Важенка. Портрет самозванки
– Анечка, спасибо, – церемонно, без особой теплоты благодарит Лара: то ли не проснулась еще, то ли про Левушку подстучал кто.
За завтраком все только и хвалят Аньку. Она же разливается соловьем, как стояла в очереди, кто что сказал, две тетки подрались уже на кассе, праздник, все бесноватые, в обратной электричке к ней один подсел. От кипящего чайника побелели стекла, и нет для них нахмуренного неба.
А после завтрака окна отпотели, и слабый луч солнца мазнул по Лариным волосам с гречишным медовым отливом.
– О, солнышко, – говорит Лара и смотрит на Важенку многозначительно.
Нечего, мол, грустить. Лара садится на кухонный табурет, домашнее платье улетает вверх по бедрам, открывая кусочек белья. Красиво переплетает гладкие ноги чуть навесу, только потом всю конструкцию на пол, на правый носочек, блестящими коленками в потолок. Выгибается, забирает волосы высоко в хвост, голова недолго в треугольниках согнутых рук, покачивает ею – прочно ли? Щелкает косметичкой, беличья кисточка танцует по сияющей коже, персиковая пыль в солнечном воздухе. Пока она подводит глаза, рисуя яркие черные стрелки, Важенка не дышит, помогает ей животом. Легкие бисерные серьги долой, тянется за массивными, почти до плеч, в виде скрипичных ключей. Чуть мотнула головой, проверяя их тяжесть, ключи закачались, зазвенели. Важенка длинно выдыхает: пава, Лара, ты пава! Лара, польщенная, плавно машет: скажешь тоже! От серебряных ключей зайчики по стенам.
Важенке грустно: вот накрасится и улетит теперь с Левушкой. Ему и дела нет, что праздник и все женатые по домам оладьи жарят. Левушке плевать на жену, он давно уже выбрал Лару, они почти не скрываются. Хоть бы Тату к обеду прибило – ее поклонник чтит Восьмое марта и семью: оладьи уже не успеет, а вот к ужину будьте добры.
– Не грусти, – Лара кисточкой проводит Важенке по носу. – Сейчас Тата приедет, посидите.
Лара упорхнула, и Важенка добровольно сдается Аньке в винегретное рабство. Раб Спица уже режет кубиками свеклу и ворчит: что за винегрет без горошка.
– Я вот лично его не очень, – Анька с мокрыми руками убегает открывать – в дверь трезвонят без остановки.
Это не Тата, а соседка Коржикова на костылях и с кучей тряпок от знакомой фарцы. Шмотки аккуратно разложили на Татиной кровати. Коржикова бубнит: футболка 25, пуссер 30, шапка-петушок, сами видите, фирма – за 25 отдам…
Ее парень Дыкин месяц назад порвал с ней из-за измены. Измена случилась так. Дыкин, его товарищ и Коржикова ночью пошли за водкой к таксистам, по пути завернули к бакам, выбросить мешок с мусором. Вернее, Дыкин пошел выкидывать, а Коржикова с товарищем остались ждать у гаражей. Вернувшись, Дыкин застал товарища с расстегнутой ширинкой, а Коржикову перед ним на коленях.
– Ой, умру сейчас, – Анька, всякий раз вспоминая историю, запрокидывала голову от смеха, крутила пятками велосипед. – Коржик, ты что, дура? От гаража до помойки минуты две ходу. Четыре – туда-сюда.
– Выпила я, – мрачно курит Коржикова. – Я вообще забылась, где, с кем, думала, что это Дыкин. Бывает, чё.
Дыкин дружка избил, Коржикову бросил. Она запила, каждый день названивала ему на работу, умоляла вернуться, угрожала покончить с собой. В один из вечеров прыгнула с балкона третьего этажа, но осталась жива. Только ноги переломала. В объяснительной не то докторам, не то ментам писала так: “Я вышла на балкон посмотреть, не едет ли Дыкин. Дыкин не ехал, и я спрыгнула”.
Важенка и Тата без конца цитировали друг другу эти слова, потому сейчас, увидев Коржикову с костылями, Важенка усмехнулась.
Тата вернулась только к вечеру, когда все уже напились. Коржикова, от которой не удалось отделаться, пьяно плакала за столом о Дыкине, о том, что на месткоме неделю назад ей отказали в постоянной прописке, а ведь три года на этих козлов, день в день, почему, почему – за аморалку! И что сейчас ходит к ней один, дружок дыкинский, Серый, но все не то, все не то. Костыли темнели в углу.
– Не, а как ты с этим Серым, ну, это самое, в койке-то? – Анька кивает Коржиковой на несвежую повязку.
– У меня чё, гипс в трусах, что ли?
Анька откидывается на табуретке, дрыгает ногами от смеха. Она и Спица разошлись от водки: подсмеиваются над Коржиковой, перекрикивая друг друга, поучают ее. Анька, щедрая душа, сбегала к себе в комнату и вернулась с флакончиком “Быть может” – на, только не реви! Коржикова полезла обниматься, благодарно завыла уже в голос.
Тата смотрит на них с ужасом, курит нервно на углу стола. Тата, иди сюда, чего ты там села, семь лет замуж не выйдешь!
– Что случилось? – тихо спросила у нее Важенка, когда та пересела ближе.
Тата сначала ей, а через три рюмки уже всем рассказала, что с кавалером они расстались. Вот что с ней не так, спрашивается: стоит влюбиться, как пожалуйста, извольте губу закатать. Как будто он раньше не знал, что женат, до перепиха. Слово это не ее, водкой принесло, поэтому Тата произносит его через запинку. Анька с Коржиковой ахают, головами крутят – такая красотка, и на тебе, туда же, совсем мужики того. Спица задумчиво разглядывает Тату.
– Вот, – говорит Тата и вытаскивает из сумки французские духи. – Типа, откупился. Держи, дорогая, и вали на все четыре…
Анька и Коржикова даже задохнулись от Татиной наглости: вот же, все есть, чего горевать-то – не парень, золото. Важенка им вторит, делано восхищается, ей нравится, что Спица от зависти прикусила губу. Полузакрыв глаза, глупо нюхают воздух вокруг затянутой “в слюду” коробки. Вы еще лизните, зло говорит Спица. Важенка широко улыбается.
