Юрий Милославский, или Русские в 1612 году

– Ну, брат, – сказал Алексей, – тесненько нам будет: на полатях лежат ребятишки, а по лавкам-то спать придется нам сидя.

– Молчи! Будет просторно, – шепнул Кирша, принимаясь есть толокно.

Купец, который не смел обременять вопросами Юрия, хотел воспользоваться случаем и поговорить вдоволь с его людьми. Дав время Алексею утолить первый голод, он спросил его: давно ли они из Москвы?

– Седьмой день, хозяин, – отвечал Алексей. – Словно волов гоним! День стоим, два едем. Вишь, какую погоду бог дает!

– А что, вы московские уроженцы?

– Как же! Мы оба с барином природные москвичи.

– Так вы и при Гришке Отрепьеве жили в Москве?

– Вестимо, хозяин! Я был и в Кремле, как этот еретик, видя беду неминучую, прыгнул в окно. Да, видно, черт от него отступился: не кверху, а книзу полетел, проклятый!

– Ему бы поучиться летать у жены своей, Маринки, – сказал стрелец. – Говорят, будто б эта ведьма, когда приступили к царским палатам, при всех обернулась сорокою, да и порх в окно!.. Чему ж ты ухмыляешься? – продолжал он, обращаясь к купцу. – Чай, и до тебя этот слух дошел?

– Не всякому слуху верь, – сказал с важностию купец.

– Знаю, знаю! Вы люди грамотные, ничему не верите.

– Ученье – свет, а неученье – тьма, товарищ. Мало ли что глупый народ толкует! Так и надо всему верить? Ну, рассуди сам: как можно, чтоб Маринка обернулась сорокою? Ведь она родилась в Польше, а все ведьмы родом из Киева.

– Оно, кажись, и так, хозяин, – продолжал стрелец, почти убежденный этим доказательством, – однако ж вся Москва говорит об этом.

– Да она и теперь еще около Москвы летает, – сказал Кирша, положа на стол деревянную ложку, которою ел толокно.

– Неужели в самом деле? – вскричал купец.

– Я сам ее видел, – продолжал спокойно запорожец.

– Как видел?

– А вот так же, хозяин, как вижу теперь, что у тебя в этой фляжке романея. Не правда ли?

– Ну, да; так что ж?

– Ничего.

– Но где ж ты ее видел?

– Где? Как бы тебе сказать?.. Не припомню… у меня морозом всю память отшибло.

– Добро, добро, – сказал купец, – дай-ка сюда свой стакан…

– Спасибо! Да наливай полнее… Хорошо! Ну, слушай же, – продолжал запорожец, выпив одним духом весь стакан, – я видел Маринку в Тушине, только лгать не хочу: на сороку она вовсе не походит.

– В Тушине?

– Да, в Тушине, вместе с Димитрием, которого вы называете вторым самозванцем, а она величает своим мужем.

– Вот что!.. Так ты и Тушинского вора знаешь?

– Как не знать!

– Правда ли, что он молодчина собою? – спросил стрелец.

– Какой молодчина!.. Ни дать ни взять польский жид. Вот второй гетман его войска, пан Лисовский, так нечего сказать – удалая голова!

– Лисовский! – вскричал купец. – Этот злодей!.. Душегубец!..

– Да, хозяин, где он пройдет с своими сорванцами, там хоть шаром покати! – все чисто: ни кола ни двора. Но зато на схватке всегда первый и готов за последнего из своих налетов сам лечь головою – лихой наездник!

– Так ты его знаешь? – спросил купец.

– Как не знать! Дай-ка, хозяин, стаканчик… За твое здоровье!..

– Говорят, у этого Лисовского, – сказал купец, спрятав за пазуху свою фляжку, – такое демонское лицо, что он и на человека не походит.

– Да, он не красив собою, – продолжал Кирша. – Я знаю только одного удальца, у которого лицо смуглее и усы чернее, чем у пана Лисовского. Прежде этого молодца не меньше Лисовского боялись…

– А теперь? – спросил купец.

– Теперь он, чай, шатается по лесу и страшен только для вашей братьи купцов.

– Кто ж этот человек?

– Кто этот человек?.. Кой прах! У меня опять в горле пересохло… Дай-ка, хозяин, свою фляжку… Спасибо! – продолжал Кирша, осушив ее до дна. – Ну, что бишь я говорил?

– Ты говорил о каком-то человеке, – сказал купец, – который, по твоим словам, страшнее Лисовского.

– Да, да, вспомнил! Этот верзила был есаулом у разбойничьего атамана Хлопки…

– У которого, – сказал земский, – было в шайке тысяч двадцать разбойников и которого еще при царе Борисе…

– Разбил боярин Басманов, – прервал Кирша. – Ну да; самого Хлопку-то убили, а есаул его ускользнул. Да вы, чай, о нем слыхали? Он прозывается Чертов Ус.

– Как не слыхать, – сказал купец. – Оборони господи! Говорят, этот Чертов Ус злее своего бывшего атамана.

– А пуще-то всего он не жалует губных старост да земских, – примолвил Кирша. – Кругом Калуги не осталось деревца, на котором бы не висело хотя по одному земскому ярыжке.

– Разбойник!.. – закричал земский.

– А разве ты его знавал? – спросил купец запорожца.

– Знакомства с ним не водил, а видать видал.

– Где же ты видел?

– Я видел его два раза, – отвечал Кирша. – Первый раз в Калуге, где была у него разбойничья пристань; а во второй… – прибавил он вполголоса, но так, что все его слышали, – а во второй раз – я видел его здесь.

– Как здесь?.. – вскричал купец, помертвев от ужаса.

– Давно ли? – спросил земский, заикаясь.

– Сегодня, – отвечал равнодушно Кирша.

– Сегодня?.. – повторил купец глухим, прерывающимся голосом. – С нами крестная сила! Да где ж он?..

– Сейчас сидел вон там – в переднем углу, под образами.

– Так это он! – вскричал купец, и все взоры обратились невольно на пустой угол. Несколько минут продолжалось мертвое молчание, потом все пришло в движение на постоялом дворе. Алексей хотел разбудить своего господина, но Кирша шепнул ему что-то на ухо, и он успокоился. Купец и его работники едва дышали от страха; земский дрожал; стрелец посматривал молча на свою саблю; но хозяин и хозяйка казались совершенно спокойными.

– Да чего мы так перепугались? – сказал стрелец, собравшись с духом. – Нас много, а он один.

– А бог весть, один ли! – возразил земский. – Он что-то часто в окно поглядывал.

– Да, да, – подхватил дрожащим голосом купец, – он точно кого-то дожидался. А за поясом у него… видели, какой ножище? Аршина в два!

– Слушай, хозяин, – сказал торопливо земский, – беги скорей на улицу, вели ударить в набат!..

– Эк ста, что выдумал! В набат! – отвечал хозяин. – Да разве здесь село? У нас и церкви нет.

– Все равно! Сделай тревогу, сбери народ!.. Да скачи скорей к губному старосте[4]; он верстах в пяти отсюда и мигом прикатит с объезжими.

– Что ты, бог с тобою! – вскричала хозяйка. – Да разве нам белый свет опостылел! Станем мы ловить разбойника! Небойсь ваш губной староста не приедет гасить, как товарищи этого молодца зажгут с двух концов нашу деревню! Нет, кормилец, ступай себе, лови его на большой дороге, а у нас в дому не тронь.

– Дура! – сказал стрелец. – Да разве ты не боишься, что он вас ограбит?

– И, батюшка, около нас какая пожива! Проводим его завтра с хлебом да с солью, так он же нам спасибо скажет.

– Да нам и не впервой, – прибавил хозяин. – У нас стаивали не раз, – вот эти, что за польским-то войском таскаются… как бишь их зовут?.. Да! лагерная челядь. Почище наших разбойников, да и тут бог миловал!

– Ну, как хотите, – сказал купец, – ловите его или нет, а я минуты здесь не останусь, благо погода унялась. Ступайте, ребята, запрягайте лошадей! Да бога ради проворнее.

– Так и я с тобою, – сказал стрелец. – Тебе будет поваднее со мною ехать; видишь, у меня есть чем оборониться.

– Возьмите уж и меня, – прибавил вполголоса земский, – я здесь ни за что один не останусь. Видите ли, – продолжал он, показывая на Киршу и Алексея, – мы все в тревоге, а они и с места не тронулись; а кто они? Бог весть!

– Правда, правда! – шепнул купец, поглядывая робко на Киршу. – Посмотрите-ка, у этого озорника, что вытянул всю мою флягу, нож, сабля… а рожа-то какая, рожа!.. Ух, батюшки! Унеси господь скорее!..

Двери отворились, и незнакомый вошел в избу. Купец с земским прижались к стене, хозяин и хозяйка встретили его низкими поклонами; а стрелец, отступив два шага назад, взялся за саблю. Незнакомый, не замечая ничего, несколько раз перекрестился, молча подостлал под голову свою шубу и расположился на скамье, у передних окон. Все приезжие, кроме Кирши и Алексея, вышли один за другим из избы.

– Теперь растолкуй мне, Кирша, – сказал вполголоса Алексей, – что тебе вздумалось назвать разбойником этого проезжего?

– Как что? Посмотри, какой простор!.. На любой лавке ложись!

– Ну а как он об этом узнает?

– Так мне же скажет спасибо.

– Есть за что; а если его схватят?..

– Ах ты голова, голова! То ли теперь время, чтоб хватать разбойников? Теперь-то им и житье: все их боятся, а ловить их некому. Погляди, какая честь будет этому проезжему: хозяин с него и за постой не возьмет.

Через несколько минут купец, в провожании земского и стрельца, расплатясь с хозяином, съехал со двора. Кирша отворил дверь, свистнул, и его черная собака вбежала в избу.

– Теперь и тебе будет место, – сказал он, бросив ей большой ломоть хлеба. – Поужинай, Зарез, поужинай, голубчик! Ты, чай, больно проголодался.

Это напомнило Алексею, что барин его также еще не ужинал; но, видя, что Юрий спит крепким сном, он не решился будить его.

– Скажи-ка мне, – спросил запорожец, ложась на скамью подле Алексея, – верно, у твоего боярина есть на сердце кручина? Не по летам он что-то пасмурен.

– Да, брат, есть горе.

– Что, чай, сокрушила молодца красна девица?

– Вот то-то и беда! Изволишь видеть…

Тут Алексей, понизив голос, стал что-то рассказывать Кирше, который, выслушав спокойно, сказал:

– Эх, любезный, жаль, что твой боярин не запорожский казак! У нас в куренях от этого не сохнут; живем, как братья, а сестер нам не надобно {4}. От этих баб везде беда. Добрый ночи, товарищ!

Скоро все утихло на постоялом дворе, и только от времени до времени на полатях принимались реветь ребятишки; но заботливая мать попеременно-то колотила их, то набивала им рот кашею, и все через минуту приходило в прежний порядок и тишину.

IV

Еще вторые петухи не пропели, как вдруг две тройки примчались к постоялому двору. Густой пар валил от лошадей, и, в то время как из саней вылезало несколько человек, закутанных в шубы, усталые кони, чувствуя близость ночлега, взрывали копытами глубокий снег и храпели от нетерпения.

– Гей! Отпирайте проворней!.. – раздался под окном грубый голос. – Да ну же, поворачивайтесь! Не то ворота вон!

Пока хозяйка вздувала огонь, а хозяин слезал с полатей, нетерпение вновь приехавших дошло до высочайшей степени; они стучали в ворота, бранили хозяина, а особливо один, который испорченным русским языком, примешивая ругательства на чистом польском, грозился сломить хозяину шею. На постоялом дворе все, кроме Юрия, проснулись от шума. Наконец ворота отворились, и толстый поляк, в провожании двух казаков, вошел в избу. Казаки, войдя, перекрестились на иконы, а поляк, не снимая шапки, закричал сиповатым басом:

– Гей! Хозяин! Что у тебя здесь за челядь? Вон все отсюда!.. Эй, вы! Оглохли, что ль? Вон, говорят вам!

Молчаливый проезжий приподнял голову и, взглянув хладнокровно на поляка, опустил ее опять на изголовье. Алексей и Кирша вскочили; последний, протирая глаза, глядел с приметным удивлением на пана, который, сбросив шубу, остался в одном кунтуше, опоясанном богатым кушаком.

Если б нужно было живописцу изобразить воплощенную – не гордость, которая, к несчастию, бывает иногда пороком людей великих, но глупую спесь – неотъемлемую принадлежность душ мелких и ничтожных, – то, списав самый верный портрет с этого проезжего, он достиг бы совершенно своей цели. Представьте себе четвероугольное туловище, которое едва могло держаться в равновесии на двух коротких и кривых ногах; величественно закинутую назад голову в превысокой косматой шапке, широкое багровое лицо; огромные, оловянного цвета, круглые глаза; вздернутый нос, похожий на луковицу, и бесконечные усы, которые не опускались книзу и не подымались вверх, но в прямом, горизонтальном направлении, казалось, защищали надутые щеки, разрумяненные природою и частым употреблением горелки. Спесь, чванство и глупость, как в чистом зеркале, отражались в каждой черте лица его, в каждом движении и даже в самом голосе, который, переходя беспрестанно из охриплого баса в сиповатый дишкант, изображал попеременно-то надменную волю знаменитого вельможи, уверенного в безусловном повиновении, то неукротимый гнев грозного повелителя, коего приказания не исполняются с должной покорностью.

Меж тем как этот проезжий отдавал казакам какие-то приказания на польском языке, Кирша не переставал на него смотреть. На лице запорожца изображались попеременно совершенно противоположные чувства: сначала, казалось, он удивился и, смотря на странную фигуру поляка, старался что-то припомнить; потом презрение изобразилось в глазах его. Через минуту они заблистали веселостью и почти в то же время, при встрече с гордым взглядом поляка, изъявляли глубочайшую покорность, которую, однако ж, трудно было согласить с насмешливой улыбкою, едва заметною, но не менее того выразительною.

– Ну, что ж вы стали? – сказал пан грозным басом, оборотясь снова к Алексею и Кирше. – Иль не слышали?.. Вон отсюда!

Повелительный голос поляка представлял такую странную противоположность с наружностию, которая возбуждала чувство, совершенно противное страху, что Алексей, не думая повиноваться, стоял как вкопанный, глядел во все глаза на пана и кусал губы, чтоб не лопнуть со смеху.

– Цо-то есть! – завизжал дишкантом поляк. – Ах вы москали! Да знаете ли, кто я?

– Не гневайся, ясновельможный пан! – сказал с низким поклоном Кирша. – Мы спросонья не рассмотрели твоей милости. Дозволь нам хоть в уголку остаться. Вот лишь рассвенет, так мы и в дорогу.

– А это что за неуч растянулся на скамье? – продолжал пан, взглянув на молчаливого прохожего. – Гей ты, олух!

Незнакомый приподнялся, но, вместо того чтобы встать, сел на скамью и спросил хладнокровно у поляка: чего он требует?

– Пошел вон из избы!

– Мне и здесь хорошо.

– И ты еще смеешь рассуждать! Вон, говорят тебе!

– Слушай, поляк, – сказал незнакомый твердым голосом, – постоялый двор не для тебя одного выстроен; а если тебе тесно, так убирайся сам отсюда.

– Цо-то есть? – заревел поляк. – Почекай, москаль, почекай[5]. Гей, хлопцы! Вытолкайте вон этого грубияна.

– Вытолкать? Меня?.. Попытайтесь! – отвечал незнакомый, приподымаясь медленно со скамьи. – Ну, что ж вы стали, молодцы? – продолжал он, обращаясь к казакам, которые, не смея тронуться с места, глядели с изумлением на колоссальные формы проезжего. – Что, ребята, видно – я не по вас?

– Рубите этого разбойника! – закричал поляк, пятясь к дверям. – Рубите в мою голову!

– Нет, господа честные, прошу у меня не буянить, – сказал хозяин. – А ты, добрый человек, никак, забыл, что хотел чем свет ехать? Слышишь, вторые петухи поют?

– И впрямь пора запрягать, – сказал торопливо проезжий и, не обращая никакого внимания на поляка и казаков, вышел вон из избы.

– Ага! Догадался! – сказал поляк, садясь в передний угол. – Счастлив ты, что унес ноги, а не то бы я с тобою переведался. Hex их вшисци дьябли везмо![6] Какие здесь буяны! Видно, не были еще в переделе у пана Лисовского.

– Пана Лисовского? – повторил Кирша. – А ваша милость его знает?

– Как не знать! – отвечал поляк, погладив с важностью, свои усы. – Мы с ним приятели: побратались на ратном поле, вместе били москалей…

– И, верно, под Троицким монастырем? – прервал запорожец.

Поляк поглядел пристально на Киршу и, поправя свою шапку, продолжал важным голосом:

– Да, да! Под Троицким монастырем, из которого москали не смели днем и носу показывать.

– Прошу не погневаться, – возразил Кирша, – я сам служил в войске гетмана Сапеги, который стоял под Троицею, и, помнится, русские колотили нас порядком; бывало, как случится: то днем, то ночью. Вот, например, помнишь, ясновельможный пан, как однажды поутру, на монастырском капустном огороде?.. Что это ваша милость изволит вертеться? Иль неловко сидеть?

– Ничего, ничего… – отвечал поляк, стараясь скрыть свое смущение.

– Как теперь, гляжу, – продолжал Кирша, – на этом огороде лихая была схватка, и пан Лисовский один за десятерых работал.

– Да, да, – прервал поляк, – он дрался как черт! Я смело это могу говорить потому, что не отставал от него ни на минуту.

– Так поэтому, ясновельможный, ты был свидетелем, как он наткнулся на одного молодца, который во время драки, словно заяц, притаился между гряд, и как пан Лисовский отпотчевал этого труса нагайкою?

Оловянные глаза поляка завертелись во все стороны, а багровый нос засверкал, как уголь.

– Как нагайкой? – вскричал он. – Кого нагайкой?.. Это вздор!.. Этого никогда не было!

– Помилуй, как не было! – продолжал Кирша. – Да об этом все войско Сапеги знает. Этот трусишка служил в регименте Лисовского товарищем и, помнится, прозывался… да, точно так… паном Копычинским.

– Неправда, не верьте ему! – закричал поляк, обращаясь к казакам. – Это клевета!.. Копычинского не только Лисовский, но и сам черт не смел бы ударить нагайкою: он никого не боится!

– Да что ж за нелегкая угораздила его завалиться между гряд в то время, как другие дрались?

– Что? Как что?.. Да кто тебе сказал, что я лежал между гряд?

– Ага! Так это ты, ясновельможный? Прошу покорно, чего злые люди не выдумают! Ведь точно говорят, что Лисовский тебя поколотил и что если б на другой день ты не бежал в Москву, то он для острастки других непременно бы тебя повесил.

– Какой вздор, какой вздор! – перервал поляк, стараясь казаться равнодушным. – Да что с тобою говорить! Гей, хозяин, что у тебя есть? Я хочу поужинать.

– Ахти, кормилец! – отвечал хозяин. – Да у меня ничего, кроме хлеба, не осталось.

– Как ничего?

– Видит бог, ничего!.. Была корчага каши, толокно и горшок щей, да всё проезжие поели.

– Быть не может, чтоб у тебя ничего не осталось. Гей, Нехорошко! – продолжал он, взглянув на одного из казаков. – Пошарь-ка в печи: не найдешь ли чего-нибудь.

Казак отодвинул заслонку и вытащил жареного гуся.

– Цо-то есть? – закричал поляк. – Ах ты лайдак! Как же ты говорил, что у тебя нет съестного?

– Да это чужое, родимый, – сказала хозяйка. – Этого гуся привез с собою вот тот барин, что спит на печи.

– А кто он? Поляк?

– Нет, кормилец, кажись, русский.

– Москаль?.. Так давай сюда!

Алексей хотел было вступиться за право собственности своего господина, но один из казаков дал ему такого толчка, что он едва устоял на ногах.

– Разбуди своего барина, – шепнул Кирша, – он лучше нашего управится с этим буяном.

Пока Алексей будил Юрия и объявлял ему о насильственном завладении гуся, поляк, сняв шапку, расположился спокойно ужинать. Юрий слез с печи, спрятал за пазуху пистолет и, отдав потихоньку приказание Алексею, который в ту же минуту вышел из избы, подошел к столу.

– Доброго здоровья! – сказал он, поклонясь вежливо пану.

Поляк, не переставая есть, кивнул головою и показал молча на скамью; Юрий сел на другом конце стола и, помолчав несколько времени, спросил: по вкусу ли ему жареный гусь?

– Как проголодаешься, так все будет вкусно, – отвечал поляк. – А что, этот гусь твой?

– Мой, пан.

– Нечего сказать, вы, москали, догадливее нас: всегда с запасом ездите. Правда, нам это и не нужно; для нас, поляков, нет ничего заветного.

– Конечно, пан, конечно. Да что ж ты перестал? Кушай на здоровье!

– Не хочу: я сыт.

– Не совестись, покушай!

– Нет, ешь сам, если хочешь.

– Спасибо! Я не привык кормиться ничьими объедками да не люблю, чтоб и другие не доедали. Кушай, пан!

– Я уж тебе сказал, что не хочу.

– Не прогневайся: ты сейчас говорил, что для поляков нет ничего заветного, то есть у них в обычае брать чужое, не спросясь хозяина… быть может; а мы, русские, – хлебосолы, любим потчевать: у всякого свой обычай. Кушай, пан!

– Да что ж ты пристал, в самом деле…

– И не отстану до тех пор, пока ты не съешь всего гуся.

– Как всего?

– Да! Всего, – повторил Юрий, вынимая пистолет. – Прошу покорно: принялся есть, так ешь!

– Цо-то есть? – завизжал поляк. – Гей, хлопцы!

Быстрым движением руки Юрий, подвинув вперед стол, притиснул к стене поляка и, обернувшись назад, закричал казакам:

– Стойте, ребята! Ни с места!

Эти слова были произнесены таким повелительным голосом, что казаки, которые хотели броситься на Юрия, остановились.

– Слушайте, товарищи! – продолжал Юрий. – Если кто из вас тронется с места, пошевелит одним пальцем, то я в тот же миг размозжу ему голову. А ты, ясновельможный, прикажи им выйти вон, я угощаю одного тебя. Ну, что ж ты молчишь?.. Слушай, поляк! Я никогда не божился понапрасну; а теперь побожусь, что ты не успеешь перекреститься, если они сейчас не выйдут. Долго ль мне дожидаться? – прибавил он, направляя дуло пистолета прямо в лоб поляку.

– Иезус, Мария! – закричал поляк, стараясь спрятать под стол свою обритую голову. – Ступайте вон!.. Ступайте вон!..

– Эй, ребята, убирайтесь! – сказал Кирша. – А не то этот боярин как раз влепит ему пулю в лоб: он шутить не любит.

– Ступайте вон, злодеи! Ступайте вон! – продолжал кричать поляк, закрывая руками глаза, чтоб не видеть конца пистолета, который в эту минуту казался ему длиннее крепостной пищали.

Казаки, выходя вон, повстречались с незнакомым проезжим, который, посмотрев с удивлением на это странное угощение, стал потихоньку расспрашивать хозяина.

– Теперь, Кирша, – сказал Юрий, – между тем как я стану угощать дорогого гостя, возьми свою винтовку и посматривай, чтоб эти молодцы не воротились. Ну, пан, прошу покорно! Да поторапливайся: мне некогда дожидаться.

Поляк, не отвечая ни слова, принялся есть, а Юрий, не переменяя положения, продолжал его потчевать. Бедный пан спешил глотать целыми кусками, давился. Несколько раз принимался он просить помилования; но Юрий оставался непреклонным, и умоляющий взор поляка встречал всякий раз роковое дуло пистолета, взведенный курок и грозный взгляд, в котором он ясно читал свой смертный приговор.

– Позволь хоть отдохнуть… – пропищал он наконец, задыхаясь.

– И, полно, пан! Мне некогда дожидаться, доедай!..

– Смелей, пан Копычинский, смелей! – сказал Кирша. – Ты видишь, немного осталось. Что робеть, то хуже… Ну, вот и дело с концом! – примолвил он, когда поляк проглотил последний кусок.

– И, кстати ли! – прервал Юрий. – Угощать так угощать! Там в печи должен быть пирог. Кирша, подай ка его сюда.

– Взмилуйся! – завопил поляк отчаянным голосом. – Не могу, як пана бога кохам, не могу!

– Что, пан, будешь ли вперед непрошеный кушать за чужим столом? – сказал незнакомый проезжий. – Спасибо тебе, – продолжал он, обращаясь к Юрию, – спасибо, что проучил этого наглеца. Да будет с него; брось этого негодяя! У нас на Руси лежачих не бьют. Дай мне свою руку, молодец! Авось ли бог приведет нам еще встретиться. Быть может, ты поймешь тогда, что присяга, вынужденная обманом и силою, ничтожна пред господом и что умереть за веру православную и святую Русь честнее, чем жить под ярмом иноверца и носить позорное имя раба иноплеменных. Прощай, хозяин! Вот тебе за постой, – примолвил он, бросив на стол несколько медных денег.

– Не надо, кормилец! – сказал хозяин с низким поклоном. – Мы и так довольны.

Незнакомый посмотрел с удивлением на хозяина; но, не отвечая ничего, пожал руку Юрию, перекрестился, вышел из избы и через минуту промчался шибкой рысью мимо постоялого двора.

Меж тем поляк успел выдраться из-за стола и пробирался к дверям. Юрий остановил его.

– Не уходи, пан, – сказал он, – я сейчас еду, и ты можешь остаться и буянить здесь на просторе сколько хочешь. Прощай, Кирша!

– Нет, боярин, прошу не прогневаться, – сказал запорожец, – я по милости твоей гляжу на свет божий и не отстану от тебя до тех пор, пока ты сам меня не прогонишь.

– По мне, пожалуй! Но пеший конному не товарищ.

– Да у меня есть на что купить лошадь.

– А я продам, – сказал хозяин. – Знатный конь! Немного храмлет, а шагист, и хоть ему за десять, а такой строгий, что-только держись! Ну, веришь ли богу! Если б он не окривел, так я бы с ним ни за что в свете не расстался.

– Добро, добро! – прервал Кирша. – Лишь бы только он дотащил меня до первого базара.

– Мы поедем шагом, – сказал Юрий, – так ты успеешь нас догнать. Прощай, пан, – продолжал он, обращаясь к поляку, который, не смея пошевелиться, сидел смирнехонько на лавке. – Вперед знай, что не все москали сносят спокойно обиды и что есть много русских, которые, уважая храброго иноземца, не попустят никакому забияке, хотя бы он был и поляк, ругаться над собою. А всего лучше вспоминай почаще о жареном гусе. До зобаченья, ясновельможный пан!

V

Утренняя заря румянила снежную равнину; вдали, сквозь редеющий мрак, забелелись верхи холмов, и звезды, одна после другой, потухали на чистом небосклоне. Дорога, по которой ехал Юрий в сопровождении верного слуги своего, извиваясь с полверсты по берегу Волги, вдруг круто повернула налево, и прямо против них дремучий бор, как черная бесконечная полоса, обрисовался на пламенеющем востоке. Проехав версты две, они очутились при въезде в темный бор; дорога шла опушкою леса; среди частого кустарника, подобно огромным седым привидениям, угрюмо возвышались вековые сосны и ветвистые ели; на их исполинских вершинах, покрытых инеем, играли первые лучи восходящего солнца, и длинные тени их, устилая всю дорогу, далеко ложились в чистом поле.

Алексей несколько раз начинал говорить с своим господином; но Юрий не отвечал ни слова. Погруженный в глубокую думу, он ехал медленно, опустя поводья своей лошади. Последние слова незнакомого проезжего отозвались в душе его; тысячи различных мыслей и противоположных желаний волновали его грудь. «Русские – рабы иноплеменных!» Ах! Эти слова, как похоронная песнь, как смертный приговор, обливали хладом его сердце, кипящее любовью к вере и отечеству. «Нет, – сказал он наконец, как будто б отвечая на слова незнакомца, – нет, господь не допустит нас быть рабами иноверцев! Мы клялись повиноваться не польскому королевичу, но благоверному русскому царю. Владислав отречется от своей ереси; он покинет свой родной край: наша земля будет его землею; наша вера православная – его верою. Так, он будет отцом нашим; он соединит все помышления и сердца детей своих; рассеет, как прах земной, коварные замыслы супостатов, и тогда какой иноплеменный дерзнет посягнуть на святую Русь?»

– Кой черт! – вскричал Алексей, наехав на колоду, через которую лошадь его с трудом перескочила. – Пора бы солнышку проглянуть; что это оно заленилось сегодня?.. Всходит – не всходит.

– Мы едем в тени, – отвечал Юрий. – Вот там, кажется, поворот, и нам будет ехать светлее.

– И теплее, боярин; а здесь так ветром насквозь и прохватывает. Ну, Юрий Дмитрич, – продолжал Алексей, радуясь, что господин его начал с ним разговаривать, – лихо же ты отделал этого похвальбишку поляка! Вот что называется – угостить по-русски! Чай, ему недели две есть не захочется. Однако ж, боярин, как мы выезжали из деревни, так в уши мне наносило что-то неладное, и не будь я Алексей Бурнаш, если теперь вся деревушка не набита конными поляками.

– Ты слышал конский топот?

– Да, боярин, а зимою табунов не гоняют. Чего доброго!.. Кострома недалеко отсюда, а там стоят поляки: не диво им завернуть и в здешнюю сторону.

– Да, это быть может.

– Ну, если этот трус Копычинский им нажалуется и они пустятся за нами в погоню? А за проводником у них дело не станет: Кирша недаром остался на постоялом дворе.

– И, Алексей, побойся бога! Неужели ты думаешь, что-тот, кто по милости нашей глядит на свет божий, не посовестится…

– Эх, боярин! Захотел ты совести в этих чертях запорожцах; они навряд и бога-то знают, окаянные! Станет запорожский казак помнить добро! Да он, прости господи, отца родного продаст за чарку горелки. Ну вот, кажется, и просека. Ай да лесок! Эка трущоба – зги божьей не видно! То-то приволье, боярин: есть где поохотиться!.. Чай, здесь медведей и всякого зверя тьма тьмущая!

Наши путешественники въехали по узкой просеке в средину леса. С каждым шагом темный бор становился непроходимее, и несмотря на то, что сильный ветер колебал вершины деревьев, внизу царствовала совершенная тишина. От времени до времени, прорываясь сквозь чащу леса, скользил вдоль просеки яркий луч восходящего солнца; но по обеим сторонам дороги густой мрак покрывал все предметы. Все было мертво вокруг, и только изредка черный ворон, пробудясь от конского топота, перелетал с одной сосны на другую, осыпая пушистым инеем Юрия и Алексея, который при каждом разе, вздрогнув от страха, робко озирался на все стороны. Не замечая охоты в своем господине продолжать разговор, он принялся насвистывать песню. Несколько минут ехали они молча, как вдруг Алексей, осадив свою лошадь, сказал робким голосом:

– Слышишь, боярин?

Страницы: «« 1234 »»