Рождение волшебницы Маслюков Валентин
Можно было бы созвать птиц, спохватилась она. Они бы почирикали.
А кого еще можно позвать? Наступило довольно продолжительное молчание. Юлий катал терновую косточку, а Золотинка, опустив руки между колен, неприметно терла друг о друга потные ладони. Кого нужно было бы позвать, так это попа, сообразил Юлий. Золотинка смутилась. Едва ли какой-нибудь вполне трезвый поп с колесом, епитрахилью и Родословцем наготове блуждает сейчас на расстоянии версты или двух от их зеленого дома, так близко, чтобы можно было отыскать и достать его внутренним оком.
— А как это внутренним оком? — спросил вдруг Юлий, вскидывая взгляд.
Золотинка объяснила, ничего не скрывая.
— Ты и ко мне можешь заглянуть? В душу? — сказал он, едва выслушав.
— Да, — призналась она еле слышно.
— И уже заглядывала?
— Два раза, — призналась Золотинка. — Только сегодня. А раньше нет.
— И что ты там увидела? — он стал насторожен и собран.
— Увидела то, отчего я люблю тебя еще больше, — сказала она с неожиданным спокойствием. Словно приняла вызов.
Юлий молчал только мгновение.
— Но я прошу тебя никогда больше, никогда этого не делать.
И Золотинка не колебалась.
— Это невозможно, — возразила она. — Я не хочу обещать того, что не смогу выполнить.
Юлий выпрямился. От лица отхлынула кровь.
— Иди сюда, — сказала она тогда звучным голосом, в котором были сила и страсть, готовность победить и принять поражение — как получится. Позвала так, что нельзя было не повиноваться.
Юлий подошел, обогнув заваленный объедками стол, и Золотинка, не вставая, взяла его руку, обняла ладонями и стиснула.
— Юлий, — сказала она, — Юлька. Родной мой… — голос дрогнул. — Если я потеряю тебя, мне будет трудно жить. И не знаю, понимаешь ли ты… — слезы чудились в ее глазах, — понимаешь ли ты, что такое волшебник, волшебница? Нити жизни пронизывают нас через живую плоть, и на этих нитях мы подвешены. Мы мучаемся, мы страдаем разлитым в воздухе страданием… мы… мы одиноки. Ужасно, безмерно одиноки, обреченные на свой путь. Я крепко держу тебя, я держусь за тебя… потому что я держу редкое счастье любви. Если ты бросишь меня, если предашь… О! Не знаю… — она покачала головой, закусив губу. — Юлька, я открою тебе душу. Навсегда. Я сделаю так, что ты будешь читать в моей душе так же ясно, как я читаю в твоей. Пройдет немного времени, и ты почувствуешь мои мысли, мельчайшие, тайные, мелкие, мелочные, суетные, недостойные побуждения — все будет тебе открыто. Мы станем одно. Послушай и подумай. Это… это испытание. Это страшное испытание. Мы срастемся чувствами. Каждая боль будет двойной болью. И кто скажет, искупит ли двойная радость двойную боль? Я взвалю на тебя все. Временами ты будешь чувствовать, что на тебе нет кожи, и пыльный ветер будет причинять тебе боль, будто тебя закидывают камнями. Ты будешь чувствовать то, что я. Мерзость жизни, все подлое, безобразное, что лезет наверх и торжествует, будет пробирать тебя ознобом и отвращением. Ты будешь корежиться там, где другие жуют и жизнерадостно мычат. Мне и сейчас страшно — за тебя. Я знаю, что не должна этого делать… Но я не могу, не хочу жить без любви. Юлька, Юлька, боже мой, какое это счастье — любить! Жить полной жизнью! Ты хочешь разделить со мной все?
— Да! — сказал он одно слово.
И они оказались в объятиях друг у друга, слившись в головокружительном поцелуе, без дыхания, почти без чувств, почти в обмороке… И когда отстранились, чтобы продлить жизнь судорожным глотком воздуха, то обнаружили, что очутились на залитом вечерним светом взгорье, среди покрытых полеглой травой холмов. Это было совсем не то, что помнили они, когда сомкнули губы и тела в сумраке зеленого балагана.
— Что это? — пробормотал Юлий, не выпуская Золотинку из рук, так что ей пришлось чуть откинуться, чтобы оглянуться.
— Не знаю, — бросила она, нисколько не встревожившись. — А вон, гляди!
Они увидели залитую чарующим светом равнину, которая открывалась за резкой чертой обрыва. Провал на десятки верст тонул в тончайшей розовой мгле. Дольний, подножный мир. А здесь, в горних пределах, здесь не было ничего — разреженная пронизывающая пустота.
Взявшись за руки, они медленно приблизились к обрыву, чтобы можно было видеть великую реку далеко внизу и сбившиеся к береговой полосе корабли. Тусклой рябью рассыпались по вечернему стану костры.
— Помнишь? — спросила Золотинка.
Юлий бегло обернулся и кивнул.
— Это чье? — спросил он, подразумевая чье это воспоминание, в чью душу попали они, как в явь.
— Наше, — сказала Золотинка.
Но, верно, ошиблась. Это было ее воспоминание. Юлий — каким видела его Золотинка три года назад над великой рекой Белой — сидел на скале, свесив ноги. И нужно было напомнить себе, что это призрак, потому что мир, в который они вступили, обладал совершенной достоверностью впечатлений, запахов, ветра, мягкостью трав и твердостью камня под ногами.
Обрыв здесь падал отвесно на сто или двести саженей, а ниже начиналась крутая осыпь обломков. Самую бровь горы рассекала трещина, она отделила готовый отвалиться и чуть наклонившийся в бездну ломоть. На этом-то обломке, на верхних его камнях — выше только небо — и устроился с непостижимой смелостью призрачный мальчик-с-пальчик на сидении великана.
Былой Юлий не оглядывался и не слышал, как подходили к нему (через три года пространства и времени) другой Юлий и другая Золотинка… Он исчез, стоило им отвлечься, перекинуться взглядом, отчего они тотчас же опять слились губами.
Юлий с Золотинкой, усмехаясь, опустились там, где сидел бежавший от поцелуев мальчишка. Придерживаясь за щербатые выбоины скалы, они спустили ноги в пропасть. Внизу скользили орлы. На каменистой земле обрыва топорщились жесткие травы, метелки их свисали в беспредельную пустоту.
Скала их, как высокий престол, вторглась внутрь огромного, вселенских размеров храма. Затерянные над головой колонны смыкались где-то в небесной выси, отстоящие на версты стены слагались из похожих на горные отроги потоков камня. Весь необозримый простор чернел сотнями тысяч и миллионами народа — все лица обратились к скале, где стояли Золотинка с Юлием посреди храма.
Она была в неожиданном, диковатом наряде из огненно алых и красных лоскутов: острыми языками пламени они лежали на бедрах, почти не скрывая ноги, почему-то босые. Рассыпанные прядями волосы горели чистым золотым цветом, узкая белая лента на лбу стягивала этот жар. Юлий — весь в белом: короткое полукафтанье, сверкающие кружева, тесные белые штаны, обрисовывающие сильные икры, и белые туфли.
И грянул хорал. Словно отверзлась бездна, вскинула их мощным созвучием голосов и труб, вскинула, понесла, переворачивая сердце, спирая дыхание…
— Что это? Где это? — сказал Юлий, окидывая взглядом пламенеющий наряд Золотинки.
— Молчи. Это нигде, — сбивчиво отвечала она и пожала его руку. — Наверное, я представляю нашу свадьбу.
Он усмехнулся. То была любовная, ласковая насмешка… мимолетная и грустная насмешка взрослого над ребенком, и значит, по сути дела, насмешка взрослого над собой.
И все исчезло.
Они сидели на скале. Золотинка — в платье с потрепанными кружевами, беловолосая. Юлий — в прежних лохмотьях. Он попросил:
— Давай еще.
— Это не от меня зависит, — призналась она. — Непроизвольные движения души. Неожиданные, неподвластные разуму — как во сне. Все, что мы чувствуем, помним или не помним, но все равно храним в подвалах памяти… Мечтаем, жаждем, страшимся… стыдимся — все подряд. Ты можешь увидеть невероятные вещи и совсем не красивые. Бог знает какую чепуху.
И верно, она знала, что говорила, когда предупреждала о случайностях воображения.
Правда, такого конфуза, что последовал затем, она, должно быть, и в худшем сне не могла ожидать. Хотя вроде бы понимала, что страх неблаговидных случайностей как раз и производит непрошеные выбросы воображения.
Туман под их ногами тихо стлался, свиваясь в изменчивые призраки не определившихся еще видений. И вдруг, сразу и резко обнаружилась иная действительность: над ними, занимая собой небо, поднимались черные бока близко составленных кораблей.
Это были ладьи великокняжеского боевого флота на берегу Белой. Золотинка тотчас же поняла, что последует, едва увидела себя, которая вынырнула из воды и, поймав ногами дно, отвела со лба мокрые волосы…
— Не смотри! — испуганно дернулась Золотинка, пытаясь закрыть Юлию глаза, но он ничего предосудительного пока не видел и шутливо боролся, перехватывая ладонь, целовал и ладонь, и губы. Они боролись, а Золотинка-призрак подняла голову.
…Тесно составленные друг к другу суда смыкались продольными свесами, назначенными для того, чтобы увеличить развал бортов. К несчастью, свесы эти, имевшие по всей длине сквозные гнезда для весел, напоминали скорее решетку, чем надежную крышу над головой. Когда Золотинка встала на ноги и затаилась, почитая себя в относительной безопасности, дырявая крыша над ней потекла. Повеяло острым запахом крепко настоянной за ночь мочи. Пробужденные на ладьях мужики в нижних рубахах и подштанниках все разом, позевывая, занялись естественным поутру делом.
Золотинка кинулась на Юлия, заслоняя его собой от зрелища своего прошлого, опрокинула на камни и навалилась — он уж не смел сопротивляться.
За спиной понемногу стихало. Повеяло молочным туманом, простыми запахами сырости, леса, лесной тропы. Она решилась приподняться, освобождая Юлия… Но он не сразу открыл глаза, а притворно потянулся, словно просыпаясь.
— Подумаешь, — сказал он еще с некоторой неуверенностью, поскольку просто не знал, как подступиться к закоченевшей в горе невесте.
— Ты забудешь это? — глухо спросила Золотинка, не оборачиваясь.
Он не удержался от смешка:
— Ну, эти природные явления мне, в общем-то, до некоторой степени известны. Нельзя сказать, чтобы я столкнулся с ними первый раз в жизни.
Похоже, Золотинке не приходилось еще смотреть на дело с такой точки зрения. Она задумалась. Притих и Юлий. Задумался о своем, вспомнив, что и сам уязвим, наверное…
Золотинка, по-прежнему не оборачиваясь и не смея глянуть в глаза любимому, обнаружила, что очутилась в потемках… в вечерних покоях Юлия в Толпене как будто. Она обернулась — за краем скалы, где была дверь, стояла незнакомая, впрочем, может быть даже, смутно знакомая женщина.
Потупив очи, волоокая красавица протянула книгу… держала книгу на весу, ожидая того, кто ее возьмет. Но никто не брал.
Золотинка ясно почувствовала, что Юлий обмер.
— Убрать это все? — сказала она, шмыгнув носом. Она угадывала, что последующее будет ему крайне неприятно.
Судорожно, коротко оглянувшись, Юлий кивнул, и еще кивнул, и даже повел рукой, безотчетно отрицая видение. Но Золотинка лишний раз убедилась, что, запустив события, ни над чем уже больше не властна. Чувственная красавица с полной шеей и высокой грудью, с истомой в нежных выразительных чертах лица и негой трепетно приопущенных ресниц не желала исчезать. Тот Юлий, в спальне, вдруг поднявшись, сделал шаг и обхватил женщину…
— Это кто? — прошептала Золотинка, не понимая, зачем нужно ей знать кто.
— Милава, — ответил, как огрызнулся, Юлий.
И еще одно, не одно — мучительную череду мгновений спустя, когда те двое, что стонали в объятиях, не замечая онемевших свидетелей, начали валиться на покрытый ковром пол, Юлий сказал деланно небрежным и жалким оттого голосом:
— Может, кончим на этом?
— Не знаю, как это сделать, — с какой-то униженной поспешностью отозвалась Золотинка. — Я открыла наши души… Теперь не закрыть.
Словно опомнившись, она резко опустила голову на грудь и зажмурилась. Но не могла не слышать, как шуршат одежды, с шорохом скользит шелк, раздаются подавленные вздохи, невнятные, затонувшие в похоти слова.
Юлий — тот, что на скале, — цедил неразборчивые ругательства и раскачивался, отмахивая кулаком, словно испытывал необоримое побуждение броситься на соперника — на самого себя — того что копался сейчас в завязках, пуговках и застежках сомлевшей женщины.
А Золотинка едва жила, оглушенная до такого мучительного сердцебиения, что должна была упереться в землю и шевелить плечами, чтобы высвободить из тенет сердце.
Раздавленная, она поползла от края пропасти прочь и непонятно как — по ошибке или по извращенной потребности мучаться — вскинула невольно глаза. И то, что увидела: голый зад, раскинутые ноги — заставило ее вскрикнуть, без звука разевая рот… Кинулась ничком на скалу.
«Скорее, скорее, скорее… прекратите… я не могу», — дрожала она в беспамятстве и все вскидывала плечи, чтобы не зашлось, не остановилось схваченное клещами сердце.
Она не понимала времени, ничего, кроме муки. И когда почувствовала руки Юлия — не поняла. Она не сопротивлялась, потому что не понимала. Он пытался приподнять, она поддалась.
Юлий обнимал ее молча и тихо, они прижимались друг к другу, как испуганные, потерявшиеся в лесу дети.
То, что творилось перед скалой, давно кончилось. Может быть, происходило нечто другое. Может быть, многое успело произойти вокруг, меняясь, а они все сидели обнявшись, перебирали друг друга руками, чтоб захватить покрепче, — просто держали, ничего не замечая вокруг. Вздыхали, соприкасаясь мокрыми щеками, мешая слезы… благодатные слезы… слабый утешительный дождик посреди засухи. Временами кто-нибудь говорил — несколько случайных, но добрых слов. А целоваться не смели, сторонились они поцелуев, как кощунства. Ничего, кроме братских, исполненных внутренней грусти объятий.
Они забыли время. Они не торопили его, зная, что время лечит… лечит, позволяя вздохнуть грудью, осторожно, несильно вздохнуть, так только, чтобы не поднять засевшей на дне души боли.
Из глубин памяти всплыла маленькая девочка в золотых кудряшках, которая просила Поплеву: «Суй лялю!». И Юлий сжимал прекрасную девушку с белыми волосами, которая хранила в себе мистическую связь с давно затонувшей в волнах прошлого славной малышкой.
Юлий смотрел на Золотинку просветленными, умытыми грустью глазами, и в этом взгляде было восхищение, и была жалость, в которой нуждается все живое. Жалость, которая давала ему право стать вровень с великой волшебницей Золотинкой, стать рядом, подняться в потребности защитить и уберечь.
Жалостью перевернулось сердце, еще недавно изнемогавшее под гнетом безысходного, не дающего роздыху восхищения.
Восхищением билось сердце — Юлий ощущал его рядом — Золотинка улыбалась и бледнела, позабыв на устах смятенную улыбку — она проникла в сокровенную память того, кто бился за жизнь брата в наполненной порождениями тьмы башне… Золотинка видела продранные чулки и первый мальчишеский поцелуй… поцелуй, что вернул ей улыбку и краски жизни, потому что мальчишеская любовь княжича и дочки конюха теперь и отныне принадлежала ей, Золотинке. Все это принадлежало ей, все, что было с ребенком, с мальчишкой, с юношей, несчастья его, радость и отвага и даже любовь его к дочке конюха тоже была ее — Золотинкина. Она улыбалась и мучалась лицом, считая нужным скрывать глупую, совсем как будто не к месту радость, и тыкалась ему головой в грудь, не в силах с улыбкой справиться, закрывала себе глаза волною белых волос, но и там, спрятавшись на груди Юлия, продолжала беззвучно смеяться.
Прошлое, сплетаясь диковинным узором видений, проникало в настоящее, и так хотелось, чтобы девочка Золотинка встретила мальчика Юлия и они бы узнали друг в друге будущее, успели бы обменяться несколькими ободряющими словами, прежде чем разбежались опять на годы. Но, верно, это было бы насилием над природой вещей. Слишком многого они хотели, так много имея — друг друга! Они вздыхали от невозможности вместить столь многое, странно как-то похмыкивали и посмеивались, встречаясь глазами, покусывали губы и, расставшись на мгновение, тотчас же искали друг друга руками, завороженные чужим прошлым, которое становилось для них настоящим.
Вдруг сразу со всех сторон высыпали алмазной пылью звезды.
Они теснее прижались друг к другу — если только это было возможно, и увидели в пустоте космоса медленно ширяющего змея. Змей приближался, увеличиваясь в размерах. Вот обнаружил он уже свой исполинский рост, закрывая собой звезды, и резко взмахнул крылами, раскинул их в стороны, чтобы задержать полет перед скалой, на которой примостились юноша и девушка.
Несоразмерно большой для маленьких людей, должен он был опустить хвост и туловище куда-то вниз, так что скалу доставала только костяная голова. И голова эта — сама, что скала, — раскрыла пасть:
— Встаньте, дети!
Они поднялись, не выпуская друг друга.