Ввалился новый ухажер Коржиковой. Он даже не пьян, а как-то безумен совсем, качается, огромный.
– Психический, – тихо определила на кухне Спица, которая открывала ему. – Мне кажется, он одеколончику где-то хватил.
Коржикова разбиралась с ним в прихожей. Он куда-то волок ее, она упиралась, мат-перемат. Анька два раза, не вставая, толкала ногой дверь из кухни и предлагала им отправиться к себе отношения выяснять, но никакой реакции. Внезапно раздался глухой удар, что-то полетело, зазвенело, заголосила Коржикова. Все четверо вскочили, но на пороге кухни уже вращал белыми глазами Серый. За его спиной на полу в коридоре барахталась в своих костылях бедная Коржикова.
– Ты охренел, что ли, дебил несчастный, – завопила было Анька, но “дебил” быстрым движением захватил со стола нож, выставил его вперед.
Обычный такой столовый нож, с деревянной ручкой, лезвие в зазубринах и сколах, а вот на кончике гнутый – что-то ковыряли им.
– А ну быстро все в комнату, – заорал он, вставая боком, чтобы освободить проход. – Туда, я сказал. И ты давай туда же, шалашовка херова.
Коржикова, воя, ползла по полу к костылю, который отлетел к входной двери. Анька кинулась к ней на помощь.
Серого трясло, и нож ходуном в его лапищах. Почему-то Важенка все время думала о том, что на кончике он загнут. Еще ей хотелось добежать до своей кровати, там подушка, схватить ее, закрыться, если что. Бледные, вмиг протрезвевшие, в комнате они построились почему-то по росту, потом Тата перебежала к Важенке. Нашла ее ладонь внизу, сжала. Важенка ответила ей, и нет ничего сейчас, кроме этой руки.
– А ну, суки, вниз, на пол, – Серый свободной рукой пытался расстегнуть штаны. – У меня для вас кое-что есть…
Никто даже не шевельнулся, чтобы на пол. Как будто ждали еще одного, следующего страшного шага, чтобы подчиниться. А трясущийся нож не убеждал, они уже его видели, из-за него и стояли тут в унизительный рядок. К тому же он не мог расстегнуть брюки, и, считай, ход назад отыграли.
В дверях стукнул ключ, но Серый его не слышал – лицо его прыгало, слюна закипала в уголках рта. А через секунду Лара уже весело кричала что-то с порога, снимая сапоги.
– Убери нож, идиот, – Спица повернулась и шагнула к себе в комнату.
Анька попятилась за ней. Важенка тянула Тату за руку к своей кровати, а у Коржиковой прямо истерика:
– Лариса, беги за ментами! Сюда не ходи.
Но Лара, оживленная с улицы, с сияющим, мокрым от снега (дождя?) лицом, уже протискивается между косяком и плечом Серого. Задев краем глаза поникший нож, больше туда не смотрит. Говорит повелительно-ласково:
– Так, это что еще? Вас ни на минуту не оставить. Дети малые. Пойдем-ка со мной на кухню, друг ситный, скажу чего. Пойдем-пойдем, выпьем, я коньяк армянский привезла.
Лара берет Серого под руку, тянет на кухню.
Глава 2
Абитура
Ближний загородный поселок с широкими регулярными улочками раскинулся в прохладной тени нагретых сосен, в июльском послеобеденном часе. Каких-нибудь четыре пополудни, когда мамочки-дачницы, позевывая, уже накрывают на веранде полдник, сонно отгоняя муху. Ломают печенье в щербатую дачную тарелочку, чтобы потом, когда их возлюбленные чада проснутся, залить его молоком. Тщательно моют голубику, купленную на платформе у бабушек, в эмалевой миске под рукомойником в летней кухне. Разболтанный стук носика. Солнечный луч, с трудом продравшийся сквозь темные игольчатые кроны, сквозь мутноватый барбарис и дюшес витражей, ложится неяркими цветными пятнами на пачку печенья, руки, тарелочку на затертой клеенке, припахивающей холодной жирной тряпкой.
Тата с Важенкой идут с залива. У Важенки в руках газетный кулечек тоже с ягодами, немного намокший от сока у самого дна.
– Ты злая, что уснула, да? – спрашивает Тата. – Но ничего, целый вечер у тебя еще. Ночью тоже. Сколько тебе осталось?
В полдень она уговорила Важенку пойти на пляж, когда зубрить стало совсем невмоготу. На заливе тоже можно учиться и загорать заодно.
На берегу было солнечно и бурно, ветер трепал страницы учебника, никак не сосредоточиться. Они ушли в траншею рядом с пляжем. Сын хозяйки, у которой они снимали жилье, рассказал, что траншеи эти проложили в войну для подхода к пушкам. А еще в Ольгино зимой 42-го базировался целый бронепоезд, выкрашенный для маскировки в белый цвет, чтобы не допустить прорыва финских лыжников со стороны залива.
В траншее, заросшей серебристой жесткой осокой, ни ветерка и здорово припекает. Важенка в обнимку с “Физикой” вскоре задремала.
Тата сразу сбежала на пляж. Бродила по щиколотку в воде. Пинала прозрачную мелкую скуку залива, радуясь возможности позагорать в эти безумные дни вступительных. Солнце поджигало брызги. Оглядывала себя поминутно, подгоняя лучи не лениться с загаром. Пять минут, пятнадцать, спи-спи. Надо повернуться лицом. Девочка в белой панаме копала мокрый песок. Тата уселась рядом вязать для нее плотики из сухого тростника, который приносило сюда из Петергофа.
На этот раз Важенка совсем отчаянно боялась провалиться. Там какое-то угнетение со стороны семьи. Ну как семьи. У Важенки только мама. Тата усвоила еще в школе, что никаких вопросов о родителях детям из таких семей не задают. Из неполных или неблагополучных.
Важенка о доме не молчала. Иногда рассказывала какие-то веселые или трогательные вещи, из которых было понятно, что и она скучает, думает о своих. Молчала она о чем-то главном. О какой-то драме, горестном опыте, о чувстве или его отсутствии.
