Я – дочь врага народа
Жилы на её горле натянулись, и Мария сообразила, что сейчас любой ответ для матери прозвучит надругательством над ею придуманной истиной. И тогда Мария мстительно спросила:
– Ты чё? Замуж, что ли, за него собралась? Ба-атюшки мои! Старому ведру и говно по нутру?
От крепкого удара ногою в бок Марию опять стошнило. Обычно крикливая, на этот раз Фетиса молча повторила пинок и пожалела, что обута в валенки, а не в сапоги. После ушла в летник – от греха подальше…
Глава 8
Когда Сергей Быстриков привёл Марию знакомить со своими родными, дома случилась только мать, Елизавета Ивановна, да ещё четырёхлетняя его племянница – Нюшка, которая частенько гостевала у деда с бабушкой.
Нюшка сидела на полу среди избы, ела только что собранный на огороде зелёный горох. Навсегда запомнилось девочке это знакомство, этот разговор.
– Ты и есть Лопаренчихина дочка? – спросила Марию бабушка.
– Я и есть, – ответила та.
– Мать-то всё приторговывает?
– Само собой…
– И чем она теперь пробавляется?
– Да чем подвернётся…
Ещё запомнилось Нюшке то, с какой небрежностью спросила Мария, осмотрев избёнку будущей родни:
– А почему у вас одни только книги?
– Потому что и ум, и совесть, – вступил тогда в разговор уже больной дед Никита, – живут не в толстом кошельке…
– Зачем вы так? – после ухода Марии упрекнул родителей Сергей. – Я люблю её.
– Да она тебя не любит, – решила тогда бабушка. – Упадёт она на твою жизнь, как валун на родник…
– Не пойму, чем она вам неугодна?
– Неугодной бывает лошадь, корова. Взял да продал. А как может быть неугодной сыновья любовь? Этакая горища! Не сдвинешь, не перепрыгнешь и за всю жизнь не обойдёшь…
Не много чего поняла тогда Нюшка из этого разговора, но детская память сохранила и приобщила услышанное к событиям собственной её жизни.
Спустя время Нюшка опять гостила в Татарске. Деда уже не было – изболелся. Девочка в тот день одна сидела на сундуке у окошка. Все большие ушли – кто в школу, кто на работу.
Ей было наказано – никого чужого в дом не впускать. А тут мимо окон прошла, уже вроде как своя, тётя Мария. Нюшка без особой охоты открыла ей дверь и опять устроилась на сундуке.
– Ты одна? – спросила Мария.
Нюшка промолчала.
– Бабка-то далеко ушла?
– Не знаю, – насупилась девочка.
– А дядя Серёжа пишет домой или нет?
– Пишет.
– Бабушка читает? Только не ври! Она же любит читать вслух.
– Читает.
– Не помнишь, о чём он пишет?
Мария намерилась погладить Нюшку по голове, но та отстранилась и забубнила:
– Книги мои в кладовку не выноси, мыши источат… Кроме службы директора я взялся преподавать физику… Живу при школе…
Такая скудная информация не устроила Марию. Захотелось узнать:
– Куда письма бабка твоя прячет?
– Не знаю, – решительно ответила Нюшка, хотя видела, что бабушка часто просовывала письма за зеркало.
– Зна-аешь! – протянула Мария. – Тут они, скорее всего, под тобой, – похлопала она по крышке сундука.
Нюшка смолчала.
– А ну, пусти! Дай – погляжу!
Но девочка мотнула головой:
– Не-а. Бабушка без разрешения никуда не велит лазить.
– А ты ей не рассказывай.
– Она сама догадывается.
– А конфетку хочешь?
– Не хочу.
– Врёшь, – постаралась улыбнуться Мария, начиная нервничать.
– Сама врёшь!
– Ах ты, зараза!
С этими словами Мария силой ссадила девочку на пол, поскольку та не захотела встать на ноги. Но не успела она путём дотронуться до сундука, как Нюшка поднырнула ей под руки и животом легла на его крышку.
Мария вскинула кулак, но ударить не посмела, а только прошипела:
– Чтоб ты сдохла, змеёныш!..
Всё это случилось ещё весной. А теперь, в начале зимы, Нюшке сказали, что пришла забирать её из госпиталя тётя Мария.
Вообще-то имя – Мария представлялось девочке величиной с Татарскую водонапорную башню. А мелкая её тётка Мария каталась в этой величине, словно огрызок карандаша в стакане. Оттого Нюшка покинула палату нехотя…
Отведённая няней в раздевалку и там оставленная, девочка не спешила одеваться. И тут за дверью восхитился мужской голос:
– Му-усинька!
Нюшка поняла, кому это в коридоре так откровенно обрадовались. Там стояла тётка её Мария, протягивая обе «лапки» навстречу аптекарю.
– Боже ж ты мой! – говорил Борис Михайлович, подходя к ней. – Разве я думал, ч-что на твоих руках такая забота окажется? Можешь ли поверить, ч-что я уже раскаялся?
– Да будет вам… – отвечала Мария. – Теперь уж придётся постараться, чтобы в Казанихе поскорее детдом открылся.
– А ч-что? Разве Сергей Никитич уже согласился не возражать?
– Дело его. Пусть возражает. Тогда ему одному придётся племянницу свою поднимать. Я же не смогу справиться разом и с нею, и с делами завхоза. А больше всего я боюсь, что он меня ещё и поучать возьмётся. Это для меня – нож к горлу… Не дай бог, пришлют в детдом ещё и директора сильно правильного… Кстати: назначили кого директором или всё ещё канителятся? А то ведь я не соглашусь окончательно, пока не узнаю…
– Ч-что?! Директором?! Директором кого попало никто не назначит – это моя прерогатива. Директор станет делать, как я ему втолковать захочу…
– Хорошо бы. А то у меня и с Сергеем хватит хлопот.
– Каких, Мусинька, хлопот? Да я тебя научу для него такие картинки раскрашивать, что он будет только успевать любоваться…
– И то! Я не против… – улыбнулась Мария. – Выходит, люди правильно говорят: кому грешника творить, кому ладаном курить?..
– Боже ж ты мой! Да ты у меня мудрец! – воскликнул аптекарь, на что Мария игриво, слышным только Нюшке шёпотом, отозвалась:
– А тебе, любимый, не страшно меня от себя отпускать? Что как слопают твоего мудреца волки… Говорят, их уйма теперь в наших краях развелось…
– Ч-что ты! – не захотел принять такой вероятности Борис Михайлович. – Всякую неделю школьный работник Михаил Данилович туда-сюда ездит – Бог милует. Знаю, что у старика тозочка, как сам он говорит, имеется – Тульского завода ружьё. Надёжное. Может стрелять и пулями, и картечью.
– Старику что? На старика никакой волк не позарится, – кокетливо пошутила Мария.
Аптекарь подхватил её шутку.
– Конеч-чно. А здесь я на тебя готов позариться, – сказал он так, словно на самом деле намеревался проглотить Марию.
– Ладно уж! – сказала она и, прощаясь, тихонько выразила желание: – Надеюсь, скоро увидимся в Казанихе…
Нюшка давно знала аптекаря. Как-то стояла она в очереди за хлебом. На её ладони красовались фиолетовые цифры. С вечера производимая нумерация рано утром строго проверялась, потому всё иждивенчество, вся инвалидность, вся дряхлость человеческая с куриных потёмок толклась у магазина «Сибторг».
Худо-бедно хлеб пока ещё выдавали. По карточкам. Но спички, мыло, керосин – вроде никогда и не были товаром. За какие-то четыре месяца войны люди успели вернуться к берёзовому щёлоку, к огню, взятому у соседа горящими угольками, к сальным фитилькам… Все запасы, в предчувствии долгой беды, стали неприкосновенными. Пряталась и крепкая одежда. Люди надели обноски. Позже прибережённое добро менялось по деревням на картошку, муку, отруби… Селяне от этого не богатели – везли менянное обратно в город, отдавали на толкучке за то же мыло, спички, керосин…
Но где-то же оседало это добро? Появлялись же на улицах меховые дамочки, добротные мужики. Нюшка видела, какими глазами провожала хлебная очередь тех, кто проносил мимо неё свои замороженные высокомерием лица, слышала, как таял среди людей шёпот:
– Вырядилась, курва!
– В шанелку б его, паразита… Ышь! Вышагивает барин-барином…
Как-то заскорузлый пацан, науськанный подобными восклицаниями, подхватил ком земли и цокнул им по «барской» каракулевой ладье. Серо-голубая «корона» соскользнула с лысой головы и рухнула в грязь. Ах, как унизительно было великоутробному хозяину видеть символ своего достоинства повергнутым в глинистую жижу!