— На радость и на горе, на счастье и на несчастье, на всю жизнь венчаю вас, умирая, — раскатал змей гремящий в просторах вселенной голос. — Отныне вы муж и жена. Плодитесь и размножайтесь, храните жизнь!
Крючковатые когти крыла осенили новобрачных сверкающим золотым венцом.
— Любите жизнь и живите любя! — молвил из глубины столетий змей и отпал, угасая, словно только тем еще и держался до последнего мига, что благословлял идущую на смену смерти жизнь.
Он опрокинулся на спину и полетел, кувыркаясь, теряя размеры и ясность очертаний, пропадая и растворяясь.
И они провалились — очутились на песке подле мерно рокочущего моря.
На востоке за краем гор поднималось солнце нового дня, а море, взволнованное бессонной ночью, пенилось и катило валы по смутному своему простору до самого окоема.
Они же, Юлий и Золотинка, глядели друг на друга так, словно что-то совсем невиданное уяснив, окончательно запутались. И Золотинка сказала прерывающимся от слабости голосом:
— О-о-ох!
Вот и все, что она сказала.
Юлий стиснул ее двойным захватом вкруг гибкого стана, прижался головой к животу, повыше обнаженного лона и замычал, зажмурившись от невозможности высказать, выплакать, выкричать, выразить все, что мощно и страстно баламутило душу.
Усилие, которое делает человек, чтобы достичь большой и трудной цели, колеблет действительность, мало-помалу меняя ее очертания, так что искажает наконец очертания и самой цели — искомое редко соответствует первоначальному замыслу. Простейшее объяснение этого достаточно хорошо проверенного опытом феномена — «такова жизнь», следует отвергнуть как неоправданно эмоциональное. Слышится тут нечто вроде осторожного, в сдержанных выражениях упрека. Но жизнь не обманывает. И не награждает. Она не журит и не поучает, не выдает похвальных грамот и свидетельств о выдающихся достижениях — менее всего жизнь походит на добросовестного школьного учителя. Поощрения и порицания, праздники и несчастья создают себе люди, пытаясь размерить человечески постижимыми понятиями безбрежный океан пространства и времени. А жизнь… жизнь — это только волны, бесконечной чарующей чередой, то грозовые, то высвеченные солнцем и все равно безразличные к пловцу, бесконечные, бесконечные, как вечность, волны…
Усилия, которые прилагали Золотинка и Юлий, были особенно велики, потому что они, эти двое, не могли отыскать себя и друг друга, не переменив действительность. И, напрягаясь благоустроить действительность, они обнаружили, что мир не стал проще, что усилие не упрощает, а усложняет мир, что хаос прост, а порядок сложен.
Поднявшись на вершину, они не нашли там никакого «жили-поживали, добра наживали». Напротив, они увидели путаницу горных дорог и новые дали, встретили соблазны нехоженого пути. Отыскав друг друга, они как будто бы продолжали искать, так до конца и не уверенные, что нашли; они заново друг к другу присматривались, словно опять и опять проверяя, да точно ли это он, она ли? И если действительно он, она, то я ли это на самом деле?!
И то, что Юлий дважды влюбился в одну и ту же женщину, которая повернулась к нему двумя различными и даже прямо противоположными сторонами женственности, следует признать происшествием скорее символическим, чем необыкновенно-сказочным. Большая, счастливая любовь — это ведь и есть похожая на вдохновенный талант способность влюбляться в одну и ту же женщину!
Через одиннадцать лет после замужества Золотинка решилась исполнить давно взлелеянный замысел и, оставив мужа, детей, отправилась в долгое плавание через главу «Истина» основных Дополнений, она должна была покинуть земную жизнь на полтора года. Вернулась Золотинка с особенным, отрешенно-далеким выражением на лице, которое немало испугало истомившегося разлукой Юлия. И нужно ли говорить, что это была третья женщина в облике Золотинки, в которую опять, без памяти, со страстью ступающего в неведомое юноши, опять и заново влюбился Юлий?! И умудренная, просветленная знанием Золотинка, разве она не нуждалась в любви, чтобы отогреться от пронзительных сквозняков истины? Заново и заново любили они друг друга, словно меняясь местами.
С самого начала, соединившись, Юлий и Золотинка испытывали неутолимую потребность насмотреться друг на друга и не раз заводили разговор, что хорошо бы оставить дела и пожить в уединении. Все это осталось мечтанием: события, люди не позволили им заняться собой и насладиться философическим покоем. Грозовые раскаты общественных перемен, неустанная борьба с полчищами одичалых едулопов, затем вторжение никому не ведомой прежде нечисти Чернолесья, за спиной которой маячили могущественные колдовские силы, те странные перевороты и подмены, которые впоследствии неточно окрестили заговором волшебников — все это врывалось в жизнь одно за другим, не давая как будто бы времени на раздумья. И однако же, при все при том Юлий оставил после себя несколько томов глубоких по мысли сочинений, а слава Золотинки как выдающейся волшебницы перешагнула границы государств и веков.
Достойно удивления, в самом деле, что правление Юлия и Золотинки, двух мудрых и человечных государей, которые много переменили к лучшему в Словании, которые положили первые начала народоправства, это правление проходило под знаком неслыханных бедствий и беспрерывных войн с Черным лесом — ведь именно Слования, что бы там ни говорили мессалонские, джунгарские, амдоские летописцы, приняла на себя главный удар черной мрази, которая грозила затопить мир. И все же эта тяжелая эпоха осталась в народной памяти как век исполинов, век великих помыслов и великих свершений. Великое время призвало на арену истории подлинно великих государей.
Что же до прочего, то нужно сказать, что великое время, так же как всякое другое, оставляет достаточно простора для глупостей и для смеха, для маленьких надежд, маленького счастья и большого горя — для всего на свете!
Зимка Чепчугова дурно кончила. Старый Чепчуг напрасно уговаривал дочь оставить столицу с ее тяжелыми для Зимки воспоминаниями и возвратиться в мирный Колобжег. Для Зимки это было уже невозможно — отравленная прошлым, испытав самые сильные страсти и впечатления у начала жизни, молодая, здоровая, красивая женщина чувствовала себя конченым человеком, простое счастье: дети, семья, очаг, тихий вечер — было ей непонятно и отвратительно. Напрасно промучавшись с непочтительной, грубой дочерью около года, Чепчуг Яря уехал на родину, к своим больным, а Зимка продолжала шляться по кабакам, где оживала под действием получарки вина и страшным шепотом с подмигиваниями и экивоками рассказывала собутыльникам о тайнах великокняжеского двора, свидетелем которых кое-кто, возможно, и сам был.
Зимка спилась и очень быстро, за несколько лет. Однажды рано поутру ее нашли в канаве избитой, истерзанной и бездыханной. Праздные языки злословили, что Зимка убита по приказу государыни Золотинки. Но мы точно знаем и ручаемся, что это чудовищная и нелепая клевета. С другой стороны, опять же, толковали, что Золотинка выказала в отношении стародавней колобжегской подруги такое коварство и изощренную хитрость, какие и на ум не взойдут тем, кто видит повсюду грубое насилие. Золотинка намеренно направила несчастную женщину по пути пьянства, ввергла ее в ничтожество, чтобы нравственно уничтожить тем самым уже поверженную соперницу.
В последнем случае, увы! как это чаще всего бывает, ложь и правда мешались в ядовитом соотношении, какое из простой одинарной лжи производит ложь сугубую. Деньги у Зимки, и в самом деле, водились. Она никогда не признавалась, откуда они берутся, но говаривала зато, что деньги для нее мусор, тьфу! И подтверждала это делом, швыряя в кабатчика золотом. Это было. Известно также, и совершенно достоверно, что Зимка не раз и не два встречалась с государыней Золотинкой. Золотинка же, теперь мы можем это сказать, с достохвальным красноречием уговаривала незадачливую соперницу бросить пить и упражняла на ней свои волшебные приемы в расчете пробудить в Зимкиной душе мир, равновесие, любовь к цветам, детям и наслаждение утренней свежестью. Золотинка обещала Зимке всяческую помощь и содействие в любом благоразумном деле (исключая, разумеется, сближение с Юлием) или замужестве. Кончались эти задушевные разговоры всегда одинаково: обе женщины навзрыд плакали, обнимались, а потом Зимка уходила, забрав тяжелый кошель с золотом, и давала страшный зарок покончить с прошлым.
Но, может быть, только они по-разному понимали прошлое — в этом все дело. Золотинка понимала под прошлым пьянство, а Зимка нечто другое. Наверное, тут Золотинка и переоценила свои силы: замечено было, что после этих встреч Зимка пила особенно яростно и безудержно, а напившись, с изуверским бесстыдством поносила слованскую государыню самыми грязными, матерными словами. Запойные припадки сразу после раскаяния имели, между прочим, еще и ту подоплеку, что Золотинка всякий раз возвращала Зимке потраченное пьянством здоровье, не отпускала ее от себя, не залечив синяки и ушибы, расслабленное водкой нутро и даже один раз проломленный череп. Так что излеченная, обновленная телесно и духовно Зимка принималась за старое с обновленной страстью… и возвращалась к Золотинке не прежде, чем снова начинала ощущать себя побитой, охромевшей собакой. Раз от разу, надо сказать, лечение давалось Золотинке все хуже, она примечала у Зимки признаки необратимого разрушения. И, в конце концов, волшебство обнаружило свое бессилие перед пьянством.
Потом Золотинка корила себя, что не так и не то делала, что не так нужно было обходиться с уязвленной, ожесточенной и глубоко несчастной душой. Конечно же, Зимка не могла снести ее, Золотинкиного, великодушия! Да и кто бы это вытерпел, размышляла Золотинка, какие нужно силы иметь, чтобы снести великодушие той, кого ты пыталась поразить насмерть шпилькой?! Кинжал еще подразумевает великодушие, но шпилька… Должно быть, Зимка это очень хорошо понимала. Отсюда ожесточение, с каким она тратила то, что получала, с каким она разрушала чудом возвращенное здоровье. Золотинка припомнила, что несколько раз лечила кровавый синяк, который заново возникал на одном и том же месте левой руки, и только удивилась теперь, почему ж прежде не понимала такой простой вещи: Зимка нарочно разбивала себе руку там, где залечено.
Впору было содрогнуться, заглянув в эту сумеречную душу.
А слезы, слезы умиления? Они были совершенно искренни. Потому что Зимка за этим и приходила — чтобы насладиться собственным унижением… чтобы унижение это себе напомнить, растравить притупленную пьянством боль. И однако ж, она страдала, страдала безумно, безысходно, без надежды и утешения. Плакала — потому что страдала. И ненавидела, потому что плакала. Из черного круга этого нельзя было выбраться даже с помощью волшебства… Золотинкиного волшебства.
Вдруг Золотинка поняла и то, что самонадеянностью своей загубила Зимку. Любой средней руки волшебник (именно волшебник, а не волшебница!), может быть, справился бы с этим горем. Но не Золотинка. Нельзя было ей и подходить близко. Со своим милосердием. Преступным.
Печальный урок, однако, не многим помог Золотинке. В другом случае вина ее определилась достаточно рано, и уж понятно было, что все идет вкривь и вкось, а события все равно катились той же кривой колеей. Речь идет о случае с Поглумом и Фелисой.
Однажды, просматривая донесения Приказа наружного наблюдения, Золотинка наткнулась на полученное от довольно опытной орлицы известие о затерянном в дебрях Меженного нагорья хуторке. Хутор этот представлял собой сложенную из каменных глыб ограду, внутри которой стояла крытая плоскими плитами избушка. Хозяйничал там исполинский голубой медведь, а в крепости он прятал пленницу — изумительной, неземной красоты девушку.
Золотинка тотчас же сообразила, что голубой медведь — Поглум из рода Поглумов, которые не едят дохлятины, а девушка, разумеется, — Фелиса, умалишенная узница Рукосила. Однако прошло после этого еще полгода, прежде чем Золотинка смогла выбраться в гости к Поглуму.
Она нашла их в счастливом согласии между собой. Каждый день, едва снежные вершины гор вспыхивали праздничным сиянием солнца, Поглум бережно принимал Фелису на руки и выносил через ограду. День напролет она резвилась с бабочками где-нибудь в укрытом от ветра уголке, а медведь шастал окрест, собирая для девушки ягоды, съедобные коренья и травы.
Поглум делился своими тревогами с высокой гостьей: девушка, дескать, слишком «печальненькая», «бледненькая» какая-то, понимаешь, «смирненькая», слишком уж она «послушненькая». И потому, значит, «слабенькая», что без нужды «задумчивенькая». Золотинка посчитала нужным объяснить хлопотливому медведю, что Фелиса все ж таки не в себе, что разум девушки смущен и расстроен. И что большого труда не будет отыскать этот заблудший разум и укрепить его оградой понадежнее. Вроде той, которую Поглум построил вокруг избушки. Сравнение показалось ему убедительным.
В два счета возвращенная Золотинкой к разуму, Фелиса испугалась огромного мохнатого зверя до судорог. Она дрожала, стараясь забиться в угол при одном приближении облитого слезами медведя, который подползал на брюхе, чтобы казаться меньше. Помочь этому несчастью не имелось никакой возможности.
Золотинка, промаявшись несколько дней с двумя несчастными существами, объявила медведю приговор. Прихватив Фелису, она отправилась в обратный путь, а Поглум потащился следом. Он не отстал от них до самого Толпеня и, к великому изумлению изрядно перепуганных толпеничей, поселился на пустыре поближе к городу.
К несчастью, опасливое любопытство толпеничей приняло дурное направление: влюбленный медведь оказался беззащитен перед дикими выходками шутников, которые наглели тем больше, чем больше смирения выказывал расслабленный чувством Поглум. Эта поверженная в горе гора способна была постоять за себя так же мало, как несмышленый ребенок: Поглума дразнили, наделяли его бранными (совершенно несправедливыми) кличками, в него кидали камнями, подкладывали ему в булки стекло и гвозди, в него плевали, его обливали на смех помоями, а влюбленный только вздыхал, кашлял, перхал застрявшей в горле дрянью и заливался слезами на потеху расшалившейся сволочи.
С другой стороны, что-то неладное происходило и с Фелисой. Молва не пощадила чистые отношения медведя и девушки, болтали всякий вздор, и этого было достаточно, чтобы Фелиса, жадно внимая всему, что говорят, наотрез отказалась видеть Поглума. А за утешителями дело не стало. Изумительной, неземной красоты девушка с загадочным прошлым (особый смак которому придавали толки насчет ее отношений с медведем), красавица под особым покровительством государыни, она… она вышла замуж на третий день по прибытии в Толпень. Ее увлек первый же прощелыга, который набрался дерзости предложить свою руку и сердце прямо на улице, как раз между лавкой портного и лавкой золотых дел мастера. Красноречивый жених, не теряя времени, отвел Фелису в церковь, где она сказала попу «да», а потом уж возвратилась в лавку ювелира, до которой не дошла с первого раза всего нескольких шагов. Через день Фелиса вышла замуж вторично — за другого щеголя, известного в городе сердцееда и волокиту. Этот, возвращаясь на заре с ночной попойки, встретил ее на тихой предрассветной улице в подвенечном наряде и обомлел. Вторичное венчание произошло по крайнему простодушию девушки, которой очень хотелось использовать свой ангельский подвенечный наряд по назначению, — она заказала его уже после замужества. Привыкнув рано вставать и лазить по горным кручам, Фелиса первый раз тут надела фату и спустилась из окна своей спальни, чтобы пройтись.
Безусловно, если бы кто-нибудь озаботился вовремя объяснить Фелисе, что два раза подряд выходить замуж не принято, добронравная девушка не стала бы этого делать, она вполне способна была понять здравые соображения.
Однако кончилось это печально — поединком между мужьями, которые наотрез отказались принимать в расчет здравые соображения и так хорошо доказали это друг другу, что обоих унесли с поля едва живу. А Фелису увлек третий — часовой, которого Золотинка поставила перед комнатой красавицы во дворце, чтобы дать ей возможность подумать и выбрать одного из двух мужей.
Часовой увлек ангелоподобную Фелису без всякого замужества — иначе бы она, конечно же, не пошла, получив на этот счет исчерпывающие наставления.
Словом, возрожденная, заново родившаяся Фелиса переживала безмятежную пору детства, превратности жизни ненадолго омрачали ее прекрасное лицо, а слезы — она куксилась от всякого упрека — высыхали, как утренняя роса под солнцем. Безжалостная, словно ребенок, который не понимает мучений попавшего ему в руки кузнечика, она сеяла вокруг себя смуту, раздоры, страдания, калечила судьбы и разбивала сердца, не успевая даже заметить значительность совершенных ею деяний.
А Поглум глядел на мир затуманенными глазами. Можно подумать, он начинал слепнуть — если судить по тому, как долго и натужно вглядывался в лица обидчиков, напрасно пытаясь уразуметь, что нужно этим беспокойным людям. И однажды, приподняв похожую на обтаявшую глыбу льда голову, с тупым недоумением уставился он на мальчишек, которые швыряли комья грязи в маленькую девочку. Малышка, которая гналась за ними с надрывным плачем «и я с вами!», остановилась под градом брани и угроз, но все равно не уходила, размазывая слезы по грязному личику. «Чего увязалась?! — выходили из себя мальчишки. — Пошла к черту, сопля малая! Домой катись, домой! Мы на медведя идем! Медведь тебя слопает! Убирайся!» — «Не слопает, — канючила девчонка. — Не слопает!»
Поглум глядел, и сердце его ныло от жалости. Тем более, что девочка-то была права. Лукавые мальчишки лгали, напрасно запугивая малышку, напрасно ее обижая и обманывая, — медведь и обыкновения такого не имел — людей есть! Когда же, получив в грудь увесистый ком грязи, девочка залилась слезами, но не сошла с места: я все равно с вами… Поглум поднялся.
Люди давно уж забыли, какого он роста.
Он двинулся вперевалку к мальчишкам… они попятились, обомлев. Поглум разинул пасть и рявкнул. Жестокосердных обманщиков, нерях и драчунов, злостных игроков в лапту и непослушных сыновей словно ветром сдуло. А девочка осталась.
К тому же ее звали Чука. Поглум прослезился, когда об этом узнал. А когда Чука сказала: «Не надо плакать!» — и робко тронула исполина за лапу… Сами понимаете, участь Поглума тут и решилась.
Домой девочка возвратилась с огромным страшным зверем, и перепуганные родители Чуки, оправившись от ужаса, приставили Поглума крутить ручную мельницу. Теперь уж никто не смел тронуть медведя, потому что он не был больше бездомным, безродным существом, у него была Чука, еще одна маленькая крошка в люльке, большое хозяйство на руках, и понятно, что Поглум должен был заботиться о чести семьи. К тому же хозяйка, Чукина мама, уверившись в трезвости и хорошем поведении зверя, обещала поручить его заботам еще одну, третью крошку, пока лишь задуманную. А счастливый, упитанный, довольный собой медведь… кто ж его тронет?!
Ну вот, надобно вспомнить еще несколько лиц и можно будет завершить наше оборванное по необходимости повествование.
Оставшись без волшебного камня, который он передал Золотинке, Буян не смог противостоять грубой силе и попался в пору памятных всем пигаликам погромов. Покалеченный в застенках Рукосила жестокими пытками, он вышел на свободу, когда Золотинкой покончила с оборотнем и власть в Словании переменилась. Однако, справедливо или нет испытывая непроходящее чувство вины за неудачи Республики, Буян подал в отставку и перешел на преподавательскую работу. Некоторое время спустя после того, как Золотинка объявилась слованской государыней, он навестил ее в столичном городе Толпене и каждый год с замечательной размеренностью гостил у нее потом неделю или две — сколько считал приличным, не выказывая навязчивости. Однажды без задней мысли, мимоходом, не успев и сообразить, что делает, Золотинка заглянула в душу старого друга и с внезапным, как оторопь, смущением обнаружила, что бывший член Совета восьми давно, безнадежно (нелепо) и страстно в нее влюблен. Внятное обоим открытие испугало обоих, и оба нашли в себе силы ни словом не обмолвиться о том, что не имело ни разрешения, ни исхода. И тот, и другой нашли в себе достаточно деликатности, чтобы не изменить отношений. Только Буян как будто бы чуточку отдалился, стал он суше и строже, а Золотинка — чуточку бережнее и нежнее. Но по-прежнему, словно по расписанию, приезжает маленький пигалик в гости — раз в год. Молчаливая дружба-любовь эта озаряет всю жизнь Буяна.
Ананья поселился в деревне и пишет воспоминания. Временами он отправляет в Толпень «великой государыне и великой княгине Золотинке лично в собственные ее руки» толстенное письмо на десяток-другой листов. Писания эти содержат плоды раздумий и наблюдений, предположения, соображения, наставления Ананьи по широкому кругу текущих государственных дел. И хотя Ананья ответа не получает, не устает писать. Впрочем, говорят, он узнал стороною совершенно точно, что все письма за много лет получены и внимательнейшим образом прочитаны. Иного ему и не надо. Так уверяет Ананья.
Поплева. Поплева — это отдельный разговор, всего не перескажешь, а новую повесть начинать уже не с руки. Заметим только (что, впрочем, и без нас известно), что Поплева — выдающийся волшебник. Это немало значит в Словании, где волшебство в правление Золотинки и Юлия стало повсеместным (хотя и не обыденным, конечно же) явлением. Годы Поплеву как будто бы не берут, он крепок, бодр и деятелен. Внуков, детей Золотинки и Юлия, он любит, но отнюдь не балует.
Четыре заколдованные души, что сжимала мертвая рука погребенного снегами Порывая, не остались без помощи. Уведомленные Золотинкой, пигалики тотчас же занялись истуканом, не прошло и полгода, как они заставили Порывая пошевелиться, и еще через несколько месяцев, потерявший всякое терпение и надежду на покой, доведенный до отчаяния, истукан разжал руку и выпустил волшебный перстень с упрятанными в нем жемчужинами. Среди спасенных пигаликами волшебников и волшебниц оказался и Миха Лунь.
Миха Лунь теперь практикует под вывеской «личного волшебника государыни», но, сколько мы знаем, слава его дутая. С годами он стал болтлив, самонадеян, несносен, однако многим именно это и нравится, многие полагают, что самоуверенность и хамство — это отличительные черты подлинного волшебника, что у выдающихся личностей нечего искать наших обычных людских добродетелей. Миха имеет тысячи восторженных почитателей и особенно почитательниц.
А вот волшебница Анюта, увы! не найдена. Золотинка ее не забывает и не теряет надежды, что пигалики, разбирая завалы Каменца, может быть, найдут еще невзрачную жемчужину, в которой заключена душа этой замечательной женщины.
Дворецкий из Каменца Хилок Дракула обнаружился однажды вполне нечаянно. Если, конечно, можно считать нечаянностью посланное в одиннадцатый раз письмо. Все эти годы, как выяснилось, дворецкий Хилок с внушающим уважение постоянством посылал слованской государыне Золотинке поздравления по случаю очередной годовщины восшествия на престол. Хилок оказался последним во всей стране, кто не заметил еще, что годовщина (которая не имела, вообще говоря, никакого отношения к Золотинке, потому что празднование завела ее предшественница Зимка) давно уж не отмечается, хотя никем как будто и не отменялась. Груды поздравлений из года в год становились все меньше и, наконец, — прошло одиннадцать лет после достопамятного подвига Лжезолотинки — государыне сообщили о таком поздравлении как о курьезе. Она затребовала письмо и со смешанным чувством радости и вины узнала почерк немало сделавшего когда-то для нее в Каменце Хилка Дракулы.
Увы, невинным надеждам Хилка заведовать когда-нибудь тремя тысячами Золотинкиных платьев не суждено было сбыться. Золотинка их попросту не имела, не имела — без сомнения! — и десятой доли напророченного когда-то Хилком обилия. А дворецкий печального образа Хилок Дракула скончался в городе Толпене, прежде чем она успела откликнуться на трогательную его весточку. Последние несколько дней перед смертью, как рассказала Золотинке соседка, он уж не пил — ничего, кроме воды, — и все вспоминал умершую одиннадцать лет назад жену.
Рукосил. Относительно Рукосила никто ничего не слышал, и люди привыкли думать: он сгинул, и навсегда. Это не так. Рукосила давно уже нет среди живых, но он не мертв. Вывалившись из багровой пучины в действительность, чародей застрял между корнями дуба и по крайней своей дряхлости не сумел выкарабкаться, там он и остался, так же неспособный жить, как неспособен был умереть. Высохшее, похожее на гнилую деревяшку тело оборотня, засыпанное листвой, заросшее мхом и травой, ушло в землю и тлеет. Без разума, без памяти, без жизни, оно может лежать в земле сотни лет, пока случай — а он всегда на подхвате у времени — не вывернет эти мощи на солнце и дремлющее зло не прорастет вновь.
Что еще?
Могучий скелет Сливня уж обратился в прах. От змея ничего не осталось, кроме былин, басен, кощун, сказок, насмешливых быличек, бывальщин и побасенок.
Почтеннейший кот, который так и не открыл своего имени, благоденствует, всегда толстый, ленивый и сонный. Говорят, он много чего знает и много мог бы порассказать такого, что содрогнулись бы самые устои государства. Но молчит. Из лени.
Жители Колобжега рвением премудрого головы Репеха поставили сооруженный из камня корабль «Три рюмки». Золотинка его видела. Но ничего не сказала, только вздохнула.
На пятнадцатом году Золотинкиного супружества произошло еще одно необыкновенное событие, которое обратило ее мысли к морю, событие настолько нежданное, что трудно даже сказать, радостное или печальное — Золотинка узнала свое имя.
Вот как это случилось: по случаю упразднения Казенной палаты явилась необходимость распорядиться бумагами этого учреждения, и Золотинка просила разобраться с огромным архивом палаты Поплеву. Поплева-то и нашел в одном из приказных подземелий заполненный всяким хламом ларь, в котором после некоторых размышлений признал тот самый сундук, что в далеком уже семьсот пятидесятом году вынес из морской волны нынешнюю слованскую государыню Золотинку, тогда — не известного никому младенца.
Известили сейчас же и Золотинку. И она, вдохновленная старой выдумкой Рукосила насчет принцессы Септы и спрятанного под внутренней обивкой сундука послания, велела все же эту обивку снять.
И к общему изумлению полуистлевшее от времени и превратностей письмо действительно открылось.
Несомненно, подлинное — по крайней своей краткости и невразумительности. Сильно попорченное морской водой письмо писалось, как видно, на корабле во время бури, в последний час, когда несчастная мать, в отчаянии теряя голову, решилась доверить ребенка жестоким случайностям стихии. Она писала на чистом слованском языке (что, кстати, опровергало всякие домыслы о мессалонском происхождении Золотинки), но неровными от возбуждения и качки буквами и немного успела вместить в несколько пляшущих строк:
«Люди добрые! — взывала мать. — Сжальтесь над несчастной сироткой, если сжалится над ней море, потому что нет у нее никого, кроме меня. Отец Русавы…»
Это и было все, что удалось разобрать с некоторой долей вероятия. Можно было понять, что Золотинку звали Русавой — все остальное, весь нижний край листа, проела соленая морская вода. Русава или, может быть, Купава, но, скорее всего, Русава. А больше ничего, не осталось даже подписи, только мутные, как разводы слез, пятна.
Несколько драгоценных слов, написанных дорогой рукой… незнакомой рукой… Такой мучительно, до боли в сердце, до сердечной тоски незнакомой рукой. Навсегда, на вечность, на предбудущие времена незнакомой.
И странно это звучало — Русава. Другой человек, другая судьба, нечто несбывшееся. Словно тенью прокралась Русава, прошла за спинами, не давши себя заметить… Могла быть и Русава…
— Так мы прошли, не встретившись, — прошептала потрясенная Золотинка.
Поплева вопросительно посмотрел, как бы ожидая продолжения. Но Золотинка тронула его за плечо и ничего уж не стала объяснять.
— Русава. Чудесное имя, — задумчиво заметил Юлий. — Я буду тебя звать Русавой.
Золотинка безмолвно кивнула, скрывая в душе какое-то странное возражение, что-то вроде ревности даже… Но Юлий не смог. Кажется, он пытался, не раз пытался вспомнить, что Золотинка — это Русава, но так и не смог преодолеть себя и воспользоваться звучным, красивым, полным загадочных ожиданий… но чужим, безнадежно чужим именем.
Русава осталась для них семейной памятью. Они поминали Русаву, как умершего в младенчестве ребенка. Поминали Русаву и не дотянувшуюся до будущего мать, когда переходили на тарабарский язык. В грустный, задумчивый час, испытывая потребность в особенной близости, они говорили на том единственном языке, на котором одни только в целом свете и понимали друг друга.
Ну вот, собственно, все…
Да! И еще искрень. Это дело общеизвестное. Искрень теперь в каждом доме: крутит мельницы, молотилки, приводит в движение лесопилки и ткацкие станки, плавит железо, освещает и даже, как утверждают горячие головы, когда-нибудь станет двигать самодвижущиеся телеги. Что долго говорить — все это у каждого перед глазами, так что и чудом-то уже не считается. Хотя ведь все равно чудо. Если вдуматься.