Рождение волшебницы Маслюков Валентин
Рассеянно заведя глаза к потолку, волшебник стащил с пальца Асакон, повертел его, не глядя, и пристроил на золотой поднос, который занимал середину круглого столика возле окна. Там волшебник задержался, созерцая мутные стекла частого оконного переплета, мял пальцы и запястья.
В мгновение ока Золотинка решилась.
— Простите, Миха Лунь, — произнесла она, не обращая внимания на то, что плохо повинуется голос и не идут на ум подходящие слова. — Вы не могли бы… Асакон. Дайте мне Асакон.
Волшебник замер, застигнутый врасплох. И она с внезапным переходом от дерзости к раскаянию поняла, что вся затея попросить камень измышлена была Кудайкой, чтобы как-то ее подставить. С готовым выражением любопытства на лице Миха Лунь повернулся… И отрубил так же внезапно, как Золотинка спросила:
— Пойди возьми!
Исключающий сомнения жест указывал на волшебный камень.
И вот Золотинка стоит у окна: на золотом подносе Асакон, вделанный в слишком широкое для Золотинки кольцо.
Она сомкнула пальцы, ощущая заглаженные бока и резкие грани… Асакон нельзя было приподнять, он будто приклеился. Но и поднос не шевельнулся. Не оторвался от столешницы вместе с камнем, когда Золотинка, напрягая кончики пальцев, потянула в полную силу. Асакон налился тяжестью. Все, чего она достигла, — покачнула перстень, как десятипудовый валун, который чуть-чуть накренился и опять лег на место.
Золотинка оглянулась: волшебник не выказывал чувств. Кудайка, раздвинув бесцветные губы и прищурившись, ожидал провала. Никто не проронил ни звука.
Попалась.
Пытаясь унять дрожь, Золотинка возвратилась к камню.
Вот в чем вопрос: волшебник налил Асакон неподъемной тяжестью нарочно для нее?.. И тогда надежды, пожалуй, нет. Или это изменчивое свойство Асакона? Природа всякого волшебного камня неповторима и непредсказуема. С налету его не возьмешь.
Привычная, словно бы уже врожденная последовательность упражнений Ощеры Ваги возникла в сознании вся сразу. Золотинка мягко обняла камень — и мыслью, и чувством. Словно это была ускользающая на сорокасаженной глубине тяжелая и сильная рыбина… Потом — невозможно сказать, сколько прошло времени — она наложила на него ладони, крест накрест, двойным покровом и глянула. Слабенько-слабенько, как заплутавший в полдневной яри светлячок, разгорался Асакон. Свет этот… даже не свет, а большую насыщенность желтизны можно было различить лишь в тени наложенных ладоней. Но Асакон отвечал ей, хотя несмело и слабо.
И когда она попробовала поднять камень, вскрикнула от ошеломительной легкости — рука нелепо дернулась вверх. Она надела перстень, и он пришелся точно впору.
— Этого следовало ожидать, — пробормотал волшебник, то ли разочарованный, то ли довольный.
Кудай ожесточенно расчесывал запястье…
— Ну вот что, — задумчиво прищурившись, молвил Миха Лунь, но и потом еще помолчал, что-то соображая. — Вот что… Я, пожалуй, дам тебе Асакон. На три дня. Поиграться. Но с условием…
— Оно трудное? — спросила Золотинка с ребяческим нетерпением.
Волшебник усмехнулся.
— Условие — чтобы сегодняшнее волшебство сошло благополучно. Получится у меня — я дам тебе перстень на три дня.
Густые Золотинкины брови сдвинулись.
— Ничего трудного, — заверил Миха. — Пустяки. Только я сегодня не совсем спокоен. Хочется иметь на своей стороне чистую душу.
— А я, учитель? — прошелестел никому словно не принадлежащий голос.
— Разумеется! — отмахнулся волшебник, не обернувшись к пустоте, где родился голос.
А Золотинка успела глянуть: ученик волшебника походил на какую-то сморщенную кислятину. В глазах его обнажилось нечто нутряное и потому подлинное, но она не успела разобрать что.
— Что бы ни случилось во время волшебства, ты будешь желать мне удачи. Всей душой. От сердца. — повторил Миха.
— Это не трудно, — улыбнулась Золотинка.
— Совсем не трудно, — подтвердил Миха. Но не улыбнулся.
В земство ее провожал Кудай. Неверное дыхание измученного ревностью ученика мало беспокоило теперь Золотинку. И это отнюдь не красящее девушку обстоятельство придется отметить. Неужели это нужно было ей для полноты торжества: изнемогающий душой, терзаемый завистью свидетель?
Недолгий путь до расположенного здесь же, на Торговой площади, земства тем и заполнен был, что Кудайка несколько раз менялся в лице и в повадке. То он издавал невразумительные звуки, и лебезящие, и угрожающие разом. То, неприступно помрачнев, намекал на некую роковую тайну. То принимался восхвалять достоинства Михи Луня. А то и вовсе впадал в слабоумие и не стеснялся пороть напыщенную чепуху про чародейные глазки Золотинки, про коралловые губки и — особенно удачно! — белоснежные перси.
Здание земства окружали со всех сторон низенькие лавки и клетушки. Оно высилось среди торговых рядов, как серый утес в пене взбаламученного моря. На ступенях главного входа перед зевом распахнутых дверей скопились люди. Стража держала толпу, которая целиком запрудила образованный лавками заулок. Глянув на столпотворение, Кудай сердито дернул спутницу за руку и потащил в обход. Малоприметная дверца нашлась с восточной стороны земства. Они пустились в странствие по внутренним теснинам здания и вышли в зал земского собрания.
Это был не слишком удобный для общественных нужд покой: узкий и несоразмерно длинный. Он представлял собой просто-напросто длинный приземистый свод. По сторонам его тянулись полукруглые окна, устроенные в столь толстых стенах, что уличный свет терялся в глубоких выемках. Еще один свет сиял на западе, над головами собравшихся — круглое окно под вершиной свода. Косой столб солнечных лучей пробивал в правую стену, но его не хватало на все длинное помещение. Там, где вошла Золотинка, не расходился сумрак.
Дальний край покоя уже заполнился людьми, и поместилось там человек двести. Ближе к западному концу низкие скамьи без спинок выгородили двойной квадрат. Внутреннее пространство квадрата занимал широкий стол с орущим на нем младенцем. Приставленные к младенцу стражники (без мечей, но в железных латах) не препятствовали истцу в выражении естественных чувств. Для простоты дела они извлекли истца из пеленок и уложили как есть на одеяльце.
На лавках в некотором удалении от стола расположились лучшие люди города: купцы, судовладельцы, состоятельные мастеровые. За спинами их теснился народ поплоше. Не трудно было заметить еще один, ничем не обозначенный, но отчетливый рубеж. Он разделил собрание надвое, раздвинув зрителей к противоположным стенам покоя, — незанятой оказалась середина поперечных скамей. Там и пришлась разделяющая народ черта. Разделилась и знать. Золото и серебро, тускло блестящий атлас и парча, пудреные лица и обнаженные груди — все это рассредоточилось на двух раздельных балконах, воздвигнутых соответственно над правой и левой дверью в торце покоя.
Кудай усадил Золотинку на середину уставленной поперек покоя лавки, которую никто не решался занимать. То есть на разделительный рубеж.
И справа, и слева на нее косились, на нее показывали и делились пришедшими на ум соображениями. Золотинка, как и поднадоевший уже младенец, сделалась предметом общественного внимания. Ее принимали за необходимую принадлежность будущего действа. Кудайка же удалился, не озаботившись хоть что-то пояснить.
Доставленная учеником волшебника девица — под намотанным на лицо платком ее не могли узнать — явилась новым предметом в продолжающихся уже без малого пять месяцев спорах, которые достигли такого накала, что все доводы были исчерпаны, никто никого не слушал, а говорить — говорили.
Прочно укоренившееся мнение обвиняло в младенце колобжегского епископа Кура Тутмана. Этого мнения держалась епископская прачка Купава, красивая статная девка с сочными губами, румянцем на щеках и на руках. То есть прачка утверждала, имея на то известные ей основания, что отец младенца Кур Тутман. Материнство Купавы при этом под сомнение не ставилось, обсуждалось отцовство, и частный этот вопрос неожиданно приобрел громкое общественное звучание.
Принявшая сторону Купавы паства вытурила епископа за городские ворота и долгое время препятствовала ему в попытках вернуться. Между тем народ, не без оснований ссылаясь на длительное отсутствие в городе духовного пастыря, требовал выборов нового епископа. Тем бы и кончилось к непоправимому ущербу для Кура Тутмана, если бы горожане сумели сговориться относительно нового избранника; пока же народ, полагая свое дело обеспеченным, препирался в бесплодных разногласиях, отвергнутый паствой Кур явил чудо в доказательство своей попранной правоты, и общественное мнение раскололось. Значительная часть горожан во главе с городским судьей Жекулой и владетелем Вьялицей утвердилась в мысли, что епископ Кур — мученик веры. Другая, не менее значительная и влиятельная часть, возглавляемая мастеровыми и купцами, по-прежнему настаивала на том, что Кур — исчадие ада. Весь город распался на два враждующих конца: курники и законники.
Курники требовали неделимости наследственных поместий с обязательной передачей недвижимого имущества в руки старшего сына, а при отсутствии сыновей дочери. Поговаривали о том, чтобы запретить переход крестьян от одного владельца к другому и считали необходимым отменить ввозные пошлины на железо, шелк и пряности, при этом ввозные пошлины на зерно следовало повысить.
Законники, в свою очередь, выдвинули собственные требования: полная отмена казенной монополии на соль, неприкосновенность беглых в городах, повышение ввозных пошлин на железо и все виды тканей, отмена ввозных пошлин на зерно и запрет торговли с возов.
И те и другие, сторонники обоих концов, не уставали между тем таскать взад-вперед епископа Кура Тутмана. Законники раз за разом выбрасывали это исчадие ада за городские ворота в ров, а курники извлекали мученика веры обратно и с пением церковных гимнов вносили на руках в город. Не обходилось и без прямых столкновений между концами, переходящих порой в общегородские побоища, молва о которых докатывалась и до «Трех рюмок».
Однако коренной вопрос о принадлежности Купавиного младенца не был решен удовлетворительно и по сию пору. Несложное чудо Кура Тутмана, которым совершенно безосновательно гордились курники, состояло в том, что он при свидетелях набрал в подол рясы горящих углей из своего девственного очага. Принял угли на живот и с огнедышащей тяжестью прошел три версты до могилы святого Лухно, предстательством которого не прожег рясы и уберег от изъязвления живот. Законники, не оспаривая самое свидетельство святого, признавали его недостаточным.
Между тем набиравшие силу разногласия вызвали по всему городу пожары. В разное время выгорели дотла или частично Верхняя улица с прилегающими переулками, четыре дома по Бочарному переулку и городские амбары владетеля Вьялицы — дотла.
Вскоре после этого вожаки противоборствующих концов сошлись для переговоров. Они-то и порешили вынести дело на третейский суд странствующего волшебника. Михе Луню, то есть, предписывалось явить нелицеприятное свидетельство в ту или иную сторону. Причем независимо от исхода — отец или не отец епископ — оба конца обязались выплатить волшебнику по сорок червонцев за самую внятность и основательность представленного свидетельства. Сумма была собрана, пересчитана, увязана в кожаный кошель и уложена под столом.
Где Золотинка мешочек и лицезрела, потрудившись только опустить глаза. Она избегала смотреть по сторонам и сидела потупившись. Имела она время изучить и самый мешок, и красные бечевки, и печать, представлявшую собой вдавленное изображение топора с перечеркнутым наискось топорищем. Не миновали ее праздного внимания и порыжелые башмаки стражника, которого приставили сторожить кошель. Предосторожность, вообще говоря, излишняя: все, что находилось на столе, под столом и вокруг стола, включая неопознанную Золотинку, пребывало под перекрестным наблюдением противоборствующих концов. Вожаки их справа и слева от Золотинки, обреченные то и дело встречаться взглядами, всякий раз при этом повторяющемся событии приподнимали шляпы — не столько из учтивости, вероятно, сколько по необходимости выпустить пар. В самом обилии тяжеловесных любезностей, которые они беспрестанно отвешивали друг другу, заключалось своего рода предостережение.
Назначенный для действа час наступил вместе с далеким ударом колокола. За стенами покоя послышался нарастающий гомон, и в сопровождении внушительно топающей свиты празднично одетых мастеровых в левой двери покоя показалась Купава. Ожидаемое явление ее отозвалось приветственным гулом и негодующим шиканьем. Однообразно улыбаясь присутствующим, Купава приметила и младенца — на столе, благожелательная улыбка изменила ей… Городской голова Репех, отмеченный спущенной на пузо золотой цепью, указал Купаве стул. Усаживаясь, округлым движением рук она огладила бедра, поправила подол и посчитала нужным возобновить улыбку.
Такой же точно стул с черной обивкой ожидал по правую сторону от стола епископа Кура Тутмана. Женщина окинула пустующее место ничего не выражающим взглядом.
Треволнения последних месяцев, похоже, способствовали особенному, может быть, неповторимому расцвету епископской прачки. Оказавшись волею обстоятельств в средоточии общественных страстей, Купава неудержимо похорошела. Гладкое лицо, налитые плечи лоснились чудесным шелковистым блеском, который свидетельствует о хорошем уходе и содержании. Ее оленьи глаза, непроницаемые под чувственной поволокой, не озарялись мыслью и не меняли выражения, когда она обращала безмятежный взор к враждебно шикающей стороне покоя. И тогда, пристыженные этой пленительной безмятежностью, курники немного стихали.
Роскошные свои волосы Купава закручивала высоким столбом, и трудно было бы ожидать от этой величественной женщины иного.
— Что там за девка в платке? — обронила вдруг Купава, глянув на Золотинку так, словно бы девушка находилась за тридевять земель. — Это что за новости?
Ответа она не получила. Вновь загромыхало на площади — все повернулись к дверям. С правого входа в ярко-синей долгополой рясе и круглой малиновой шапочке появился Кур Тутман. Прибытие епископа было покрыто восторженным ревом одних, негодующими возгласами других. Он сел на уготованный ему стул и сразу же встал, вспомнив о пастырских обязанностях. Курники приняли благословение с истово обнаженными головами. Законники язвительно улыбались и снимали шапки с вызывающей медлительностью.
Лицо у Кура Тутмана было помятое, в рыхлых морщинах, что, однако, не скрывало костлявой его основы; глаза водянистые блеклого оттенка, и губы приоткрыты. Однотонная синяя ряса епископа не носила на себе никаких следов падений, волочения и таски, хотя казалось, что глаза присутствующих такие следы непроизвольно искали.
За епископом согласно заранее установленному порядку настала очередь волшебника. Он и прибыл — при сдержанном гомоне площади. Для первого своего появления Миха Лунь выбрал левую дверь, Кудай, чтобы уравновесить дурное для курников предзнаменование, появился в правой. За учеником доставили обитый зеленым сафьяном сундучок, и сразу за тем с трудом протиснулись Поплева с Тучкой. Где-то на крыльце и ближе, в сенях, слышались вздорные крики и шум свалки.
Едва отметив взглядом Золотинку, Поплева заторопился перебраться на левую сторону покоя. Тучка застрял тут же, у правого входа. Ибо братья, как это ни прискорбно, придерживались противоположных воззрений на расколовший общество предмет — Купавиного младенца.
Тишина установилась, и приступили к присяге. Городской голова Репех, дородный мужчина с умными маленькими глазками на щекастом лице, поднес Родословец волшебнику. Миха, принимая священную книгу, сбросил на пол подбитый мехом плащ. Атласный серо-голубой наряд, в котором он остался, едва сдерживал распирающие ткань телеса: толстые ляжки, икры, крепкое брюшко. В этом воинственном одеянии, блеском и определенностью очертаний напоминавшем железные латы, волшебник выглядел неуязвимым поборником истины.
Благоговейно коснувшись губами серебряного оклада книги, он потупился и некоторое время оставался недвижим, строгий и сосредоточенный. Кур Тутман, взявши святыню, побледнел — это не прошло незамеченным для обоих концов. Купава облобызала Родословец с каким-то бесстыдным, возмутившим Золотинку сладострастием.
Может статься, курники ожидали, что небесный гром поразит наглую девку непосредственно в миг святотатственной клятвы. Этого не произошло, и приходилось признать, что провидение имеет свои собственные, не всегда открытые разуму курников виды. Не стала бы и Золотинка возражать против своевременной грозовой трепки, чтобы поубавить кое-кому спеси. И выходит, сделалась она правоверной курницей.
Вот она, кажется, уверовала, почти уверовала, что, следуя закону высшего блага, Миха Лунь явит несомненное свидетельство в пользу епископа. Она сочувствовала Михе всей душой, соединяя воедино, в одном побуждении любовь к справедливости и — это естественно! — ожидание некой награды. Взволнованные чувства девушки подпирали, с одной стороны, близко маячивший Асакон, с другой — все более укрепляющееся недоверие к одной увенчанной неприступным столбом волос особе.
После целования Родословца волшебник подписал еще и особую поручную запись, в которой принимал на себя ответственность за сознательное нарушение законов высшего блага. С особой лихостью расчеркнувшись белым лебединым пером, он вернул его почтительно склоненному приказному. Беглый, но резкий, обнаженный взгляд свидетельствовал, что волшебник помнит о Золотинке.
Пока ученик при всеобщем молчании, захватившем и зал, и шумливые сени за дверями, готовил принадлежности волшебства, Миха Лунь расцепил перепутанные пальцы, встряхнул их в попытке сбросить напряжение и, оказавшись почему-то подле Золотинки, невзначай коснулся плеча.
Неожиданно болезненное прикосновение вздернуло ее, как ожог, но требовательный взгляд Михи заставил прикусить язык.
— Представленные уважаемому собранию угли с душевным благоговением собраны мною на могиле святого Лухно, — объявил Миха, когда ученик вслед за двумя хрустальными стаканами поразительной прозрачности достал мешочек, из которого посыпалась на стол зола. Взоры присутствующих сосредоточились на углях и на стаканах. И тогда Миха, не глядя на Золотинку, пошарил опущенной рукой и сжал трепетную ладошку девушки. Асакон, повернутый острием вниз, вонзился, как жало. Золотинка лязгнула зубами, глаза безумно расширились… И не издала ни звука.
— Предварительные испытания начинаются, — ровным внушительным голосом объявил волшебник.
В следующее мгновение Золотинка обнаружила, что Миха Лунь находится у стола, в вольной позе опираясь на плечо ученика. А она сама цепко держится за скамейку, чтобы не упасть, потому что скамья выскальзывает и кренится. Голова была полна мути, во рту горько и язык доской.
Купава кинула что-то в наполненный водой стакан. Это же уголек, вдруг сообразила Золотинка. Дрожащей рукой кинул уголек в свой стакан Кур. Еще она видела, что Купава и Кур сидели, а городской голова Репех встал — его бледно-розовый с широким меховым воротником плащ маячил позади испытуемых. Репех сказал:
— …И все-таки, как нам вас понимать? Прошу, досточтимый Миха, растолковать общественности значение действа.
Золотинка ощущала дурноту и слабость, невесомость внутри себя. Это сделал с ней Миха, когда уколол Асаконом, — словно… словно опустошил, догадалась она, не понимая, однако, как нужно к этому относиться.
… Уголек Купавы утонул и погрузился на дно, а уголек Кура плавал. Народ на скамьях по обеим сторонам стола повскакивал. А у Золотинки не было сил радоваться, хотя все происходило, как надо. За исключением тошнотворной мути в голове.
— Ничего сверх того, что показывает волшебство. Ничего утверждать не могу. Прошу всех сесть. Спокойствие и внимание, — царил над публикой волшебник.
Купава стояла бледная и безмолвная. Кур на сидении стула, подавшись вперед, приоткрыв тонкие губы, в страстном напряжении внимал.
— Единственно, что хотел бы заметить: каждый избрал уголь без понуждения — по доброй воле. Тот самый уголь, посредством которого святой Лухно однажды явил чудо. Не будем все же торопиться с выводами. Ради торжества высшего блага прошу всех не торопиться. Спокойствие! Уважение к истине. Милосердие к павшим!
По сумрачным, окаменевшим лицам людей Золотинка видела, что выводы все же делаются. Купава бросила на волшебника испуганный взгляд… нет, она не выглядела победительницей.
— Теперь я просил бы уважаемое и беспристрастное лицо… я попрошу городского голову Репеха выбрать два других уголька и вложить их в ладошки… — волшебник окинул взглядом младенца, проверяя себя. — В ладошки мальчика.
Блуждающий ропот начал стихать. Пока Репех с подобающей неспешностью прошел к столу, чтобы выполнить указание волшебника, сам Миха снова отступил к Золотинкиной скамье. Стоя несколько боком, он свойски коснулся плеча. Но она напрасно затрепетала. Легкое, неприметное для присутствующих, похожее на благодарность пожатие — и Миха оставил девушку, чтобы вернуться к столу.
…Где пыхтел Репех, пытаясь как-то столковаться с младенцем. Тот разбрасывал угольки, пронзительно хныкал, посыпая себя пеплом. Наконец, изрядно вспотевший голова отстранился — младенец сжимал кулачки.
— Тишина! — громовым голосом рявкнул Миха.
Бог ты мой! Что это была за тишина — оцепенение. Только в сенях кто-то бранился, протискиваясь еще к двери, и получил по шее — стихло все.
Миха Лунь поднял над головой Асакон.
Младенец размахивал почерневшими кулачками и… вдруг он залепетал и, отчетливо шевеля губками, проговорил:
— Мой отец не епископ.
Тишина не всколыхнулась и после этого.
Молчали и Купава, и Кур, равно ошарашенные.
Вякнул и снова затих бузотер в сенях.
— Еще! — безжалостно прикрикнул Миха Лунь. Лицо его побагровело, жилы вздулись.
— Мой отец не епископ, — послушно повторил младенец.
— Свидетельство святого Лухно. Благодарю всех, — заключил Миха Лунь, в изнеможении отирая лоб.
…И прежде, чем взломал тишину назревающий гвалт, рядом с Золотинкой, по левую руку, раздался негромкий рассудительный голос:
— Это и в самом деле свидетельство, вот как? Я тут не все понимаю, Миха. Кто свидетельствует?
Простодушная речь и самое появление немолодой женщины в полосатом плаще и темной, надвинутой на глаза накидке произвели столь сильное впечатление, что никто не нашелся с мыслями, чтобы удовлетворить любопытство пришелицы. Миха Лунь с приторной сладостью пролепетал:
— Товарищ Аню-юта… — на губах его застыла насильственная улыбка. — Что ж, проходите… желаете присутствовать? — улыбнулся он уже более естественно.
Золотинка пристально оглядывала пришелицу. Лицо Анюты, несмотря на грубоватую основательность общего его склада, было примечательно тонким сочетанием угасшего чувства и ясной спокойной мысли. Впечатление это создавали печальные глаза и ровно сложенный рот, означавший спокойствие. Незатейливый наряд пришелицы, мешковатое платье и короткий плащ поверх него, слагали три цвета: черный, белый и серый.
По залу нарастал встревоженный, недоумевающий, а частью и злорадный гул. И, видно, настала пора вмешаться городскому голове Репеху:
— Позвольте, кто вы такая? Откуда вы явились? Как вы сюда попали? И что означают ваши слова?
— Я волшебница Анюта. И пришла сюда по приглашению друзей Купавы.
— У! — взвыл курницкий конец, и долгое время пришелица не имела возможности говорить. Да и не пыталась. Репех принужден был позаботиться о тишине, хотя бы относительной. Он стал к столу между бледной Купавой и потрясенным Куром, уперся расставленными руками о столешницу. И только зыркнул в сторону Купавы, как женщина споро подхватила на руки закатившегося в плаче младенца. Кудай пятился, отступая сколько позволяла плотно сбившаяся толпа.
— Ну, и что вы хотите? — грубо спросил Репех, наклоняясь через стол к пришелице.
— Я пришла оказать помощь тому, кто нуждается в истине, — начала Анюта, и снова вой курников заставил ее примолкнуть.
Напрасно Золотинка ловила взгляд Михи — ничего, никаких объяснений. Прихватив кончик безымянного пальца, он с хрустом его обминал, словно хотел придать ему змеиную подвижность.
— Вы знаете волшебника Миху Луня? — переждав всплеск страстей, продолжал Репех. Он был насторожен и въедлив, как нащупавший уязвимое место сделки купец.
— Да.
— А он вас?
— Разумеется.
— Полагаю, имеете вид на волшебство?
— Нет.
— Нет? Не имеете. — Репех удовлетворенно отстранился и снова наклонился вперед, отчего золотая цепь на груди колыхнулась. — Почему так? Почему бы вам не потратить двадцать два червонца на приобретение вида? Вероятно, это была бы не слишком большая трата для вас и вполне оправданная.
— Это не относится к делу, — вздохнула почему-то Анюта. — Достаточно будет, если я скажу, что не обращалась в управление Казенной палаты за получением вида.
— Отсюда следует, непреложно следует, что вы нарушаете закон.
— Товарищ Анюта э… широко известная волшебница, — заметил Миха Лунь. — Мм… высокоуважаемая волшебница.
Оба, и Репех и Анюта, оглянулись на Миху и молчаливо согласились не придавать этому вмешательству значения.
— Есть закон Туруборана, карающий вредоносное применение волшебного знания, — заметил голова.
— Совершенно верно, — согласилась Анюта.
— Поясните, для чего вы вообще здесь? Как вы можете помочь установлению истины, не нарушая при этом закон? То есть, не применяя волшебного знания?
— Я хочу обратиться за разрешением.
— Кто вам его даст?
— Вы.
В полном лице Репеха что-то дрогнуло, он хотел ответить резкостью… но смолчал. