Рождение волшебницы Маслюков Валентин

— Знаю я ваше волшебство! — презрительно фыркнула служанка.

С видимым неодобрением она высокомерно следила, как девчонка суетится, уничтожая последствия крушения. Разлитые по полу мази сами собой пучились, подтягивались в ком, отделяясь при этом от осколков и примесей, битые горшочки сложилась обратно, и лекарство, чавкнув, водворилось на свое место.

Только-только лавка приобрела божеский вид, как служанка, уловив голос хозяина, сунулась к двери. Золотинка, зачем-то хватившись за намотанный на голову платок, заметалась — слышно было, как Поплева отвечает Чепчугу Яре, — и ринулась на лестницу, перескакивая ступеньки под скрип дверного засова. Наверху она замерла, оглушенная сердцебиением.

— Поплевина горшки перебила, — поспешила наябедничать служанка.

Невнятное по смыслу и недостоверное по существу сообщение — нигде не видно было битых горшков — осталось без внимания.

— Кто-нибудь приходил? Меня спрашивали? — сказал Чепчуг с некоторой строгостью, как бы призывая Ижогу оставить болтовню и говорить дело.

— Поплевина, — со скрытым торжеством и откровенным злорадством подтвердила Ижога.

— А правду сказать, молодой человек, — со вздохом молвил Чепчуг (молодым человеком, надо полагать, он именовал Поплеву), — я ведь уж было размечтался. Вот, думаю, придем, а у дверей карета шестериком.

— Нет у меня дочери, и это не дочь, — с горечью возразил Поплева.

— Государыня у нас есть.

— И еще вопрос, не замарана ли она кровью бедной моей девочки.

— Ни к чему… зачем это… оставь, — молвил Чепчуг.

— И возьми эти разговоры: оборотни, оборотни, всюду оборотни, — продолжал между тем Поплева. — Люди воображают, это что-то вроде упырей — от одного взгляда стошнит. Да полноте! Ничего подобного, оборотень не во тьме рыщет, рядом он, улыбается. Под боком он, у тебя в постели. Собственная твоя жена, муж — кто поверит?! Монах, что стучится с постной рожей за подаянием, и поп в приходе, сосед твой… и дочь. Представить, что самый близкий тебе человек оборотень, что городской голова и князь, и даже глашатай на перекрестке — тоже оборотень, это жутко. А каждый думает, ну меня-то уж не коснется, я-то скумекаю, что к чему.

— А хвать — он и сам оборотень, кто тщится других уличать, — невесело пошутил Чепчуг, но Поплева легковесного замечания не понял или не заметил.

— Поплевина-то ваша все своим умом переставила, — ядовито сказала служанка в ответ на безмолвный вопрос хозяина, который почувствовал, наконец, беспокойство от мелких перемен по всей лавке.

…Наверху лестницы показались босые ноги под подолом застиранного платьица, ноги с опаской нащупывали стертые дубовые ступени… вот и еще ступенькой ниже, еще… Девушка остановилась у подножия лестницы. И поскольку мужчины молчали, очарованные видением, она размотала повязанный вкруг головы платок, медленно освободила белоснежные волосы и пальцами тронула бровь.

Они глядели скорее испуганно, чем радостно, и Золотинка обратилась дрожащим голоском к лекарю:

— Дядюшка Чепчуг, Зимка жива. Я сама видела ее неделю назад в столице. Она… она здорова, но, по правде говоря… Вам надо ехать в Толпень.

— Золотинка… — явственно прошептал Поплева. — Золотинка! — с восхищением повторил он, ступая вперед, широкое лицо его в окружении сплошь белых уже волос озарилось.

И дочь, оставив ухищрения, кинулась стремглав за стойку, чтобы с лету броситься названому отцу на грудь, уткнуться в обширную бороду.

— Золотинка! — заорал он, словно окликая судно, чем, однако, нисколько не удивил ни Чепчуга, ни даже Ижогу.

Чувства старого лекаря выразились в том, что он снял и опять надел очки.

— Я подарок тебе привезла! — сыпала она словами, целуя Поплеву куда пришлось — в щеку, в нос, в усы.

— Бедный, бедный Тучка! — говорил Поплева, отстраняя дочку, чтобы глянуть одним глазком прежде, чем она опять исчезнет в объятиях.

— Тучку я похоронила под Каменцем.

— Волосы у тебя белые.

— Поседела.

— А та, что в столице?

— Я открыла имя змея, его имя — Сливень. А он ждал, давно ждал, кто к нему придет. Он давно пережил себя, он хотел смерти.

— У той золотые волосы.

— Вот насчет-то волос. Сливень наградил меня седыми волосами, освободил от проклятия — я ведь обращалась в золотого болвана. Умирая, он подарил жизнь…

— Где ты видела Зимку? Что же она? Как же так? — спрашивал Чепчуг.

— Мельком видела. У нас не такие отношения, чтобы я могла ей помочь.

— Да, постой, подожди! Ты ведь знаешь, что другая Золотинка приехала сейчас в Колобжег? Она здесь, — сказал вдруг Поплева, отстраняясь, чтобы остановить легкомысленные излияния для строгого и срочного разговора.

— Тебе, девочка, это не опасно? — быстро проник в мысль друга Чепчуг.

— Как вам сказать… это я и приехала, — и Золотинка развела руки в стороны, вроде как самой себе удивляясь.

Мужчины молчали, то ли не понимая, то ли не желая понимать.

— Ну, то есть, я и есть… слованская государыня… как бы княгиня. А другой нету, — виновато пояснила она и пожала плечами.

— Но, боже! Где же Зимка была все эти годы? Она страдала?

— Золотинка… — произнес Поплева еще раз, окончательно, с новым, неспешным проникновением постигая встречу. — Золотинка, — повторил он на слезном выдохе, принял ее в объятия и снова отстранился, чтобы заглянуть в блестящие карие глаза.

Золотинка всхлипнула, вовсе не имея намерения плакать, но поздно — взор ее затуманился, она отвернулась, прикрывши лицо ладонью, уперлась другой рукой в прилавок и разрыдалась. Сердце ее разрывалось, жгучие слезы, падая из-под ладони, обращались в жемчуг. Белесые бусины звонко скакали под темному дереву, раскатывались и срывались на пол, где опять скакали, так что не выдержала наконец Ижога, с ядовитым превосходством взиравшая на весь этот детский лепет. Едва проверив одну жемчужину на «всамделишность», хранительница очага живо оставила высокомерные ухватки и бросилась на колени отлавливать, выковыривать из щелей блестящие слезинки этой вашей Поплевина-горшки-перебила.

Золотинка же вздыхала всей грудью, мотала головой, пытаясь опомниться, она оставила прилавок, отыскивая успокоение в перемене мест, и прижалась щекой к полке, к каким-то банкам, чтобы вдосталь выплакаться. А там, где опиралась она рукой о прилавок, высохшие шестьдесят лет назад доски пустили ростки и уж разворачивались крошечные неправдоподобно зеленые дубовые листочки.

Мокрое лицо Поплева сияло. Золотинка глянула на него и сама не могла не улыбнуться — сквозь слезы; она хмыкнула, и закусила губу, и снова как будто всхлипнула, не разбирая между смехом и слезами… и схватила растрепанные волосы на висках, чтобы встряхнуть голову.

И раздался гром. Грозовые раскаты потрясли лавку, полыхнуло ярчайшим светом, как от молнии, дохнуло свежестью, и сразу, без предупреждения, посыпался сильный крупный ливень. Облитые неведомым солнцем капли косо падали откуда-то из-под потолка, не оставляя, однако, нигде следов влаги. Зеленая морская волна хлынула через комнату, с головой захлестнув Ижогу, что ползала на карачках, успевая лишь только взвизгивать при всякой перемене погоды.

— Фу-ты! Фу! — отмахивалась Золотинка, досадуя на непрошеные чудеса, как на игривого надоедливого щенка. — Фу! — махала она рукой, разгоняя наваждение. И в самом деле, волна упала, уйдя сквозь половицы, словно в песок, дождь перестал, бросив последние шальные капли, радуга померкла, и только зеленые ростки на прилавке никуда не делись, разве что перестали тянуться, пуская то листок, то веточку, да рухнули напоследок целой охапкой цветы. А толика жемчуга в горсти у служанки не обратилась ни в прах, ни в пепел, как это сплошь и рядом бывает, когда имеешь дело с недоброкачественным волшебством. Жемчуг остался жемчугом, хотя и не сказать, чтоб отборным. Что понятно — ведь и слезы-то были у Золотинки не настоящие — счастливые.

— Это нечаянно, — пояснила Золотинка, обмахивая под глазами пальцами. Она зачем-то хихикнула и, закусив губу, быстро отвернулась, как охваченный нездоровым приступом смеха человек.

Потом стащила с пальца кольцо и протянула Поплеве:

— Это тебе, родной. Эфремон. Камень залежался у пигаликов, так что, может быть, в твоих руках по-новому заиграет.

— А что пигалики? — мимоходом удивился Поплева. — Они как?

— А! — махнула она рукой. — Было нарочное решение Совета восьми оставить Эфремон известной волшебнице Золотинке в полное, безраздельное и наследственное владение. Так что Буян повторно мне его и вручил, уже от имени Республики. После того, разумеется, как я отыскала камень там, где спрятала, он пролежал за обивкой княгининой кареты полгода. А пигалики меня так и не помиловали — не нашли закона, чтобы помиловать, но волшебный камень подарили.

— Помиловали? В карете? Чтоб я что-нибудь понимал!

— Ой, я все расскажу, все, все, держи!

Взяв волшебный перстень, Поплева мотнул головой, зажмурившись:

— Это выше моих сил. Какое-то безумие. Это просто невоздержанность и разврат: столько счастья за раз, что можно было бы и на двадцать лет растянуть!

Жестокая досада охватила Юлия после внезапного отъезда девицы-оборотня. Тут смешалось все: угрызения совести, муки оскорбленного самолюбия, тоска околдованного любовным зельем юнца. Досада эта выражала все многообразие переживаний одураченного и страдающего притом человека, но странным образом Юлий чувствовал облегчение. Надоело изводиться извивами ложных отношений и вообще… надоело. Надоело, сказал он себе несколько раз и повторил, чтобы опереться на эту мысль. По некотором размышлении он набрел на еще одну, не менее того ценную: я ее не понимаю. Увы, не понимал он девицу-оборотня. То есть седая девушка занимала мысли его и воображение, оттеснив куда-то в область самоочевидного и примелькавшегося все, что относилось до Золотинки. Впрочем, много ли можно найти утешения в том, что ты кого-то не понимаешь? Можно ли, в самом деле, не изменяя справедливости ставить кому-то в вину твою собственную непонятливость?

Он чувствовал, что отравлен, чувствовал жаркую, мучительную ломоту, верный признак тяжелой душевной болезни, и видел спасение в том, чтобы отлежаться. Он искал покоя, пусть самого хрупкого и обманчивого. Он крепко спал по ночам и всеми мерами избегал Золотинки, отказываясь от свиданий под предлогом расстроенных государственных дел.

Жена, хорошо обеспеченная и устроенная на стороне, чтобы не выдавать до времени постигшего ее превращения, напоминала о себе записками по нескольку раз в день — доверенная девушка сбилась с ног, шныряя между дворцом и тайным убежищем заколдованной в чужое обличье государыни. Золотинка напоминала о прошлом, вспоминая такие подробности отношений, которые не были известны никому другому, кроме самого Юлия и Золотинки — сомнений не могло быть. Она вразумляла, настаивала, предостерегала, без конца повторялась и обливалась слезами, о чем свидетельствовали торопливые, косо легшие на лист и местами подмоченные строки.

В эту пору Юлий жил совершенным монахом, он избегал развлечений, даже таких невинных с точки зрения строгой нравственности, как одинокая прогулка в полях. Осажденный сонмами бесов, как монах, он истязал себя работой, чтением бесчисленных докладов, многие из которых достигали размеров изрядной книги.

А надо сказать, что Юлий уже замечал женщин. Прошло то время, когда он не видел никого, кроме Золотинки, когда он смотрел на первых красавиц княжества с жалостью, которая лишь усиливалась, обращаясь состраданием, когда сначала та, потом эта, за нею еще одна прелестница начинали раз за разом навязчиво попадаться ему на дороге, успевая выказать в краткие мгновения случайной встречи и трогательную потребность в поддержке, и игривость, и остроумие, и множество других бесценных достоинств, когда та, другая и третья находили повод нарушить его уединение и, дошедши до крайности, падали в обморок — без видимого ущерба для своего цветущего состояния, но с большим расстройством в одежде.

Та, перед которой он теперь не устоял, была боярыня Милава, юная вдова боярина Селдевноса. Юлий даже не знал, действительно ли она красива. На самом деле, достоинства Милавы в этом смысле никем не ставились под сомнение. Благородные бездельники, околачивающиеся при дворе, утверждали, что великой княгине с ее как будто бы чересчур выразительными и потому суховатыми чертами, не говоря уж о прямых как лопата (подлинное выражение бездельников) плечах и разнузданной походке далеко до истинно женственного обаяния прекрасной боярыни.

Случилось это все очень просто, дней через десять после отъезда девицы-оборотня, когда, окончив дневной бег, Юлий остался в своих покоях, смущенный неладным ощущением пустоты и одиночества. Дверь тихонько приотворилась… Тихо и незначительно — можно было подумать, что войдет кошка. Юлий увидел женщину. Неслышной стопою достигла она середины ковра и, бросив взгляд, потупилась. Это была Милава. Юлий ждал с некоторым любопытством и волнением.

— Книга, — молвила она, не поднимая глаз.

И впрямь, она держала в руке маленький томик.

— Государь, вы забыли свою книгу, — пояснила она. Голос ее казался сладким вздохом. — Вы читали и забыли в малом серебряном покое.

— Ах да! — оживился Юлий. — Точно!

Тогда, все так же не поднимая взора, она протянула томик, но с места не сдвинулась, хотя разделяли их добрых четыре шага, а Юлий тоже не поднялся навстречу. Она держала книгу ослабленной рукой, глаза нельзя было видеть. Никто больше не проронил ни слова, и так продолжалось долго, бессмысленно долго.

Быть может, когда бы она сделала шаг, чтобы положить книгу на стол, она бы ушла, ничего больше не оставалось бы как уйти, а Юлий, оправившись от замешательства, раскрыл бы заложенную страницу.

Но она не двигалась, как зачарованная, и незаконченный, невозможно остановленный миг требовал разрешения.

Юлий поднялся. Он обхватил ее сразу грубо и сильно, жестоко прижимая к себе всем телом, — книга хлопнулась на пол, и губы слились…

Милава ускользнула в полутьме, на пороге приложила палец к губам и улыбнулась, обещая испытанное счастье еще много и много раз. Юлий не удерживал. Но только утром, проснувшись с ощущением чего-то скверного на душе, он почувствовал в противоречии с приятными испытаниями ночи необыкновенную гадливость. Не сказать, чтобы его мучила вина или угрызения совести, это было даже нечто большее, нечто иное, во всяком случае, — тошнота, которую вызывает у чувствительного человека нечистоплотность.

Десяти дней как не бывало, со страстной истомой в сердце Юлий вспомнил так похожую на Золотинку седую девушку и застонал, вытягиваясь на постели. Десять дней передышки не только не прибавили ясности, но вконец запутали то, что представлялось до сих пор достаточно очевидным. Иного, впрочем, и не могло быть, потому что тревоги Юлия относились к той области человеческого духа, где невозможно решить дело одними мыслительными операциями, и где, может быть, добавим, вообще невозможно «решить дело». По видимости, Юлий недостаточно отчетливо это понимал.

Вошел дворянин из суточного наряда. Казалось, — хотя это было совершенно исключено — он многозначительно ухмыльнулся. Не имея сил встретить безмятежный взгляд Милавы, содрогаясь от новых записок Золотинки — за спиной дворянина чудилась ему доверенная посланница со свежими наставлениями крупным неровным почерком, — изнемогая в душевной смуте, Юлий чувствовал малодушную потребность бежать от всех разом.

— Я уезжаю на охоту, — сказал он дворянину вопреки всем прежним своим намерения. И соврал уже без всякой необходимости: — Давно собирался.

Повидавшись с доверенными боярами и сделав необходимые наказы, Юлий уехал к вечеру. Гонимый душевной смутой, он оказался так далеко от столицы и от всякого жилья, что не было и речи, чтобы возвращаться и вообще искать какой-либо ночлег, кроме того, что можно найти на охапке сухой травы под плащом.

Костер затушили, спутники, угадывая настроение государя, примолкли, слышен был только лес, умиротворенные шорохи чащи. Закутавшись в плащ, Юлий глядел на звездное небо, тоже тихое и покойное, неизменное что вчера, что сегодня — вечное. Глядя в эту вечность, невозможно было понять, сколько времени прошло с той поры, как Юлий, бежав от Обрюты, смешался с толпой бродяг. Он переставал различать, где он и кто, что было сном: дорога или дворец, пропахшее потом рубище или надушенные кружева. Все было сновидением и все действительностью — и Золотинка, и заслонившая ее девушка с белыми, призрачными волосами.

Прошлое путалось с настоящим, реальность с дремой… Колючую россыпь звезд покрыла ломаная тень, в очертаниях которой нетрудно было узнать змея. Юлий понял, что придется сражаться. В руках не было ничего, кроме метлы — коротко остриженного пучка березовых прутьев на длинном древке.

Покрывая собой полмира, змей навалился мраком. Несколько остервенелых ударов метлой обратили покрытую броней гору в чучело из лозы и рогожи, но упрямое чучело, несмотря на зияющие раны, продолжало двигаться — на колесах.

Подделка. Подлог. Он это понял, и чучело вновь обратилось змеем. С бешенством ярости и отчаяния, схватив метлу, как бердыш, он огрел чудовище поперек шеи, перебил крыло, саданул в брюхо — броня лопалась, обнаруживая пустое нутро, и Юлий уж знал, прежде чем увидел, что в сплетенном из лозы брюхе таится Золотинка — то ли проглоченная, то ли сама змей. Знал, но продолжал крушить без разбора.

Она закрылась руками, и он попал по рукам, потому что никакого змея уж не было. Он хотел закричать, чтобы проснуться, и, может быть, закричал, но проснуться все равно не сумел и сказал с необыкновенным бездушием:

— Отойди, не мешай!

Она исчезла. Или обратилась в змея, и змей — гора чешуйчатой брони — надвигался на Юлия. Вместо метлы в руке его оказался меч, он ударил по звенящей чешуе и попятился. Еще удар — Золотинка, зажимая смертельную рану, упала. Юлий немо вскричал, опять понимая в этот ужасный миг, что спит и что надо проснуться.

— Не ори, — сказала Золотинка довольно спокойно, несмотря на разверстую мечом рану.

— Но я люблю тебя, — сообщил Юлий не к месту.

— Пустяки! — отмахнулась седая девушка, имея в виду и любовь, и рану. — Ты принимаешь меня за кого-то другого.

«Ага! — сказал он себе, понимая, что это важно. — Ага! Вот оно что!» — отметил он, стараясь запомнить эту мысль накрепко, чтобы не забыть ее, когда проснется. «Она призналась. Я принимаю ее за кого-то другого».

И действительно, это была Милава. Совершенно одетая, в то время как Юлий оказался без штанов и в слишком короткой рубашке, не прикрывающей того, что следует прикрывать. Вокруг были люди, которые не замечали этого безобразия. Он тоже делал вид, что ничего не произошло, и даже не закрывал срама горстью, чтобы не выдавать себя. Однако мучительный стыд его немногим уступал едва только пережитому ужасу.

Оказалось, что это заседание государевой думы. И думный дьяк, бросив на него сострадательный взгляд, перешел к следующему вопросу.

— Вот эта женщина, — сказал он, указывая рукой на Милаву.

Юлий принимал царственный вид, насколько это, конечно, возможно, не имея на себе штанов и вообще ничего ниже пояса. Щеки его пылали огнем, но дьяк уже очинил перо и обязан был пустить его в ход.

— Хочу, чтоб ты меня понял, — обратилась к Юлию Милава, от который пахло лекарственным снадобьем против ушибов. Думный дьяк записывал речи истицы в огромную книгу. — Хочу, чтобы меня понимали! — повторила женщина, пьяно улыбаясь.

Но это невыносимо: все одеты, а Юлий — нет. Его знобило: если рубашкой нельзя прикрыть зад, то ужасно холодно.

Он заворочался и со стоном разомкнул глаза…

Очень холодно. Небо чуть-чуть светлее темного леса, ночь на исходе. Белиберда, с облегчением понял Юлий, просто кошмарная белиберда. Но было и нечто важное. Да! Он отчетливо вспомнил, как сделал заметку в памяти: не забыть!

«Я не та, за кого ты меня принимаешь», — вот что услышал он во сне.

Вещий сон ничем не помог Юлию, однако, когда время приспело, всякий шаг ведет к цели, — туда, куда влекут человека и порядок вещей, и собственное его неразумение. Еще два дня Юлий таскался по лесным дебрям, а на третий, возвращаясь в столицу зеленым берегом Белой, свернул на пронзительный шум и гам, который доносился с широкой, открытой на реку луговины.

На берегу бродячие лицедеи стояли табором человек на семьдесят. Иные возились у костров, поскольку время шло к обеду, другие — мужчины, женщины и дети — изощрялись в своем искусстве. Торопливые напевы гудков, причитания голосистых дудок, бодрые переклички барабанов и зловещие завывания волынок создавали такую катавасию, что ревел медведь. От обиды, быть может, — привязанный к дереву, он оставался не у дел. Тем обиднее ему было, что в нескольких шагах от него две обезьяны ходили в свое удовольствие на ходулях. Еще одна, барственно развалившись, раскачивалась в нарядных качелях, подвешенных к высокой ветке дуба. Еще две — о, боже! — играли клюшками в мяч. И, наконец, — верх блаженства! — маленькая обезьянка устроилась на конце длинного шеста, который скоморох, задрав голову, удерживал без помощи рук на подбородке.

В общем, куражились, кто во что горазд. Обыденно одетый скоморох подкидывал и ловил сверкающие ножи, другой плясал с наполненным водой кубком, рядом змеею скользила гибкая женщина.

Юлий вел лошадь на поводу и жадно оглядывался в ожидании чудес. Никто не признавал просто одетого государя и его спутников. Он вольно останавливался там и здесь, улавливая обрывки песен и размеренный речитатив сказителей. И конечно же, нельзя было миновать кукольный балаган.

В выгороженной разноцветными полотнищами раме неистово суетились показанные по пояс принц и принцесса. Перед балаганом устроилась на скамеечке молоденькая девушка или даже девочка с тонкой палочкой. Указывая по мере надобности на кукол, она повествовала детским взволнованным голоском об удивительных и ужасных событиях, которые пробудили страсти в груди маленьких человечков.

Не прерывая поучительной повести о страданиях и любви деревянной принцессы, девушка замерла, уставившись на пришельца расширенными глазами, — это был миг, когда она узнала его. Потом запросто ему кивнула.

Принцесса Нута.

В простеньком выцветшем платье, такая же худенькая и стройная, как три года назад, когда государственный договор между Слованией и Мессалоникой свел их с Юлием… Одетая в ту пору по чужеземному образцу, с голой, что пятка, головой она тогда производила на Юлия гнетущее и жалкое впечатление. Теперь буйная черная грива придавала ее детской рожице задорное и смелое выражение.

— Здравствуй, Нута, — тихо, словно бы опасаясь чего-то, сказал Юлий и оглянулся.

— Здравствуй, Юлий! — отвечала она как ни в чем не бывало.

