться, – напоминает она себе. – Тем, кто живет в городе, всегда неудобно добираться до Статен-Айленда».
Да, но ведь это важно, разве нет? Проклятье, они же знают, что в городе пять боро. И если они решили не искать ее…
«Да кто тебе поверит? – кричит в ее памяти голос отца. – Кто тебе поможет? Всем насрать. Ты нахрен никому не нужна».
Эти слова никогда не были адресованы ей, но Айлин все равно впитала их, и теперь они проникли глубоко в ее нутро, обволокли кости, как токсичное, отравляющее вещество, как свинец. Она не может избавиться от убеждения, что «никому не нужна», как не может избавиться от страха перед городом.
– Конечно, я не думаю, что они нарочно забыли о тебе, – говорит Женщина. – Рано или поздно они вспомнят и тогда придут… но они же терпеть не могут паром. Такой медлительный и неудобный. Есть еще мост Верразано, но ездить по нему так дорого. Что за боро делает себя таким недоступным? Разве тот еврей, который пел джаз со всякими черными, не называл Нью-Йорк «гостеприимным местом»? Ах да, он же говорил не про эту часть города. Он упомянул даже Йонкерс, но в песне нет ни слова про этот боро. Статен-Айленд всегда сбоку припека.
Айлин стоит, слышит слова, ненавидит их и понимает, что это – правда. Она никому не нужна. Ее остров никому не нужен. Остальные забыли о ней в то время, когда так нужны ей, когда рушатся мосты и все ужасно, и теперь она должна найти свой путь в одиночку, обезопасить себя.
– О, что это у нас с лицом? – Женщина в Белом отстраняется и по-сестрински берет Айлин за плечи. – Чего это мы взгрустнули? Не переживай. Пусть они тебя бросили, но я же здесь! Посмотри сюда. – Она снова с веселым видом разворачивает Айлин в нужную сторону, а затем, протягивая руку у нее над плечом, указывает на дверь терминала, из которой Айлин в панике выбежала менее двадцати минут назад.
– Что я должна уви… – И тогда Айлин видит его. На пороге из трещины в металле выглядывает нечто крайне странное. Оно похоже на ветвь папоротника или на очень длинный лепесток экзотического растения. Оно настолько белое, что кажется прозрачным, неземным в своей красоте. Айлин восхищенно затаивает дыхание. – Что это?
Женщина в Белом смеется.
– Можешь считать это камерой, – говорит она. – Если хочешь. Или микрофоном. Если я когда-нибудь тебе понадоблюсь и ты увидишь рядом нечто похожее, просто поговори с ним. «Увидели – сообщите»[9], верно? Я услышу и сразу прибегу.
Снова безумные речи. Конечно же, Женщина не может видеть и слышать что-либо через растение. Айлин нужно возвращаться домой, чтобы помочь матери приготовить ужин, так что она очень осторожно отводит руку Женщины со своего плеча.
– Хорошо, – говорит она. И все же Женщина ей нравится. Айлин рада, что завела новую подругу, пусть даже эта подруга – чокнутая. Впрочем, ей стоит хотя бы узнать имя этой подруги. – Пока я не ушла, скажи, как мне тебя называть?
Женщина склоняет голову набок и морщится.
– Мое имя тебе не понравится, – говорит она. – Оно чужое. Его очень трудно произнести. Я уже называла его нескольким тебе подобным, и они его просто коверкали.
«Она точно из Канады», – убеждается Айлин.
– Позволь, я все же попробую.
– Ну ладно. Только мне придется прошептать его тебе на ухо. Придет время, и я смогу прокричать его громко, оно разнесется по всему небосводу, и все будут знать его… но пока что в этом мире я – всего лишь шепот. Ты готова?
Водитель автобуса уже идет к ним, потягиваясь и почесываясь. Айлин нужно поскорее закончить разговор.
– Да, конечно.
Женщина наклоняется близко-близко и шепчет в ухо Айлин слово, которое гремит в ее черепе, как удар гигантского колокола, пробирая ее до самых костей. Айлин спотыкается и падает на колени. Мир смазывается. Ее кожу начинает щипать, она чешется и становится горячей, словно ветер, подхвативший то слово, обжег ее.
Затем рядом с ней на корточки присаживается кто-то еще.
– Мэм? – Это водитель. Айлин моргает и оглядывается. Она перед автобусом, который должен отвезти ее домой. Как она здесь оказалась? Кажется, рядом с ней только что кто-то был?..
Водитель спрашивает:
– Мэм, мне позвонить в девять один один?
– Нет… – Айлин мотает головой, пытаясь дать понять, что она в порядке. Но разве это так? Головокружение проходит, но она снова чувствует себя плохо. Придя немного в себя, Айлин опускает взгляд на руки. Она одета в легкий сарафан, так что руки открыты, и Айлин, проморгавшись, видит, что они покрыты едва заметной припухшей сыпью. Крапивница. У нее крапивница.
Водитель тоже это видит. Он хмурится и чуть отстраняется.
– Мэм, если вы больны, то вам не стоит садиться на общественный транспорт.
– А-аллергия, – бормочет Айлин, разглядывая свои руки. У нее аллергия на кедровые орехи и базилик, но она и представить себе не может, где могла случайно съесть какой-нибудь песто. – Просто аллергия. Я… Хм… Это скоро пройдет.
Водитель, похоже, не очень-то ей верит, однако он помогает ей встать и, когда видит, что Айлин может идти сама, пожимает плечами и жестом приглашает сесть в автобус.
Проходит десять минут поездки. Айлин разглядывает дома и людей, которых они проезжают, думает ни о чем и размышляет, не стоит ли ей носить с собой «ЭпиПен»[10], как вдруг вспоминает про Женщину в Белом. Вздрогнув, она оглядывается, но видит рядом лишь других пассажиров. Некоторые в ответ тоже одаривают ее скучающими взглядами. Женщина исчезла так же незаметно, как и появилась.
И все же. Взгляд Айлин падает на загорающееся табло «Остановка» и задерживается на нем… потому что прямо над головой водителя болтается такой же красивый белый росток, на который указала Женщина в Белом.
«Не переживай. Я здесь».
Как же звали Женщину? Ее имя начиналось на Р, но дальше Айлин не может вспомнить. Все остальное слилось в неразборчивую какофонию чужеродных звуков.
«Роузи», – думает Айлин. Она решает, что будет звать Женщину Роузи. Имя ей даже подходит; Айлин улыбается, воображая Женщину на старомодном плакате, демонстрирующую обнаженный бицепс. И подпись: «Ты нужен мне». Хотя нет, подождите. Айлин путается в старых плакатах. Ей никак не вспомнить, что было написано над Клепальщицей Роузи.
Что ж, неважно. Почувствовав себя несравнимо лучше, Айлин подавляет желание почесать сыпь, устраивается поудобнее и едет дальше домой.
Интерлюдия
Впарке Инвуд-Хилл происходит что-то очень плохое.
Паулу всегда с трудом ориентируется в других городах. Будучи ребенком – обыкновенным ловким острозубым крысенышем из фавел, задолго до того, как он стал двенадцатью миллионами человек, – он с поразительной точностью определял направление. Ему было достаточно посмотреть на солнце, чтобы сказать, где восток или юг. Это получалось у него даже в незнакомых местах, но та способность пропала, когда он стал городом. Теперь он – Сан-Паулу, и его ноги должны ходить по другим улицам. Его кожа жаждет других дуновений ветра и других лучей света, падающих под другими углами. Север и юг, конечно, везде находятся в одной стороне, но на его родине сейчас зима; и пусть в Сан-Паулу никогда не бывает холодно, сейчас там точно прохладнее и суше, чем в этом душном, обжигающем своей летней жарой, нелепом городе. Здесь ему кажется, что он ходит задом наперед и вверх тормашками. Дом не там, где твое сердце, а там, где ветер дует правильно.
Ах, но у него нет времени на подобные размышления.
Сетка улиц Манхэттена и приятный голос из карт «Гугл», говорящий на бразильском португальском, вполне заменяют ему утраченное чувство направления, и вскоре Паулу доходит до того места, которое воспринимается его органами чувств как чужеродное, мешающее. Враждебное. Это ощущение лишь усилилось за часы, прошедшие с рождения Нью-Йорка, а не ослабло, как должно было. Кроме того, оно меняется так, как не менялось никогда прежде на его памяти. Возникает повсюду, притягивает его внимание, как линии магнитного поля. Сливается в полюса. Появление одного из них на магистрали ФДР было ожидаемо, ведь Сан-Паулу знает, что произошло прямо перед рождением Нью-Йорка. Он собирается посетить то место и осмотреться, вдруг там найдутся какие-то зацепки. В Инвуде же возникло нечто новое.
Он не спеша прогуливается по парку, наслаждаясь прохладным воздухом и свежим запахом травы и деревьев, однако остается настороже. Поначалу он не видит ничего, чем можно было бы объяснить смутное, не дающее ему покоя чувство неправильности, которое тянет его в определенную сторону. День сегодня рабочий, так что в парке почти пусто. Птицы издают красивые трели, какими бы чуждыми они ни казались его уху. Комары замучили Паулу, и он постоянно от них отмахивается. Что ж, хотя бы в этом Нью-Йорк похож на него.
Затем он огибает одну особенно густую рощицу и останавливается.
У подножия узкой пешеходной дорожки находится небольшая заасфальтированная прогалина, за которой раскинулся широкий травянистый луг. За лугом – лиман, обозначенный на его карте как Спайтен-Дуйвил. Посреди прогалины стоит то, что Паулу ожидал увидеть: простой памятник, отмечающий место, где европейцы купили прекрасный, покрытый лесом остров, чтобы превратить его в помпезный торговый центр с вонючими парковками. (Паулу понимает, что придирается. Но он не собирается менять свое мнение до тех пор, пока не выберется из Нью-Йорка.) Памятник выглядит как простой камень с табличкой. Однако, учитывая историю этого места, он наверняка представляет собой место силы для всякого, кто слышит голос города.
В первую же секунду Паулу понимает, что здесь произошла битва. К витающим в воздухе ароматам зелени теперь примешивается и соленый, хорошо знакомый ему морской запашок. По земле разбросаны купюры – и Паулу, кое-что знающий о природе Манхэттена, тут же понимает: кто-то воспользовался деньгами и их обобщенным образом, направив с их помощью силу города. Куда направив? Против Врага. Паулу не знает, какой облик он принял, но другого объяснения просто не может быть. И тот, кто сражался здесь с Врагом, одержал победу или, по крайней мере, ушел невредимым.
Однако – это Паулу понимает уже во вторую очередь, хотя его глаза сразу же заметили эту деталь, – Враг тоже оставил здесь свой след.
На прогалине очень людно. Около двадцати человек толпятся у памятника и что-то говорят. Когда ветер начинает дуть в его сторону, Паулу слышит обрывки их болтовни. («…поверить не могу, как мало здесь просят за аренду. Намного меньше, чем в Бруклине…» «…настоящая доминиканская еда…» «…я просто не понимаю, зачем они врубают музыку на полную катушку!..») У нескольких человек с собой еда или напитки: одна женщина держит дорогую на вид вафельную трубочку с по меньшей мере тремя шариками мороженого; у мужчины из заднего кармана торчит бутылочка «Сойлента»; кто-то третий вообще потягивает розовое вино из пластикового бокала. Почти все они белые и хорошо одетые, хотя тут и там попадаются смуглые и неопрятные.
Паулу замечает, что все эти люди говорят не друг с другом. Вместо этого они произносят слова в пустоту или в погасшие телефоны со включенной громкой связью. Один мужчина вообще разговаривает со своей собакой, которую держит под мышкой, а та лижет ему лицо, скулит и ерзает. Никто не смотрит на своих соседей. Мороженое в руке женщины почти растаяло, трехцветная молочная масса течет по ее руке, капает на одежду, но она, похоже, не замечает этого. К ее ногам, где талое мороженое собралось в лужицы, уже начали слетаться голуби.
А еще Паулу замечает – заметил это в первую очередь, – что все они одеты в белое.
Конечно, прежде Паулу уже видел нечто подобное, однако он уверен, что набрел не на случайную вечеринку белых людей. Хмурясь, он поднимает свой телефон и делает снимок. Телефон издает негромкий щелчок, как у затвора фотоаппарата, ведь Паулу не позаботился о том, чтобы отключить звук в настройках. Услышав шум, все стоящие вокруг камня люди замолкают и поворачиваются к нему.
Паулу напрягается. Тем не менее он как можно более непринужденно убирает телефон в карман штанов и достает сигарету из кармана куртки. Дважды стряхивает ее и лишь затем берет в рот. Старая привычка. Затем, под взглядами двадцати пар немигающих глаз, Паулу достает зажигалку и делает хорошую, глубокую затяжку. Небрежно скрещивает руки на груди, удерживая сигарету двумя пальцами. Дает дыму медленно, струйками вылететь из его ноздрей. Тот маленькими облачками клубится у его лица.
Их глаза теряют фокус. Некоторые хмурятся и смотрят из стороны в сторону, словно что-то потеряли и не могут вспомнить, что именно. Когда Паулу начинает пятиться, уходит за поворот тропинки и скрывается из виду, они не идут за ним. Через несколько секунд он слышит, как их машинальная, бездумная болтовня возобновляется.
Паулу быстро уходит. Парк большой, и идти приходится долго, но Паулу не сбавляет шаг до тех пор, пока не отходит от Инвуд-Хилла на целый квартал. Тогда и только тогда он смотрит на фотографию.
На ней – сцена, которую он только что видел. Жуткая сама по себе, она становится лишь страшнее оттого, что лицо каждого человека искажено, словно запечатлено не на цифровой фотографии, а на старой полароидной пленке, которую покоробило от жара. А за головами или над плечами людей Паулу видит еще одно искажение. Малозаметное, похожее на завихрение воздуха, оно присутствует рядом почти с каждым человеком. Камера поймала нечто незримое для его глаз. Пока что.
Он заходит в крошечный, плохо освещенный ресторанчик, персонал которого явно составляют члены одной семьи. Там он садится за столик и заказывает что-то не глядя. Паулу не голоден, но его силы иссякают, а он чувствует, что они еще пригодятся ему для защиты. Ведь это не его город. Здесь он уязвим куда больше привычного.
Пока Паулу поедает самую лучшую свиную лопатку из всех, что ел в жизни, он отправляет фотографию на зарубежный номер. И прибавляет: «Боро. Их пятеро. И мне понадобится твоя помощь».
Глава четвертая
Бронка и туалетная кабинка злого рока
Бронка толчком распахивает дверь в туалет.
– Эй. Бекки[11].
Высокая азиатка, поправляющая макияж у зеркала, вздыхает и не поворачивается.
– Ты ведь знаешь, я терпеть не могу, когда ты так меня называешь.
– Сейчас я буду называть тебя так, как захочу. – Бронка подходит, становится рядом с ней у зеркала и замечает, как азиатка, чуть напрягшись, втягивает голову в плечи. – Расслабься, я не собираюсь устраивать тебе такую взбучку. Разберемся как культурные люди. Я словами скажу тебе свалить к чертовой матери отсюда, а затем ты найдешь какую-нибудь чертову мать, к которой свалишь хотя бы на пару дней. В ближайшее время я не хочу видеть здесь твою тупую рожу.
Азиатка поворачивается, кривя лицом.
– Если хочешь вести себя как культурный человек, то хотя бы называй меня по имени. Ицзин.
– Ой, не знаю, мне казалось, мы с тобой так здорово фамильярничаем. К моему имени, например, прилагается докторская степень, но ты, обращаясь ко мне, всегда об этом забываешь. – Бронка подходит к азиатке в упор и тычет пальцем ей в нос. – Ты подала заявку на грант, которую почти полностью написала я, и не указала меня в авторах. Как ты вообще смеешь…
– Да, подала, – перебивает ее Ицзин, хотя в их Центре это запрещено правилами. Женщин перебивают только мрази-сексисты. Впрочем, Ицзин и сама та еще мразь, так что Бронка ничуть не удивлена. Ицзин скрещивает руки на груди. – Я долго думала, включать тебя в заявку или нет, Бронка, но факты таковы, что у тебя совсем нет новых работ и…
Бронка, не веря своим ушам, поворачивается и взмахом руки указывает на стену туалета. На ней изображено абстрактное буйство цветов и форм, местами фотореалистичных, а местами воздушных, почти акварельных. В нижнем углу виднеется стилизованная под граффити витиеватая подпись, гласящая: «ЗеБронка».
Ицзин морщится.
– Я говорю о том, что ты нигде не выставляешься, Бронка. Галереям…
– У меня прямо сейчас выставка проходит, дура ты безмозглая, всего в двух милях отсюда!
– Да, и в этом-то все дело! – Ицзин, разозлившись, оставляет все попытки сохранить хладнокровие и повышает голос. Это хорошо. Бронка изредка видела, как Ицзин собачится с другими сотрудницами и своими многочисленными бойфрендами; она громче Бронки, и от ее визга разве что не бьется стекло. А Бронка уважает искреннюю ярость, как бы уродливо она ни проявлялась. – Ты стала слишком местечковой. Комиссия может дать нам хороший грант, но, чтобы его получить, нам нужен больший охват. Вроде галереи на Манхэттене.
Бронка чертыхается, отворачивается и начинает расхаживать по туалету.
– Манхэттенским галереям не нужно настоящее искусство. Им нужны безобидные поделки от приезжих девочек, приехавших в Нью-Йорк и получивших высшее художественное образование лишь для того, чтобы позлить родителей. – На этих словах она смотрит на Ицзин и расплывается в свирепой ухмылке.
– Можешь сколько угодно пытаться перевести стрелки на меня, Бронка, но чертовой сути вопроса это не меняет. – Ицзин качает головой. В жесте заметна толика искреннего сожаления – ровно столько, чтобы привести Бронку в бешенство. – Твои работы недостаточно актуальны. Ты не разговариваешь с людьми из других боро. И хотя ты так любишь хвалиться своей докторской степенью, преподаешь ты в местном общественном колледже! Меня это не волнует – все-таки работа в Центре не оставляет много времени для академических устремлений… но ты ведь знаешь, что комиссии по грантам думают совсем по-другому.
Бронка несколько секунд потрясенно таращится на нее. Она даже не до конца осознает, насколько эти слова ранили ее. «Не актуальны?» Но по старой привычке она дает сдачи:
– А ты что, спишь с председателем комиссии, что ли?
– Ох, Бронка, а не пойти бы тебе на… – Затем, чтобы хорошенько обматерить Бронку, Ицзин переходит на китайский, а ее голос поднимается на октаву и набирает несколько децибел.
Ну и ладно. Бронка выпрямляется. Она не так хорошо знает язык манси[12], чтобы достойно ответить на поток неанглийских ругательств Ицзин, однако за годы она успела понабраться наиболее крепких словечек.
– Matantoowiineeng uch kpaam! Kalumpiil! Поцелуй меня в мою «неактуальную» ленапскую задницу!
Дверь в туалет с грохотом распахивается, и Бронка с Ицзин вместе вздрагивают. Это Джесс, художественный руководитель их экспериментальной театральной постановки, и она сердито сверлит их обеих взглядом.
– Вы понимаете, что мы все вас слышим? Весь квартал вас слышит.
Ицзин качает головой, в последний раз укоризненно смотрит на Бронку, затем обходит Джесс и уходит. Бронка прислоняется к одной из раковин, складывает руки на груди и стискивает зубы. Джесс смотрит Ицзин вслед, затем качает головой и, видя, какую позу приняла Бронка, скептически приподнимает бровь.
– Только не говори, что надулась, как дитя малое. Тебе же лет шестьдесят, если не больше.
– Дуются, когда капризничают и злятся попусту. Я же испытываю праведный гнев.
– Ну да, ну да. – Джесс качает головой. – Вот уж не думала, что услышу, как ты будешь стыдить кого-то за их личную жизнь.
Бронка вздрагивает. Вот черт, она ведь так и сделала? Гнев – праведный, капризный гнев – заставил ее вернуться к старым дурным привычкам. Например, нападать, когда она понимает, что не права.
– У этой сучки нет вкуса. Я бы заметила, начни она трахаться с мужиками, которые хоть чего-то да стоят.
Джесс закатывает глаза.
– Теперь она еще и «сучка». И ты всех мужчин считаешь никчемными.
– Мой сын еще ничего получился. – Шутка давняя, и Бронка чувствует, как начинает остывать. Наверное, этого Джесс и добивается. – Я просто… Ну что за япона мать, Джесс.
Джесс качает головой:
– Никто не может отрицать того, сколько ты сделала для этого места, Бронка. Даже Ицзин. Но давай ты сначала успокоишься, а? И тогда мы позже поговорим о гранте. А сейчас у меня назревает проблема, и мне нужно, чтобы ты была в форме.
Именно это Бронке и нужно было услышать. Она тут же сосредотачивается и разрывает порочный круг мрачных мыслей («Неактуальные – это потому что я старая? Неужели так и закончится моя карьера, не ярким взрывом, а жалким всхлипом? Я всего лишь хотела дать миру что-то значимое»…) Она выпрямляется и щелчком сшибает воображаемую пылинку со своей джинсовой куртки, чтобы взять себя в руки.
– Ладно, ладно. Что случилось?
– Новая команда художников хочет устроить выставку. За ними стоит какой-то большой меценат, так что Рауль вьется вокруг них, как муха над дерьмом. Но работы у них… – Она морщится.
– Ну и что? Мы ведь уже выставляли отстойные работы. – Каждой галерее, которая финансируется из бюджета, изредка приходится так поступать.
– На этот раз все хуже. – Видя, как напряжена Джесс, Бронка наконец сосредотачивается на насущной проблеме. Она никогда прежде не видела Джесс по-настоящему рассерженной, но сейчас под маской профессионализма кипит настоящий гнев, с возмущением и отвращением в придачу. – Так что возьми себя в руки и выходи. – Джесс захлопывает дверь туалета и уходит.
Бронка вздыхает и мельком смотрится в зеркало – скорее по привычке, а не потому, что ей важно, как она выглядит. Ну хорошо, выглядит она спокойной. Джесс захочет, чтобы она поскорее помирилась с Ицзин, но это и понятно – в Центре не так много сотрудников, так что разойтись по углам не получится. И все же…
– «Все шире – круг за кругом – ходит сокол»[13], – произносит негромкий женский голос. Бронка замирает, запоздало сообразив, что какая-то несчастная весь их спор провела в кабинке. Однако голос смеется. Смех звонкий, радостный, приятный и почти заразительный. На мгновение Бронка тоже начинает улыбаться, но затем спрашивает себя: а что, собственно, такого смешного?
Всего в женском туалете шесть кабинок, и три дальние сейчас закрыты. Бронка не наклоняется и не смотрит, где виднеются ноги, потому что не хочет узнать, что ее и Ицзин подслушивали трое.
– Прошу прощения за крики, – говорит Бронка закрытым кабинкам. – Мы увлеклись.
– Ничего, бывает, – отвечает голос, низкий и глубокий, несмотря на столь пронзительный смех. Он очень похож на голос Лорен Бэколл. – Ицзин просто молода. Она не желает выказывать должного уважения старшим. А старших нужно уважать.
– Ну да. – Бронка внезапно понимает, что не знает, кому принадлежит голос. – Простите, мы с вами раньше встречались?
– Столь часто «не слышит, как его сокольник кличет». – Снова всплеск смеха. И никакого ответа.
Бронка хмурится. Наверное, это одна из нью-йоркских подружек Ицзин, вечно мнящих о себе невесть что.
– Да ну? Я тоже могу цитировать Йейтса. «Все рушится, основа расшаталась, мир захлестнули волны беззаконья»…
– «Кровавый ширится прилив»! – Голос уже откровенно злорадствует. – «И топит невинности священные обряды»… Ах, моя любимая строка. Как точно она указывает, насколько поверхностны и искусственны многие человеческие замашки, не правда ли? Ведь невинность – это всего лишь священная пустышка. Так странно, что вы, люди, так сильно ее превозносите. В каком еще мире так славят совершенное невежество о том, как на самом деле устроена жизнь? – Негромкий смешок, похожий на вздох. – Я никогда не пойму, как ваш вид сумел так сильно развиться.
Бронке… совсем не нравится этот разговор. Секунду ей казалось, что незнакомка заигрывает с ней. Теперь же она совершенно уверена, что женщина в кабинке вовсе не заигрывает, а скорее сыплет завуалированными угрозами.
«Нельзя ссориться с посетителями», – напоминает она себе и, глядя в зеркало, поправляет волосы, чтобы успокоиться. Муженек как-то пошучивал, что она сексуальнее Васкес из «Чужих»…
Из закрытой кабинки доносится очередной смешок, и Бронка внезапно холодеет – за несколько секунд, прошедших с тех пор, как голос замолк, она успела совершенно забыть, что здесь кто-то есть. Она смотрит на три последние кабинки, отражающиеся в зеркале. С этого угла ей видно, что ни в одной на полу нет ног.
– Какая невинность, – задумчиво произносит женщина в кабинке.
Так, ну все.
– Что ж, ладно, было приятно обменяться стишками, – говорит Бронка, щелкая краном и споласкивая руки, чтобы сделать вид, будто она задержалась не просто так. – Надеюсь, эм-м, что у вас все хорошо. – Все-таки эта женщина уже минут двадцать сидит на горшке.
От одной из закрытых дверей доносится щелчок, настолько громкий, что Бронка вздрагивает и, не высушив руки, резко оборачивается. Дверь медленно распахивается. Внутри никого нет.
– О, у меня все просто замечательно, – говорит Женщина в Кабинке. – Видишь ли, у меня получилось найти точку опоры.
– На унитазе, что ли? – Даже сейчас Бронка не может прикусить свой острый язык. Когда-нибудь она умрет с язвительным комментарием на устах.
Раздается хихиканье, словно в кабинке засела двенадцатилетняя девочка.
– Во многих местах. На Статен-Айленде. В этом городе. В вашем столь невинном мире. Может быть, даже на тебе, милое создание.
Бронка нарочно вытягивает из диспенсера бумажное полотенце, чтобы женщина не думала, что она просто застыла в растерянности. Даже если так и есть.
– Дорогуша, я скоро стану бабушкой. Или тебе нравятся дамочки в возрасте?
Вторая кабинка тоже открывается с щелчком, медленным, скрежещущим. На этот раз Бронка не вздрагивает, но по ее телу пробегают мурашки, когда дверь ме-е-едленно открывается. И все это время скрипит, как в ужастике. Бронка трясущимися руками сминает бумажное полотенце. Она остро чувствует все: слабый запах плесени в воздухе, вонь чьего-то переваренного обеда, шершавую поверхность дешевого коричневого бумажного полотенца, которые ей приходится закупать, потому что ни на что получше денег не хватает. Тишину в туалете, вытяжка которого снова вышла из строя. Духоту и зловоние.
Дверь в последнюю кабинку, еще не открывшуюся.
– Мне нравятся все, – произносит Женщина в Кабинке. Бронка почти что слышит, как она ухмыляется. – Целый город, полный столь милых людей, что я так бы и съела их целиком, вместе с улицами, канализацией и метро. Кроме того, ты вовсе не стара! Чуть старше новорожденной. Впрочем, немного опыта ты уже приобрела, так что обаянием тебя, скорее всего, не взять. Чего я никогда не могла понять о тебе подобных, так именно этого. Вы все сотканы из одного ничто, но ваши ничто функционируют совершенно по-разному. К каждому нужно находить свой подход! Как же это досадно. – Женщина в Кабинке недовольно вздыхает. – За этим стоит следить. Когда я раздосадована, то говорю слишком много правды.
Бронка замечает, что не видит в щели между дверью и кабинкой ни намека на Женщину. Большинство дверей в туалетах никогда не закрывают людей полностью, а так, создают лишь видимость уединенности. В щели все равно многое можно рассмотреть. (Бронка почти уверена, что проектировали их мужчины.) В последней же кабинке в щели не видно ровным счетом ничего. Лишь белую пустоту. Словно кто-то прикрыл щель бумагой для принтера… но зачем? И ног под дверью тоже нет, теперь Бронка видит это совершенно точно.
– В правде нет ничего плохого, – говорит Бронка. Пора бросить этой дамочке вызов, чтобы Бронка перестала чувствовать, как волосы на ее коже встают дыбом. – Я всегда считала, что лучше не валять дурочку, а прямо говорить то, что думаешь.
– Именно! – почти что с гордостью говорит женщина. – Ведь нет необходимости все усложнять. Если бы я могла изменить вашу природу, сделать вас не столь вредоносными, я бы так и поступила! Мне нравятся тебе подобные. Но вы все такие негибкие и опасно невинные. И никто из вас, скорее всего, не стал бы добровольно участвовать в геноциде – хотя это я, пожалуй, могу понять. Я бы на вашем месте тоже не стала бы.
Она замолкает, чтобы вздохнуть, а Бронка тем временем думает: «Погоди-ка, что она только что сказала?»
– Но разве ты не хотела бы остаться в живых, когда придет конец? Ты, и твой драгоценный сын, и твой будущий внук. Я даже готова согласиться на твоих бывших – естественно, тех, кто все еще жив. Разве тебе не хочется, чтобы это твое маленькое… гм, заведение осталось стоять, когда все вокруг сровняется с землей? – Бронка кипит от негодования и растерянности, но Женщина в Кабинке не то не понимает этого, не то ей все равно, и она продолжает говорить: – Я могу это устроить. Помочь и тебе, и себе.
Бронка всегда плохо реагировала на угрозы. Даже сейчас, когда эта ситуация и эта невидимая женщина пугают ее до мурашек. Но ей не в первой. Она знает – слабость показывать нельзя.
– Знаешь, что: выйди-ка сюда и скажи это мне в лицо, – резко рявкает она.
Повисает удивленная пауза. Затем Женщина в Кабинке смеется. Не хихикает, как раньше, а заходится глубоким, раскатистым смехом, хотя из-за хрипотцы он становится не очень приятным. Смеется она оскорбительно долго и заканчивает словами:
– О, ну надо же! Нет, милая. День был очень долгий, а поддерживать эту форму так неудобно. Мне пришлось, так сказать, отойти, попудрить носик и отдохнуть. Так что поверь мне… тебе не понравится, если я открою эту дверь прямо сейчас.
– Вылезай давай, – резко отвечает Бронка. – Или так и собираешься сидеть в этой сраной кабинке и угрожать мне и моим родным? – Бронка хорохорится. На самом деле ее мутит от страха, хотя обычно страх лишь злит ее еще больше, накручивает для драки. Однако сейчас интуиция изо всех сил кричит ей, что она не готова. Почему-то. Бронка не может просто так спустить этой девке угрозы… но и не хочет увидеть, что же находится внутри той кабинки.
– А это и не угроза, – говорит Женщина. И внезапно ее голос меняется. Становится менее приятным. Менее хриплым и более… глухим. Как будто она уже не в кабинке, а где-то далеко. Будто кабинка – это не тесный параллелепипед, а огромный зал со сводами, и ее голос отражается от множества поверхностей, которых не может быть там, где стоит унитаз и коробка с тампонами. А еще она – эта женщина, засевшая в туалетной кабинке в Южном Бронксе, – больше не улыбается, о нет. Бронка слышит, как она процеживает слова через стиснутые зубы:
– Можешь считать это советом. Да, советом, полезным советом, компенсирующим твою бессмысленную невинность. В ближайшие дни ты многое ув-в-в-в-видишь и поймешь. – Растянутое слово прозвучало как на записи. Словно битый аудиофайл заел или система вдруг не смогла его корректно воспроизвести. – Много нового, мно-о-о-о-ого уникального! Когд-д-д-да это случится, вспомни наш разговор, хорошо? Вспомни, чт-т-то я предложила тебе возможность выжить, а ты отвергла ее. Я протянула тебе руку, а ты ее об-б-божгла. И когда твой внук будет лежать, вырванный из утробы м-м-матери, брошенный на землю и размазанный по ней, как упавшие с мусоровоза отбросы…
Бронка сжимает кулаки.
– Ну все, тебе пи…
И в тот же миг по комнате как будто проходит волна.
Бронка вздрагивает и оглядывается, на миг отвлекшись от Женщины в Кабинке. Волна показалась ей похожей на подземный толчок или на встряску от проехавшей внизу подземки, но рядом ничто не гремит, да и ближайшая линия метро проходит в трех кварталах от них. Бронка не сдвинулась с места, однако ей так не кажется. Что-то изменилось внутри нее.
Женщина в Кабинке все еще продолжает бормотать, и с каждым словом ее голос становится громче и быстрее. Однако почему-то Женщина уходит на второй план. Происходит растяжение… щелчок, словно фрагмент мозаики встает на место. Становление. И вмиг Бронка становится другой. Она становится больше самой себя.
Внезапно в памяти Бронки всплывает день из ее детства. Она стянула – позаимствовала – у папы строительные ботинки со стальными носами, чтобы, отправившись по делам, пройти через кирпичный завод. Территория завода была завалена обломками здания, снесенного так давно, что развалины уже заросли цветами и вьюном; но Бронка решила срезать путь, чтобы избежать встречи с соседскими парнями, чьи недвусмысленные оклики и приставания недавно превратились в настоящую охоту. Один из мужчин (а они все были взрослыми мужчинами, в то время как ей было всего одиннадцать; так что ее низкое мнение о сильной половине человечества сложилось заслуженно), который подрабатывал ночным сторожем, был особенно настойчив. Ходили слухи, что он вылетел из рядов полиции из-за неподобающего поведения с несовершеннолетней свидетельницей. А еще ходили слухи, что ему нравились латиноамериканки, и никому в Бронксе не хватало мозгов понять, что Бронка к ним не относилась.
Так что, когда этот человек шагнул из полуразрушенного проема старого здания, когда она увидела на его губах ухмылку и то, как его рука демонстративно лежит на рукояти пистолета, Бронка ощутила себя точно так же, как и сейчас, пятьдесят с хвостиком лет спустя, в туалете выставочной галереи. Она почувствовала себя больше. Превыше страха или гнева. Она подошла к проему, конечно же. Затем обеими руками уперлась в косяк и пнула гада в колено. Он провел три месяца в больнице, утверждая, что оступился на кирпичной крошке, и больше никогда с ней не связывался. Шесть лет спустя, купив себе собственную пару ботинок со стальными носами, Бронка проделала то же самое с полицейским информатором в Стоунволле – и тогда она снова ощутила себя частью чего-то большого.
Огромного. Столь же огромного, как весь этот чертов боро.
Женщина в Кабинке обрывает свою безумную тираду на полуслове. Затем она раздраженно выдает:
– О нет. И ты туда же.
– Закрой рот, кишки простудишь, – говорит Бронка. Этому ее научила Венеца. Затем Бронка устремляется вперед, сжимая кулаки и улыбаясь. Неважно, что ей страшно, – она всегда любила хороший махач, хотя сейчас на дворе двадцать первый век и никто больше не называет это «махачем». И неважно, что она стала старой и «уважаемой», – она по-прежнему Бронка с кирпичных заводов, Бронка – гроза Стоунволла, Бронка, противостоявшая вооруженной полиции вместе со своими братьями и сестрами из Движения американских индейцев. Ведь это своего рода танец, понимаете? Каждая битва – это танец. Она всегда хорошо танцевала на индейских пау-вау[14], ну а в наши дни? В душе она всегда обута в ботинки со стальными носками.
Пока она приближается к кабинке, защелка сдвигается, и дверь начинает открываться. Белизна виднеется только по ее краям – не свет, а именно белизна, – и на кратчайший миг Бронка видит в приоткрывшейся щели то, что находится внутри. Белый пол, а чуть дальше – неясная геометрическая фигура, которая, похоже… неравномерно пульсирует? Однако больше всего Бронку озадачивает то, что фигура находится по меньшей мере в двадцати футах от нее. Как будто кабинка – это не кабинка, а туннель, прорытый прямо в водопроводных трубах и обшивке и каким-то образом приводящий в иное измерение, ведь Бронка уверена, что нигде – ни в Центре искусств Бронкса, ни за его пределами – нет подобного места.
Но не успевает дверь открыться больше чем на несколько дюймов и не успевает Бронка поподробнее разглядеть то, что ее разум отказывается осознавать, как она упирается рукой в ближайшую покрытую кафелем стенку, поднимает ногу и ударяет по чертовой двери, толкая ее обратно.
Секунду Бронка ощущает сопротивление. Слышит странный, негромкий звук, словно она пнула подушку, а за ним – рокот, будто предвещающий молнию.
Затем дверь кабинки смазывается и отлетает от нее. Кажется, будто она сорвалась с петель и провалилась в прямоугольный туннель ровно такого же размера. Или же будто дверь отразилась в двух стоящих друг напротив друга зеркалах, и теперь дверей дюжина, миллион, невообразимое число, стремящееся к бесконечности. Из-за нее доносится удивленный, яростный вопль – это кричит Женщина, ее голос переходит в столь пронзительный визг, что оконные стекла покрываются сеткой трещин, а светильники начинают раскачиваться и мерцать…
Тишина. Дверь кабинки, обычная и снова на своих петлях, влетает от удара Бронки внутрь, врезается в коробку с тампонами и отскакивает обратно. Кабинка пуста. В ней нет ни туннеля, ни иного измерения, а есть лишь вполне обыкновенная стена за вполне обыкновенным унитазом. Светильники перестают раскачиваться и мерцать. В воздухе не остается даже эха того визга.
А Бронка так и стоит на месте, чуть пошатываясь, пока в ее разум в один миг сваливаются знания, собранные примерно за сто тысяч лет.
Это естественно. Ведь Бронка старше всех остальных, и город решил, что она, как никто, готова нести груз знаний. Когда посвящение заканчивается, Бронка приваливается спиной к ближайшей раковине и переводит дух. Она чуть дрожит, потому что теперь понимает, насколько только что была близка к гибели.
И все же. Пусть теперь она знает, что нужно сделать – аватары должны найти друг друга, защитить и научиться сражаться вместе, как бы безумно это ни звучало, – Бронка все же упрямо стискивает зубы. Она не хочет этим заниматься. Ей это не нужно. У нее есть обязанности. Внук, которого нужно воспитывать и баловать! Проклятье, да она всю свою жизнь сражалась. Ей придется работать еще пять лишних лет, чтобы получить хотя бы что-то похожее на приличную пенсию, и она измотана. Разве у нее остались силы на войну с существом из иного измерения?
Нет. Не остались.
– Другим боро придется позаботиться о себе самим, – бормочет Бронка. Наконец она заставляет себя выпрямиться и идет к выходу из туалета. Бронксу никогда никто не помогал; пусть теперь сами почувствуют, каково это.
Когда она уходит, в пустой кабинке туалета воцаряются тишина и спокойствие.
И только за унитазом остается маленький бугорок, почти полностью сожженный неожиданным, яростным отпором Бронки… Короткий, едва заметный, но все же живой белый отросток. Он судорожно дергается, а затем успокаивается и начинает ждать своего часа.
Глава пятая
В поисках Куинс
Бруклин и Мэнни ждут автобус, но тот все не приходит.
Впрочем, так у них появляется время проработать план. Им известно, что некоторые боро «пробудились» – или стали подавать мысленные бэт-сигналы, или как еще это назвать, – но, не считая этого, Мэнни и Бруклин не представляют, как найти своих товарищей по несчастью, когда они доберутся до их владений. Точнее, Мэнни не представляет. Едва они доходят до автобусной остановки, как Бруклин заявляет, что ей нужно «провести разведку», которая, по всей видимости, состоит лишь из короткого, немногословного телефонного разговора неизвестно с кем. Мэнни из вежливости старается не подслушивать. После Бруклин поясняет:
– Если моя догадка верна, то через пару часов мы узнаем, что сейчас творится с Бронксом.
– Просто догадка? – Мэнни глядит в конец улицы. Они ждут уже двадцать минут. А кажется, что сорок. День выдался жарким и душным, воздух кажется густым от влажности, и Мэнни уже получил три новых комариных укуса. – Ты ведь не случайно… почувствовала меня тогда. И сейчас, когда ты рядом, я чувствую…
Он очень остро ощущает ее присутствие. Иногда, когда Бруклин оказывается совсем рядом, пространство вокруг них как будто искажается, словно центр гравитации меняется каким-то незримым, неосязаемым образом – и Мэнни даже чувствует его смещение на вкус, хотя это и невозможно. У гравитации ведь нет вкуса. Однако если бы он был, то Мэнни почувствовал бы на языке соль, сначала безвкусную, почти сладкую, затем переходящую в тяжелый, горький металлический привкус, от которого у него начинают слезиться глаза, щекотать в носу и чесаться уши. В другом месте, в Странном Нью-Йорке, Мэнни видит, как Бруклин смещается, как движется непостижимо огромный городской пейзаж на фоне небосвода, сопоставимый лишь с его собственной острой небоскребностью; как они накладываются друг на друга невозможным в реальности образом, который при этом отражает и то, как они стоят по отношению друг к другу. Мэнни подозревает, что именно это и вызывает гравитационные сдвиги; слишком много массы и пространства оказывается в одном месте в одно и то же время. Возможно, именно из-за того, что это видение противоречит законам физики Нормального Нью-Йорка, оно никогда не длится долго. Бруклин всегда снова становится женщиной.
И женщина-Бруклин выглядит так, словно только что вышла из помещения, оборудованного мощным кондиционером. Она не потеет, и ее, похоже, ни капли не волнует то, как долго они ждут автобус. А еще комары пока что ее не трогают.
– Догадка и зацепка, – говорит она, когда Мэнни замолкает, и пожимает плечами. – Когда я сошла с поезда, то даже не знала, что ищу… а затем совершенно случайно прошла мимо магазина, продающего телевизоры. Там показывали анонс местных новостей. Кто-то снял на мобильный телефон, как какой-то придурок несется по магистрали ФДР на крыше такси. Так что в одиннадцать тебя покажут в новостях, новичок.
– Чудесно.
Она посмеивается над его недовольством, затем снова становится серьезной. Ее ровные брови нахмуриваются, и Мэнни понимает, что она не меньше него озадачена происходящими с ними таинственными событиями.
– Однако едва я увидела тебя, то сразу же поняла, кто ты такой – что ты такое. Как будто… будто, увидев тебя, человека, олицетворяющего саму идею Манхэттена, я наконец смогла сосредоточиться. И тогда я поняла, где тебя искать, почувствовала направление. Думаю, нам стоит снова попытать счастья на общественном транспорте и надеяться, что по пути мы увидим очередную зацепку.
Значит, им нужно было просто понять, что представляет из себя Куинс. Узнать имя, увидеть лицо или хотя бы смазанную зернистую фотографию а-ля снежный человек. Получить хотя бы маленькую подсказку, чтобы разыскать одного человека среди полутора миллионов. Легко.
Мэнни вздыхает, потирая глаза.
– От всего этого с ума сойти можно. Перед тем как пришла ты, я уже подумывал наведаться в больницу и проверить, не ударился ли я головой. Но не пошел, потому что происходящее кажется мне…
– Естественным, – заканчивает за него Бруклин, когда он, не найдя слов, качает головой. – Нормальным. Да, я понимаю. Я, как и ты, была уже готова позвонить своему психотерапевту, назначить срочный прием… особенно в тот миг, когда мне вдруг пришло в голову, что Грандмастер Флэш спасет меня от призрачных перистых чудовищ. Но такую странность точно не могло породить ни мое подсознание, ни радиоволны инопланетян, ни что-либо еще. – Она крутит пальцем у виска. – Я только все пытаюсь понять, как твой сосед смог их увидеть. Даже на том видео… никто кроме меня не замечал, что ты с чем-то сражался на магистрали. Не считая тебя, твой сосед – первый на моей памяти, кто… эм-м… видит глазами города.
– Вообще-то на ФДР был еще один такой человек, – говорит Мэнни. – Девушка, которая сидела за рулем такси, видела ту большую, э-э-э… тварь с усиками. А другие люди, похоже, отчасти осознавали, что там что-то есть. Они пытались объехать ее, если успевали. Поэтому пробка и образовалась.
– То есть странности замечают лишь те, кому надо, и больше никто. Ладно. – Бруклин усмехается.
Но она, похоже, права. Мэнни вспоминает, как Бел все время щурился, глядя на окружившие их белые усики, словно он едва их видел и был не до конца уверен, что они реальны. Тем не менее Бел замечал больше, чем многие люди на магистрали ФДР. И Мэдисон тоже. Они оба должны были увидеть усики, иначе те бы навредили им…
Нет, не так. Мэнни хмурится в ответ на собственные мысли, ощущая, что его логика неверна, причем яснее всего это почувствовала та расчетливая, жестоко-рациональная часть него, которая, похоже, осталась от его старой личности. И эта часть предложила ему иное объяснение: «Бел ничем не смог бы тебе помочь, если бы не видел усики, – говорит она. – А если бы Женщина в Белом захватила его разум, то проблем у тебя стало бы больше. Оставаясь в здравом уме, он был хотя бы… полезен».
Да. Наличные деньги Бела подали ему идею воспользоваться кредиткой – которую теперь нужно заблокировать, ведь он, дурак, просто бросил ее там, – а тревога за Бела заставила Мэнни сосредоточиться. И Мэдисон не согласилась бы пойти на таран, не увидь она гигантский фонтан усиков, плещущийся на магистрали ФДР. Так что да, как и сказала Бруклин, видели их только те, кому это было необходимо… но необходимость определял не Бел и не Мэдисон. Дело было в Мэнни – это ему было нужно, чтобы другие узнали про усики, благодаря чему он мог воспользоваться этими людьми, как инструментами.
Город поступил так с Белом и Мэдисон, и точно с таким же холодным расчетом он отнял у Мэнни его личность, оставив лишь приятную наружность и способность беспощадно пугать незнакомцев, заставляя их исполнять его волю. И если это правда… тогда Мэнни не уверен, что может считать город своим союзником. И он не уверен, что оказался на стороне хороших ребят.
Мысли Бруклин, похоже, движутся в похожем направлении.
– Ты все еще хочешь пройти тот «курс молодого ньюйоркца»?
– А разве у меня есть выбор? – Он слышит в собственном голосе горечь.
– Конечно, есть. – Когда Мэнни поднимает на Бруклин удивленный взгляд, она пожимает плечами. – Выбор есть у всех. Какие бы странности сейчас ни происходили, они связаны с городом, так что самый очевидный способ все прекратить – это уехать из него.
Мэнни… ожидал услышать от нее совсем не это. Но, хмурясь и глядя на Бруклин, он чувствует, что она не ошибается. Можно просто уехать. Вернуться в… Он не помнит, откуда приехал, но это ведь и неважно, верно? Можно поехать на Пенсильванский вокзал, запрыгнуть в ближайший поезд до Филадельфии, или Бостона, или любого другого города, разорвать договор аренды и не явиться на учебу. Он потеряет кучу денег и собственную гордость, но, может быть, к нему вернется память. И, самое важное, он откуда-то знает, что вместо него Манхэттеном станет кто-то другой. Обязанность сражаться с невидимыми глубоководными тварями и одержимыми рыночными аналитиками ляжет на другие плечи – а Мэнни понимает, что таких битв будет еще много. Все случившееся – это лишь пролог к чему-то более масштабному.
Когда настанет время, город вступит в войну с той армией, которой будет располагать на тот момент. Хочет ли Мэнни оказаться в этой армии? Он в этом не уверен.
Наконец появляется автобус, неприлично медленно выезжающий из-за угла. У Мэнни в бумажнике лежит проездной, купленный его прежним «я». Он надеется, что не поскупился и купил безлимитные поездки.
Они садятся в автобус. (Карточка не безлимитная, но прото-Мэнни положил на нее пятьдесят долларов. Молодец, прото-Мэнни.) Затем автобус отъезжает от обочины, медленно, как тягучая патока, стекающая с ложки. Боже, помоги Куинсу и Бронксу, ведь пока Мэнни и Бруклин будут добираться до них, Нью-Йорк уже успеет обратиться в руины. Впрочем, пока они едут, Мэнни решает временно сосредоточиться на том, что в его силах.
– Ладно, расскажи мне о Нью-Йорке, – говорит он. – И рассказывай так, будто я никогда здесь не был или не помню о том, что был. Потому что я, э-э-э, и правда не помню.
– Ты не…
Мэнни делает глубокий вдох.
– Я… не помню, кем был прежде.
– Что?
Мэнни пытается объяснить, и оказывается, что это не так-то просто. Он рассказывает ей обо всем, что произошло на Пенсильванском вокзале, о том, что он помнит слова песен Эм-Си Свободной, но не помнит лица своей матери. Когда он умолкает, Бруклин не отрываясь смотрит на него. Время идет, и Мэнни уже думает, что она ничего не скажет про его амнезию, как вдруг Бруклин говорит:
– Я слышу музыку.
Он хмурится, не понимая, к чему это. Бруклин продолжает:
