Славка с улицы Герцена Крапивин Владислав
Книга первая
Непроливашка
***
Вот удивительно! То, что происходит в нынешние дни, часто не могу вспомнить: на какое число назначено писательское собрание, в какой ящик засунул важные документы, о чем говорил на недавнем телевыступлении… А то, что было шестьдесят лет назад, вспоминается с удивительной четкостью: словно неторопливо прокручивается длинный фильм – кадр за кадром, день за днем. Помнятся не только события, картинки, лица, а даже звуки и запахи. Как шлепали колесами на реке Туре старые буксиры, как пахли желтые майские одуванчики или, скажем, бумажные солдатики, которыми мы играли с моим другом Пашкой…
То, что вспоминается – было. А раз оно было, значит – есть и сейчас. Не только в памяти, но и в нынешней жизни, потому что без прошлого нет настоящего. И думая об этом, я не раз писал повести и рассказы о своем детстве и о детстве моих друзей. Но писал их беспорядочно, вставлял в разные книжки и сборники, одни печатались часто, другие редко, а некоторые до сих пор не выходили в книжках совсем. И вот захотелось навести какой-то порядок в историях про свою школьную жизнь…
Полного порядка не получилось. Дотошные читатель сможет обратить внимание на некоторые нестыковки – в датах, в возрасте героя, в именах. Например, в одних повестях моего друга Павлика я называю Лешкой Шалимовым, в других Пашкой Шаклиным. Так получилось потому, что писались эти вещи в очень уж разное время. Но исправлять я ничего не стал. В конце концов, главное не в строгом соблюдении деталей, а в ощущении, что ты прибежал из школы, закинул в угол свою кирзовую сумку и вытащил из-за сундука склеенного вчера бумажного змея…
«ПОШЕЛ ВСЕ НАВЕРХ!»
ИЛИ
ЖЕРТВА ЭРУДИЦИИ
Когда-то я был маленьким и ходил в первый класс. В самом этом факте нет ничего особенного. Почти все взрослые люди были в свое время первоклассниками или первоклассницами. Но я оказался первоклассником нетипичным. Неудобным для школы и для себя самого. Беда в том, что я слишком много знал.
Обширные знания иногда называют красивым словом “эрудиция”.
Это слово я впервые услышал еще до школы, летом сорок пятого года. От Володи Шалимова. Володя был старший брат моего соседа Лешки Шалимова, третьеклассника, который поддерживал со мной полуприятельские отношения. Володя учился в лесном техникуме. Он мечтал быть моряком, но в морское училище его не пустила медицинская комиссия, вот и пришлось выбрать сухопутную профессию. Видимо, на память о несбывшейся мечте Володя развесил у себя над кроватью синие географические карты и рисунки с кораблями, а по вечерам он со своим приятелем Витей Каблуковым строил модель парусника. Я часто сидел в его комнате и смотрел ни эту работу. И порой встревал в разговор, потому что гордился знанием кое-каких корабельных частей. Однажды я, наверно, вмешивался чересчур настырно, потому что Витя предупредил:
– Всякие салаги тут пусть сидят и не пикают. Иначе – долой с палубы.
А Володя сказал ему:
– Пусть рассуждает. Видишь, какой эрудированный ребенок.
Я тут же оскорбился:
– Чё обзываешься!
Володя, поблескивая черными ироничными глазами, объяснил, что он вовсе не обзывает меня, а хвалит. И кратко растолковал, что такое “эрудиция”. Но предупредил, что излишняя эрудиция не доводит до добра.
К последней Володиной реплике я отнесся с пренебрежением, ибо много раз слышал, что знания приносят одну только пользу.
– Не веришь? – удивился Володя. – Зря. Про это везде написано.
– Где везде?!
– Возьми любой толковый словарь и прочитай, если умеешь.
Конечно, Володя был уверен, что никакого словаря у меня нет. Но в этом случае он просчитался.
Мой отец до войны преподавал русский язык и литературу. От него осталось немало толстых серьезных книг, в том числе и старинных. Среди них растрепанный, небольшой, но очень толстый “Энциклопедический словарь” Ф. Павленкова. Я любил его разглядывать, потому что на каждой странице было много маленьких, но четких и занимательных картинок: портреты, здания, кораблики, животные, растения, всякие машины. Я читал объяснения к этим картинкам. Одни были понятные, другие не очень, тогда приходилось спрашивать маму, брата или сестру.
Читал я в ту пору уже вполне бегло. Причем всякие “дореволюционные” буквы меня не смущали. Мама объяснила мне, как обходиться со всеми этими ижицами, фитами и ятями, а также с твердыми знаками в конце слов, и скоро я просто уже не замечал их.
Именно этот папин словарь часто помогал мне расширять эрудицию, хотя до разговора с Володей я не знал, что это такое.
Особенно нравилась мне картинка, изображавшая центавра (или “кентавра”, как было отмечено в скобках). Мускулистая лошадь, а вместо головы у нее – туловище бородатого человека. Человек натягивал маленький, круто изогнутый лук со стрелой.
Объяснение про центавра-кентавра было непонятным, и я обратился к маме. От нее-то и услышал тогда кое-что о греческих мифах, где немалую роль играли эти люди-лошади.
– А маленькие кентавры были? – спросил я, вспоминая тонконогого гнедого жеребенка. Он всегда трусил рядом с кобылой, которая привозила повозку с хлебом к ближнему магазину.
– Конечно, были и маленькие, – понимающе сказала мама. – Такие же прыгучие, как ты… Ну, беги скакать на двор, слышишь, там ребята играют…
За окном и правда раздавались голоса. Это Сёмка Левитин, Амир Рашидов, рыжий Толька Петров и его сестра Галка смастерили бумажных змеев и с ликующими воплями запускали их, бегали от ворот до помойки. Змеи были небольшие, типа “монах”, взлетали невысоко, но веселья было полным-полно.
Я выбежал и включился в эту летучую круговерть. Своего змея у меня не было, и я носился с приятелями просто так, за компанию. Перепрыгивал через лужицы, оставшиеся после ночной грозы.
Галкин “монах” не удержался в воздухе, сунулся бумажным клювом в траву. Галка остановилась, и я с размаха налетел на нее.
– Придурок, – сумрачно сказала Галка. – Скачет, как заводной козел…
Я не сразу выключил в себе солнечное настроение н радостно сообщил Галке, что “сама ты козел, а я – кентаврёнок”.
– Кто-кто? – Она свесила на обшарпанное плечо коротенькую тощую косу.
– Кентавренок, балда ты, – разъяснил я. – Маленький кентавр. Такие раньше были в старинной Греции. Наполовину кони, наполовину люди…
– Совсем псих, да? Никогда таких не было!
– Были!
– Щас как дам!
– Обратно отоваришься!
Мы стремительно подрались. Семка и Амир сохранили нейтралитет, а Толька пришел на помощь сестрице. Силы оказались явно неравные, и я пустился к своему крыльцу. Захлопнул перед Галкиным носом дверь. Потом размазал по щекам слезы и стал из кухонного окна показывать недругам язык.
Галка плясала на одной ноге и противным голосом пела тут же сочиненную частушку:
- Кентаврёныш-кентаврёт!
- Потому что много врёт!
При этом она противно картавила. Толька ей подпевал.
Самое поганое, что Семка и Амир в конце концов присоединились к сестре и брату Петровым. Пели уже в четыре голоса.
Очевидно, мое совсем не героическое бегство с поля битвы отвратило от меня бывших приятелей. По крайней мере, на ближайший час…
Уже в тот день мне следовало бы понять: выставление напоказ лишних знаний чревато неприятностями. Но я не сделал нужного вывода…
Не поверил я и Володе Шалимову, когда он предупредил, что эрудиция в чрезмерных дозах сулит всякие осложнения.
Я взял словарь и открыл страницу со словами на букву “Э”. И нашел, что хотел: “Эрудицiя – глубокая и многосторонняя ученость”.
Вот и все! Коротко и ясно. Никакого намека, что ученость эта приносит несчастья! Володька по своей привычке, видимо, просто подразнил и попугал меня.
Я еще раз прочитал про “эрудицiю”, и вновь слегка возгордился. Что ни говорите, а я и правда в свои неполные семь лет знал немало.
Сейчас-то я понимаю, что мои тогдашние знания были не без пробелов. Причем пробелы могли быть самые неожиданные. Вот один пример. Я знал, что название “помидор” происходит от итальянских слов “помо де оро” и это означает “золотое яблоко”, но в то же время я был уверен, что словом “томат” называют жестяные банки для рыбных консервов. Потому что все консервы были “в томате”. Правда, сами консервы в то голодное время я пробовал редко, но у меня было много длинных бумажных наклеек для банок – со всякими рыбами, разноцветными буквами, синими волнами и корабликами. Эти наклейки дарил мне мамин знакомый Артур Сергеевич. Он работал тогда на рыбокомбинате, носил китель с серебряными морскими пуговицами и капитанскую фуражку с бело-зеленым флажком – вымпелом промысловых судов…
Однако я отвлекся. Речь шла о неприятностях, связанных с моей эрудицией.
Мои познания распространялись и на такую важную сферу жизни, как школа. Правда, сам я туда еще не ходил, но сведений о школьных делах имел предостаточно. Кое-что от старшей сестры и брата, кое-что из книжек, но прежде всего – от Лешки Шалимова, который тянул ученическую лямку уже три года.
Из Лешкиных рассказов следовало, что в школе надо держать ухо востро и соблюдать массу правил. Не тех “Правил для учащихся”, что висят в рамке на стене (они-то как раз “по фигу”), а таких, чтобы не оказаться в дурачках и не заработать лишних шишек.
Прежде всего запрещается быть нытиком. Если получил двойку (а без этого не проживешь), нельзя пускать слезы, а надо садиться на место с равнодушным зевком или насмешливой улыбкой. Мне, мол, на это начхать.
Когда на перемене достаешь свой хлеб, взятый из дома для завтрака, следует быстро сказать: “Двадцать один – ем один”. Иначе кругом заголосят: “Сорок семь – делишь всем!” И тогда попробуй не поделиться! Станешь навеки жадиной, обжорой и буржуем.
Если будешь чересчур послушным, попадешь в подлизы. Станут дразнить: “Лиза-под, Лиза-под, понимай наоборот”. Но это еще не самое страшное. Хуже всего сделаться “определителем”. Тогда не говорили “жаловаться” или “ябедничать”, говорили “определять”…
Вообще в школе многое именовалось не так, как в обычной жизни. Прямо хоть особый словарь составляй. Учительница называлась “чи кла”, директорша -”дры кла”, арифметика – “арифа”, физкультура – «физра», чернила – «синька», любой головной убор (кроме пилотки) – «кемель». Пинок под зад – «пендаль», штаны – «шкеры», голова – «кумпол», портфель – «чума» (сокращенно от чумадан).
– Крынка, то есть Люська Крылова, определила, подлюка, что я ей из резинки по кумполу стрельнул, а чикла меня хвать за шкеры и в кабинет к дрыкле. А та как заорет: «Будешь после уроков два часа сидеть! А еще раз повторится – засажу аж до черного вечера!..» И чуму отобрала, чтобы не сбежал.
Таких вот ужасных наказаний я боялся заранее. Наслушавшись Лешкиных рассказов, я впадал в тоскливые раздумья по поводу горькой судьбы учеников начальной школы А потом начинал себя успокаивать.
Может, все не так уж страшно?
Двоек я не боялся. Надеялся, что эрудиция поможет мне стать если не отличником, то хотя бы ударником. Жадничать и определять я, конечно, не стану, подлизываться тоже. Не стану и стрелять из резинки ни по чьим-то кумполам. Следовательно, не за что будет оставлять меня после уроков на два часа. И тем более до черного вечера. Потому что этого я бы не вынес.
Дело в том, что всякий отрыв от дома был для меня мучением. Такой вот я уродился. В свое время дважды пытались устроить меня в детский сад, но оба раза я выдерживал там не больше месяца. Тосковал то тихо и безнадежно. то с ревом, скандалами и попытками бегства. Соглашался целыми днями сидеть дама в одиночестве, пока мама на работе, а брат и сестра в техникуме, лишь бы не отправляться в ужасную детсадовскую неволю.
Помимо тоски по дому, меня угнетала именно эта неволя. Необходимость идти туда, куда не хочется, делать то, к чему не лежит душа. Угнетала чужая власть, которая заставляет тебя спать, гулять, играть в соответствии с распорядком, а не с твоим желанием…
Я догадывался, что в школе буду подчинен той же власти. Только еще более суровой. Потому что детский сад – заведение все-таки не обязательное, а от школы никуда не денешься. И это ощущение обреченности поселилось во мне уже в середине лета, когда разговоры о школе стали частыми.
Однако я прятал свои чувства. Я понимал, что есть жизненные правила, которые следует неукоснительно выполнять. Известно, что все нормальные дети радуются поступлению в первый класс, и я делал вид, что радуюсь тоже. Обманывал не только взрослых, но в какой-то степени и самого себя. Потому что порой появлялось нервное возбуждение, которое в самом деле напоминало радость. Возможно, это похоже на чувство молодого бойца перед первой битвой. Мама, сестра и брат были уверены, что я о ч е н ь хочу в школу.
– Ты станешь необыкновенным первоклассником! – радостно пообещала мне сестра, которая все школьные годы была отличницей.
Увы, необыкновенность моя началась с того, что первого сентября в школу я не пошел. Оказалось, что я совершенно разут.
В последнюю неделю августа окончательно развалились мои заслуженные друзья – сандалии. Несколько дней я бегал босиком. А к учебному году припасены были скрипучие желтые ботинки. Заграничные. Отец прислал их из Германии, он дослуживал там свой послевоенный офицерский срок. Прислал вместе с пачкой лощеных немецких тетрадок, тремя пестрыми вязаными шапочками и какими-то вещами для мамы. Мама ботинки сразу спрятала – для школы.
А вечером тридцать первого августа оказалось, что ботинки мне безнадежно малы.
– Когда твои лапы успели так вырасти! – в отчаянии сказала мама. – Что же теперь делать?
Я переступил босыми ногами и с деланной горечью потупился.
Осторожно, боясь, что я не вынесу огорчения, мама проговорила:
– Ты уж потерпи еще денек, посиди завтра дома. А я попрошу Ивана Григорьевича заменить мой юбочный ордер на обувной. Может, завтра же и получу на тебя ботинки.
Тогда одежду и обувь часто получали по ордерам на складах, такое правило осталось от военной поры.
Я, сохраняя траурное выражение лица, кивнул. А в груди моей теплело от благодарности судьбе, которая прибавила еще один день к моему беззаботному дошкольному детству…
Этот день был солнечный, вполне летний, но без жары. С ласковым пушистым теплом. Помню, что ощущение пушистости возникало у меня от невесомых, с длинными белыми волосками, семян, которые плавали в тихом воздухе. Иногда они касались моих щек.
Эти семена – от высоких городских сорняков, которые растут вдоль заборов. Не знаю, как эти растения называются. Про себя я всегда называл их белоцветом. В августе головки белоцвета лопаются, пухнут, семена расправляют волоски-лапки и отправляются в неспешный полет. Они – признак присмиревшего, уходящего лета… Белоцвет и сейчас растет у забора, окружающего заброшенную стройку рядом с многоэтажным домом, где я нынче живу. Белые семена-паучки залетают на балкон и напоминают про тот день – первое сентября сорок пятого года.
Тогда эти семена висели в воздухе неподвижно. Медленно-медленно садились они на поверхность лужи, которая голубела у щелястого забора – он отгораживал от нашего двора кирпичный магазинчик («хлебный распределитель»). Лужа эта была почти постоянная. Высыхала она лишь в самые знойные июльские дни.
В тенистом углу позади дровяника я набрал влажной глины, слепил из нее остроносый линкор с орудийными башнями и с пушками из обломков прутика. Затем отыскал у поленницы широкую щепку. Поставил на нее линкор и пустил в лужу. Плоская темная щепка оказалась на одном уровне с водой и сделалась почти незаметна. Полное впечатление, что линкор плывет сам по себе. И я начал отправлять его в рейсы от одного края лужи к другому.
Глиняный корабль выглядел вполне по-военному, однако настроение мое было мирным. Я то шлепал по луже следом за линкором, то сидел на корточках у края воды и смотрел, как от плывущего корабля разбегаются солнечные зигзаги. Или следил за семенами белоцвета. Было мне на просторном безлюдном дворе хорошо и спокойно. Я чувствовал себя даже счастливым. Но таилась в моем настроении и печаль. Я понимал, что счастье мое недолговечно и призрачно. И утешал себя тем, что этот ласковый и вольный день кончится еще не скоро.
Над забором, на невысоком телеграфном проводе, обессиленно и неподвижно повис змей-монах с тощим мочальным хвостиком. Он был как символ прошедшего лета и как напоминание, что бесполезно бороться с судьбой. Я поглядывал на него по-дружески, понимающе.
Здесь, у лужи, меня увидели Семка Левитин и Галка Петрова, которые вернулись из школы. (Галкиного брата, рыжего Тольку, в первый класс не взяли, не хватило возраста.)
– Чё не был в классе? Про тебя чикла спрашивала, – сообщил Семка с небрежностью школьного ветерана. Этот его тон никак не вязался с внешностью новичка-первоклассника: Семка был в жестком, со складками, матросском костюмчике и с блестящим остроугольным портфелем (чумой!). Галка тоже выглядела необычно нарядной: в синем с белыми горошинами платье и с голубыми ленточками в жиденьких косицах. У нее были значительно поджаты губы.
Я принял вид человека, умудренного жизненными трудностями. Подбородком показал на Семкины новые полуботинки.
– Тебе хорошо, успели обувку достать. А я без ничего. Вот обменяет мама ордер, тогда уж…
Семка сочувственно, кивнул:
– Ну, не беда. Мы еще не так уж много выучили, догонишь…
– А мы много чего выучили! – возразила Галка. – Песню про Сталина пели и рисовали ёлочки. А послезавтра будем уже букву а изучать.
– И мы тоже! – подскочил Семка.
– Вы разве не в одном классе?
Оказалось, что Семка в первом «А» – в том же, куда записан и я. А Галка – в первом «Б».
Я усмехнулся с превосходством эрудированного человека:
– Ты, Галка, наверно, свой класс и не найдешь. Ты же букву «а» не изучила и от «б» не отличишь…
Галка обиделась:
– Совсем тупой, да? Думаешь, я не запомнила, где у нашего класса дверь?
И она, фыркая, удалилась.
Самое забавное было то, что и Галка, и Семка знали все буквы и даже могли читать по складам. Но одно дело знать просто так, а другое и з у ч а т ь. Я улавливал эту разницу и ощутил что-то вроде зависти.
Семка между тем обратил внимание на линкор.
– Это немецкий?
– Сам ты немецкий! Это «Марат». Линкор Советского Союза.
– Немецкий. У него башня кривая.
– Сам ты кривая!
– Щас мы его разбомбим… – Семка подхватил с земли осколок кирпича и пустил в линкор, который приткнулся к дальнему берегу лужи. Я оттолкнул Семку плечом и бросился спасать свой корабль. В обход водоема. Семка успел пустить еще два снаряда. Но ни разу не попал.
Я выхватил линкор из воды, прижал к груди.
– Чё раскидался! Ты его делал? Сделай, а потом бомби!
– А тебе жалко?
– Жалка у пчелки…
– Жадина-жила!
– Моряк – с печки бряк!
Семка ехидно скривил пухлую физиономию и пропел:
- Жила, жила-крокодила,
- Поменял г… на мыло!
– Значит, э т о м у вас сегодня учили? – язвительно спросил я.
Семка помолчал, подумал и зловеще пообещал:
– Только приди к нам в класс. Я ребятам скажу, все тебя лупить будут.
Ах ты, обезьяна толстая! Еле умеет отличать «а» от «б», а туда же: «Наш класс!»
Поддавшись мстительному вдохновению, я запустил в Семку щепкой с линкором. Щепка пролетела мимо. Линкор сорвался и угодил в лужу у Семкиных ног. Взметнулся язык мутной воды, грязные капли щедро окропили Семкину матроску.
Семка посмотрел на влажные пятна и кругло открыл рот. Я приготовился драпать. Семка значительно превосходил меня по весу, и к тому же я понимал, что обида за перепачканный костюм придаст ему дополнительные силы. Но Семка постоял и… заревел. Ровно и басовито. И пошел, оглядываясь и что-то непонятно выговаривая сквозь слезы. Я смог разобрать лишь слово «попадет». Неясно было: то ли ему попадет за перепачканную матроску, то ли мне – за мой подлый поступок.
– Так тебе и надо! – сказал я вслед.
Но никакого злорадства я не ощутил. Наоборот, был даже подавлен. Конечно, Семка сам виноват, нечего было бомбить чужой линкор, да еще и нахально обзывать его немецким. Но в глубине души мне Семку было жаль. Потому что вот если бы я сам пришел из школы такой, во всем новеньком, и меня бы грязью… Но больше жалел я не самого Семку, а его матроску. Матросский воротник и якоря всегда были для меня символом флота, кораблей и путешествий, и теперь я словно обдал мутной водой что-то свое, любимое…
Приунывший, вернулся я домой, забрался с перемазанными ногами на кровать и, чтобы утешиться, стал читать книжку «Побежденный Карабас» – продолжение «Золотого ключика» о приключениях Буратино в Ленинграде.
Затем я раскупорил закутанную в ватник кастрюлю с макаронами и пообедал.
После этого я на обороте длинных консервных этикеток рисовал кораблики на волнах, улицу сказочного города и лес, в котором прятались избушки на курьих ногах и лешие.
Пришла мама. Со вздохами сообщила, что неизвестный мне Иван Григорьевич обменять ордер категорически отказался.
– Завтра пойду на толкучку. Может быть, продам твои ботинки и куплю другие, побольше.
– Значит, это что же? -изобразил я крайнее огорчение, а душа моя радостно замерла. – Завтра опять в школу не пойду?
– Но ведь завтра воскресенье.
Вот как! А я про это совсем забыл! Какое счастье! Еще целые сутки свободы!
…Назавтра я помирился с Семкой. Он зла не помнил, про костюм небрежно сказал:
– Ништяк, все высохло и отчистилось…
Мы вместе играли в партизан среди длинных поленниц на нашем дворе и договорились, что в классе сядем за одну парту, «если только чикла не зашипит, а то она велит каждому пацану сидеть с девкой».
И опять был длинный безмятежный день. Но к вечеру снова надвинулось на меня ощущение неизбежного. Так сильно, что я, спасаясь от этого чувства, раньше обычного улегся спать. А у кровати стояли новые ботинки, которые мама принесла с толкучки. Они лишали меня всех надежд.
Утром я проснулся очень рано. И с возбуждением человека, который спешит навстречу неминуемой опасности, кинулся будить маму.
– Мы опоздаем в школу!
И тут опять случилось чудо. Сонно зевая, мама сказала, чтобы я не волновался. Вчера вечером передали по радио радостное сообщение: капитулировала Япония, с которой у нас в ту пору была война. Теперь война кончилась, и третье сентября будет нерабочим днем, потому что всенародный праздник.
Нет слов, чтобы описать мою благодарность Японии, которая столь вовремя сдалась на милость победителя!
Вообще-то японцы были, конечно, враги. Они еще до войны лезли на нас – на Халхин-Голе и на озере Хасан. То и дело насылали шпионов и диверсантов. Хорошо, что границу охранял храбрый пограничник Карацупа, а то бы совсем беда.
У Володи Шалимова была книжка «Морская тайна» – про то, как злодеи с японского подводного крейсера «Голубое солнце» захватили в плен наших моряков и чуть их не расстреляли. Но наши все равно победили и вырвались на свободу. Эту книжку читал мой старший брат Сережа и пересказывал мне.
Была про злых японцев и песня: «В эту ночь решили самураи перейти границу у реки…» Правда, потом, через много лет, стали петь не «самураи», а «вражья стая». Тем более что и фильмы японские появились – «Знамена самураев», «Семь самураев» и другие – там эти воины были совсем положительные, храбрые, за бедных заступались…
Но и в сорок пятом году такого зла, как на немецких фашистов, на японцев я не помню. Взрослые в своих разговорах их даже жалели, когда американцы бросили две атомные бомбы. А в тот день, третьего сентября сорок пятого года, я испытывал к Стране Восходящего Солнца просто нежные чувства. Мало того, новый подарок судьбы породил во мне надежду на дальнейшие удачи. Я был почти уверен, что вот-вот случится еще что-нибудь радостное и назавтра опять объявят праздник.
Почему-то больше всего я рассчитывал, что поймают и повесят Гитлера.
В то время многие не верили, что Гитлер покончил с собой в конце войны. Ходили слухи, что он где-то скрывается. Мне казалось, что скоро его обязательно изловят и тут же отправят на виселицу при всеобщем ликовании. И, безусловно, будет опять нерабочий день.
Однако к вечеру стало ясно, что бывший фюрер пока не дал себя поймать. Я расценил этот факт, как еще одно его злодеяние, направленное теперь не только против человечества, но и против меня лично.
А затем неотвратимо пришло утро четвертого сентября. Серенькое, с моросящим дождиком, под стать моему настроению.
И я пришел с мамой в школу. В начальную, номер девятнадцать, что была в трех кварталах от моего дома, на улице Ленина, рядом с красивой церковью – на ее белую башню я любил смотреть со своего крыльца. Но сейчас меня и эта башня не радовала…
Портфель или сумку для меня купить не сумели, я нес букварь и пенал в пакете от патефонной пластинки. В круглое отверстие выглядывало лицо веселого первоклассника, напечатанного на обложке букваря. Этот прилежный разноцветный мальчик своим видом словно старался восполнить недостаток моей собственной радости.
На мне была вязаная шапочка с помпоном – одна из тех, что прислал отец.
Школа была в полтора этажа, с полуподвалом. Кирпичная, побеленная, старинной постройки, с узкими высокими окнами. На просторной полутемной лестнице с точеными перилами толпилось множество ребят. Дежурные почему-то никого не пускали наверх. Это было первое нелепое школьное правило, с которым я столкнулся. Почему люди не могут спокойно идти в свои классы, должны долго томиться на ступеньках, а потом с воплями толпой устремляться наверх?
Было тесно. Я вдохнул незнакомый, тоже «школьный» запах, и у меня заскребло в горле. Я покрепче ухватил маму за руку, хотя понимал: хватай не хватай, а все равно…
Но тут рядом оказался Лешка Шалимов, уже четвероклассник. Он иногда умел быть добрым и понимающим. Шепнул:
– Не бойся… – Вернее, он выразился покрепче, на знакомом мне уличном диалекте. От этой грубоватой ласки стало легче дышать…
В классе печаль моя совсем развеялась. Что ни говорите, а новизна обстановки всегда бодрит. К тому же облака разорвались и в окно глянуло солнце, обещая еще один теплый день.
Многое оказалось для меня неожиданным. Например, печка-голландка в углу класса. Мне понравилось, что дверца у нее почти такая же, как у нас дома, в проходной комнатке, где жил мамин брат – дядя Боря.
Вызвала удивление и учительница.
Я думал, что учительницы все высокие, молодые, с красивыми прическами и громкими строгими голосами. А Прасковья Ивановна была совсем простая тетенька, похожая на нашу соседку тетю Иру, домохозяйку, которая держала в сарае корову и торговала молоком. Но это мне даже понравилось.
Правда, сесть мне и Семке за одну парту Прасковья Ивановна не разрешила. А когда Семка заспорил, она предупреждающе сказала:
– Со-ло-мон! Я напишу маме записку…
Я опять удивился. Почему мой приятель – Соломон? Он был Сёмка, Семен, это все на нашей улице Герцена знали. Может, в школе каждому назначают какое-то особое имя?
А как будут звать меня?
Но меня Прасковья Ивановна назвала привычно:
– Славик, садись вон за ту парту, с Валей Малеевой…
Что делать, я сел. Ничего, Валя как Валя. Вроде спокойная, не задиристая, улыбнулась по-хорошему…
Прасковья Ивановна всем напомнила, как надо вставать и садиться, как поднимать руку, если хотим о чем-то спросить, и прочие школьные премудрости. А дальше началось то, что сломало все мои представления об учебных занятиях. Прасковья Ивановна сообщила:
– Сейчас будем писать палочку.
Я ничего не понял. Что значит «писать палочку»? Вся моя эрудиция не могла дать ответа на этот вопрос. И я решил в конце концов, что нам предстоит писать слово «палочка».
Почему так?
Мне доподлинно было известно, что в школе сперва пишут «мама», «рама”, «Лара» и тому подобное. И вдруг такое сложное слово!
Ну ладно, учительнице виднее. Но только получится ли у меня? Прописи я знал слабо. Хотел уже поднять руку и спросить, можно ли будет писать печатными буквами. Но в последний момент решил подождать.
И правильно сделал.
Прасковья Ивановна раздала нам карандаши и бумагу – каждому половинку тетрадного листа. Бумага была расчерчена косыми клетками.
Прасковья Ивановна подошла к доске.
– Все взяли карандаши. Держим правильно, свободно, как я вас учила, не стискиваем. Не скрючиваем пальцы… Со-ло-мон! Возьми карандаш, я сказала! И Тонкошеев! Ты второй год в первом классе, пора бы уже научиться. Теперь все попробуем нарисовать палочку. Начинаем вот отсюда, из угла верхней клеточки… и потянули вниз. Вот та-ак…
Мел заскрипел по доске, расчерченной так же, как бумага. Посыпалась белая пыль. Появилась черта. Потом рядышком еще одна.
– Вот та-ак… Все старайтесь.
Первый «А» засопел над клочками бумаги.
– Зачем это? – с тихим недоумением спросил я у соседки.
Умная и серьезная Малеева шепотом объяснила:
– Учимся буквы писать. По частям.
– А-а… – дошло до меня.
– Никто не разговаривает, все пишут… Соломон!
Я склонился над бумагой и лихо изобразил на косых линейках частокол из разнокалиберных палок. Подумаешь, наука!
Прасковья Ивановна ходила мимо парт. Наклонилась над нашей.
– Молодец, Валя… А тебе, Славик, надо быть поаккуратнее. Смотри, как написано на доске.
Я строптиво повел плечом, потому что всегда болезненно относился к критике.
На втором уроке мы изучали букву «а» (правду говорили в субботу Галка и Семка!). Разглядывали ее в букваре, называли слова, которые с этой буквы начинаются. Прежде всего, конечно, «арбуз» , который я ни разу в жизни не пробовал. В те времена арбузы в наш город не привозили: до того ли, когда хлеб по карточкам. Потом мы хором изображали, как кричит мальчик, когда уколет палец:
– А-а-а!
Это было самое интересное. Только непонятно, почему мальчик! Девчонки чаще орут, если больно.
– А я кричу «ой-ёй-ёй!»– заявил маленький быстроглазый Боря Демидов (мы с ним когда-то были в одной группе детского сада).
– Кто будет кричать неправильно, пойдет в угол, – утомленно пообещала Прасковья Ивановна. – И маме сообщу. Вот тогда будет «ой-ёй-ёй»…
Вот так-то! Даже если тебе больно, кричать здесь надо по правилам. В школе все по правилам…
А на третьем уроке началась вообще какая-то чепуха. Прасковья Ивановна вполне серьезно стала объяснять нам, что значит «меньше» и «больше». Она показывала два кубика – один с коробку «Казбека», другой со спичечный коробок – и спрашивала:
– Кто скажет, который кубик больше? Поднимайте руки, не выкрикивайте… Витя!.. Правильно говоришь, молодец. А какой кубик меньше?.. Вова Панкратов!.. Верно, садись…
Потом – то же самое с длинным и коротким карандашами, с крупным и мелким яблоками (они были, конечно, ненастоящие)…
– А кто скажет, что больше: «один» или «два»?
Я тихо изумлялся. Неужели Прасковья Ивановна за дураков нас принимает? Даже годовалый ребенок умеет отличить большое от маленького. Неужели такие вещи надо изучать в школе?
Но мои одноклассники добросовестно поднимали руки, радуясь легкости вопросов и своему умению отвечать безошибочно.
А Боря Демидов опять нарушил правила. Нетерпеливо покачал поднятой рукой и сообщил:
– Бывает, что один больше, чем два. Один слон больше двух лошадей…
Прасковья Ивановна сказала, что это пока слишком сложный для нас вопрос арифметики.
– Вы будете проходить это во втором классе… Соломон, перестань толкать соседку… Сейчас будет звонок с урока. Все тихонько возьмут портфели, встанут парами и пойдут со мной на двор.