Тата тоже ни за что бы не вернулась домой. Дело даже не в тяжелой зимней спячке, в которую так надолго погружался родной город, не в замедленном ходе событий, не в укладе. Бабушка бесконечно вяжет пятку под Штирлица, брат расшатывает зуб за обедом, сколько же у него зубов. Мама с отцом обсуждают сослуживцев, мама начинает “а наша-то сегодня”, имея в виду кого-то из бухгалтерии. Держит долгую паузу. Тогда слышно, как швыркает горячим супом отец. Дело в другом. Сбегая оттуда, Тата верила, что больше не вернется. Что поступки, которые успела там насовершать, спишутся с ее счета, сгорят в топке стыда. Так огромен он был.
В девятом ее лучшую подругу бросил Шевелев. Он был завален прыщами, а чемоданчик-дипломат придерживал на ходу указательным пальцем. Над ним не то чтобы смеялись, но подсмеивались. И тем не менее он бросил Валю. Она плакала Тате в телефон, плакала живьем, даже ночью звонила и плакала. И говорила, как в кино, “он вся моя жизнь”. Это Шевелев-то! Тата не помнит, почему однажды он пришел к ней домой после уроков. Был предлог, задачи по физике. Оба понимали, что физика тут ни при чем. Тате запомнилось, что, сняв ботинки, он надел папины тапочки. Прыщи исчезли, только когда она закрыла глаза. Они целовались, и его ледяные дрожащие пальцы искали под кофтой ее грудь… Запах лука от кожи вперемешку с чем-то шипровым. Если бы кто-нибудь мог объяснить ей – зачем?
Теперь у стыда запах лука. Еще “Дэты” от комаров. Так пах диван на веранде у Паши Денисенко, к которому Тата, перекрестившись, приехала лишаться девственности. Там было много комаров, “Дэтой” пах диван и два их неловких тощих тела. Досаду и боль она прятала в раздражение от укусов, от комариного зуда. Грязно ругалась, чесалась. С размаху била себя там, где кусали, и там, где нет.
Просто незадолго до выпускного Тата подслушала в школьной раздевалке, как Цыпин, в которого она была влюблена, нет, не так – она его смертельно любила, разорялся, что с целками одна возня, намучишься только, кровь, все дела. Неэстетично, сказал Цыпин. Вот Тата и поехала к Денисенко, который ходил за ней с третьего класса. Паша снял очки и отложил “Квант”. В комарином звоне перетерпела всю его неумелую ласку. Выстрадала себе Цыпина. Подготовилась.
После выпускного какая-то вечеринка с дешевым вином, чья-то дача. Цыпин вышел во двор покурить из комнаты, где, свернувшись калачиком, плакала Тата, и, чиркнув спичкой, сообщил кому-то невидимому: какая еще девочка, кто свистанул, что она девочка, там ведро пролетает. Тата услышала через открытое окно.
Зачем?
Наблюдая в иллюминатор проплывающие крыши своего города, Тата оставляла не детство и милый дом, а юные грехи, безумство которых жгло ей сердце. Прощай, холодно думала она. Если и вернусь, то на пару каникул, и только.
Она даже не пыталась оправдать себя глупостью, юностью, яркостью первых желаний. Ведь оправдание есть результат мысли. Она просто выучилась не думать об этом. Брезговала думать об этом, горько отмечая, что весь этот стыд никуда не делся, а застрял в ней. Но Тата всерьез надеялась со временем все забыть.
Мир не рухнет в тартарары, если завтра Важенка не сдаст физику. Сама Тата вообще еще не уверена, пойдет ли послезавтра на экзамен. Месяц назад один известный актер сделал ей предложение, и Тате так хочется сейчас говорить об этом, обсудить все в деталях – может быть, ну ее, эту учебу. Зачем ставить все на одну карту, как Важенка. Правда, актер сейчас с женой в Ялте, но именно там и должно состояться их объяснение насчет Таты. Прутиком на песке вывела его инициалы.
Важенка проснулась злая. Лицо с одной стороны у нее обгорело.
За “железкой” уже не ветрено. Разморенные, красные, они вышли на привокзальную площадь, залитую зноем, где у продовольственного в тенечке сидели бабушки с ягодой и семечками. Тата бросилась к бочке с квасом: ты будешь? Видела, что Важенке хотелось пить, но та сердилась на Тату из-за дурацкой пляжной затеи, и потому желания их не могли совпадать. Важенка купила у старушек ягоды, ела немытые, уставившись на замурзанные войлочные тапки продавщицы квасом. Та неспешно мыла граненый стакан, восседая на колченогом столовском стуле, вздыхала. Долго мокрыми руками возилась в тарелке с мелочью, давая сдачу с рубля. Вздыхала. Задрав клеенчатый фартук, пристраивала этот рубль в карман халата к бумажным деньгам. По краю лужицы под бочкой, от которой подванивало скисшей бражкой, расхаживал, вертя гладкой башкой, голубь. Квас шибанул Тате в нос, слезы выступили.
– Будешь? – протянула стакан Важенке.
Тихо и жарко. И только из открытой настежь двери столовой на всю площадь слышно, как что-то там у них льется, звенят стаканы. Двигают стулья – такие тяжелые, с железными черными ножками и щепистой фанерой, об которую вечно рвутся колготки. Запах хлорки и подгоревшей запеканки.
– Пойдем уже, – цедит Важенка.
На перекрестке с их улочкой Важенка припала к колонке, пила долго, жадно. Тата загадала, чтобы вместе с брызгами разбилось о бетонную плиту, утекло в землю ее раздражение.
У самой калитки соседские дети, видимо, уже съевшие свой полдник, гомонили в кругу: ты водишь! – нет, он вода!
Они снимали часть сарайчика, крытого рубероидом, за задней стенкой которого жили нутрии. О жильцах другой половины домика – мамочке с двумя детьми – знали почти всё, все нюансы жизни за тонюсенькой фанерой, которая протекала в основном вокруг стола и горшка.
“Мама, писать”, – кричал в три ночи соседский ребенок; скрежет кроватной сетки, скрип половиц, крашенных охрой, волоком горшок из-под кровати, дребезжание крышки, звук струи об эмаль.
Поначалу жизнь в чужих утомительных подробностях казалась невыносимой. Но через два дня они привыкли, подробности эти растворились, став деталями их собственной жизни, которые обычно незаметны. “Мама, писать”, носились и плакали нутрии, Тата с Важенкой тоже по очереди вставали в туалет, хлопали двери сарайчика и уборной на улице, горшок задвигали, гремела крышка, скрипели железные сетки. Пописали. Всё.
В комнате, где из всех углов тянуло сыростью и мышами, – у обеих насморк нескончаемый, – две металлические кровати с затхлыми тяжелыми одеялами, диванчик, на который они никогда не садились из-за бурых разводов на засаленной обивке. В крошечном предбаннике электроплитка. Зато далеко от бешеной сестрорецкой квартирки, говорила Важенка. Тата поначалу ныла, что можно готовиться и там, пока девочки на работе. Удобно, горячая вода, душ, но Важенка отрезала – нет!
– У нас был год для этого. И много мы выучили? Здесь прекрасная баня. На дровах.
Взяв отпуск, они переехали по своей же ветке в дачный поселок, ближе к городу. Важенка подала документы в Политех, страшась снова пролететь в университет, Тата решила поступать в Институт культуры.
Почти каждый день Тата под разными предлогами моталась в Сестрорецк. Подолгу пила чай с девочками, сплетничала, курила, принимала душ. Грустно возвращалась в сырую нору, как она окрестила сарайчик. Ей не казалось таким уж страшным провалиться и в этом году – значит, в следующем поступят. В “Сосновой горке” было неплохо, люди все хорошие. Совсем не хотелось упираться и рвать жилы.
Лыжники в маскхалатах бесшумно скользят по снегу, белый бронепоезд прячется в соснах на перегоне Ольгино – Лисий Нос. Ресницы тяжелые от инея, ледяные корочки на шапке. Она балансирует на рельсине, поджидая поезд, и очень боится не разглядеть его на фоне белесого зимнего неба. Силуэт паровоза издалека похож на замочную скважину, слышен его нарастающий звук. Очнулась потная, с пересохшим ртом, вся в песке и комариной мази, кричали чайки, и голова теперь тяжелая, заторможенная, до вечера не выправится. Веселенькая Тата играла с каким-то ребенком у воды.
Поняв, что сгорела глупо и неровно, левая щека, висок, что время и настрой упущены, экзамен завтра в неумолимые девять, Важенка разозлилась на себя, на Тату.
Дома, намазав пылающее лицо детским кремом, вскипятила чайник и села заниматься. Тата, у которой экзамен был только через день, со вздохом устроилась рядом. Ждала, чтобы остыл чай, наблюдала, как хозяйка во дворе развешивает белье. Залетевшая муха ударилась в стекло, шуршали нутрии. Важенка внезапно отшвырнула задачник на пол, Тата вздрогнула.
– Я больше не могу, – глухо через сомкнутые на лице ладони. – Меня тошнит. Я ничего уже не соображаю, вот ничего. Даже не вижу. Мозг больше не фиксирует.
– Много еще? – Тата осторожно дотронулась до ее локтя.
– Из семи разделов – три мимо. Волны, оптика, теорию относительности вообще не помню, – Важенка вскочила и забегала по их тесной каморке. – По объему это где-то одна треть, даже одна четвертая. В принципе, часов за пять можно было бы. Хотя бы прочитать. Но не лезет больше, понимаешь, не ле-зет.
Она бросилась обратно к столу. Крутанув к Тате список вопросов, водила пальцами, горячась, перелистывала. Большинство номеров были взяты в карандашный кружок – выучено!
– Эх, надо было тебе из всех разделов понемногу учить, больше вероятность, – Тата хлопнула комара у себя на икре. – Слушай, пойдем прогуляемся, нутриям животики почешем. Постираем на колонке, а ночью снова сядешь учить.
Важенка молча застыла перед ней.
– Мне нельзя домой, – вдруг тихо произнесла она.
Понимаю, кивнула Тата. Задумалась ненадолго. Погладила телеграмму от родителей, которая служила закладкой в учебнике. Хорошо сдать экзамены держи хвост трубой целуем.
– Важенка, – вдруг отважилась она, – ну, подумаешь, не сдашь! Вернемся в “Горку”, еще годик, подготовимся как следует…
Важенка в сердцах ударила ладонями по краю стола, чуть отстранилась от него. Опустила голову. Резко и горько выдохнула куда-то вниз:
– Там быдло, Наташа! Как ты не понимаешь! Там дешевое быдло! Мы сами скоро станем такими же, если оттуда не уйдем. Какой на фиг годик! – У Важенки горела сожженная щека и лоб. – Я не могу провалиться. Это невозможно. Надо что-то придумать.
Из города Тата вернулась восьмичасовой электричкой. В восемь тридцать хлопнула калитка, и она уже топала по дорожке обратно к сарайчику, на ступеньке которого курила Важенка. Подняла голову навстречу – как?
Тата, блеснув глазами, соединила большой и указательный в колечко – все гут! Важенка вскочила, пропуская ее в комнату, охнула за ними облезлая дверь.
– Телеграфистка на Финбане вообще не хотела брать. Такая мне говорит: съездите, тут пять минут на электричке, нельзя телеграммы с таким текстом, нужно, чтобы врач заверил.
Важенка шипела: тише, тише, – и сама себе закрывала рот от волнения и восторга.
– Я ей: у меня ребенок маленький, не могу на электричке, грудной, – шептала Тата, показывая ладонями размер этого ребенка, отрезок его.
Важенка тихо взвизгнула от смеха, сложилась пополам.
– Кстати, ее сейчас принесут. Готовься, тебе придется плакать, – Тата показала глазами на перегородку, за которой подозрительно тихо.
На этот раз затряслись обе. Тата потом сидела с подушкой на коленях, раскачивалась, пряча туда смех, когда Важенка вошла уже с врученной телеграммой. В дверном проеме за ее спиной маячили на дорожке хозяйка и почтальонша со скорбными лицами. Важенка подрожала им плечами напоследок и закрыла за собой дверь.
– Уже рыдай, – тихо приказала Тата и ушла лицом в подушку.
На срочном бланке с синей полоской сообщалось: “Умерла сестра переговоры 1 августа 12 Москвы”. День и час экзамена. По плану Важенка зайдет в аудиторию одна из первых, час на подготовку, и в самый момент ответа экзаменатору принесут телеграмму – за это уже отвечает Тата и ее лучезарность.
– Ты точно ко мне прорвешься? Там в главном корпусе на входе все столами перегорожено и старшекурсники дежурят.
Тата фыркала и заводила к потолку свои желто-зеленые глаза – обижаешь!
Расчет был прост: чтобы побыстрее отпустили, не мучили, ну и пожалели, конечно. Рука не поднимется поставить двойку при такой телеграмме. Теперь предстояло аккуратно переклеить город отправления на Татин “Петропавловск-Камчатский” для пущей правдоподобности. Тата сначала подцепила ногтем свеженаклеенный “Ленинград” и осторожно оторвала только это слово, придвинула к себе недавнюю телеграмму от родителей. Важенка наблюдала, вытянув шею. Но “Петропавловск-Камчатский” так просто не поддался. Бритву гони, выдохнула Тата. Важенка раскрутила станок и протянула ей лезвие. Та виртуозно срезала название родного города.
– А чем клеить-то будем на срочную? – спросила Тата, помахивая полоской в воздухе.
Сбегала к хозяйке, потом к соседям за стенкой – нет клея.
– Соплями, – пожала плечами Важенка и потянулась за платком. – Гони спички.
Соплями и приклеила, пока Тата, уже обессилевшая от смеха, беззвучно каталась с подушкой по кровати.
Второй вопрос она не знала. Сразу засуетилась, стала что-то глупо уточнять, таким тоненьким голоском. Сев за парту, долго не могла взять себя в руки – сквозь серую машинопись формулировки никак не проступал смысл. Сглатывала от волнения. Начала строчить на листочке первый вопрос подробнейшим образом – как раз вызубрила накануне. Успокоилась сразу. Но второй, как быть со вторым? Из глупой, наилегчайшей, неохваченной оптики – ну, ни ухом ни рылом же. Третий вопрос – задача, пробежала глазами, не поняла пока, как решать.
Дверь в аудиторию открылась, и дежурный с красной повязкой на руке преувеличенно осторожно, на цыпочках, прошел к комиссии. Важенка взглянула в приоткрытую дверь и ахнула про себя, увидев в коридоре Тату, затянутую во все черное. В руке она взволнованно комкала белоснежный платок. Важенка криво улыбнулась.
Ужас заключался в том, что в руках дежурного ничего не было. Он наклонился к преподавателям и назвал ее фамилию, попросил вызвать побыстрее, так как в приемной комиссии ее ждет срочная телеграмма – дома нехорошо. Она почти не дышала, чтобы все расслышать. Слишком рано, слишком вскользь о беде.
– Я только билет взяла, еще двадцать минут не сижу, – возмущалась Важенка, когда через минуту ее пригласили отвечать.
– Ничего, ничего, мы тут сейчас с вами вместе все придумаем. – У экзаменатора была совершенно фантастическая внешность: длинный лысый череп, на кончиках острых ушей шевелился седой пух, за толстыми линзами глаза навыкате, совсем рачьи, и что-то такое с челюстью, что сразу наводило на мысли об компрачикосах.
Этот похожий на инопланетянина человечек только что отправил с неудом хорошенькую девицу, которая до последнего что-то втирала ему о запутанных личных обстоятельствах, канючила: еще что-нибудь спросите, – заплакала в конце. Но тролль был непреклонен, смеялся, обнажая траченные от курения зубы, бедная девушка.
– Начнем с задачи, – сказал он, не обращая внимания на протесты. – Не знаете, как решать? Времени не было? Ну, мы сейчас вместе, вместе. А давайте-ка вы мне про эту шайбу все, что можете из физики, по любым разделам. Вот все, что в голову придет. Итак, она у нас скользит с начальной скоростью до удара о борт площадки…
Весело и сухо потер ладони, а Важенка вдруг поняла, что следующая вещь после физики, которую ценит этот странный человечек, – чувство юмора, и пульс ее выровнялся. Она понесла околесицу вокруг чертовой шайбы, заходя с разных сторон, из разных разделов, и он снова прокуренно смеялся, помогал наводящими вопросами, пока Важенка не набрела на решение.
– Удар был абсолютно упругим, и потерь скорости у шайбы не было, а значит, и не было потерь кинетической энергии? – негромко допытывалась она.
– О! – он удивился и впервые взглянул на нее с интересом. – Молодец!
Его улыбка уехала левым углом наверх, и Важенка быстро, прямо на милых рачьих глазах, вычислила путь шайбы после удара. Дальше она хотела подробно и звонко начать рассказывать первый вопрос, но диво-экзаменатор покачал головой. Так вот тут на листочке у вас все изумительно изложено. Смысл? Давайте-ка ко второму.
Она помолчала.
– Я его не знаю, – сказала трагично и твердо, прикидывая, что два уже не поставит точно и она нравится ему, нравится.
Тролль взял лист бумаги и принялся энергично писать дополнительные вопросы, с которыми повезло несказанно. Спасибо, спасибо, она поднимала глаза к потолку всякий раз, когда после ее ответа он показывал ей большой палец, желтый от табака. А вот пятый, последний, был из теории относительности.
– Самолет летит из Москвы в… Из какого вы города?
Важенка ответила.
– Из Москвы в Ангарск. На борту у него яблоки, вот столько, – он ткнул авторучкой в листок. – Изменится ли масса яблок…
И вот тогда, тогда, даже не дослушав условий вопроса, на который все равно бы не ответила, Важенка перебила его ясным ликующим голосом:
– Да, треть сгниет. А потом, в Ангарске нет аэропорта.
Он долго не мог успокоиться, хохотал через кашель, задыхался. Вытирал слезы грязноватым огромным платком, потом очки, лысину, наконец взял ее зачетку.
– Там какая-то телеграмма для вас, в приемной комиссии. Из дома, кажется.
Увидев, что он выводит “хорошо” неожиданно каллиграфическим почерком, Важенка рассеянно переспросила: из дома? – медленно подняла на него глаза и заплакала.