Словно дохлую кошку, двумя пальцами, поднял он свой каракуль, угадал в очереди посягателя, приблизился и хлестанул им по задиристой мордахе. Пацан набычился и… врезался головою в огромное брюхо. «Барин» ухватил мальчишку, за уши оторвал от земли…
Вздёрнутый не заверещал, хотя его шея оголилась до ключиц. Толстяк же решил лопнуть от натуги, но дождаться детского крика. Очередь зароптала. Вдруг кто-то хлестанул рукой по бритому затылку, пацан упал, а Нюшка услыхала голос бабушки Лизы:
– Уймись, людоед! С кем воюешь?
Нюшка тут же оказалась рядом с заступницей и пискнула:
– Фашист!
Очередь захохотала… «Фашистом», по разговорам в очереди, оказался аптекарь Борис Михайлович.
Глава 9
Бараба! Зимней порою она куда как просторней, чем летом. Берёзовые колки, унизанные куржаком, сливаются со снеговым половодьем равнины, и не остаётся для глаза никакой опоры. Скользит взор по равнине до самого края земли и дальше того – по раздолью затканных морозной опокой[5] небес…
Смеркалось. Со стороны поникающего солнца тянул ветерок. По тугому насту скользили снежинки. Они вели затейливую игру: каждая вспыхивала цветным огоньком, в любой из них для Нюшки успевал на мгновение открыться сияющий мир. Хотелось заглянуть глубоко хотя бы в одну, открыть чудо… Но для этого нужно было знать заветное слово. В этом Нюшка была уверена, как была уверена и в том, что этого слова она пока ещё не знает. Потому и сидела в кошеве тихо. Настолько тихо, что ей стало казаться, будто она спит и видит сон. Снятся берёзы в сумеречной степи, по которой скользят сани. В глубоком гнезде саней на дорожных взмётах покачивается укутанная в тулуп вовсе не тётя Мария, а Снежная королева! На этот раз она в своё ледяное царство увозит девочку, чтобы заморозить её сердце. Но у девочки имеются приметы другой судьбы. Не зря же на передке саней сидит дед Мицай. Не зря у него за опояской заткнуто кнутовище с кнутом. А ещё, когда старик у почты укладывал в кошеву сумку с письмами, из-под меховой полсти глянуло на Нюшку ружьё. А разве то, как слушается старика его кривая кобылка Соня, и то, что Мицай часто оборачивается и подмаргивает Нюшке (дескать, держись, воробей), ничего не значит? Чтобы в мыслях не собраться «королеве» со своей хитростью, дед Мицай ведёт с нею разговор, перемежая его обращением к лошади:
– Значит, в деревню нацелилась? Будешь при сироте состоять? Ну-ну! В других местах, значит, тебе не пондравилось? Но-о! Чтоб тебя леший понужал!.. А Никитич-то знает об твоей затее? Пошла! Спишь, холера!.. Как ехать мне в госпиталь за Нюшкою, об тебе он ни слова не обронил… Я ж тебя смертным грехом к себе на душу взял… Вот привезу-то Сергею Никитичу подарочек!.. Но-о, нечистая сила! Чёт-тя холера подсекат?.. Никитичем-то было прошено только племянницу в деревню доставить…
Надо заметить: когда в санях, подкативших забрать в Казаниху тётку с племянницей, Мария узнала в Мицае того самого старика, что увёз из Татарска Осипа с Фёдором, она даже обрадовалась ему. Но Мицаев разговор скоро стал раздражать её.
А вот теперь, от злости, она уже рывками подпелёнывает Нюшку в меховую накрыву. Потом сама до бровей уныривается в тулуп.
– Дело твоё… – вздыхает Мицай и ненадолго отворачивается.
И никто, даже сама Мария, пока что не догадывается, что «королеве», укутанной в тулуп, не хочется быть ни Сергеевой женой, ни Нюшкиной тёткою, ни детдомовским завхозом, ни чёртом лысым… Всё противно: и аптекарь, и муж, и намёки старого Мицая… Она никому не способна сейчас признаться, зачем окончательно решилась ехать в Казаниху. А решилась скорей всего потому, что поняла: туда Борисом Михайловичем направлены работать оба Панасюка.
Вдруг старик, словно проникнув в её недомыслие, спросил:
– А как же омский маёр? Он чё? На передовую от тебя удрал?
Мария дёрнулась; Мицай посоветовал:
– Ты бы уж присосалась бы до кого-то одного. У нас в деревне народ тебе сожрать-то Никитича не даст. Мне Лизавета Ивановна, царство ей небесное, много чего об тебе рассказала. Вашу-то с матерью семейку вся Татарка от корня знат… Если придётся, я ить знания эти на всю Казаниху растрясу…
Старик отвернулся, помолчал и опять заговорил:
– А может, маёра-то и не было вовсе? Может, собаку твою да кошка родила? Но-о, родимая! Ты ж без вранья, как без сранья…
– Хватит! – не стерпела Мария. – Взялся – вези… Скотина старая!
Из её глотки вырвался пар. Да Нюшке показалось – полыхнул дым.
Пока Мицай разворачивался на козлах, Мария успела поумнеть до тихого укора:
– Постеснялся бы ребёнка.
– Э, не-ет! – качнул головою старик. – Ребёнку вперёд жить… Ему наши речи – как лист на воде: намок – и потонул, и наслоился до поры. Потом наслоения такие помогают разбираться в людях…
– Оно по тебе и видно – чем ты наслоён…
– Чё тебе видно, сова ты слепая? Ты ж бельма-то свои только тогда продирашь, когда очередь подходит на чужих маёров пялиться. В тебе ж с малолетства подлость на подлость наслоилась. Чуток твою душу колыхни, одну муть только и поднимешь! Взялась кого стыдить! Да я в своей жизни только тем и осквернился, что взялся тебя в Казаниху доставить…
Мария уже ненавидела старика, не знала, как ненависть эту выразить. Она вновь принялась укутывать Нюшку, на что Мицай сказал не оборачиваясь:
– Будет тебе девку-то дёргать! – Затем он понужнул лошадь: – Пошевеливай! Неча прислушиваться ко всякой брехне…
Чтобы не продолжать разговора, старик запел:
- И шли два героя и с финскава боя.
- И с финскава бо-оя домой.
- Только ступили на финску границу,
- Как финн меня ранил чи-жа-ло…
В негустых ещё сумерках внимала его пению студёная, пока ещё малоснежная Бараба. Она еле слышно отзывалась эхом чуткого простора:
- Одна пролетела, друга просвистела,
- А третия ранила меня!
Нюшке показалось, что она сама побывала там, на финской границе. Может, потому и показалось, что бабушка Лиза как-то при ней пояснила кому-то, что Мицай на той на войне разведчиком служил. «Финским снайпером пораненный, долго до своих добирался, ноги успел поморозить. Обрезали ему пальцы. Вот и кандыбает по жизни…»
И девочке захотелось подпеть старику от него же заученную песню:
- Одна нарыва-ит,
- Друга прорыва-ит,
- А третия к смерти сулит…
От песни ли, от Нюшкиного ли подголоска, но Марию вдруг проняло весельем. Вслух, правда, засмеяться она не рискнула. Тихо затряслась под тулупом. И не осознавая почему, но девочка вдруг запела во весь голос:
- Лежу я в больнице, на бе-елой постели,
- А доктор подходит, го-во-рит…
Она блажила потому, что не могла простить дедовых обмороженных ног именно Марии. Нюшке хотелось допеть песню прямо тётке в глаза, да Мицай прервал пение и со вздохом сказал:
– Значит, едем, кума; везём воз дерьма… Выгребай, Сергей Никитич!
– Зануда! – выругалась шёпотом Мария, а вслух сказала: – Чего ты лезешь в дела, где собака хвостом не мела? Без тебя разберёмся…
– Ты разберё-ёшься! Ты ж не головою, ты же задницей на свет вылезла. Ну, кто ты против Никитича? Тебе бы не по Омскам чужие хвосты нюхать, не перед аптекарями сиски выставлять…
– Заткнись! – вдруг заорала Мария.
Кобылка дёрнула головой и остановилась. Мицай перекинул одну ногу через козлы, спросил:
– Ещё как умешь? По вокзалам ли чё ли приучилась так трубить?
Марию бил озноб. Заметив это, Мицай сказал:
– Никакая ты не сова. Ворона ты трёпаная!
Нюшка вспомнила ворону, которая что-то клевала на бабушкиной сараюшке, и вдруг поняла, что она пожирала Тамаркину шаньгу, что этой птицей была Мария. Нюшке захотелось убедиться в своей правоте. Она глянула на тётку и не узнала её лица: нижняя губы закушена, верхняя растянута в ниточку, нос заострён, глаза побелели…
Нюшка оттеснилась в уголок кошевы, но Мария поймала её за воротник и выдернула оттуда.
– Не трепли девку, – тут же подал голос Мицай, – скотина безрогая!
И видимо оттого, что племянница бесстрашно глянула в её глаза, Мария вдруг завизжала:
– Сам-то… Кандыбало задрипанный! Ноги-то когда сумел пропить? Вот и сиди, указывай своей кобыле под хвост!
Мицай остановил лошадь, сказал не оборачиваясь:
– Приехали. Вылазь! Тут недалеко осталось…
– Я те вылезу! Я те так вылезу, неделю будут по степи искать… А ну, понужай!
– Эхма-а! – вздохнул старик. – Чёрт с тобой! Скажи спасибо, что боюсь дитё заморозить.
Лошадёнка опять взялась перебирать ногами да кивать головой, точно одобряя стариково решение. А Мицай сказал:
– Помяни моё слово, Маруська: сожрёт тебя жись, и нечем ей будет даже до ветру сходить…
Мороз крепчал; лошадёнка поспешала. Старик изредка оглядывался на закат. Мария всё ещё дышала своим угаром. Нюшка жалась в угол кошевы. Показалась луна и дырявым блином стала медленно всползать на небо. А солнце всё ещё чего-то медлило. И вдруг лошадь ржанула, пустилась было вскачь, но в минуту остановилась, задрала голову и задом полезла из оглобель.
– Чего ты, чубарая? Ходи, милая, ходи!
Сонька послушно сделала два скачка и снова полезла из упряжи.
Мицай живо оказался на дороге, стал поправлять сбрую, приговаривая:
– Дурёха! Эка невидаль – волки дорогу перешли. Глянь, когда это было. Оне теперь уж под Еланкою рыщут… Остарела ты у меня…
Старик вернулся на козлы, сказал:
– Давай, милая! Шести вёрст не осталось… Давай!
Но вместо привычной трусцы лошадь рванула и понесла сани, расхлёстывая полозьями по обочинам крутые залысины. Старик не усидел на облучке, повалился навзничь в кошеву. Мария сунулась перехватить у него из рук вожжи, но Мицай отпихнул её, крикнул:
– Держи ребёнка!
Повернувшись к Нюшке, Мария глянула на дорогу, и рот её распахнулся. Но затрепетавшая перед Нюшкою гортань крика не выпустила. Наоборот, как бы втянула его и только секунд через пять громким шёпотом сообщила:
– Волки!
Сразу оказалось, что солнца уже нет. Однако и малокровного пока ещё света луны хватило, чтобы хорошо разглядеть, как снеговой равниной, нагоняя сани, катятся за ними следом три живых клубка.
Мария задышала так, будто не лошадь, а она несла по степи кошеву. Старик ухватил её за плечо, обернул к себе, сунул ей в руки вожжи, крикнул: «Не упусти!» – и поторопился вынуть из-под козел ружьё.
Рискуя на любой колдобине вывалиться из саней, Мицай с колен стал целиться. Но взять зверя на мушку ему мешала завязка от треуха. Боковым ветром заносило её старику на глаза. Он хотел сбросить шапку в кошеву, но её подхватил и унёс ветер. Мицай опять припал к ружью… Волки уже стелились не степью, а дорогой. Было видно, как шевелятся их крепкие лопатки.
– Стреляй! – закричала Мария.
Белый её берет тоже унесло в степь, волосы разметались. А Мицай никак не мог взять зверя на прицел. Наконец раздался выстрел – пара задних волков поубавила прыть, зато передний взялся того проворней шевелить ногами.
– Бешеный! – прошептал Мицай и полез в карман за патроном. – Щас я тебя вылечу…
Передний зверь шёл нахлёстом уже метрах в ста от кошевы. Остальные прижимали уши, изгибали спины немногим дальше… Старик успел разломить свою одностволку, но никак не мог поймать в глубоком кармане патрон. И вдруг Нюшка увидела, как Мария самую малость двинула плечом в сторону Мицая. Дед вскинул руки. Ружьё ударило Нюшку по ногам. Девочка подхватила его и кинула старику, который медленно, как показалось Нюшке, вывалился из кошевы на дорогу. Так же медленно Мицай перевернулся через голову, но подхватился, кинулся за санями и… упал…
Нюшка в это время, сдёрнутая Марией на дно кошевы, увидела над собою вскинутый кнут…
Мария хлестала то по лошади, то по племяннице, которой не было больно. Девочка только вздрагивала, но скорее оттого, что любопытная луна при каждом тёткином взмахе выглядывала у неё из-под мышки и слезила ей глаза…
Мицая звали Мицаем потому, что, перед самой войною приставший к деревне неведомо чей Семешка-дурачок, страсть как любивший лошадей, завидя издали старика-конюха Михаила Даниловича Копылова, радостно сообщал всем, кто его слышал:
– Мица йдёт!
На его языке это означало – Миша идёт. А получалось – Мицай-дед. Таким образом участник Хасана и финской войны, списанный инвалидностью конюховать в родной деревне Казанихе, был обращён добрым дурачком Семешкою в деда Мицая.
С приходом очередной войны добрых лошадей мобилизовали. За оставленными в колхозе несколькими клячами доверили приглядывать доброму Семешке.
Жил Семешка, с разрешения директора, в одном из школьных закутков, столовался по очереди у селян. Та же сельская община пользовала его баней и прочими заботами… А Мицая, заодно с кобылкой Соней, направили работать в школу – хозяйственником. Доставлять же в район и обратно деревенскую почту он напросился сам.
Соней величали кобылку за доброту и понурый вид. Довольно крепкая ещё лошадка была оставлена в колхозе из-за бельма на одном зрачке. В деревне Соня знала каждого, ко всем тянулась мягкими губами. За подачкою могла идти куда угодно. Иногда Соня останавливалась у облюбованного палисадника – ждать угощения. Мила она была всем хозяевам тем, что, дождавшись желаемого, сразу заканчивала осаду.
И вот когда эта ласковая тихоня, храпя и теряя с губ лохмотья пены, вынесла на длинную улицу Казанихи раздёрганные бешеной скачкою сани, люди повыскакивали из дворов настолько дружно, будто над деревней ударил набат.
В санях простоволосая молодайка пыталась умерить кобылью слань. Соня взбрыкивала, ударяла ногами в передок саней, ржала до визга, но шла растяжкою. От страха она словно переродилась в гончую собаку. Нюшка лежала на дне кошевы; лишь её голые пальцы белели на кромке короба. Когда она потеряла рукавицы, тоже знал один лишь ветер…
Единым духом перемахнув полдеревни, Соня внесла кошеву на широкий школьный двор и остановилась только у крыльца. Озираясь на знакомый ей, казалось бы, народ, она не сразу перестала вскидывать голову, стричь ушами и щерить зубы…
Вся деревня собралась у саней. Больше, чем на лошадь, она глядела на патлатую красотку. А крепкая женщина в сером пуховом платке не замедлила подойти вплотную и спросить Марию:
– А где Михаил Данилыч?
Тем временем на школьном, в пять ступеней, высоком крыльце появился директор – Сергей Никитич. В чёрном костюме, трудно торопясь, он со своими костылями походил на подбитую ласточку, которая пыталась, да не могла взлететь. Такое бессилие все отметили разом. Отметила и Мария. Потому на вопрос о Мицае она отозвалась не сразу. А Сергей при виде жены и вовсе обвис на своих опорах, стал обычным калекой; заскрипел костылями – и с крыльца, и по снегу…
Нюшке казалось, что костыли вовсе не скрипели, а всхлипывали…
– Кобыла понесла, – глядя на мужа, наконец ответила Мария, – старик и вывалился на дорогу.
Осанистая молодуха, что стояла рядом с «пуховым платком», подступила вплотную к саням, чтобы точнее узнать:
– Почему понесла?!
Статность подошедшей покоробила Марию, и она, пытаясь сойти на снег, ответила:
– У кобылы спроси!
Покинуть сразу кошеву Марии не удалось – молодуха не отступила. Тогда она своими тёмными глазами повела по лицам селян, как по развешенному на рынке барахлу, затем повернулась к Сергею, но сказала для всех:
– Ну, муженёк! И долго меня тут будут пытать?
Селяне разом сникли, вроде как проторговались на её барахолке. Одну только Нюшку не обаяла Мариина спесь. Возможно, душа её, которая с самого утра барахталась в тёткиной подлости и лицемерии, наконец-то увидела своих освободителей. Девочка поднялась на колени и закричала, указывая рукой за деревню:
– Там волки!
Обгоняя взрослых, понеслась в степь ребятня.
Нюшка в кошеве отыскала свои чуни, перевалилась через плетёный край короба и пустилась обгонять скупоногих стариков. Ни Сергей, ни Мария даже не попытались её удержать.
Им обоим было видно, как народ на краю деревни остановился, толпа уплотнилась, развернулась и медленно направилась обратным ходом.
И вот уже среди различимых лиц засияла улыбка деда Мицая. Рядом со стариком, который без шапки ковылял по дороге, теплилась довольная мордаха Нюшки. По другую сторону жалась к ногам старика ладная овчарка…
Глава 10
Васёна Шугаева была перестаркою: запрошлой осенью разменяла она четвёртый десяток. В тот же год похоронила шалопутного отца.
В семье Шугаевых от божевольного хозяина появлялись ребята худосочные. Появлялись часто. Но Шугаиха не успевала порой донести младенца до груди. И вдруг последняя деваха крепостью своей оказалась под стать годовику. Но и эта красавица неделю спустя чуть не задохнулась, когда с перепою, отец, вместо хлебного мякиша, обмакнул в молоко и сунул ей в рот чёрного таракана.
С этого переполоха и случилась с матерью горячка – померла, как испарилась!
Поднять Васёну помогла вдовцу соседка Дарья Лукьяновна Копылова – Мицаева жена. Даже во время колчаковщины она держала Васёну при себе, хотя долгими днями приходилось, заодно с мужем партизанить в приобских урманах.
После смерти Шугаихи муж её бросил пить; долго держался человеком. Но потом так взялся догонять своё скотство, что испитая его образина поросла щетиной. Только нос рыхлой свёклою сообщал людям о том, что таких носов ни у одной другой скотины, как у запойного мужика, быть не может.
Взамен прежнего буйства теперь напала на Шугая иная блажь – взялся юродствовать на людях и уже до смерти не изменил своему новому изложению.
Под конец жизни он до того доизложился, что вынудил селян плевать себе вслед…
Будучи ещё крохою, Васёна поняла: отец – её судьба, петлёю жалости и стыда захлестнувшая ей горло. Над нею, в отцову породу огненно-рыжей, пытались потешаться жалкие людишки, что-де из Васёны этаким-то пламенем выходит родителев срам. От этой недоброй шутки она избавилась тем, что низко повязалась чёрным платком, и никогда больше её, белолицую, синеглазую, никто не видел гологоловой…
При такой оболоке любая другая одежда, кроме смурой, казалась никчёмной. Вот из этой темноты долгие годы и смотрели на селян пасмурные глаза. Оттого и называли её сельские слабоумы баптисткой.
И даже, будучи настоящей баптисткой, не осталась бы Васёна одна, если бы судьба не подарила ей огромное, да несбыточное счастье – любить…
Дверь своей избы Васёна отворяла только перед бабами. Мужики давно не видели в ней ничего женского. Председатель колхоза Павел Афанасьев и тот как-то сказал своей жене Катерине:
– Ума не приложу, за что баптистка наша меня ненавидит? Что я ей такого сделал?
– Даже не прикладывай Васёну к уму… – волнуясь, произнесла тогда Катерина с глубоким вздохом. – Вам, мужикам, лучше этого не знать…
И без того жадная до всякого дела, Васёна с приходом войны взялась прямо-таки лютовать на работе.
– Надорвётся! – сокрушались бабы, сами до посинения устосанные на полях да на фермах. – Осатанела девка, будто семерых милых на фронт проводила.
– Ввёрнутая какая-то…
Такие-то «ввёрнутые» и откалывают порой номера, непостижимые для нормального человека.
Накануне праздника Великого Октября зашла Васёна в правление, где за председательским столом, взамен ушедшего на фронт Павла Афанасьева, теперь сидела Клавдия Парфёнова – та самая статная молодайка, которая месяцем позже потребовала от растрёпанной Марии ответа – насчёт Мицая.
В конторе Клавдия-председательша толковала с двумя приезжими мужиками. Остроносый, дробный мужичок стоял перед столом и на каждое её слово согласно кивал головёнкой в шафрановом берете. Другой чернокудрым великаном сидел на стуле и без интереса дёргал за волоски свою собачью доху…
Васёна постояла у порога, послушала разговор, да вдруг и заявила:
– Эти хохряки будут жить у меня!
И не сказав Клавдии того, что привело её в контору, велела приезжим: