Рождение волшебницы Маслюков Валентин
Такого позорища не ожидали, видно, даже седобородые бояре. Любомир подергивался, терзаясь и яростью, и стыдом. Подняла голову Милица, с несказанным изумлением озирая все это представление.
— Цыц! — поднялся государь, пристукнув подлокотник. — Цыц у меня, сопляки! Молчать!
Лебедь ударилась в слезы. Многие годы по неизвестной причине сестрице не позволяли видеться с Юлием.
Опять подал голос Святополк:
— Грешен я, отец и матушка, грешен. Первый грех — завидовал покойному брату Громолу. — Святополк в низком поклоне коснулся лбом пола. — Видел дурной пример покойного брата моего любезного Громола и не увещевал. Видел дурное влияние Юлия на благоверного наследника и не смел увещевать. Грешен. — Лбом об пол. — Имел дурные мысли о брате моем Юлии. — Об пол! — Дурно думал о государыне Милице. Нуждаюсь в покаянии, грешен. — Об пол! — Не доверял неизреченной мудрости богоизбранного отца моего багрянородного Любомира…
— Довольно! — с неожиданной резкостью вскинулась вдруг Милица. — Хватит, Полкаша! Мы все тут чрезмерно утомлены твоими тяжкими грехами.
Что-то необыкновенно презрительное прорезалось во всей Милициной повадке. Святополк опешил. Да и было чему дивиться: грозно и страшно взметнулась во взоре мачехи черная мгла — явила себя на миг вздрогнувшей думе и сгинула, как припавший к земле вихрь. Подернулись уголки розовых губок.
Напуганная этой вспышкой, Лебедь оказалась в объятиях Юлия прежде, чем сообразила всю меру отваги, которая нужна была, чтобы выскочить на пустынную середину палаты. Но теперь уж поздно было соображать: ревела она без понятия, но всласть.
Зашмыгали носами поседелые в государственных заботах мужи, беспомощно заморгали, преувеличенно громко откашливаясь, закряхтели в ладонь, небрежно поводя пальцами под глазами и вздыхая. Иные, напротив, замкнулись в себе, сведя брови или зажав в кулаке бороду.
— Лебедь, на место! — прикрикнула Милица, удушив побелевшие пальцы шнуровкой на груди платья.
И конечно же, сестричка повиновалась бы, но бедная девочка ничего не разумела.
— Юлий! — закрутила шнуровку Милица. — Юлий! Сейчас же прекрати! Прекрати это!
Оно и верно, что пора было прекратить. В благоустроенных государствах заседания думы не проводятся с такой невозможной трогательностью. Однако от окриков брат с сестрицей лишь теснее прижимались друг к другу. Окончательно удушив палец в шнурке, Милица заставила себя сдержаться — когда высвободила палец, был он перерезан багровым рубцом.
— Святополк! — сказала она тише, но с железным звоном в голосе. Лицо государыни исказилось, и каждый, кому достало мужества глянуть на темный лик, должен был уразуметь участь непокорных.
Казалось, что даже великий государь боялся оглянуться на супругу. Окаменев, он судорожно сжимал подлокотники трона.
— Святополк! — повторила Милица, почти не разжимая зубы. — Уведи сестру! Оторви девчонку от Юлия и уведи прочь!
Святополк поднялся, расслабленно отряхнув с белых чулок сор.
— Сестрица!.. Любезная сестрица Лебедь! — промямлил он, потряхивая Родословцем с нерешительным намерением постучать по плечу девочки.
— Святополк! — взрычал вдруг Любомир и так грохнул кулаком, что пересохшее дерево подлокотника разлетелось.
Протяжный, как стон, общий вздох ужаса. Бояре повскакивали. Обломанной костью торчали из сидения прадедовского престола расколотые стойки подлокотника, на ступенях подножия валялась щепа.
Широко махнув руками, Святополк вывернулся, закатил глаза и грохнул, как подсеченный, на пол. Оставив Юлия, Лебедь метнулась к бесчувственному брату. Бояре — на помощь государю: со слабым протяжным стоном Любомир сполз к подножию трона и опустился перед рассыпанной щепой.
— Слуз, — несчастным голосом молвил государь Любомир Третий, поймав взгляд одного из думцев, — как бы это склеить, а?
Смятение написано было на лицах бояр. Предсказанное древним пророчеством крушение престола задевало что-то действительно важное и подлинное, если только сохранилось вообще что-то подлинное в душах неутомимых царедворцев.
— Битый кувшин два века живет, — молвила Милица, перегибаясь со своего сидения, чтобы видеть подробности. — Прошу вас, государь… Господа дума, прошу всех вернуться к заседанию. Трон Шереметов никому не дано поколебать! Эта мелкая починка дело столяра, а не государственных мужей. Полно вам… дедовские сказки. Вернемся к делу. Несчастный мальчик, — она указала на распростертого Святополка, возле которого бестолково причитала Лебедь и кое-кто из думцев. — Отнесите его на свежий воздух. Уксус — виски растереть. И похлопать по щекам. Живее!
Дворяне со слегка очнувшимся Святополком на руках протиснулись в узенькую полукруглую дверцу, перепуганная Лебедь с ними.
Любомир, тиская острый кусок дерева, бледный и потерянный, присел на краешек трона. Блуждающий взор его неизменно возвращался к следам крушения — обломкам и мелкому дрязгу на ступенях подножия.
— Господа дума! — сказала Милица. — Великий государь Любомир Третий желает выслушать ваше мнение. — Она покосилась на супруга и тот, рассеянно коснувшись лба, как человек, тщетно пытающийся припомнить нечто ускользающее, кивнул.
— Господа дума! — сказал он.
Но сколь долго ни ждали бояре продолжения, за этим ничего не последовало. Любомир молчал.
Юлий стоял под звездчатым сводом палаты опять один.
— Прошу высказываться! — сломала тягостную тишину Милица.
Бояре только переглядывались. А когда Любомир назвал нескольких человек по именам, отозвались неразумением и недостатком понятливости, необходимой в столь запутанном и ответственном деле. Иные, впрочем, склонялись к мнению, что разумно было бы вовсе отложить вопрос о престолонаследии. Прозвучало весьма тонкое соображение насчет того, что отречение княжича не имеет законной силы, поскольку последний не был еще объявлен наследником… Хороший или привычный наблюдатель (а таковыми и были в подавляющем большинстве члены думы) заметил бы по некоторым признакам, что великие государь и государыня благосклонно принимают взвешенные и всесторонне обставленные суждения бояр.
— Рукосил! — сказал Любомир, перебирая взглядом людей. — Предки твои прославились отвагой в сражениях и в речах.
— Благодарю, великий государь, — ответствовал Рукосил, вставая. — Род мой восходит к Могутам, которые в пятьсот девяносто первом году от воплощения господа нашего Рода призвали себе на помощь Шереметов.
Это был статный молодец лет тридцати или тридцати пяти, одетый, наверное, слишком вольно для Звездной палаты, где приняты были прадедовские кафтаны и шубы, но безупречно с точки зрения последних придворных поветрий. Алые штаны облегали его тугие икры и ляжки. Отороченное узкими полосками меха очень короткое полукафтанье, смурое с искоркой, едва опускалось ниже перехваченного в поясе стана. Выразительное лицо окольничего, отмеченное печатью страстей, окаймляли молодые, без единой серебряной нити кудри. Но острая бородка при бритых щеках, завершая образ, возвращала к мысли о зрелых летах и, может статься, свидетельствовала о природных наклонностях Рукосила, в ухватках которого мнилось нечто утонченное.
— Говори, Рукосил, — все тем же утомленным, несчастным голосом, как бы через силу, продолжал государь. Казалось, происходящее не особенно его занимает. — Говори, как подобает потомку Могутов, ничего не бойся. Всецело полагаюсь на твое суждение.
Не слишком ли много обещано? Милица покосилась на супруга, и это мимолетное удивление было внятно поднаторевшим в дворцовых хитростях мужам. Не ускользнуло оно и от Рукосила.
— Великий государь и государыня, — после некоторого промедления начал он и сильно, и смело. — Тень гнусного преступления, жертвой которого, несомненно же, пал легковерный княжич, надежда наша, наследник Громол… тень эта опустилась на всех обитателей дворца и на весь Вышгород. Зловещая тень покрыла собой и великую государыню Милицу.
С этого мгновения свободно текущая речь Рукосила звучала в полнейшей, почти судорожной тишине. Сжимая бердыши особенно строго и неприступно, застыла стража в белых кафтанах. Подвинувшись, напряженно внимал Любомир, и подалась вперед Милица, не сводила с окольничего пылающего взгляда.
— Сегодня днем, — (каждое слово в устах Рукосила казалось теперь вызовом), — проезжая сам-шёст через Толпень в думу, я подвергся нападению черни. Всякая работная сволочь. Они швыряли камни и, сколько можно было разобрать из диких выкриков, требовали повесить великую государыню как ведьму.
— Ты им заткнул рот? — быстрым шепотом спросила Милица.
— Разумеется! — возразил Рукосил. — Они остались на мостовой, подавившись гнилыми словами. Однако, молву не подстрелишь, как несколько зарвавшихся мужиков. Если мы сейчас уступим черни Юлия — виноват он или нет, — то следующей жертвой народной злобы станет благоверная государыня Милица.
— Забываешься, Рукосил! — обронила она, резко откинувшись на спинку трона.
Приложивши руку к груди, окольничий отвесил низкий поклон.
— Я полагаю, — продолжал Рукосил, — что княжич Юлий за смертью брата должен быть объявлен наследником престола. Далее я полагаю, что наследник престола княжич Юлий — чтобы пресечь раз и навсегда лишние разговоры — может быть поручен государыне Милице под особую личную опеку.
— Что ты имеешь в виду? — поморщился Любомир.
— Великий государь, — без смущения возразил Рукосил, — если наследник престола княжич Юлий безвременно скончается от той или иной случайной причины, все заговорят о происках благоверной государыни нашей Милицы…
— Дальше! — не сдержавшись, подстегнула она.
— …Ваши доверенные, приближенные люди, государыня, в небольшом числе, из самых верных… они могли бы взять на себя заботу о безопасности наследника. Разумеется, обеспечить безопасность здесь, в Вышгороде, будет не просто. Наследника следует поместить в отдаленном и малодоступном месте с тем, чтобы никто из посторонних не имел к наследнику доступа.
Да ведь это тюрьма! То, о чем толкует Рукосил, называется тюрьма, сообразил Юлий. Теперь он окончательно перестал понимать, на чьей стороне окольничий.
Милица задумчиво коснулась пальчиком свежих розовых губок.
— Вы хотите, Рукосил, возложить на меня непомерную ношу.
— Безопасность наследника прежде всего! — счел нужным заметить Любомир.
— Разумеется, государь, — поклонился Рукосил. — Так же, как доброе имя государыни.
— Что вы надумали? Я никуда не поеду! — заявил Юлий, не зная, однако, от чего защищаться.
Любомир окинул его пустым взглядом.
— И конечно, я хотел бы время от времени видеть своего сына и наследника, — сказал он как о деле решенном.
— Безусловно, государь! — встрепенулась Милица. Они прекрасно понимали друг друга. — Лишние переезды опасны для наследника. Но раз в год мои люди будут привозить княжича ко двору.
…Когда дворяне, составлявшие то ли личную охрану наследника, то ли тюремный караул, провожали его по запутанным переходам старой части дворца, кто-то сказал из темного закоулка быстрым опасливым шепотом в ухо:
— Иного способа спасти вас не было, государь!
Юлий оглянулся, но никого не увидел.
Повеяло суровой зимой. Затон замерз весь, уже в студене затянулись последние полыньи, что не каждый год бывало, и по льду бегали волки. В Корабельной слободе оголодавшие звери растерзали несколько собак и напали среди бела дня на женщину, она отбилась коромыслом. Каким-то неведомым случаем матерый седой волчище проник за городские стены Колобжега: серого забили кольями на торговой площади — оказалось, оборотень.
Издыхая, волк обратился в дородного патлатого человека, одетого богато, но по-летнему легко. Городские власти выставили заледеневшее тело на общее обозрение, мертвеца никто не признал. К общему облегчению было установлено и записано должным порядком, что оборотень не является гражданином Колобжега. Тело поспешно сожгли, и городской судья Жекула составил подписанную пятью свидетелями память, которую отослали в Толпень. Больше про этот случай ничего слышно не было.
Поплева, Тучка и Золотинка поселились для тепла в кормовом чердаке «Трех рюмок» втроем. То и дело приходилось очищать палубу от снега и обкалывать топорами лед.
Из столицы приходили противоречивые, вселяющие беспокойство вести. Сначала все смелее на улицах и по кабакам стали говорить, что Милица, вторая жена великого князя Любомира, отравила любовным зельем наследника Громола, отчего тот и помер. Милица же взята под стражу, посажена в глухую башню, а княжич Юлий для вящего торжества закона и справедливости объявлен соправителем Любомира. И ожидается возвращение из монастыря матери Юлия Яны, которая по своему иноческому званию не сможет снова занять великокняжеский престол, но будет, как это и пристойно государыне, жить во дворце при своем высокородном сыне. Поплева и Тучка с воодушевлением обсуждали эти новости, хотя не забывали оговориться, что молва своенравна и переменчива.
Золотинка понимала иначе: торжество справедливости — вещь естественная. Она радовалась вместе с братьями, понимая так, что отныне все будет хорошо. Все и везде разъяснится и устроится наилучшим образом. С приходом весны окончательно утвердят свои права общая радость, согласие, доброжелательность и правда. Ведь зло так наглядно во всем своем безобразии, так оно нелепо, несообразно, что невозможно ошибиться.
Не прошло, однако, и месяца, как по зимнему пути из столицы поступили бумаги, которые недвусмысленно извещали, что «великий государь и великий князь Любомир Третий, великая государыня и великая княгиня Милица…» И прочее, и прочее — до последней строчки все как прежде. Поначалу этому не хотели верить и подозревали подлог. Ведь даже городской голова Репех позволил себе в частном порядке некоторые осторожные сомнения… С новым караваном пришли новые распоряжения, грамоты, указы, памяти, выписи и росписи, и дело разъяснилось самым пристойным образом. Голова заявил, что отныне и впредь бе-еспоща-а-адно будет преследовать «беспочвенно лживые, обольстительные толки» об устранении великой государыни и великой княгини Милицы, которая по-прежнему на радость народу здравствует и являет свету «известные всем добродетели».
Прошел слух, что наследник престола Юлий, пасынок Милицы, отравлен. Все угрюмо молчали. Золотинка остро переживала крушение надежд. Все стало так нехорошо и неладно, что она и слышать больше не хотела о столичных коловратностях. Тяжело это было держать на душе. Потом распространилась глухая молва, что Юлий жив и удален в изгнание. Она опять встрепенулась. Все остальное оставалось дурно: летят головы вельмож и трещат кости простонародья. Но это почему-то уже не мешало ощущению вернувшейся радости.
Золотинка взрослела и задумывалась. Существо впечатлительное и восприимчивое, она подозревала в себе нечто темное. Бурно вскипающая злость заставляла ее запальчиво огрызаться на глупые выходки мальчишек; а то пускала в ход руки. Когда же дралась, то приходила в неистовство. За которым и сама наблюдала как-то со стороны, вчуже. Оставалось только удивляться. Два-три жалостливых слова, сладостный разлив песни, доносимый дуновением ветра из кабака, пробуждали в ней нечто пронзительное, что сжимало горло, а глаза туманились.
Эту слезливость и этот смех, как и прошлую ярость, и прежде бывшую обидчивость, и стойкость, и слабость — все это нельзя было сложить вместе так, чтобы оно не развалилось. И получалось, что у нее никакого характера вовсе нет. В сборнике избранных речений древних и новых мыслителей, который назывался «Муравейник», она наткнулась на высказывание некоего Ва Кана, проницательного мудреца, который за два тысячелетия до появления Золотинки — вон еще когда! — мрачно смотрел на ее будущность. Он писал: «Человек, живущий бесцельно и бездумно, почти всегда не имеет и характера. Когда бы он обладал характером, то непременно почувствовал бы, как необходимы ему большие цели».
Слова эти из глубины веков звучали приговором.
И тоже вот в занимательных повестях, которые Поплева отыскал в большом количестве у городского судьи Жекулы, там было не так. Путешествующие за тридевять земель в поисках истины монахи; всегда готовые разить направо и налево за малейшую поруху чести витязи; добронравные девы, которые неколебимо хранили верность каждому из последовательно сменявшихся любовников и мужей… Все они обладали характером. Монахи отличались праведностью и любознательностью, сопутствующие им в странствиях послушники были пройдошливы и ловки (чем и возмещался недостаток столь необходимых в путешествиях качеств у самих монахов). Витязи неизменно выказывали мужественность и пылкость, а женственные девы, целомудренно потупив взор, ступали той легкой божественной поступью, что позволяла им не касаться грешной земли. Никто не покушался на чужой характер, каждый довольствовался своим. Именно поэтому каждый уже с рождения сознавал свое нарочное предназначение и безоглядно ему повиновался. Для особо непонятливых существовали знамения или даже полноразмерные природные бедствия, которые при необходимости можно было повторять по нескольку раз кряду для того, чтобы выгнать упрямого монаха-домоседа в указанный ему путь.
Не так было у Золотинки: она не знала своего предназначения.
Его увезли в закрытом, без окон, возке со скрипучими тормозами. Юлий зарылся в солому, но все равно было зябко, от темноты и неизвестности тоскливо. Есть и пить подавали на остановках прямо в возок, оставляя дверь открытой, чтобы наследник престола не пронес кусок мимо рта. Его не выпускали во двор и на ночь. Кожаные стенки кузова покрывались изнутри осклизлым слоем инея. А утром, когда пригревало солнце, в этой темной тесной утробе сочилась холодная влага и капало. Юлий ни на что не жаловался, ожидая худшего.
Возок остановился в неурочный час, забухшая в пазах дверца задергалась, и открылся вид на черный притихший лес, где на голых ветвях неподвижно стыли последние мерзлые листья. Разбитной детина с пышными рыжими висками до самых скул сдернул шапку и сообщил, что великая государыня Милица назначила наследнику в удел Долгий остров.
Остров стоял на болоте. Унылый всхолмленный берег, покрытый прореженным еловым лесом, среди топкой равнины. И кое-где в отдалении, словно поднятая ветром рябь, чахлые поросли осины. Пробираться к острову нужно было тропой, которая шла по узкой земляной насыпи. Потом начались низкие, поставленные на сваи мостки, иногда очень длинные, на десятки и сотни саженей. Они перемежались скверными, хлипкими гатями. Незакрепленные бревна хлюпали вонючей грязью, которую не брал мороз.
Мучительный путь по липкой тине привел к низким поземным избам на сплошь покрытой пнями песчаной гряде. Но это был еще не сам остров. Здесь остались лошади и часть свиты. Снова начались мостки и через триста или четыреста шагов открылся земляной вал, по верху которого тянулся частокол с тремя деревянными башнями. Одна из них имела проезд, ворота и деревянную решетку.
Город этот, в обычное время пустующий, построен был в расчете на военное лихолетье. Здесь жили осадные мужики, десятка два семей, которые поддерживали в исправности и укрепления, и жилые хоромы. Их выселили, и они увели с собой скот, увезли домашний скарб. Все, что было забыто и брошено — прорванное сито, сапог без подошвы — поступало в распоряжение наследника престола.
Блудливо ухмыляясь, детина с пышными огненными висками объявил Юлию, что остров отдан наследнику целиком, в самодержавное владение. Он останется здесь один, не зная докуки, забот и опасностей, которые влечет за собой присутствие посторонних. Все сложенное под навесом: хлеб, копчения, крупа, соль, свечи, мыло и одеяла, и прочее, прочее — на неделю. Недостатка ни в чем не будет, заверил рыжий малый.
Люди ушли, оставив наследника, и заперли остров на замок.
Бегло просмотрев сложенную под навесом поклажу, Юлий нашел лук, небольшой по размеру, детский, но очень тугой, и прихватил десяток легких стрел в колчане, который закинул за спину.
К воротной башне примыкал обширный ровно вытоптанный двор, по краям которого стояли избы осадников, клети и большие на подклетах амбары. Амбары и клети пустовали — внутренность их можно было видеть через узкие волоковые оконца: кое-где примечались неясные груды мусора. Ничего иного цепкие до своей «маетности» полещуки не оставили.
Широкая дорога, заросшая почернелыми кустиками дрока, высоким сухостоем пижмы, колючим волчцом и прочими сорными травами, вела к возвышенной части острова. К обочинам дороги примыкал удивительно чистый, почти без подлеска ельник: сухие сучья, валежник осадники собрали, видно, на дрова.
Сильно порубленный на строительство острога лес зиял прорехами. Дальше и вовсе открывалась пустошь — бесчисленными рядами пней она напоминала кладбище. За ней поднимался город.
Воздвигнутые лет десять назад бревенчатые башни под крутыми крышами посерели, как и частокол. Над его ровной гребенкой высились тесно составленные друг к другу крутые кровли. Над ними возвышалась шатровая звонница церкви, увенчанная священным шестилучевым колесом. Окруженный грядой тына, город стоял торжественно безжизненный, как то и подобает в виду бесчисленного множества могильных пней, которые напоминали о прежде бывшей тут вековой чаще.
В распахнутых воротах, что тонули среди густо разросшихся сорняков, Юлий остановился. Кот, который, петляя и прячась, следовал за пришельцем, куда-то пропал. На заброшенных, диких улицах пахло грибной сыростью. Трещали и ссорились сороки.
Юлий постоял перед церковью с наглухо запертым входом, пытаясь уразуметь, обитает ли в этом заброшенном доме бог. Все же он преклонил колена для короткой мольбы о помощи.
Потом обратился к безжизненной церкви спиной и прошептал несколько сбивчивых слов, умоляя не гневаться и дьявола.
Не откликался никто.
Взбаламученная совесть подсказывала княжичу, что миг малодушия оставил его без защиты вовсе, без надежды на снисхождение, если только Род и дьявол узнают об этих предательских переговорах с противником.
Он медленно взошел по внешней лестнице колокольни на высокое висячее крыльцо, откуда видны были затейливо рубленые шатры и крыши города. Потом устроился на ступеньках, отложил лук и притих в непонятном оцепенении.
Назавтра было все тоже: пустые хоромы острога с низкими потолками и крошечными окнами. Внезапно скользнувшая из-под ноги мышь. Топкие болота, которые становились трясиной уже в нескольких шагах от пропадающей на берегу тропы… Оставалось еще залезть на ель и развести костер. Он сделал и то, и другое.
Но сердце грызла тоска. Одиночество — это зияющее жерло, оно высасывает волю, смех, смысл всякого движения и желания.
И так странно звучал его слабый голосок, когда он пытался говорить вслух.
Между тем подступало новое испытание: Золотинка вытянулась, и обнаружилось, что она красавица.
— А ведь пора бы тебя… да… и приодеть, — озадаченно оглядывая девушку, кряхтел Поплева и подергивал себя за ухо. На коленях его лежал раскрытый том «Хроники двенадцати врат». Глаза его опустились на ободранные Золотинкины колени и загорелые икры, сплошь в старых и свежих ссадинах. В четырнадцать лет Золотинка все еще таскала короткие платьица и рубашки, единственным украшением которых служила завязанная рифовым узлом бечевка.
— Посмотри-ка, — продолжал Поплева, с укоризной тыкая пальцем в точеные Золотинкины ноги, — посмотри-ка сюда. Леля, Шутиха, Мара — все твои сверстницы, а какие барышни — не узнаешь! Юбки по щиколотку, козловые башмачки, разрезные рукава, — завлекательно расписывал он, — в волосах кораллы — вот тебе ах! А ты? Разве хорошо?
— Хорошо, — отвечала Золотинка, улыбаясь одними глазами. — И потом, — продолжала она, почесывая шершавой ступней голень левой ноги, — как же в трех юбках с разрезами прыгать в море? Это ж понятно — визгу не оберешься.
— Вот что, малышка, ты это брось. Надо покумекать, — настаивал Поплева. — Ты взрослая девушка.
— Что за радость? — воскликнула она вдруг со всей силой искренности. — Что за радость-то быть взрослой? Давай я останусь маленькой, хочешь?
Названый отец тяжко закряхтел.
— А что, разве плохо, когда парни… хорошие ведь парни есть, стоящие, и ремесло в руках… и добрые… Разве плохо, когда парни на тебя заглядываются? Всякой девушке лестно.
— Они и так заглядываются, — фыркнула Золотинка. — Если я сделаю себе платье с разрезами да наверчу в волосы алые ленты — они станут заглядываться еще больше. А зачем?
— Зачем? — бестолково повторил Поплева, некстати краснея.
— Я слышала, — сказала Золотинка, двинув бровями и сплетя пальцы, — благородные мужи не о том заботятся, что люди их не знают, а том лишь, что они не знают людей.
— Научил! — протяжно вздохнул Поплева, оглядывая благородного мужа в платьице выше колен, так ловко схваченном льняной бечевкой.
Золотинка, если ее раззадорить, часами могла наводить на собеседника полчища благородных мужей, припоминая большие куски из «Речей царств». Слишком многое было упрятано за чистым девичьим лбом. «К добру ли только?» — думал Поплева, и робость охватывала его перед этим поразительным творением природы — Золотинкой. «Кто же это вырос у нас под боком? Кто? И что за вину приняли мы на себя с Тучкой, такое вот взрастив? Разве это судила мать своей крошке, перед тем как сгинула, несчастная, в морской пучине?»
Золотинка не раз уже подмечала особенную, не похожую ни на что прежнее, какую-то изысканную учтивость, которая стала проявляться в отношении братьев к своей девочке. Испытывала она затаенную гордость, трепетала сама… и с горестью сознавала, что прежнее что-то утрачено.
Что ж было делать — на корабельном дворе Золотинку окликали «красотка»! Она огрызалась, не сознавая даже, как беззащитна в своей запальчивости: эти шелковистые брови — хмуро сведенные, эти губы — закушенные до пунцовой яри, эти чудесные глаза — строго сощуренные. И это юное, одухотворенное силой натуры и чувства, прекрасное изменчивой прелестью лицо.
Что же вы хотите от бедных мастеровых? И много ли могла помочь тут Золотинке мудрость благородных мужей? Парни Корабельной слободы книг не читали и вообще не умели грамоте.
Да, и вот еще что: тут была замешана гордость. Представился Золотинке случай усвоить разницу между красоткой и красавицей. Красавицу она однажды видела. И тогда уже поняла — посмотрев, что такое красавица, — что стремиться к хлопотливой славе первой красотки слободы нет никакого смысла.
Красавица прибыла боком на крупе лошади за спиной кавалера. Высокий тонконогий конь тяжеловато приплясывал под двойной ношей — чудно перезванивали увязанные в сбрую бубенцы. На серебряный их перезвон сбегались дети. И останавливались, не добежав, стояли, разиня рот, перед светозарным чудом. Простолюдины снимали шляпы и кланялись.
Темно-зеленое бархатное платье владетельной красавицы, искусно разрезанное по рукавам, по подолу и корсажу походило на небрежно перехваченный ворох лент. Или, может быть, на зеленую чашечку бутона, которая тщетно пытается удержать в себе распускающийся цветок — в бесчисленных разрезах платья пенилось благоуханное белье.
Жадный взгляд Золотинки выхватывал унизанные кольцами руки и ровный румянец на необыкновенно белых, словно оттертых пемзой и налощенных щеках.
И уж никак невозможно было постичь прихотливое переплетение туго вросших в узел волос жемчужных нитей, золотых цепочек, драгоценных брошей и камней.
Кавалер соскочил с лошади, с милым вскриком дама скользнула в подставленные для объятий руки и на груди мужчины мгновение задержалась.
Потом, подобрав подол, она гуляла среди огромных, обнаживших внутренности кораблей, среди шипящей смолы и непристойного визга пил и морщилась, попадая атласной туфелькой на липкую щепу. Кавалер давал пояснения, на Золотинкин слух довольно невежественные. Оттесненная слугами, которые сопровождали господ разбитной толпой, Золотинка перебегала вместе с детьми, торопясь захватить место среди зрителей.
Раз и другой… третий уловила она на себе взгляд, уже не случайный.
— Подойди сюда, детка, не бойся, — сказала вдруг красавица и повернулась к кавалеру: — Какой забавный дичок!
Спутник ответил нежным пожатием руки.
А Золотинка подошла — с вольным изяществом лучшей ныряльщицы Корабельной слободы. Подошла в своей непросохшей, облипающей тело рубашке и уставилась на владетельную особу с ответной дерзостью взора. Красавица улыбнулась. А кавалер, изящный молодой человек с усмешкой благоволения на устах и с какой-то тайной искоркой в глубине глаз, запустил руку в кошелек. Между пальцами его появился золотой, но исчез, и возник серебряный грошик. Золотинка послушно приняла монетку, на темных от ровного загара щеках ее не особенно был приметен вспыхнувший румянец.
Двойной серебряный грош она предъявила Поплеве.
— Вот какая штука — за красивые глазки подали, — сказала Золотинка с несколько напряженным смехом. — Разве хорошо?
— Плохо, — согласился Поплева, когда вник в существо дела.
— А если алые ленты до пояса, а? Не миновать бы мне золотого!
— Видишь ли, — раздумчиво почесав переносицу, возразил Поплева, — богатые владетели содержат в клетках пантер и гривастых львов из-за моря. И они заводят такое нелепое животное с длинной шеей — жирафа, который станет тебе дороже целого поместья в пятьдесят дворов. С той разницей, что поместье будет приносить доходец, а жираф сдохнет. Помрет от тоски, оторванный от любимых сородичей. Ведь даже самые нелепые существа нуждаются в обществе себе подобных.
— То есть… получается, я похожа на жирафа? — спросила Золотинка.
— Да, — нелицеприятно подтвердил Поплева. — На ободранного страуса.
— То есть, выходит, будто… мне заплатили за дикость?
— Именно. За длинную шею.
— А если бы я походила на скромную домашнюю овечку, никто бы и не подумал сунуть мне грошик?
— Никто, — торжественно подтвердил Поплева.
— Убедительно, — сказала Золотинка, помолчав.
Недели через две после этого братья справили девушке ладненький мещанский наряд со шнурованными разрезами на рукавах. В ловко облегающем стан лиловом платье с разлетающимся подолом Золотинка нестерпимо похорошела.
— Однако, — сказала она перед зеркалом, наморщив лобик. — Нет никакой уверенности, что и эта благоразумная умеренность не будет вознаграждена двойным грошом.
Пасмурный свет вползал в окошко, но нельзя было понять, утро это или остаток дня. Верно же, час был поздний, потому что Юлий обнаружил во дворе молчаливо поджидающих его котов. Они смотрели голодными, немигающими глазами. Он разбросал по двору остатки своих недельных запасов, хлеб и мясо.
— Лопайте, — сказал он, вконец расчувствовавшись. — Мне это уже не понадобится, я ухожу…
Не разыскав через болото тропы, Юлий решил попробовать пройти там, где подступал чернеющий за топкой равниной лес. У него не оставалось ничего из годной одежды. Все, что сушилось на печи после многократных вылазок, задубело от засохшей струпьями окаменевшей тины. Юлий прошелся палкой по штанам и полукафтану, чтобы размять сукно. В сапогах застыла по следу не вычищенная вовремя грязь, а носок ссохся и покорежился.
Он набил карманы сухарями и сладостями, а потом вспомнил о деньгах, которые по-прежнему в полному ходу на Большой Земле. Разломал топором рукоять меча, чтобы отделить серебряное яблоко с вделанным в него камнем. За эту штуку, как он предполагал, можно было получить у менялы червонцев десять.
Тот берег — черно встающий за болотом лес — казался близок. Трудно было сообразить, сколько же это будет в казенных саженях, но не больше версты, наверно.
Ощупывая шестом трясину, Юлий пробирался по более или менее разведанному пути и благополучно удалялся от острова. Раз он провалился в тину по пояс — все ничего, только в перемазанных жидкой грязью штанах ноги ломило от холода. Противоположный берег становился как будто ближе. А тот, что остался позади, опускаясь, развертывался вширь: над верхушками елей открылось взору колесо колокольни.
Где-то он успел изрезать ладонь, но боль эта мешалась с ломотой в ногах, перебивалась лихорадочным ознобом. Юлий пробирался, не чуя под собой матерой земли: все колыхалось и чавкало. Он терпел шаг за шагом.
А провалился внезапно — правая нога ухнула вся. И так обвалился, что грязная жижа ударила в рот и в нос, а судорожным шлепком руки он залепил себе глаза. Барахтаясь вслепую с похолодевшим от испуга сердцем, Юлий почувствовал, что кто-то хватает его за ноги: притопит, играючи, и отпустит. Юлий забился, молотя ногами, судорожно закашлял. Цапнул клок травы, и хоть она вся провалилась вниз, растительность все же удерживала лежачего. И так он прополз или проплыл расстояние в несколько локтей, когда удалось зацепиться за нечто существенное. Наконец, выбрался он на залитое студеной жижей хлипкое мочало трав.
За спиной насмешливо чмокнуло. Беглец оглянулся и приметил далеко плавающий шест. В ту сторону нечего было и соваться. Ползком, не решаясь подняться, двинулся он к ближнему берегу. Который был остров. Спасительная его тюрьма.
Он достиг суши засветло, в первых сумерках, но измучился так, что не мерянный час валялся в изнеможении среди кустов. Потом побрел, запинаясь через шаг, но не нашел из лесу выхода, сколько ни тыкался среди толстых елей, и в кромешной уже тьме свалился в яму.
Потом он свалился в ту же яму повторно и тем исчерпал свою волю к сопротивлению. Зарылся в песок между корней, на счастье, сухой, и здесь тянул бредовую ночь, то просыпаясь от озноба, то впадая в жаркую мучительную дурноту — ни явь, ни сон.
…Меж черных стволов мелькнул лихорадочный огонь, он приближался, приходили в движение тени. Юлий оставался равнодушен, пока не распознал на краю овражка человеческий образ. Как бы нарисованная тушью тень, которая походила на старого монаха в долгополой рясе. Приподняв фонарь, человек этот или тот, кто выдавал себя за человека, озирался.
— Вот незадача! — сказала тень, сокрушенно крякнув.
Наверное, Юлий заворочался, пытаясь привлечь к себе внимание или наоборот — глубже зарыться в песок. Он сделал и то, и другое: зашевелился, чтобы привлечь, но молчал, чтобы спрятаться.
Искаженные изменчивым светом, взору его открылись запавшие щеки, тонкий проваленный рот. И глаза — нисколько не помутневшие, как это бывает у мертвеца.
— Са агарох теа, Юлий! — близко-близко пробормотала тень.
Потом было сверкающее в слюдяных оконницах солнце. Юлий повел взглядом, вспоминая, что значит сей просторный чертог с низким, расписанным красками потолком… И узнал вчерашнего монаха перед столом вблизи окна. Тот рассеянно оглянулся и вернулся к своему занятию — продолжал писать, часто и с лихорадочной неточностью макая лебяжье перо в чернильницу.
Одетый в долгую, невыразительного смурого цвета рясу, старик, может статься, и не был монахом. На голове у него сидел не клобук или скуфья (обычный признак священнического чина), а простая низкая шапочка. Излюбленный убор судейских, приказных и разной ученой братии, известной в народе под общим названием начетчики. Шапочка с опущенными короткими ушами совершенно скрывала волосы, отчего голова его еще больше напоминала обтянутый сухой кожей череп. Имевший лишь то преимущество перед голой костью, что густо кустились брови и посверкивали глаза.
Ученый? Заваленный книгами стол свидетельствовал, что это так. И еще особый склад изможденного думами лица. Бремя учености, казалось, давило узкие плечи. Начетчик с непонятным ожесточением бросал перо и хватался за книги, ни одна из которых его не удовлетворяла, если судить по брезгливой складке тонких сухих губ.
Старый человек как будто бы не был Юлию незнаком. В болезненных полуснах мнились ему темные руки, что переворачивали его в теплой воде… И неизвестно кем сказанное: полно, мальчик, полно! Постель и расписной потолок — тоже все это было и раньше. В этой палате большого дома Юлий бывал не раз, как и во всех других помещениях заброшенного города. Только никогда здесь не было человека. И книг. И ковер на полу — откуда?..
Кончилось долгое-долгое одиночество?
Начетчик вскочил, яростно отшвырнул стул. Но остался у стола, вперив в рукопись взор. А когда оглянулся — встретился глазами с мальчиком, который приподнялся, выпростав из-под одеяла руки. И… не заметил Юлия. Опустился перед столом на колено и, схватив перо, продолжал писать, упираясь в столешницу грудью. Счастливое возбуждение заставило его порозоветь, на губах зазмеилось подобие улыбки.
Юлий кашлянул и промолвил, ощущая сухость в горле:
— Простите. Ведь вас зовут… э…
— Дремотаху! — огрызнулся старик, мельком оглянувшись.
Оробевший Юлий притих, не желая с первых же слов знакомства ссориться с едва только обретенным товарищем.
Стоя перед столом на обоих уже коленях, старик запальчиво писал. От сильного нажима перо брызнуло и расщепилось. И это простейшее происшествие повергло ученого в необыкновенное изумление. Он замер.
— Дремотаху! — позвал Юлий. — Что такое?
Поскольку тот не отвечал, он решился выскользнуть из постели и, подойдя к старику, глянул через плечо на листы, исписанные торопливыми бегущими каракулями. Невнятные и неряшливые, как бред безумного, строки. Невозможно было понять ни слова.
С лавки у оконного простенка бесстрастно, но внимательно глядел рыжий с белыми полосами кот.
И разбросанные по столу книги, все без исключения, были написаны на неизвестных княжичу языках.
— Не убивайтесь так, Дрематоху, — робко молвил Юлий, придерживаясь от слабости за стол. — Подумаешь, перо!
— Са Новотор Шала, — с глубоким сердечным вздохом отвечал старик.
— Как-как?
— Меа номине Новотор Шала.
— Ничего не понял. Не понял, — с трепетом прошептал Юлий.
Но и старик не желал его понимать. Он всматриваясь в княжича так, словно звуки доброй слованской речи были ему в диковину. Потом лицо его просветлело. Ага! — вскинул он палец, и поднялся, чтобы отыскать среди бумаг голубой, запечатанный пятью печатями красного воска пакет. На лицевой стороне жестким мелким почерком с угловатыми раздельно стоящими буквами значилось имя получателя: «Удельное владение Долгий остров, наследнику престола благоверному княжичу Юлию».
Изгнанник торопливо взломал печати. На большом желтом листе, ровно исписанном тем же примечательным почерком, он сразу же обнаружил коротенькую, без лишних уточнений подпись: Милица.
Он сглотнул и начал читать.
«Любезный пасынок мой, княжич Юлий, многолетно здравствуй!
Спешу попенять тебе, княжичу, на недавнее твое неблагоразумие: в Левковом болоте черти водятся. Семейств десять-пятнадцать мирных домовитых бесов, но и беспутные бобыли есть, всегда готовые на шалость. Потому, уповая на твое благоразумие, покорно прошу впредь не удаляться от берегов назначенного тебе удела. Буде постигнет тебя, любезного пасынка моего княжича Юлия, злая судьба, найду ли слова, чтобы оправдаться перед отцом твоим Любомиром и перед слованским народом за твое, княжича, легкомыслие?
А впрочем, препоручаю тебя милости божией, всегда расположенная к тебе
Милица.
Вышгород, месяца брезовора в четвертый день, 763 года от воплощения господа нашего Рода Вседержителя.
Да! Посылаю тебе учителя и наставника, известного доку Новотора Шалу, дабы ты, княжич, по затянувшейся праздности своей не закоснел в невежестве, но готовил себя к государственным заботам.
Оный Новотор, примерного поведения и благонамеренности муж, превзошел весь круг отпущенного человеку знания. Выписанный мною из Тарабарской земли Новотор научит тебя тарабарскому языку, языку высокой науки. Ведь трудно было бы ожидать, чтобы возвышенный образ мыслей, свойственный таким людям, как дока Новотор, выражался при помощи кухонных слов слованского языка, не правда ли?
В полной мере освоив тарабарский язык, ты усвоишь также тарабарскую грамоту и правописание. Не уйдут от тебя в свое время тарабарские физика и метафизика. Предусматривается также, если хватит у тебя, княжич, способностей, изучение тарабарской химии и алхимии. Тарабарское краеведение. Тарабарское военное дело, учение и хитрость ратного строя. Наука возводить крепости и разрушать их, брать приступом или измором. Тарабарская религия и нравственность. Тарабарское красноречие и наука приятного обхождения. Тарабарская механика и тарабарское же врачевание. Наконец, тарабарские способы мыслить и выводить тарабарские умозаключения из тарабарских посылок. Не взыщи, друг мой, если чего не упомянула — мне ли, слабой, малообразованной женщине охватить умственным взором все отрасли тарабарщины? Верю только, что дока Новотор будет тебе настоящим тарабарским товарищем.
За сим пребываю в надежде на всегдашнее твое усердие и послушание. Уповаю, что в недолгом времени порадуешь отца своего, Любомира, тарабарскими успехами.
Милица».
В смятении Юлий опустил лист — дока Новотор глядел на него с простодушным любопытством. Как глядят несмышленые дети. Или безумные.
— Но ведь такого языка нет. Тарабарского языка нет, — прошептал Юлий, не отводя взора от влажно блестящих глаз старика.
Новотор не ответил.
Рада! — вспомнил вдруг Юлий дочь Милицы. — Это она, выходит, передала матери разговор о тарабарском языке — вот когда возникло это слово. В библиотеке, где одинокий и униженный, он пытался разговорить девочку. Пошутил… Но ведь это же Юлий сам и придумал: тарабарский язык!
— Что за ерунда — тарабарский язык! Чушь! Ахинея! — воскликнул княжич, вдохновляясь надеждой, что так оно и есть.
— Най! Най! — сухо возразил Новотор. — Са баянах тарабар мова. Тарабар мова бых!
Раздражение неприступного старика выглядело столь убедительно, что Юлий засомневался. Он улыбнулся — неуверенно и просительно, ибо ощущал свое бессилие отстоять здравый смысл. И вдруг осветило его воспоминание, он порывисто схватил старика за руку:
— Новотор, но ведь ты же сам говорил: «вот незадача!» Тогда, в лесу! Помнишь?! Ты говорил еще: «полно, мальчик, полно»…
— Най! — с гневом и отвращением в лице оборвал его дока Новотор и высвободился, безжалостно оттолкнув. — Най! Са най баянахом!
— Но ведь ты понимаешь, что я говорю! — больно уязвленный, вскричал Юлий.
— Най! — упрямо возразил старик, открещиваясь и руками. — Най баянахом!
По прошествии дней Юлий оставил бесплодные попытки уличить доку в притворстве. Новотор и случайно не обмолвился по-словански. Мучимый жаждой общения, Юлий обратился к тарабарщине. Он установил, что язык этот прост и легок для усвоения. Словарный запас тарабарщины был достаточно богат, чтобы выразить не только явления обихода, но и самые общие, сложные понятия. Юлий с жадностью накинулся на язык, увлекся и, обладая прекрасной памятью, в течение двух-трех недель достиг таких успехов, что мог уже сносно объясниться с учителем.
Поражало обилие одинаковых по смыслу, но различно звучащих слов. Сегодня «говорить» было «баянах». Говорил, соответственно, баянахом, сказал — баянах быхом. Это не сложно. Но завтра то же самое «говорить» обозначалось уже как баятах и даже болтах. И оно же звучало по-тарабарски еще и как мямлях, казах, глаголах, разорях, примечах, вставлях, выводах, трепах, реках, молотах. Юлий заметил и другую особенность: различия между сходными словами заключались иногда не в оттенках смысла, а скорее во времени употребления. Утром Новотор предпочитал одно, вечером другое, а потом целую неделю подряд он не баянах, а разорях.
Кстати, само слово вечер значило меркат — нетрудно запомнить. Легко укладывались в памяти такие слова, как дверь — походуля, нитка — тягла. Чуть хуже было с таким, как голова — кочева. И уж совсем ни к селу ни к городу звучали: глаза — рербухи, сундук — присперник. Однако, Юлий, ничем больше уже не смущаясь, жадно учился. Он был счастлив самой возможностью говорить. Говорить, делиться мыслями, слушать, писать.
Новотор привез с собой изрядное количество рукописных трудов по тарабарским отраслям знания. Сам он, как оказалось, неистово работал над составлением толкового словаря тарабарского языка. Отвлекаясь только для разговоров с учеником, он занимался учеными изысканиями по двенадцать-шестнадцать часов в сутки. Казалось, он совсем не спал: ложился за полночь и вставал до рассвета. Иногда Юлий примечал, как учитель, не отрываясь от дела, постанывал и морщился, хватался за живот. Но никогда не жаловался, да и сам, кажется, не вспоминал свои болячки, пока не прихватит. Когда же становилось невмоготу, выскакивал в сени и совал голову в бадью с холодной колодезной водой.
Невозможно было понять, как относится Новотор Шала к своему ученику вне пределов тарабарской действительности. Но Юлий обладал драгоценной для человеческого общежития способностью ощущать благодарность. Восхищение княжича вызывала самая эта граничащая с помешательством работоспособность ученого. Крохи внимания, которые Новотор уделял мальчику, вызывали отклик в его истомленном сердце. Вдвоем и только вдвоем, всегда вдвоем — отрезанные от Большой Земли болотами и лесами, духотой испарений, тучами комаров, затяжными дождями и первыми морозами, влекущими за собой метели… Долгие месяцы и годы эти двое, старик и юноша, не уставали друг от друга. Они были надежно защищены от нетерпимости и себялюбия, которое делает тесные человеческие отношения невыносимыми. Один был защищен исступлением ума, другой — свежестью чувств.