На Климате толкались. Здесь всегда так. Никакого отдельного павильона у станции метро “Невский проспект” не было. Эскалаторы вынимали людей из-под земли, тащили в стеклянный вестибюль, встроенный в первый этаж дома, что на углу канала Грибоедова и Невского. Из вестибюля двери распахивались прямиком на Климат – глубокую лоджию, через арки которой пассажиры вытекали на проспект и Грибанал. Благословенный пятачок Ленинграда, под крышей, без снега и дождя, с дырами арок на две стороны, ничей, общий, фарцующий, влюбленный, смеющийся, в слезах, обдуваемый теплым воздухом из метро – потому и Климат! – здесь не холодно ждать, можно курить. Парочки качаются часами, не расстаться: ты первый, нет, ты! Тощие подростки с “пластами” под мышками, гундосят чего-то в своем кружку, бесприютные, обмотанные шарфами, в дырявых карманах – только проездной в табачном крошеве, ни копеечки на Лягушатник, Минутку, Сайгон. На маленький двойной ни копеечки. Рыскают центровые с серыми лицами, быстрыми глазками: фарца, валютчики, щипачи, жулики всех мастей. Взрослые любовники страстно поглаживают друг друга – он расстегнул свое пальто, она туда шагнула.
Приезжие на Климате энергично работают локтями, прокладывая себе дорогу, ошалело озираются по сторонам: чего они все тут столпились? А нынешний дождик прибил сюда и народец с Казанского – студентов Финека и Педа, сорвал их со скамеек у собора. Тяжелый дух мокрых пальто, сигаретного дыма, Важенке даже показалось, что травки.
Она прошла сквозь толпу, высунулась на Невский: идет дождь, не кончился. Протолкнулась обратно к эскалаторам, чтобы не проворонить Тату.
От наплывающих лиц зарябило в глазах, в висках заломило – ну, где же ты, Татуся? Принесло Тату, в серебряном новом плаще, шикарную, незнакомую. Взгляд вдребезги о любимое лицо, о плащ – вот идет красивый человек! – Важенка не выдержала и рассмеялась. Всплеснула руками: откуда такое чудо? в ателье на заказ? Расстроилась. Ты вон какая, а я с бодуна, все внутри трясется. Пока обнимались, Важенка сказала: ты отличаешься от всех, ты серебристая белая ворона! А Тата ласково, в самое ухо: не сутулься.
На Климате прямо на их пути двое почти уснули в объятии, вросли друг в друга, длинные черные пальто, ее голова на его драповом плече, с отрешенной половинкой лица, юным скорбным полумесяцем. Тата фыркнула, Важенка закатила глаза.
На улице, пока расправляли зонт и радостно тарахтели, подвалили двое центровых:
– Может, расслабимся, девчонки? Шашлычок по-карски, у? – один из них кивнул куда-то себе за плечо.
Говорил Тате, конечно же. Ростом ей по бровь, весь в фирме, глаза наглые, спокойные, в руках крутил мягкую пачку “Мальборо”. Она, раскованная, прекрасная, тускло и дорого мерцала плащом. Посмотрела ему за спину, усмехнулась:
– Мерси, мальчишки, спешим.
Он что-то кричал им вслед, что молодость не вечна, а жизнь проходит, но они не слушали. Захохотали, рванули прочь, довольные этим первым успехом в бесконечности вечера. Спорили, кому нести зонт: ты выше, Тата, ты и неси. На Думской свернули в туалет.
Она сначала прошла мимо своего отражения в зеркалах, не узнала, потом вздрогнула, поняла. Рыжая. Это хна после завивки, которая сожгла ей волосы, – так отметила свое поступление в вуз: химкой, стрижкой – дура. Припухшая, сильно накрашенная девочка. Важенка повернула голову направо, налево, не отпуская взглядом свое отражение, потерла щеки, чтобы хоть немного растушевать яркие полосы румян. Бледный рыжий клоун со странным сквозняком в груди, с ощущением нечистоты – снаружи, внутри, повсюду. Она опустила подбородок на грудь, вытянула из себя запах – табачищем! В горле ком от выкуренного.
Она долго мыла руки, рассматривая в зеркале двух проституток, решавших в сторонке какие-то свои проблемы. На одной из девушек были совершенно невозможные огненные колготки – таких не бывает в природе! – алое трикотажное платье, изящные лодочки цвета киновари, черный плащ тонкой кожи нараспашку. Она полыхала во всем этом в сером кафельном углу, кривила пухлый детский рот, выдувая пузырь из жвачки. Важенка бочком-бочком приблизилась к ним, встала рядом, делано позевывая. Подсмотреть, подслушать, о чем они, небожительницы.
– Решай сама, – тянула алая. – Брать, не брать. Если не берешь, я их сразу вон через улицу кину, Косте на Галеру, там за секунды уйдут.
Вторая, тоже расфуфыренная с головы до ног, но немного нескладная, длинная, тихо бубнила что-то, уговаривала. Алая выдохнула в сердцах, переменила позу:
– Манала я такое счастье, – щелкнула жвачкой. – Три дня ждать. Что значит дорого? Ты на товар смотри. Это тебе не “Ранглер” сраный, это “Ли Куперы”, ребята сами в них ходят, не для приезжих.
Уже на улице Тата сказала в водяную пыль:
– Из “Европейской” девочки, там два ресторана, бар, вот сейчас покурят, потреплются, шмотьем потрясут, и на работу им, – взглянула на часы.
– Откуда ты все знаешь?
– Ну-у, меня туда водили, – загадочно тянет Тата, улыбается глазами в полумраке зонта.
– А что такое шашлык по-карски? – перепрыгивает через лужу Важенка. – Он будет там, куда мы тащимся?
– Блестящие модные подарки, девочки, подходим, не стесняемся, – цыганки в подземном переходе с золотистыми и серебряными ворохами тонких дамских ремешков приближали к ним темные лица, пытаясь заглянуть в глаза, – пусера, пусера, пусера, девочки.
Держа Тату под руку, Важенка ощущала тепло ее подмышки, грела там пальцы. Вдруг почувствовала, что идет по другому городу: у них с Татой они разные. Она сама все еще на подступах, у холодного камня фортов, карабкается по стенам, ломая ногти, спасибо, что смолу не льют. Тата – уже внутри, через ров, через залив, вбежала по мостику своего совершенства, ворота сами распахнулись, там ей тепло, вина в бокал, литавры и гобой, живая роза ассамблеи.
– Идем скорее. Там в пять часов оркестр, и сразу ценник другой. Можем успеть до них, не спи, – Тата ускоряет шаги.
С Невского три ступеньки вверх, два шага по крыльцу, утопленному уже в нишу здания, к высоким стеклам входа в знаменитое кафе, вдоль пасмурной очереди с поникшими зонтами, с которых сбегала небесная вода. Первая женщина в очереди, державшая за руку девочку лет десяти, даже задохнулась, когда Тата, немного выживая ее плечом, уверенно подергала длинную ручку. Швейцар внутри не сразу, но сдвинулся с места, цепко вглядываясь в Тату через стекла.
– Де-евушка, вы куда, а? Очередь не для вас? – женщина заикалась от возмущения. – Нет, вы посмотрите на них, а!
Сзади ее поддержали, загалдели. Какой-то мужик со ступенек, оставив зонт спутнице, опасно шагнул на крыльцо.
Тата запихала смущенную Важенку в приоткрывшуюся дверь, потом повернулась к разъяренной очереди. Бесстрашная, дождалась паузы, хорошо улыбнулась – улыбка у Таты тонкая, розовая – и сказала, совсем не заносясь:
– Зачем вы так кричите? Портите себе настроение. Вы же отдыхать пришли.
Потрясенная очередь замолчала. Одни, совершенно обалдев, смотрели на ангела, заляпанного дождем, намекнувшего на какое-то свое серебряное право быть там, внутри, раньше всех, – официантка? или в оркестре поет? Другие отвели глаза от стыда за девушку: так никто в стране в очереди не разговаривал, никто не заходил с этой стороны вопроса – отдыхать пришли? ах, вот зачем мы здесь! Замороченные, бурчали уже себе под нос.
“Где она этого набралась? – думала Важенка, снимая пальто у гардероба. – Что такого случилось с ней за два месяца порознь? Такого, чего не произошло со мной? С каких высот этот водопад великодушия? Так разговаривают люди, у которых есть всё, и даже больше, чем всё”.
Вслух негромко спросила:
– Ты дала ему рубль? Целый рубль?
В огромном зале цвета северного моря, с легкими занавесями, с бесконечными сводами, Важенке неуютно, неловко.
– Здесь раньше был банк, “Сибирский торговый”, кажется, еще до революции, мне рассказывали… Мясной салат, бутылку “Ркацители”, а на десерт профитроли с шоколадным соусом, пожалуйста, две порции, всего по два, ну, вы поняли. Спасибо большое, – Тата отдала меню официантке. – Ну как ты, Важенка? Рассказывай давай.
И главное, вся такая естественная, заботливая.
– Ты первая, – озирается Важенка, – тем более есть о чем, судя по всему.
И тогда, рассмеявшись своим колокольчиковым смехом, Тата говорит и говорит о своих мужчинах – о, про мужчин она может часами. Все они, разумеется, при деньгах, один даже известный, и все они, разумеется, козлы и некстати женаты, но Тата надеется, очень надеется, что однажды ей повезет. Здесь все сложно и нервно, но сегодня счастливо. Она на днях познакомилась с фантастическим мужчиной, и, кажется, на этот раз… тьфу, тьфу. Тата изящно подплевывает куда-то в левую ключицу.
– В перерыве в филармонии подходит такой, ручка наготове. Скорее, говорит, ваш телефон, пока он не вернулся. И прямо на программке. Я с мужиком была, так, художник один. Пописать отошел.
Обе смеются, чокаются. Да, на пары в “Кулек” она ходит, не каждый день, но ходит, а вот в общаге почти не появляется, скорее всего, будет снимать квартиру.
Важенка выпила, согрелась – перед ней цвела прежняя Тата, с соломенными завитками после дождя вокруг узкого темно-золотого лица. А у нее в группе дети сплошные, сразу после школы, и говорить не о чем. Задание получат, бросаются выполнять сломя голову, чего-то там друг у друга выспрашивают, вынюхивают, из библиотек не вылезают, соревнуются. Вчера был коллоквиум – нет, не сдала, даже не ходила.
В комнате их четверо, Важенка и три ее одногруппницы, – одна ничего так, хорошая, Саша Безрукова, а две другие… Важенка округлила глаза и мелко затрясла головой: ну, увидишь. Но самое главное – мать теперь деньги дает, сказала, пока учишься, буду высылать, бросишь – не видать тебе сороковника, как своих ушек. Да, и в Политехе у первокурсников в первом семестре всегда стипендия.
– Так ты богач?
– Не сегодня, – смеется Важенка.
Глава 3
Первый семестр
Бледно-кукурузная сталинка напротив “Лесной” всегда заплаканная, гепатитная. Или нужно дождаться лета? Треуголка фронтона нахлобучена на четыре сдвоенные колонны по фасаду. Саша не помнит своего ощущения от здания общаги в конце августа, когда увидела его впервые. Все перебила радость, что рядом с метро, и просто радость. Взволнованная, она сошла с эскалатора, волоча огромный баул. Уточнила у прохожих адрес – да вот же одиннадцатый, прямо перед вами! Ручки врезались в ладони. Ее догнала худенькая девушка с чемоданом и двумя холщовыми сумками, в одной из которых покачивался бюстик Маяковского. Вы ведь одиннадцатый корпус спрашивали? Ей тоже туда. Саша остановилась. У девушки в лице была какая-то несимметричность. Сама неспокойная, даже нервная, нежная, сразу понравилась Саше. Перешли Кантемировскую – перебежали в другую жизнь. Еще до крыльца решили жить вместе. Маяковский задумчиво смотрел в небо.
В первые недели на учебу ездили комнатными стайками, умытые, выспавшиеся, наперебой одаривая друг друга пятаками на метро – держи мой, а то пока достанешь… Щедрость, в которой плещется довольство посвященных – мы поступили, мы смогли! – радость новой жизни, без бабушек и мам. И пары, слово-то какое – у нас пары! и эпюры! и перебежки из корпуса в корпус, из одного красивого в другой прекрасный. Горела осень парковым золотом в окна главного здания.
Жизнь очертила кружок вокруг “Лесной” и “Политехнической”: на первой – спим, на второй – “школа”, как все вокруг называли институт.
Неспокойную девушку звали Важенка. Она отличалась. Хлесткая, всегда немного взвинченная умница. Ее спокойная дерзость совершенно пленила Сашино сердце. Саша была помладше, потише. Ей до дрожи хотелось с таким же шиком курить, сквернословить. Шутить – моментально, едко. Чувствовать свою женскую силу, как чувствовала ее Важенка.
