Рождение волшебницы Маслюков Валентин
Весною 770 года жизнерадостный город Толпень отметил появление примечательного странника. Величественный седобородый старец не затерялся на столичных улицах, с их чересполосицей солнцепека и холодной сырой тени, с их пронизывающими сквозняками и привычной вонью, тихими тупиками и оглушительно галдящими площадями. На тех улицах, где не смолкали подвывающие крики разносчиков и торговцев, где бездомные мальчишки вызывающе свистели и плевались, а бездомные собаки, напротив, вели себя скромно и уклончиво, безропотно уступая дорогу оборванным нищенкам, бесстыдно сверкающим срамными местами сосункам в коротких, по пуп рубашонках и даже вовсе лишенным какого-либо значения и одежды козам. Окладистая борода странника сама по себе уже привлекала внимание искушенных в зубоскальстве толпеничей, ибо с известных пор всеобъемлющее легкомыслие овладело столицей и все значительное, строгое и обстоятельное оказалось такой диковиной, что не имело ни малейшей надежды затеряться в безвестности.
Толпень пел и танцевал, изъясняясь в промежутках между тем и этим щебечущим, хихикающим языком. День и ночь гремела музыка, танцевальное легкомыслие распространялось от княжеских дворцов к окраинам и хотя заметно слабело здесь, вырождаясь в приплясывающее пьянство, веселья все же хватало. Потому-то почтенный старец с патриаршей бородой мог рассчитывать на самое издевательское внимание со стороны обитателей слободы. Двусмысленную вежливость и недвусмысленную грубость толпеничей умерял, однако, увесистый сучковатый посох, которым старец отмахивал на ходу с наводящей на размышления легкостью.
Старозаветную бороду и посох закономерно дополняло несообразное одеяние странника. Столица давно уж забыла зиму: девушки раскутали грудь, парни красовались голыми икрами без чулок, а бородач притащил откуда-то из дремучих холодов прошлого меховую шапку и крытый бархатом теплый балахон невиданного покроя. Цепкий взгляд толпеничей примечал необыкновенного устройства, с множеством карманов и кожаных ремней, котомку и, наконец, в преувеличенном изумлении опускался на толстенные, из разноцветного меха унты явившегося из неведомых земель и времен странника.
Между тем молодо шагающий бородач не особенно тяготился смешливым оживлением вокруг себя. С простодушным любопытством он осматривал и темные подворотни, и раскрытые настежь лавки: там сапожник трудился возле подвешенных, как диковинные плоды, сапог; портной маячил возле развевающихся знаменем портков; медник скрывал свою сверкающую лысину за горами жарко сияющей посуды; благодушный оружейник миролюбиво курил трубку в окружении смертоносного железа — кривых и прямых мечей, сабель, тонких, как вертел, кончаров, боевых топоров с необыкновенно длинными рукоятями и устрашающего разнообразия ножей.
Порядочно углубившись в дебри Крулевецкой слободы, бородач остановился, чтобы порадовать следивших за ним бездельников особенно удачной несуразностью.
— А что, приятель, — обратился он к первому попавшемуся ротозею, — где мне найти великую государыню Золотинку. Где она живет?
— Она не живет, она танцует, — пояснил шустро вынырнувший откуда-то мальчишка, босоногое дитя Крулевецкой слободы.
— Да танцы-то где, дурень? — мягко попрекнул его странник.
— Послушайте, почтеннейший, — остановилась нестарая женщина с полным ушатом влажного белья на руках, — этот греховодник до добра вас не доведет. Я вижу, вы человек нездешний…
— Это мягко сказано, — смиренно заметил странник, так что женщина не удержалась от мимолетной улыбки. — Я отсутствовал два года, — продолжал он, не стесняясь ни чужих ухмылок, ни собственного чистосердечия. — И уже не поймешь, то ли меня не было два года, то ли я был, но не было двух лет — не знаешь, чему верить.
— А кажется, вас не было два века, — не удержалась женщина, окинув лукавым взглядом старозаветный наряд незнакомца.
— Да, ощущение такое, — с готовностью согласился он. — По-моему, у пигаликов запасы рухляди хранятся веками. Без малейшей порчи, заметьте! Похоже, они обрадовались, когда получили возможность хоть что-то кому-то сплавить. Все равно мне не в чем было идти, а в горах еще лютый холод.
— Так вы от пигаликов? — сразу посуровела женщина.
Все вокруг, кто прислушивался к разговору, насторожились. Бородач вздохнул. Видно, не раз уже приходилось ему объяснять запутанную и не вполне правдоподобную повесть своих скитаний.
— Я попал к пигаликам не по своей воле, — коротко сказал он.
— И эти ребятки за здорово живешь… так вот и выпустили на волю? — усомнилась женщина.
— Пигалики вернули меня к жизни.
Кажется, она не поверила. Опустила ушат с бельем на землю, словно бы желая облегчить и без того немалую тяжесть сомнений, постояла в задумчивости и ни к чему, видно, не пришла.
— Ну, если вы и вправду угодили к пигаликам и ушли от них по добру по здорову, — сказала она без выражения, — то, может, сумеете пробиться и к великой княгине. Не думаю, чтобы это было труднее. Сегодня какой-то праздник. В Попелянах. Но туда вы не попадете. Легче будет у Чаплинова дома, что на Соборной площади, — меньше толкотни и стражи. Станьте поближе к дверям, вот и все… Ничего не хочу сказать дурного, только государыня наша по молодости лет не любит докуки. Большие деньги нужно потратить, очень большие, чтобы попасть Золотинке на глаза. А там уж как получится.
Странник кивнул, собравшись уж было уходить, но задержал женщину взглядом и сказал вдруг, доверительно понизив голос:
— Но это моя девочка. Моя дочь. Золотинка.
Женщина растерянно тронула влажные волосы и застыла с поднятой рукой…
На площади показали ему обставленный стройными башенками Чаплинов дом — городской дворец государыни, отличавшийся необыкновенно широкими окнами по темному, выложенному грубым камнем фасаду. Простой вход, без красного крыльца или каких-нибудь украшений вроде колонн и карнизов, охраняли четыре кольчужника с бердышами.
— Проваливай, — миролюбиво сказал десятник, едва дослушав странника.
Но тот только огладил бороду, не к месту улыбнулся и добавил:
— Нет, вы передайте великой государыне Золотинке, что пришел Поплева. Одно слово: Поплева. Вас государыня никогда не целовала? Поцелует. Золотинка кинется вам на шею.
Десятник, величественной дородности муж, в достаточно близком соседстве благоухавший раскинутыми поверх железа кружевами и лентами, повторил с той простецкой грубостью, которая сходит иногда и за дружелюбие:
— Проваливай, пока цел.
Поплева понял.
На другом краю площади он подыскал себе клочок тени под боковым порталом соборной церкви, откуда просматривались городской дворец государыни и стражники у входа. Тут, в углублении церковных ворот, нашелся теплый от недавнего солнца приступок, где можно было устроиться по-хозяйски. Поплева положил шапку и посох, достал из котомки ломоть хлеба, соль и большую луковицу, увенчав все это богатство початой бутылкой мутного вина. По некотором размышлении, впрочем, он убрал лук, а затем и вино, лишив себя слишком пряных и духовитых удовольствий в предвидении скорой встречи, тесных объятий и лобзаний. Пощипывая понемногу хлеб, он принялся ждать.
Поплева изрядно удивился бы, если бы узнал, что некий настойчивый соглядатай следовал за ним еще от предместий — одетый в немаркий долгополый кафтан сухопарый человек. Невыразительный облик его разнообразили лишь долгие кудри, выбивавшиеся из-под маленькой шапочки, да необыкновенно густые крылья бровей, которые придавали нечто многозначительное внимательному, слегка косящему взгляду. Не первый час взгляд этот привлекали устало вытянутые ноги Поплевы, на которых красовались пыльные меховые сапоги.
Между тем Поплева напрасно поджидал свою девочку: Золотинки не было во дворце, который назывался с незапамятных времен Чаплинов дом. Не было ее тут даже и при том произвольном допущении, что блистательный золотой оборотень, которого привычный ко всему народ признавал за государыню, мог считаться выросшей на глазах у Поплевы славной девочкой Золотинкой. Ни Золотинки не было тут, ни обманчивого ее подобия Лжезолотинки, потому что приноровившаяся к краденому обличью Чепчугова дочь Зимка проснулась тем ясным и непорочным утром в своей загородной усадьбе Попеляны.
Семь месяцев беспрестанного торжества не насытили Зимку. Она меняла дворцы и палаты, как наряды, ночевала не там, где проснулась, а просыпаясь, раскидывала в истоме руки, ощущая мучительную невозможность объять собой уготованную для наслаждений вселенную. В ворованном счастье ее было нечто лихорадочное. Наслаждение не давалось ей, отравленное потаенной, никогда не исчезающей вовсе тревогой.
Любовь Юлия вызывала у Зимки ревность к самой себе, к своему краденому обличью. Зимка мучилась, не зная, то ли доказывать полное свое тождество с Золотинкой, оправдывая надежды и ожидания Юлия, которые она добросовестно стремилась постичь, то ли, напротив, завоевать его заново, для себя, унизив и опровергнув самую память о Золотинке. Она была непоследовательна и нерешительна и вдруг в припадке болезненного своевольства теряла благоразумие. Даже естественная Зимкина жизнерадостность — то лучшее, что она могла с чистым сердцем подарить Юлию, — носила в себе нечто преувеличенное.
Испорченная тайной червоточиной, жизнь ее была полна натужных усилий. С немалым удивлением обнаружив, что Юлий совсем не знает ревности в том привычном, «короткоходовом» ее варианте, который так хорошо изучила Зимка, она почитала необходимым возбуждать эту ревность, окружая себя блестящими молодыми людьми. Ни сном ни духом не помышляя об измене, она, случалось, заводила дело так далеко, что и сама начинала пугаться порожденных ее усилиями призраков.
Временами Зимка с беспокойством чувствовала, что не может точно угадать, не совсем как будто бы, не до конца понимает, что нужно Юлию. Всеми силами пытаясь оседлать и укротить его страстное, в чем-то даже пугающее, небезопасное чувство к ушедшей в небытие Золотинке, она изводила себя и незаметно погружалась в пучину такой всеохватной, томительной, иссушающей любви, что с ужасом ощущала свою беспомощность перед любым ударом судьбы.
И судьба ходила уже, ворочалась и урчала где-то рядом…
В это беспорочное весеннее утро Зимка проснулась в устланной пуховой периной ладье, которая была подвешена за штевни к потолку высокого и просторного, назначенного для приема сотен гостей покоя. Но, видно, Юлий все ж таки чего-то не додумал, устраивая эту игрушку: движение сонной женщины, стоило ей повернуться, вызвало приметную зыбь, не весьма приятную для сухопутного человека.
Зеленым морем головокружительно шумела дубрава — за стеклами высоких окон волновалась залитая солнцем листва. Озираясь и позевывая в безбрежном одиночестве покоя, Зимка непроизвольно потягивалась, трогая грудь и оглаживая ладонью бедро.
Блуждающая улыбка, однако, сошла с лица, когда, вполне очнувшись, юная государыня обнаружила на соседней, давно оставленной Юлием подушке, сложенный вшестеро лист.
Ничего еще не произошло, но дурное предчувствие стеснило дыхание.
«Я жду. Пославший меня ждать не будет.
Ананья».
Она уставилась в раскрытый лист, словно не в силах была уразуметь двух исписанных ясным и жестким почерком коротких строчек. Скомкала лист и тут же принялась разглаживать бумагу заново. А потом вскочила и порывисто бросилась за борт в сине-зеленые волны сложенных горами подушек.
Ныряльщицей расстроенная и угнетенная Зимка показала себя неважной: неловко плюхнулась в пуховую пучину и не успела оправиться, как вышедшая из равновесия ладья неспешно поддала ее сзади. Отчего она снова ушла в подушки, на самое дно, где едва не задохнулась от досады.
Стон ее отозвался топотом босых ножек: тонущей государыне на подмогу бросились из смежной комнаты девушки. Наряженные собственным Зимкиным умыслом под пугливых купальщиц, они придерживали на бегу ничем не закрепленные полотнища тонких тканей — единственное их одеяние, не доставлявшее, однако, ни потребной для плавания свободы движений, ни уверенности в себе, на какую вправе рассчитывать вполне одетый человек.
Зимка поднялась прежде, чем переполошенные девушки успели выказать свое усердие.
— Кто здесь был? — спросила она вздорным голосом и показала зажатый в руке листок.
Пугливые купальщицы беспомощно переглядывались.
— Я узнаю, и всем станет плохо! — продолжала Зимка, не прибавляя ясности.
Бог знает, почему они так обомлели! Зимка еще никого не придушила и не прибила и, уж конечно, не сожгла никого волшебным искренем, владение которым приписывала ей молва. Но девушки сделались у нее безгласными. И это доставляло Чепчуговой дочери порочное удовольствие, вызывало желание довести их до слез, а потом простить.
— Государь! — воскликнула тут, оглянувшись, тоненький подросток Арина — не сдержала радости и испуганно осеклась. Еще миг, и, повинуясь безмолвному знаку госпожи, девушки кинулись вон.
Пока одетый в светлое Юлий пробирался завалами подушек, Зимка успела овладеть собой, уронила записку Ананьи, а потом, проваливаясь в пуховых волнах, потянулась навстречу любимому — и телом, и руками. Юлий вспыхнул вопреки искусственно напущенной на себя сдержанности, улыбнулся благодарно и щедро. Они сплелись.
— А ты давно встал? — с нарочито оскорбительным спокойствием спросила Зимка, когда затянувшиеся объятия грозили уже чем-то выходящим за пределы благоразумия. Роковая записка, утерянная среди подушек, леденила и чувства ее, и мысли.
Она рассчитала верно: достаточно было нескольких безразличных слов, чтобы Юлий утих, отстранился, действительно уязвленный. Зимка высвободилась.
Двойная победа над Юлием — и так, и эдак! — доставила ей, однако, не много радости. Зловещая писулька Ананьи отравила все, и Зимка колебалась, не зная, впутывать мужа в это дело или нет. И как далеко можно зайти в признаниях, чтобы не обнаружить давно уж, казалось, прерванную связь с Рукосилом? И можно ли верить Ананье, что Рукосил в дряхлом обличье Лжевидохина все еще жив? Лжевидохин, которого она оставила при смерти почти год назад, уверенная, что чародей, подаривший ей Золотинкин облик, не протянет и нескольких дней… Не затевает ли Ананья и собственную игру? Сколько могла, Зимка уклонялась от неприятной и опасной встречи. Но не проще ли уступить?
— Да, в самом деле! — спохватился Юлий. — Пока ты спала невинным сном до полудня, я тут за тебя отбивался. Но без успеха. Сейчас я принял посла Совета восьми.
— Ах, этот пигалик! — откликнулась Зимка, изображая некоторое беспокойство — потому как раз, что беспокойства не чувствовала. Сказывалась привычка ко лжи, которой она следовала почти неосознанно.
— Буян настаивает на встрече, — сказал Юлий и запнулся, не вовремя остановившись взглядом на Золотинкином колене. Зимка удачно расположилась против солнца, так что пристроившийся на подушках Юлий различал ее стан через полупрозрачный шелк. И оплавленное на обнаженных плечах золото. Что-то такое он увидел, отчего запнулся, а потом опустил глаза с необыкновенной, почти потешной мрачностью. И промолвил, уставившись в подушку:
— Буян привез тебе личное послание от Совета восьми. Мне не показывает. Я не мог добиться объяснений.
Зимка предпочла бы, чтобы государь Словании, Межени, Тишпака и иных земель обладатель не принимал так близко к сердцу происки каких-то пигаликов — забившихся в норы недомерков.
— Ну хорошо, — сказала она, ощущая себя жертвой, — я приму Буяна сегодня же. — И деланно спохватилась: — Но какая досада! Сегодня благотворительный праздник! В пользу утонувших рыбаков Колобжега. — Она остановилась, чтобы Юлий мог возразить, но тот молчал. — Хорошо, — решилась тогда Зимка, — я приму Буяна на празднике. Пусть приходит.
Юлий вскинул глаза. Сдержанная печаль его совсем не нравилась Зимке, и без того озабоченной.
— Тяжело, — сказал он неверным голосом, снова потупившись, и уткнулся подбородком в подушку. — Я ничего о тебе не знаю. Да, правда, — добавил он еще тише. — Там, где совсем не ждешь — преграда.
Зимка промолчала, переменив позу. Ощущение опасности не оставляло ее и только усилилось.
— Видно, это все пустое, — задумчиво молвил Юлий. — Слишком многого я хотел.
Она не стала отрицать. А, может быть, даже и не расслышала, прозревая в этот миг — пока еще смутно, отрывками — коренное разрешение своих мучительных затруднений. Отвага, самопожертвование и хитроумие, дьявольское хитроумие — вот что понадобится ей, чтобы спасти себя и спасти Юлия. Спасти всё.
Был это пока что не замысел в полном значении слова, а чувство: нужно же, в конце концов, что-то делать! Чувство это заставило Зимку вскинуться, слабо вскрикнуть, броситься к Юлию и в недолгой победоносной борьбе припасть губами к его уклонившемуся лишь на мгновение лицу.
Благотворительный праздник Морских стихий, который получил обиходное название праздник Утопших рыбаков, затеян был с похвальной, хотя и не объявленной нигде целью почтить память Зимкиной предшественницы Золотинки. Память эта дорого Зимке давалась. Недешево обошлась она и на этот раз: общие расходы стали в заметную даже для казны сумму в тридцать тысяч червонцев. Четыре тысячи покрывали благотворительные взносы гостей, их предполагалось направить в помощь пострадавшим во время необыкновенных бурь этой зимы колобжегским семьям.
По первому замыслу тонущие рыбаки и их вдовы, аллегорические фигуры Тихого Семейного Счастья, Морской Нивы, Нахмуренного Моря, Бури, Ужаса, Безутешной Скорби, Примирения Перед Лицом Вечности и, наконец, Благотворительности в лице самой Золотинки, которая являлась на запряженной тритонами колеснице, как утешительное видение утонувших моряков, — все эти лица и фигуры должны были танцевать свои чувства на суше, на окруженной вековыми дубами площади Попелян.
Позднее Зимка придумала для большей естественности перенести действие на море. С этой целью на месте площади был отрыт таких же прямоугольных очертаний пруд — двести пятьдесят шагов на двести. Посредине ямы воздвигли укрепленный бревенчатыми стенами остров — совершенно круглый, он являл собой род засыпанной землей кадки. Сходство с цветочным горшком мало на что годному клочку суши придавали несколько пересаженных из леса деревьев.
Сто сорок музыкантов порознь и враз перебирали все мыслимые созвучия, с необыкновенной отвагой переходя от нежнейшего журчания жалеек к общим громоподобным раскатам, которые только и могут выразить совокупную силу стихий и чувств. Действие началось совместным танцем вдов и не утонувших еще мужей в лучах огромного картонного солнца на берегу моря. Тут же, на воде, в танцевальном порядке стояли рыбацкие суда — кургузые тупоносые и круглозадые сооружения, огражденные по витиеватым бортам овальными боевыми щитами. На палубах в понятном нетерпении приплясывали готовые к плаванию кормчие.
Когда наряженные в туники рыбаки стали перебираться на свои позолоченные корытца, а вдовы принялись оплакивать мореходные свойства назначенных к утоплению судов, в это самое время стайка прельстительных рыбок, которые красиво извивались по берегам острова, вся враз плюхнулась в воду с твердым намерением попасть в сети рыбаков еще до наступления бури.
Кругом моря радующим глаз цветником стояли зрители — лучшие люди знати и дворянства.
Великая государыня Золотинка, соблюдая верность природе, присела на покрытый бархатной подушкой пенек. Атласное, изменчивого сиреневого цвета платье, отделанное серебристыми кружевами и кисеей, покрывало собой и пень, и корни. Туго схваченный стан и плечи… Трогательная, как лилейный стебель, шейка держала увенчанную тяжелым взмахом волос голову. Волосы — воспылавшее золото — струились вверх, поднимаясь на две ладони, и рассыпались, перегорев. В золотом огне кипело сканое серебро обруча, ледяными брызгами переливались алмазы. Широкие алмазные браслеты обнимали запястья государыни, алмазы сверкали россыпью и гроздьями.
Полуобнаженную грудь Золотинки украшал необыкновенных размеров изумруд на плоской золотой цепи.
Едва замечая бушующие по всему пространству пруда страсти, Юлий смотрел под ноги, изредка бросая короткий, искоса взгляд на оживленную сверх обычного Золотинку. Она не столько смотрела представление, сколько болтала. И верно же, с гнетущей трезвостью думал Юлий, глядевший на жену влюбленным и печальным взором, она болтает потому, что не выносит соперничества. Чрезмерная сосредоточенность увлеченных действием дворян заставляет ее вертеться, чтобы напомнить и о себе. Но кто поставит это в упрек женщине, которая не может не сознавать силу собственного обаяния? Пусть даже ревнует она к размалеванным красоткам и красавцам, что танцуют на потеху зрителям.
— Дивей! — оглянулась Золотинка, махнув веером из слоновой кости.
Молодой окольничий Дивей расположился в доверительной близости к государыне: достаточно было наклонить ухо или самому склониться, когда бы явилась нужда. И когда бы не стоял в трех шагах Юлий, на которого прекрасно владеющий собой изящный молодой человек бросил едва уловимый взгляд — почтительный, но с изъянцем, с какой-то непостижимой наглинкой.
Юлий отвернулся, а потом двинулся среди расступившихся придворных туда, где стояли сиротливой кучкой пять или шесть маленьких человечков пигаликов — посольство Республики.
Большеглазый Буян, не настолько, по-видимому, увлеченный праздником, чтобы не заметить государя, повернулся в учтивом ожидании. Однако на сдержанноскорбном личике его не явилось даже подобия положенной в придворном обиходе улыбки. Обнажив голову, как при похоронах, пигалик, чудилось, только и дожидался Юлия, чтобы выразить соболезнование.
Они обменялись незначащими словами, товарищи посла и слованские дворяне отступили, чтобы не мешать государственному разговору, но ни Юлий, ни Буян не торопились. Оба повернулись к пруду, с удвоившейся мрачностью наблюдая разыгрываемые на море страсти.
— Скажите, государь… — молвил пигалик, не отводя взгляда от взволнованной поверхности пруда. — Не знаю, удобно ли спрашивать. Но это не праздное любопытство. Скажите: вы счастливы?
— Знаете что… — тихо произнес государь, уставившись пустым взором на уходящие под воду суда, которые взаправду, совсем не шуточно тонули, имея на борту притворно ломающих руки танцоров. — Знаете, говорят, хорошая жена сделает мужа счастливым. А плохая — сделает мудрым. Так вот, я и счастлив, и мудр одновременно.
Усмешка на губах юноши не обманула пигалика. Посол не спросил ничего больше, а чуть погодя заметил:
— А вот и ваша жена.
Золотинка снялась с места и со всем хором почитателей, окруженная избранным обществом выдающихся мужчин и блистательных женщин, направилась к мужу, производя смятение в толпах придворных, стоявших вдоль уреза воды. Поотстав на пару шагов, следовал за государыней и Дивей — воплощение изящной отваги и учтивого остроумия, молодой вельможа, чей серебристый наряд и стройные ноги так хорошо дополняли сиреневое с пышным подолом платье государыни.
Послы склонились, отмахнув шляпами. Золотинка бросила Дивею, который не переставал развлекать государыню:
— Вы надоели мне, Дивей! Слышите! Запрещаю вам открывать рот в течение часа. Ровно час!
— Преданный служитель божества со смирением принимает это испытание веры и церковное запрещение!
Плавно поведя рукой, Дивей приложил ее к груди.
— Кто берет над чужой душой непомерную власть, принимает на себя и ответственность, по-моему, тоже непомерную, — заметил Юлий с явно проскользнувшей горечью.
И Зимка не замедлила ответить, словно только и ждала случая:
— Ну вот, вот! Послушай себя! Что ты говоришь?! Ты ревнуешь, вот что! Опять ты изводишь меня ревностью! — воскликнула она, резко обернувшись.
Пронзительный голос государыни, напоминавший о домашних шлепанцах, грязной посуде, нечесаных космах и опухшем лице хозяйки, пробудил бдительность придворных — они с особой тщательностью соблюдали легкомысленную и праздничную повадку. Голос государыни заставил пигаликов надеть забытые в руках шляпы. Распрямил плечи побледневший Юлий. А на вздымавшейся во вздорном чувстве груди зеленым неживым цветом мерцал вставленный в золотой венок изумруд. Буян приметил камень еще издали и теперь, перестав кланяться, приглядывался к нему пристально. Он покосился на соседа своего Млина, не имея возможности высказать вслух догадку, но, похоже, товарищи посла и так уже сообразили, что видят перед собой великий волшебный камень Сорокон.
— Ты нарочно допекаешь меня! — продолжала вздорить Зимка. — К кому ты ревнуешь?! Ставишь себя на одну доску со случайным человеком. Кто эта мошка, которая посмеет возомнить… я не знаю что!
И вздорные упреки, и грубая лесть больно поражали Юлия в самом его достоинстве, ибо достоинство это включало в себя и уважение к Золотинке. Он дернулся было остановить жену.
— Кто эта мошка?.. Ты, Дивей? — обратила она вдруг блуждающий гнев на молодого щеголя. — Подойди сюда, живо! Это ты дал повод невесть в чем себя заподозрить?!
Окольничий повиновался.
— Вот! — Золотинка хватила юношу по щеке. Дивей отдернулся, высокая шапка на голове его скособочилась. — Вот! Вот! — повторяла она, нахлестывая щеки. Лицо вельможи исказилось, он отступил и едва сдержался.
— Вот тебе урок! Целуй теперь карающую руку! — Она горячечно встряхивала пальцы перед самым лицом Дивея.
Тот нашел в себе достаточно душевной гибкости, чтобы перетолковать случившееся в галантных понятиях:
— Не будет бесчестья в том, чтобы принять наказание божества… — У юноши горели и щеки, и уши, и он склонился, чтобы целовать пальцы, которые Золотинка настойчиво совала к его губам.
— Но это!.. — воскликнул вдруг Юлий и, однако, от непоправимого слова уберегся, не сказал «гнусно!». — А если человек чувствует? А если это все не забава? Если и в самом деле?..
А Зимка смутилась от неожиданного упрека, — ей, кажется, и в голову не приходило, что Юлий может стать на сторону оскорбленного юноши, который послужил разменной монетой совсем других отношений. Запальчивость оставила ее, и она глянула на мужа почти испуганно.
Только Юлий испуга этого уже не видел и оценить не мог. Возмущенный, рванулся было уйти, наткнулся на учтиво поклонившихся пигаликов — и кинулся быстрым шагом в другую сторону, в глубь дубравы.
— Догоните его! — воскликнула Зимка, схватив изумруд на груди, отчего пигалики насторожились, готовые к худшему — к насильственному и недобросовестному волшебству. Они, разумеется, преувеличивали возможности государыни. — Нет, постойте! — передумала она прежде, чем кто-нибудь решился преследовать государя. — Пусть! Мы смотрим представление! — воскликнула она в слезах и сердито топнула: — Принесите же мне стул!
Бегом принесли стул, и тогда государыня позволила себе оглянуться — невзначай обежала глазами окрестности, но Юлия не приметила и, скрывая досаду, обратилась к представлению. Понадобилось ей стоическое усилие, чтобы вникнуть в существо разгулявшихся на суше и на море страстей.
Пигалики, оказавшись рядом, выказали достаточно независимости, чтобы не смущаться чрезмерной близостью к государыне. Некоторое время они с величайшим достоинством наблюдали горестные хороводы вдов и сироток. Прошла известная доля часа, когда Буян, поглядывая на Золотинку, счел нужным нарушить молчание:
— Простите, государыня, что я пользуюсь нынешней, не совсем подходящей возможностью обратиться к вам. Меня оправдывает тут давнее знакомство — нет нужды представляться.
Она вскинула покрасневшие глаза.
— И конечно же, вы догадываетесь, какое дело привело меня в Толпень. — Посол помолчал, заставляя ее ответить. Зимка кивнула. Это позволило пигалику продолжать в уверенности, что слушать его будут. — Свою часть договора мы выполнили.
— А яснее нельзя? — сказала Зимка, возмещая неуверенность грубостью.
Бесстрастный поклон маленького человечка свидетельствовал, что грубость устраивает его в не меньшей степени, чем любые другие проявления порывистой Золотинкиной натуры.
— Мы обещали найти Поплеву, и мы нашли. Там, где вы начинали его искать, пока не поручили это трудное дело нам.
Теперь уж Лжезолотинка слушала и настороженно, и бдительно.
— Рукосил обратил вашего названого отца в жемчужину. Такие блестящие тяжелые шарики, вы знаете. Сжатое до сверхвысокой плотности человеческое естество. Квинтэссенция сущности. Предел возможного, государыня, большое искусство. Расчищая развалины Каменца, мы имели в виду, что Рукосил потерял несколько таких жемчужин, когда раскрыл тайник в перстне. С самого начала мы использовали для поиска голубей — у них необыкновенно острое зрение…
— Когда я увижу названого отца? — с волнительным придыханием в голосе спросила Зимка, сообразив, наконец, что давно уж пора обрадоваться.
Полуобернувшись, Буян протянул руку назад, и кто-то из товарищей без промедления передал раскрытую уже сумку. Осталось только извлечь толстый пакет голубой бумаги за пятью печатями красного сургуча и вручить его по назначению.
— Где мой отец Поплева? — спросила Зимка, принимая бумаги.
— Мы опередили Поплеву по пути в Толпень. Но сегодня его уже видели в столице. Он здесь.
Зимка крепко сжала пакет, и это непроизвольное движение не укрылось от внимательных глаз пигалика. Он видел, что известие о радостном свидании, уже близком, произвело на государыню самое судорожное впечатление.
— Я посоветовал Поплеве остановиться в харчевне «Красавица долины». Скорее всего, он так и сделал, — сказал Буян и после короткой паузы добавил: — Это достаточно приличное заведение и вполне Поплеве по средствам.
Чего-чего, а уж упрека в скупости Зимка как будто не заслужила — она воспрянула, мигом вернув себе уверенность. Она презрительно фыркнула.
— Я сейчас же еду! Полковник Дивей, возьмите сотню вашего полка! Музыку, черт побери! Отец великой государыни — о! Едут все, я сказала.
— Когда мы получим ответ? — успел вставить Буян, указывая на пакет.
— Завтра! — отрезала Зимка, не задумываясь.
Окруженная придворными Золотинка удалилась, обрекая праздник Морских стихий на бесславный конец, чуть-чуть только оттянутый упорством увлекшихся своим делом танцоров.
Когда пигалики остались одни на заметно опустевшем берегу пруда, товарищ посла, худой и щекастый Млин спросил осторожным шепотом:
— Ты решился столкнуть их?
— На ее груди — Сорокон, — так же тихо отвечал Буян, оглянувшись по сторонам. — Честно говоря, я сбит с толку. И знаешь, она не вздрогнула, когда я назвал «Красавицу долины». Во всяком случае, не подала виду.
— Думаешь, мы сможем разобраться — что тут вообще происходит?
— Думаю, мы все-таки заставим Ананью проговориться. Нужно хорошенько его припугнуть.
— А Поплева?
— В «Красавице долины» он не появлялся. Полчаса назад я получил известие, что Поплева добрался до Попелян. Он тут, рядом. Видно, его опять не пустили.
— Чего и следовало ожидать! — обрывая разговор, кивнул Млин, человечек томительных предчувствий, если судить по его унылому, безрадостному наряду.
Гости праздника перетекали по берегу рукотворного моря, нарушая уединение пигаликов.
Немного погодя один из неприметных сотрудников посольства удалился в глубь дубравы и за кустами шиповника немедля достал перышко. С его ладони оно быстро взлетело вверх, закружилось и исчезло из виду, растворившись в голубом клочке неба между верхушками ясеней и дубов.
Скопившийся за оградой Попелян люд состоял не из одних только нищих и бездельников, напротив, большей частью то были добропорядочные горожане. Семьями они гуляли по лугам и держались ближе к загородной усадьбе княгини, чтобы послушать далеко разносившуюся музыку, поглазеть на наряды и выезды знати. Охочий до развлечений народ называл промелькнувших в карете вельмож, люди сидели и стояли на обочинах, пожирая глазами катившее в грохоте и пыли великолепие.
Это представление, текучая выставка атласа, бархата и перьев, тканой упряжи и позолоченных колымаг, играющих статями рысаков и разряженных истуканов: гайдуков, кучеров, ездовых и верховой челяди, — все это являло собой особого рода дань, которую избранные счастливцы платили народу на каждом празднике и общественном действе. И, может статься, избранные предъявляли верноподданным почитателям не худшую часть своего достояния. Оставив себе припудренные морщины, утомление праздностью и оскомину наслаждений, они отдавали народу лучшее из возможного, лучшее из того, чего не имели и сами, — мечту. Они дарили народу отблески роскоши и отзвуки славы, дух довольства и видение счастья — то есть, отдавали несомненное и явное, оставляя на свою долю ускользающее и ненадежное. Ведь отзвуки славы, то есть молва, куда более реальна, чем сама слава — предмет весьма эфемерный. И точно так же видение счастья предпочтительнее, нежели горечь исполненных желаний.
Так понимал Поплева, пробираясь полевыми тропами сбоку столбовой дороги. Предвосхищая долгожданную встречу, он лишь усмехался, когда наблюдал весь этот суетный тарарам, блеск и треск, которым окружила себя одна молоденькая рыбачка из Колобжега. Перебросившись словом с несговорчивыми стражниками у тройных садовых ворот, где кончалась дорога из Толпеня, Поплева возложил надежды на случай. В самом умиротворенном настроении он слонялся среди зевак. В празднично настроенной толпе говорили о щедрости юной государыни.
С улыбкой на устах Поплева так и заснул, прикорнув в укромном местечке под стеной. Когда он очнулся, солнце стояло высоко, сместившись только на час или два. Все, однако, переменилось. Степенный народ, что угощался по зарослям своими запасами съестного и выпивкой, с визгом и хохотом веселившаяся на лугу молодежь, коробейники с неуклюжими подносами на ремнях — все устремились к дороге. Вырвавшись из ворот, шибкой рысью скакала в растекающейся пыли конница, за ней грохотала длинная карета восьмериком и разносились крики:
— Да здравствует государыня!
— Золотинка! — опомнился Поплева, вскочил, подхватив котомку, и бросился бежать, хоть и видно было, что опоздал.
Он заметался, пропуская одну карету за другой, и когда показалась последняя — открытая колымага под навесом, битком набитая какими-то расхристанными людьми с трубами, барабанами, гудками и волынками, — решился и со всех ног помчался по обочине, подгадывая, как бы это вскочить на ходу.
И таково было заразительное действие отчаянных усилий Поплевы, что скоморохи, щедрый народ, не задумались протянуть руку помощи. Некоторое время он бежал на прицепе — задыхаясь, из последних сил, борода встрепанная, глаза безумные, — тут подхватили его за пояс и вздернули, недолго проволочив носками сапог по земле. Взвалили животом на перекладину, а потом, не удержавшись от озорства, перекинули кулем под обочину кузова.
— Куда вы так несетесь? — спросил он, едва переменив положение вверх тормашками на обратное и отдышавшись.
Ответом был общий хохот.
— Имейте в виду, ребята, это сбежавший из пруда морской бог Переплут.
Сходство с языческим божеством увеличивала, вероятно, обильно проступившая на лице деда испарина.
— Переплут? Ясное дело. Он опять заплутал.
— Ну, а все-таки, без шуток, — с неисправимым простодушием сказал Поплева, — куда вы несетесь?
— Государственная тайна, — важно заметил толстяк — в одной руке он держал жалейку, а другой, не забывая о посверкивающих рядом спицах, цепко ухватил задок кузова.
— Но поскольку тайна эта досталась нам задаром, по совести говоря, не вижу надобности брать с человека лишку, — возразил чернявый волынщик, выглядывая из кузова. — Мы несемся вслед за Поплевой.
— За каким Поплевой? — вытаращил глаза их нечаянно обретенный спутник.
— А каких ты можешь нам предложить? — живо полюбопытствовал парень с волынкой.
— Вернее всего, — пробормотал Поплева, теребя рукой бороду, — это недоразумение. Я думаю… предполагаю, что я-то и есть Поплева.
— Подумай хорошенько! — воскликнул волынщик, ставши коленями на скамейку, чтобы удобнее было обращаться к устроившейся на задке ватаге. — Если ты совершенно в этом уверен, можешь себя поздравить: ты, значит, поспел вовремя, чтобы участвовать в погоне за самим собой. Ради этого стоило пробежаться.
— Как? — наивно переспросил Поплева.
— В этом мире, видишь ли, нельзя знать наверное, кого ты встретишь там, куда несешься, — сказал Лепель. Ибо чернявый парень с волынкой был, конечно же, Лепель. Кто же еще?
Впереди всех, одна в карете с открытыми окнами, на продувающем ветру, тщетно пыталась уяснить свое положение Зимка. Бумаги пигаликов скользили с колен, подхваченные сквозняком, падали на трясущийся пол, где уже валялся нетерпеливо разорванный конверт. Прежде всего поразил ее пространный приговор Совета восьми, который в предварительном порядке (за отсутствием подсудимой) рассмотрел дело девицы Золотинки из Колобжега, подозреваемой в совершении преступления, предусмотренного статьей двухсот одиннадцатой частью третьей Уложения о наказаниях «Невежество с особо тяжкими последствиями»… Не дочитав до конца, Зимка бросала взгляд на приложенную к приговору выписку из Уложения. Бралась за составленную как письмо, как личное обращение к Золотинке повестку в суд. И с близкой к ужасу оторопью обнаруживала, что сама себя отдала в руки правосудия, обязавшись явиться для судебного разбирательства, как только пигалики найдут или возвратят к жизни названого ее отца Поплеву.
— Ну, дудки! — воскликнула Зимка в сердцах. — Я вам не Золотинка.
Тут-то и было, очевидно, спасение — если совсем припрет. Если Юлий испугается войны… Что ж, в крайнем случае — жизнь дороже! — придется признаться, что я — не я. И спрашивайте с той, кто устроил вам пожар, а потом наводнение.
Это соображение вернуло Зимке ощущение конечной своей неуязвимости, и она спокойнее уже вернулась к бумагам пигаликов. Но ехавшая по столичным улицам колымага скоро остановилась, доверенный дворянин, не слезая с лошади, нагнулся к окну:
— Такая гнусная дыра… простите, государыня. Харчевня там, — он махнул рукой за спину, — за крытым проездом; карета, пожалуй, зацепит крышей. И в оси не пройдет.
— Хорошо, — задумалась Зимка. — Позовите Дивея.
Окольничий спешился и с церемонной медлительностью отвесил у открытой дверцы поклон. «Что еще?» — говорил его сумрачный взгляд. Под действием внезапного вдохновения Зимка схватила его за руку:
— Простите, Дивей! — проговорила она тоном очаровательной искренности. — Я виновата. Я взбалмошная, избалованная поклонением женщина. Ну, вы и сами много можете сюда добавить.
Дивей безмолвно склонил голову, признавая за великой государыней право на самые невероятные и несправедливые суждения. Разумеется, он был покорен, и Зимка это знала, необыкновенно проницательная во всем, что касалось мелкой галантной возни.
— Но у меня есть и хорошие свойства, — сказала она живо и опять тронула юношу за руку, — и вы можете, как это бывает между людьми чести, потребовать у меня удовлетворения.
На этот раз он глянул так, будто ослышался. Удивление его заставило усомниться и Зимку: что, собственно, она имела в виду?
— Вы проводите меня в харчевню, — велела она тогда обыденным голосом. Но, собравшись оставить карету, по внезапному наитию, схожему с острым ощущением опасности, остановилась.
— Вот что-о-о, — протянула Зимка. — Поставьте стражу вокруг харчевни. Чтобы не пускали толпу. Не нужно праздных зевак. И еще… — она додумывала на ходу. — Отправляйтесь, Дивей, в харчевню и спросите там моего названого отца Поплеву. Если найдете его, со всем возможным уважением, которого заслуживает государев тесть, Дивей, скажите почтенному… любимому старцу, что преданная дочь его сейчас будет. Если… если что не так, хорошенько расспросите кабатчика и возвращайтесь. Хорошенько расспросите, — повторила она с нажимом, не зная, как внушить то, что нужно. — Я жду вас. С нетерпением.
Когда посланник — или, может, разведчик? — удалился с поклоном, Зимка откинулась вглубь кареты и в лихорадочном, неудержимом уже волнении стиснула руки. Она отчаянно трусила.
Пятьдесят человек конной стражи — это, конечно же, было много для путанных улочек Хамовников. Лошади, кареты, дворяне и челядь запрудили подходы — не пройдешь. А скоро Поплева наткнулся и на заставу.
— Не велено! — отрезал распоряжавшийся тут дворянин.
Нетерпеливо покусывая соломинку, он выслушал вздорные объяснения простолюдина и еще раз отмахнулся: ни о каком государевом тесте он распоряжения не получал. А которое было — никого не пускать! — прямо свидетельствовало против наглых домогательств старика, ибо по сути своей подразумевало, что все, кому положено и кому надо, уже пущены.
…Когда ущелье улицы огласилось дробным цокотом копыт, Рукосилов человек Ананья, вторую неделю тайно обитавший в «Красавице долины», выглянул из окна коморки под самой крышей и к величайшему недоумению, которое быстро обратилось тревогой, обнаружил внизу половодье вооруженных всадников.
Разлившаяся по узкому лицу Ананьи бледность, которая оставила нетронутым только естественный красноватый цвет шишечки на конце носа, показала, что Рукосилов лазутчик принял прибытие дворцовой стражи на свой счет. Бежать? Однако он слишком хорошо знал, что покинуть харчевню можно только через общую комнату или через смежную с ней кухню — оба пути отрезаны.
Ананья заперся изнутри на хлипкий засов. Уединение, как обнаружилось, понадобилось лазутчику, чтобы поспешно разоблачиться. Смурый кафтан его, самого неприметного и скучного покроя, имел увеличенные подкладками плечи, что оправдывалось тщедушным сложением лазутчика. Отсюда, из наращенного птичьим пером и пухом плеча, Ананья извлек с помощью остро заточенного кинжала перышко, мало чем отличное от других, — чуть больших размеров и с особой резаной меткой у корня.
Уронив кафтан на пол, лазутчик присел за стол, где стояла чернильница, и начеркал несколько торопливых строк, которые начинались обращением «Государь мой Рукосил!».
После точки осталось только обмахнуть не просохшее письмо извлеченным из подкладки перышком — строки исчезли. Чистый лист можно было спокойно оставить на столе, — почтовое перышко выпорхнуло в окно. Дело сделано. Ананья скользнул к двери.
Со ступенек лестницы он заглянул в низкий зал харчевни — невзрачный, но чистый покой с двумя длинными столами. Перед слабо дымившим очагом молодой вельможа в серебристо-белых шелках, схватив хозяина харчевни Синюху за ухо, пригибал его к полу, сопровождая это занятие прибаутками. Здесь же, у очага, испуганно жались Синюхины домочадцы: жена, две дочери, маленький сынишка и придурковатая горбунья, которая служила на кухне. Пять или шесть случайных посетителей харчевни, бросив застолье, отступили к стене. У широкой двери на улицу поблескивали доспехи стражников.
Ананья попятился невидимкою и начал подниматься по плохо освещенной крутой лестнице. Тревожные соображения теснились у него в голове. Задерганный, оборачиваясь, чтобы прислушаться, застегиваясь на ходу, ступал он вкрадчивым шагом, бережно, словно боялся повредить лестницу… Но не уберегся — поскользнулся и, не успев ухватиться за поручень, грянулся с деревянным стуком.
Он сверзился на две-три ступени вниз без единого стона — в таком стоическом молчании, что можно было думать, будто он и сам состоит из дерева.
После короткой передышки Ананья возобновил движение ползком, на карачках, помогая себе руками. И расхрабрился уж было встать, когда послышались тяжкие, переходящие в стон вздохи. Снизу из-за поворота лестницы показался убитый горем Синюха. Мясистые щеки хозяина, и без того дряблые, распухли от слез, борода, обычно расчесанная надвое, спуталась, превратившись в сплошную, выпяченные губы под усами сложились рыдающей гримасой.
— Вы мой единственный постоялец! — всхлипнул Синюха.
— Я готов рассчитаться, — осторожно возразил Ананья.
— Велено спросить ваше настоящее имя!
Правая рука Ананьи подобралась к левой… хвать! поймал он свой указательный палец и больно его выгнул.
— Имя? Оно у меня одно.
— Несомненно. Я так и думал, — обреченно сказал Синюха. Он не видел смысла продолжать разговор, сгорбил покатые бабьи плечи и, тяжело опираясь на поручень, ступил шаг и другой вниз.
— Отчего же это такие строгости? — спросил тогда Ананья, вкрадчиво высвобождая плененный палец.
— Но где это видано, скажите на милость? — обернулся кабатчик. — Вынь да положь! Ты сначала растолкуй, а потом спрашивай. Сначала положи, а потом искать посылай. Так я понимаю. А то… Что же запрещать, когда ничего и не разрешалось?!
— Золотые слова! — подтвердил Ананья с сокрушенным вздохом.
— Требуют от меня Поплеву, сударь. Государева тестя Поплеву — такое у него имя. За ним приехала государыня.
— Вот те раз! Государыня уверена, что Поплева здесь? В харчевне? — поразился единственный постоялец.
Синюха запнулся перед необходимостью обсуждать намерения и поступки великой государыни. Оберегая благополучие своего заведения, он усвоил благоразумную привычку никогда не думать о царствующих особах ничего такого, что нельзя было бы произнести вслух.
Ананья не колебался — решаться нужно было в одно мгновение.
— Ну что же… — многообещающе начал он. — Тогда нет надобности скрывать истину.