Куклы остановились, потом вовсе провалились под землю и вместо них явилась живая голова. Это был чернобровый, красивый юноша с быстрым цепким взглядом. Юлий неуверенно оглянулся на спутников, прикидывая, что им лучше было бы удалиться, но Нута не выказывала смущения.

— Это мой муж, — сказала она. — Лепель.

Юноша в балагане слегка склонил голову — скоморох, безусловно, узнал государя и не вымолвил ни слова. Нута заговорила свободно и просто, как если бы это была встреча старых добрых друзей:

— Сегодня вечером мы грузимся на ладью. И вот готовимся, пока время есть. Потом уж будет негде и некогда до самого Колобжега. Поэтому вот… — она обвела указкой скомороший стан, где многие оставили свои занятия и подтягивались к кукольному балагану. Прошелестела весть, что юноша в зеленом зипуне и шапке — великий князь.

— Мы спешим всей ватагой на праздник солнцеворота. В Кол обжег. Будет уйма народа. Так что надо разучить две новые сказки.

Она оглянулась на мужа и улыбнулась той непроизвольной и непритязательной улыбкой, которую рождает спокойное и радостное чувство. Лепель же, слегка ухмыляясь в ответ, кланялся — насмехался как будто бы над женой и над Юлием, над самим собой и над всеми вместе, полагая, что все они тут друг друга стоят.

— Ты счастлив? — спросила Нута, помолчав, и Юлий поежился от неловкости.

Она ждала ответа и нисколько, кажется, не сомневалась, что на заданный по существу вопрос следует ожидать такой же, по существу, ответ. Она, эта балованная и застенчивая принцесса, совершенно не стеснялась людей. Считала их всех своими и разговаривала в толпе, как в кругу семьи, и не сомневалась, что ее поймут. Юлий терялся, не зная, как себя вести… и не произнес ничего. А она кивнула, словно услышала то, о чем он молчал, со всем согласилась и сказала:

— А я хочу мальчиков, чтобы было пять мальчиков.

— И погодки! — вставил от себя Лепель. Казалось, Нутин муж испытывает неловкость оттого, что в речах жены чуть больше подлинного, личного и искреннего, чем это нужно для хорошего представления на открытом воздухе. И однако же не видит никакой возможности поправлять ее.

— Я рад, Нута, очень рад… хорошо, что мы встретились, — сказал Юлий. — Я причинил тебе много зла. Не сознавая… нет, хуже, сознавая, что делаю. Прости… Прости меня.

Нута выслушала внимательно, помолчала.

— Да, это было зло. И ты его причинил. Но не мне.

— Кому же? — невольно ухмыльнулся он.

— Принцессе Нуте. Я другой человек, Юлий. Принцессы нет, и мне жаль эту бедную девочку… Ей так не повезло в жизни. А я… я… со мной все другое… Бедняжка очень тебя любила, — добавила она в задумчивости.

— Надеюсь, не очень сильно, — пробормотал Юлий в качестве оправдания.

Нута хмыкнула.

— Не надейся. Благонравная девочка любила тебя прежде, чем увидела. Она принялась любить, хотя и не без испуга, как только ей сообщили, что свадебный договор заключен. Она любила тебя в море, особенно в хорошую, тихую погоду, и чем ближе корабль подходил к чужим берегам, тем больше любила… — Нута улыбнулась. — А когда бедняжка тебя увидела… О! Она тотчас же поняла, что не напрасно обратила на тебя все силы своей души. Ты был очень славный. — Смешно сказать, это «был» почему-то кольнуло Юлия. — Да, хороший. Хотя и дикий. — И опять это «дикий», без всякого на то основания, кольнуло его на миг насмешкой.

— А сейчас, Нута, я какой? — спросил он неожиданно для себя.

Она засмеялась, хитренько глянув:

— Искушенный. Но не очень. Дикости в тебе много осталось. А Лепель, — она оглянулась, — он не такой простодушный, как ты, но тоже дикий. Ты дикий по-настоящему, а он понарошку.

Лепель, вставленный в раму кукольного балагана, засмеялся, не разжимая губ, и почесал макушку. Вопреки обыкновению он был молчалив и сдержан.

— Все переменилось, Юлий, — сказала Нута.

Он торопливо кивнул, заранее соглашаясь со всем, что имела заявить его бывшая жена, недолгая государыня и княгиня, ставшая затем кукольницей.

— Той бедняжке казалось, что она тебя очень любит, но больше всего она любила свою любовь, а значит, саму себя. Теперь же мне кажется, что я люблю весь мир. Но это такой же обман, потому что на самом деле я люблю Лепеля.

Густая толпа, обступившая балаган, выказывала необыкновенную для племени скоморохов сдержанность — ни игривых замечаний, ни зубоскальства. Причиной тому, по-видимому, была не только осмотрительность, понятная, когда имеешь дело с государем, но и особенное отношение к Нуте. Ее высокое человеческое достоинство было для скоморохов предметом общей ревнивой гордости.

— Не нужно ли тебе чего? — спросил Юлий, остро ощущая убожество своей скованной, приземленной мысли.

Нута отвечала не сразу, и это показывало, что она отнеслась к предложению вполне серьезно.

— Я слышала, что оставшийся от правления Могутов древний закон приравнивает странствующих скоморохов к пропавшим бражникам кабацким. И еще говорят, что в суде свидетельство четырех странствующих скоморохов приравнивается к свидетельству двух оседлых или одного горожанина домовладельца.

— Безобразный закон! — воскликнул Юлий с горячностью. — Законы нужно пересмотреть. Обещаю!

Не благодаря, Нута кивнула, удовлетворенная естественным обещанием Юлия. Не удовлетворился, однако, Лепель.

— Государь, — напомнил он о себе из балагана, — нужны деньги.

— Да, — живо откликнулся Юлий, — конечно!

— Мы с Нутой задумали кое-что. Дворец кукольных представлений… нечто небывалое. Дух занимается от одного замысла. И надо бы на первый случай, если скромно…

— Хорошо, мой друг, — перебил его Юлий, не давая Лепелю, по крайней мере, доводить дело до расчетов и сметы. — Вы получите сколько нужно.

— Мы посчитали…

— Сколько нужно для самого блистательного замысла, — повторил Юлий с нажимом, и Лепель наконец понял, поспешил закруглить разговор благодарностями.

— А что, — начала Нута, перебивая мужа, — правду говорят, что Золотинка сейчас в Колобжеге?

Вопрос застиг Юлия врасплох, он осекся. Нельзя было соврать, и правду нельзя было говорить — не мог он врать, глядя в ясные, чистые глаза Нуты.

— А вы едете в Колобжег? — спросил он вместо ответа.

— Да.

— Нута выбрала Колобжег, мы все туда едем, — заметил кто-то в толпе.

— Я еду с вами.

Скоморохи как будто только и ждали этого: грянуло общее «ура!». Завопили жалейки и дудки, вышел из себя, рассыпался грохотом барабан. И заревел медведь, замолкший было по причине неестественной тишины. Так что Юлий не скоро сумел заговорить, чтобы добавить несколько слов:

— Не так шумно, друзья мои, — заметил он, улыбаясь. — Оставим это все между нами — если вы умеете хранить тайну. А я буду называться… я приму имя…

— Раздериш, — неожиданно мрачным голосом подсказал Лепель.

— Ну да, — вскинул глаза государь. — Именно так: Раздериш.

Новое имя Юлия удивительно подходило к полному раздраю в его душе.

Государыня остановилась возле окна с нераспечатанным письмом в руках.

— Вы, значит, только что из столицы? — спросила она второй раз Юлиева посланца.

— Только что, государыня, — подтвердил тот с поклоном. Кудрявый малый с легким пухом на детских розовых щечках.

Княгиня глядела недоверчиво, словно перепроверяла каждое слово гонца на достоверность. Пронизывающий взгляд этот напоминал смешливому молодому человеку, что прекрасная Золотинка, как бы там ни было, волшебница. Молва приписывала княгине между прочим способность видеть насквозь. А дворянин Мухорт имел точное поручение государя пройти неуловимой тропкой между правдой и ложью…

— Государь здоров? Как вы его оставили? — сказала она, поворачивая письмо обратной стороной, где были большие печати красного воска.

— Милостью божьей совершенно здоров, — заверил Мухорт с очередным поклоном. — Я имел честь сопровождать государя на охоту. В числе нескольких доверенных спутников.

— А где он сейчас? — спросила Золотинка будто мимоходом.

— Я имел честь оставить государя под столицей. Севернее Толпеня, полдня пути будет. Государь изволил отправить меня в Колобжег с письмом. Это заняло девять дней, государыня. Сначала верхом до столицы, потом на ладье великокняжеского боевого флота.

В искусно составленном ответе не было ни слова лжи, хотя не было, по сути дела, и правды. Золотинка вскинула карие глаза и молчала, заставляя гонца теряться в сомнениях относительно ожидавшей его участи. Потом она взломала печати и остановилась, не решаясь развернуть лист. Светло-серый шелк гладкого платья с двойной, открытой в шагу юбкой, неправдоподобно белые, как снег, по-девичьи схваченные темной лентой волосы, которые светились против окна, придавали облику государыни нечто призрачное, непостижимое и ненадежное, что заставляло посланца повторять про себя: свят! свят! чур меня!

— Да! — спохватилась она. — Вы с дороги… устали. Отдохните пока, я позову вас.

Это было первое письмо Юлия за все время разлуки.

Когда нарочный удалился, Золотинка поспешно развернула ломкий, шуршащий лист и, не догадавшись сесть, схватила глазами строчку: «Милостивая государыня моя Золотинка, многолетно здравствуй! Пишу тебе в поле на коротком привале. У меня все в порядке…»

Строки эти ошеломили ее, она почти задохнулась, но продолжала читать — жадно и быстро… Потом уронила руки и зажмурилась, пытаясь сдержать слезы.

Первые же строчки поразили ее под сердце своей обыденной никчемностью. Она тотчас же угадала в письме нечто вымученное, когда человек нанизывает пустые предложения по необходимости исписать лист. Огромные поля по бокам листа, тоже немалого, показывали, что Юлий нисколько не заблуждался относительно трудностей предстоявшей ему задачи.

Слезы выкатились из-под ресниц, и Золотинка уж не могла удержаться, торопливо заперла изнутри дверь, опустилась на лавку и дала себе волю, рыдая над каждой строчкой, облизывая стекающие в рот слезы, шмыгая носом и снова, после глубокого вздоха принимаясь плакать. Она прочла письмо до конца и взялась сначала, но ничто, ни единое слово, ни единая заминка между словами, не дало ей утешения и надежды.

Вздыхая, она сидела, подпершись ладонью, пока наконец с каким-то тягостным усилием не вспомнила просьбу Юлия отпустить гонца с обратным письмом в Толпень.

Она достала бумагу, но загубила несколько голубых листов слезами и каракулями, прежде чем набралась мужества вывести несколько ровных, ничего не значащих строк и продолжать в таком же духе до половины страницы. А затем понесло, и она сама не заметила, как вышло из-под пера то, что хотя и не было в полном смысле признанием, но точно соответствовало подлинному ее чувству.

«Завтра в Колобжеге праздник Солнцеворота, так что нет смысла возвращаться в столицу, пока праздники не кончились, — писала она, между делом подготавливая Юлия к мысли, что рано или поздно ей придется возвратиться в Толпень. — На улицах столпотворение, а мне одиноко. Знаешь что? Сбегу-ка я завтра от всех к морю. Есть тут на берегу одно местечко, памятное мне по давним мечтаниям, когда все ныне обыденное представлялось несбыточной выдумкой… Да. И сяду я там одна-одиношенька да пригорюнюсь. О тебе, родимый…» — писала Золотинка, ужасаясь, как далеко ее занесло.

И потом она еще строчила, но знала, что это нельзя отправить.

Наконец она остановилась, не сделав ни малейшей передышки, едва поставила точку, бросила перо и порвала лист в клочья. Глянув еще в зеркало, она отерла сухие глаза, достала без промедления новый лист и задумалась, подбирая ничего не значащие, пристойные, вежливые слова.

Двадцать четвертого изока — в день солнцеворота — главные улицы Колобжега с утра зияли разинутыми окнами. С подоконников свешивались ковры, разноцветные полотнища сукон и шелков. Звуки дудок, перезвон бубенчиков и дробь барабанов не умолкали. К полудню началось шествие, лихорадочный гомон голосов и труб сместился в Верхний конец города. Откуда и двинулись к торговой площади поставленные на колеса суда.

К двум часам пополудни ропот людского моря возвестил о приближении сухопутного флота. В глубоком, обведенном крупной каменной резьбой окне краснобелого особняка на торговой площади появилась перед мраморными перильцами великая государыня Золотинка, одетая, как обычно, в серо-голубой шелк. Рядом с ней увидели бородатого вельможу, который вырядился по случая праздника моряком. Но это и был моряк, известный всему Колобжегу Поплева.

Громада народа раздалась, освобождая проезд, и на площади, влекомый вереницей крепких парней, показался раскрашенный, как пасхальное яичко, и такой же округлый корабль. Яркая надпись на носу утверждала, что это «Три рюмки». Золотинка с Поплевой переглянулись, хихикнув.

На палубе потешного судна, изображавшего затонувшие почти четыре года назад в Ленивом затоне «Три рюмки», важно расхаживали два статных молодца — как бы Поплева и Тучка. А между ними резвилась стройная девчушка с ослепительно рыжими волосами. Потешные Поплева и Тучка сосали огромные, как сапог, трубки, которые временами извергали исполинские клубы дыма. Открыв сундук на шканцах, чтобы выпустить на волю златовласую резвушку, они почитали свое назначение исполненным и позволили девчонке беспрепятственно куролесить по всей палубе.

Маленькая Золотинка с судна послала воздушный поцелуй государыне Золотинке в окне. Поплева с Тучкой обнажили головы. Что было смешно. Эти трое на палубе сухопутного судна с глубоким благоговением приветствовали сейчас самих себя.

Золотинка покосилась на Поплеву, пытаясь понять, ощущает ли он нелепость положения. По встречному взгляду, столь же пытливому, увидела, что и он боится, как бы ослепленная славою, царственная и великолепная дочка не утратила способности глядеть на себя со стороны. Оба усмехнулись, поздравляя друг друга со взаимными подозрениями.

Все ж таки Золотинка не видела возможности пренебречь ожиданиями двадцатитысячной толпы. Потешаясь в душе, она стащила с головы тонкий золотой обруч, чело которого украшал крупный алмаз, и, размерив вращательное движение, кинула его через головы ахнувшего народа в руки другой Золотинки. Шустрая девочка только того и ждала — подпрыгнула, чтобы поймать, но — ах! — не удержала. Обруч вывернулся, полетел со стуком на палубу, и при этом выскочил из гнезда алмаз. Девчонка кинулась за обручем, а Поплева с Тучкой за камешком. Больше уж они не вставали с колен, так и ехали мимо ревущей в восторге толпы, выставив на обозрение нижние части тела, толкая друг друга, обследовали щели небрежно сколоченного сооружения.

Едва сверкнувшее счастье рассыпалось на глазах, а Золотинке достаточно было и пустяка, чтобы испортилось настроение, и без того изменчивое, как весенний день. Она вздыхала, горестно потирая лоб, и опускала поскучневший взор, и бормотала в сторону нечто досадливое. Временами, кажется, она и вовсе забывала праздничные чудеса. Площадь уже заполнялась диковинами, когда она шепнула Поплеве:

— Я пойду вниз.

Двигался в толпе исполинский великан в четыре человеческих роста. Выехали бесы в крепости на салазках, и явился слон с огромной башней на спине. Двигались корабли с обвислыми парусами: стоявшие на палубе дураки дули в паруса из ручных мехов, в то время как дураки поумнее гребли веслами по головам тесно облепивших корабли людей. Строилось готовое идти на приступ черной силы ополчение, ибо все злое и гнусное, что кривлялось и юродствовало на площади, повыползав из неведомо каких щелей и подвалов, обречено было Солнцеворотом на поражение.

Золотинка дернула за рукав Поплеву:

— Я пойду на площадь!

Поплева откликнулся с восторгом, как только понял, что Золотинка толкует. Они покинули особняк вдвоем. Поплева как есть, не скрываясь, а Золотинка в плаще с капюшоном; бархатная личина на глазах оставляла открытыми рот да подбородок. Под вой, треск и победные кличи на площади начиналось сражение. Окруженные разгневанным народом бесы заперлись в своей крошечной, жалкой преисподней и явно трусили, изо всех сил призывая князя Тьмы. Золотинка начала выбираться из давки, шепнув на прощание несколько слов отцу. Она ускользнула в полупустой переулок, попутно приняв головой легковесный удар надутого свиного пузыря, да на плаще ее висела мокрая скорлупа от заполненных розовой водой яиц.

По окраинам города стояла сонная тишина, тем более явственная, что в тесноте опустелых переулков слышался отдаленный рев человеческого моря. А здесь — плотно притворенные двери, закрытые ставни, брошенные дома с редкой старухой на крылечке, где-то плачет младенец. Не было даже воров. Лихие люди если и промышляли сейчас своим хлопотным ремеслом, то на площади, они не находили в себе ни достаточно дерзости, ни достаточно бесстыдства, чтобы пренебречь общенародным делом в пользу своих частных затей.

Так что неясное сожаление о чем-то утраченном, о чем-то таком, что осталось на площади, на торжествующем, бесшабашном торжище, где конечное поражение всякого отдельного человека обращается в бессмертие народного целого, где растворяются в бескрайности времен всякое счастье и несчастье, — это похожее на страх сожаление не миновало Золотинку. Слишком остро почувствовала она тут, что никому и дела нет (справедливо!), куда она идет и почему отказалась от большой шумной радости ради своего маленького частного интереса, ради какого-то ненастоящего, выдуманного и потому лишь вызывающего вину одиночества.

Мимолетное, как порыв ветра, ощущение обняло Золотинку холодом, и жаркое солнце лета рассеяло озноб в одночасье. Веселая дерзость Солнцеворота, которой заразилась она площади, победила и уже не оставляла Золотинку, она подпрыгивала через шаг, порываясь что-то петь, и вдруг останавливалась, потягиваясь и раскидывая руки со смешком.

Смеялась она над собой: над бесполезностью страхов, над скоротечностью счастья и ничтожеством несчастья, над нищетой гордости, над важной слепотой ума и над забавными притязаниями красоты… над избытком силы, над молодостью своей и надеждой… Смеялась, потому что всего это было так много, что хотелось смеяться.

В городских воротах Золотинка не нашла стражи и вообще никого. Она отомкнула запертую висячим замком караульню и нашла там порядочный запас боевого железа. Одним движением сети она сгребла все в кучу — мечи, бердыши, копья, щиты, ручные и ножные кандалы, колодки, нагрудные латы и шлемы, несколько треххвостых плетей, — вытащила грохочущую дребедень наружу и развесила на дубовых створах ворот, пустив старые высохшие доски ростками.

Окинув затем окрестности внутренним оком, Золотинка почувствовала чье-то напряженное, с оттенком враждебности, присутствие. Внимание это отдавало любострастием… было там сосредоточенное, даже лихорадочное намерение. Так, сохраняя видимость спокойствия, подбирается к жертве наметивший чужой карман вор. Золотинке не раз случалось, разбирая разноголосицу чувств в толпе, уловить и это… Нечто похожее.

Вор, решила она окончательно, только, наверное, неопытный. Слишком уж горячится. Она отправилась по дороге, уводящей от ворот, спорой ловкой походкой, в которой не было уже ничего от беззаботных дурачеств — взгляд в спину словно бы подгонял ее.

Поднявшись на взгорок, Золотинка решилась оглянуться — и точно, оборванец преследовал ее, поотстав. Захваченный врасплох, несмотря на разделявшее их расстояние в сто или двести шагов, он не успел скрыться — негде было прятаться среди открытых пустырей с редкими пыльными кустами. Он двинулся как бы сам по себе, вразвалочку, посвистывая, очевидно, и поглядывая в небеса. Бродягу не занимала ни караульня, ни развешенное на воротах богатство — немалое по рыночным ценам. Нездоровый интерес его ограничивался Золотинкой.

Настырный проходимец уже отравил тот блаженный полусон чувств, то мечтательное, наяву забытье, которое было где-то близко, обещая пророческое прозрение и, может быть, кто знает? чудесную связь с чувствами и ощущениями Юлия через сотни верст в Толпене. Преследователь нарушал покой, то внутреннее согласие ощущений, которое необходимо для прозрения. Золотинка знала по опыту, как трудно сосредоточиться, войти в нужный настрой и как легко сбиться на всяком досадном пустяке. Оставалось одно — не замечать проходимца в расчете на то, что он рано или поздно отстанет и потеряется.

Версты через две дорога поворачивала к северу, карабкаясь на зеленые склоны гор. А Золотинка знала там укромную тропку на юг к морю, в дикие кручи и заросли, где нечего было искать ни людям, ни овцам, где отродясь никого не бывало, кроме одиноких мечтателей и разбойников. Здесь она рассчитывала затеряться.

Она осматривалась внутренним оком и каждый раз чуяла где-то близко горячий охотничий гон. Частые повороты дороги, корявая растительность по обочинам и камни давали богатые возможности для игры в прятки. Наконец, она сбежала едва приметной тропкой вниз по каменистому склону и оказалась в заветных дебрях. Потеряв дичь, бродяга отчаянно недоумевал где-то там, на дороге.

Золотинка успокоилась, скоро она услышала томительный рокот прибоя, сняла плащ и личину, которую трудно было носить по жаре, потом подоткнула подол за пояс, чтобы не порвать шелк, прыгая по камням и кручам. Теперь она часто останавливалась и озиралась, пытаясь узнать место, где четыре года назад лежала в жесткой траве и, раскинув руки, бредила наяву будущим. Малый распадок этот однако трудно было сыскать, хотя в памяти всплывали забытые, казалось, подробности.

Однообразные нагромождения скал, куцые, покалеченные ветрами сосны и можжевеловые чащи манили скорой отгадкой и опять обманывали. Золотинка плутала, в недоумении возвращаясь назад, чтобы взобраться на какую возвышенность и оглядеться. И наконец с досадой в душе принуждена была отказаться от надежды найти то, что потеряно было в пучине прошлого, по-видимому, безвозвратно. Она живо сбежала с поросшего дроком косогора в открытую на море ложбину и тогда… узнала этот клочок земли между камнями.

Здесь ничего не изменилось. Сколько бы ни прошло лет, в жизни этой скалы и трав, этого кустика над обрывом к блистательному морю ничего решительно не происходило.

Священный морской простор. Золотинка сидела на краю обрыва, потом бросила плащ и легла, пытаясь сосредоточиться на далеком, вспомнить полузабытый восторг и упованья, с которых началось все то, что привело ее теперь сюда снова. Мысли блуждали, уклоняясь на впечатления сегодняшнего дня. С завистью переживала она счастливое беспамятство, которое охватило народ на площади, трудно было убедить себя в важности и благотворности одинокого чудачества, после того как какой-нибудь час назад ты пробился через восторженную, ревущую, безобразную и родную, знакомую, как море, как море же, как небо, как земля непостижимую толпу.

Страницы: «« ... 5657585960616263 »»

Читать бесплатно другие книги:

Жизнь ацтеков причудлива и загадочна, если видишь ее со стороны....
Мужественные, отважные люди становятся героями книг Марии Семёновой, автора культового «Волкодава», ...
В очередной том серии включена новая книга Марии Семёновой, рассказы и повести о викингах, а также э...
Мужественные, отважные люди становятся героями книг Марии Семёновой, автора культового «Волкодава», ...
Мужественные, отважные люди становятся героями книг Марии Семёновой, автора культового «Волкодава», ...
Развитие такой общественной структуры, как государство, подчиняется определённым эволюционным закона...