Важенка проницательная, небезразличная ко всем и всегда. Цеплялась к прыщавой тихоне Лене Логиновой, к Марине Дерконос, еще двум обитательницам их сто одиннадцатой комнаты.
– Объясни мне, Лена, почему у тебя всегда такое уныние на лице? Вся мировая скорбь! Ты выспалась, у тебя выучена почти половина коллоквиума, – лежа на кровати, Важенка загибала пальцы. – Ты съела в буфете котлету, я видела. Судя сейчас по твоей безмятежности, с котлетой повезло. В чем дело? Ты живешь в комнате с лучшими девушками курса! У тебя нет причин для такого лица! Я слежу за тобой третью неделю. Плохие новости, дитя мое. Оно стоит на месте. А тебе еще замуж выходить!
Саша вздрагивала, потому что ей было почти плевать на всех остальных, кроме Важенки и Славки. Славка появился в группе только в октябре, и Саша влюбилась до гроба, как шутила Важенка. Шутила укоризненно, немного печально. Так казалось Саше. Все равно дружили. Никто не умел так легко и весело отвести от нее все тревоги и беспокойства. По поводу новой взрослой жизни.
– Ну, куришь! Да, нездорово. Но! – Важенка поднимала вверх палец. – Апельсин знаешь? Так вот, он продлевает жизнь на пятнадцать минут. То есть ровно настолько, насколько сокращает ее табак. Выкурила – будь любезна, апельсинчик. И все, Саша! Не парься. Или смейся три минуты, тот же эффект!
Саша слушала, смеялась, к ней возвращались силы и равновесие. Немного рисуясь, Важенка делилась с ней всем, что успела понять про жизнь.
– Саша, что значит нельзя? Ты вроде доросла, добежала до праздника непослушания и тут же строишь свою собственную клетку, весьма неумело, кстати. Как без нее! Ты свободна, Саша. Повторяй это себе. И да! вся свобода внутри.
У свободы вкус каменных буфетных булок – кубик масла, как единственный зуб в их разрезанном рту. Вкус томатного сока со сметаной – сто грамм сметаны в стакане долить соком, смешать и пить, прикрыв глаза, в память о летней салатной юшке. Вкус жареной картошки, вечной, вечерней, на пахучем подсолнечнике. У свободы вкус бочкового кофе, пустого супа, дешевого портвейна, водки, занюханной – ах, чем только не занюханной, иногда ничем. У свободы желтоватый цвет туманного утра Выборгской стороны. У свободы сырость сиреневых сумерек, когда после школы обратно на “Лесную”, запах новых тетрадей, старых учебников, метро, прелой листвы, духов “Каприз”.
Кто-то из ленинградцев на семинаре, обнюхав сзади их тонкие шейки, затылки, спросил у Саши:
– Слушай, а вы чё, одними духами все душитесь?
Саша вспыхнула. Важенка ненаходчиво огрызнулась – да пошел ты! Засмеялась.
Духи так и назывались, “Каприз”, и флакончик был не один, а два или даже три, но никто из четверых не разбирал, мой, не мой: брали с полки, душились, и вперед. Особенно по утрам, когда подъем за полчаса до лекции, туалет, почистить зубы, надевали первое, что выпадало из шкафа, часто не свое, кичились этим. Это бравада была сродни пятачковой вежливости – так праздновался новый статус, уход от родительской власти.
Важенка, которая уже в “Сосновой горке” наелась общежития, скрипела зубами, обнаружив, что в ее любимом свитере ушла Марина Дерконос.
– Слушай, Дерконос, я тебе сто раз уже… Это же не говно цыганское, а за бешеные бабки у фарцы. Не надо брать это, Марина.
Дерконос, лупоглазая, веселая, раскормленная дочь воркутинского шахтера, не дослушав, махала рукой: да иди ты!
– Девочки, я серьезно, – злилась Важенка.
Но ссориться еще не хотелось.
Саша с головой нырнула в общежитский быт, каждую неделю придумывая новые игры или меняя правила у старых. В конце сентября она уговорила девочек объединиться с комнатой одногруппников, чтобы питаться совместно. Мальчики ходили в магазин со списком продуктов и общим кошельком, девочки готовили. Важенку и лобастого старосту кинули на посуду. Важенка зверела, но пока во всем участвовала, так было проще выжить. К тому же во всех общественных затеях мнилось что-то правильное – нельзя одному, не воин! Свобода свободой, но страшно выпасть из системы, которая тебя взрастила: коллектив – бог! Через неделю все уже тяготились идеей восьмиместной столовой: девочки спотыкались в своей комнате о продукты, кассир обнаружил недостачу, Важенка ворчала, что их восемь, а посуды как после двадцати. Еще во время ужинов постоянно норовил примкнуть кто-то левый – в общем, все закончилось. Есть вчетвером было проще и логичнее, но и здесь с самого начала все устроилось бестолково. Октябрьскую стипендию просто не заметили, она куда-то сразу исчезла. Переводы из дома приходили в разные числа, потому сначала жили на деньги Саши, потом проели сороковник Важенки и Лены Логиновой. С нетерпением ждали, когда придут деньги Дерконос.
– Ты точно не из детдома? – спрашивала недружелюбно Важенка, возвращаясь с вахты, где среди бланков с переводами так и не находился долгожданный.
В институте после второй пары, когда столовые и буфеты Гидрокорпуса были переполнены, Важенка с Дерконос приноровились тырить сдобу с верхних полок стойки. Делали вид, что им ничего не надо из еды, кроме булок или сосисок в тесте. Дерконос подходила сразу к кассе, где всегда страшная толкучка, демонстративно держа перед собой кошелек, а Важенка через головы стоящих в очереди захватывала сверху три булочки, если повезет – четыре.
– Марина, за две! – кричала она Дерконос, делая несколько шагов к кассе.
Та важно расплачивалась.
В этом гудящем аду никому и в голову не приходило пересчитывать булочки. Через пару дней догадались, что пункт с оплатой можно опустить. Крика “Марина, за две!” в прикассовую толчею было достаточно.
Вечерами крутились как могли. Важенка стреляла по комнатам подсолнечное масло, Саша с Дерконос по три-четыре картофелины. Комнаты-дарительницы запоминали, чтобы не повторяться. Логинова охотиться не умела, поэтому чистила прибывающие овощи, резала соломкой. Без ужина не оставались.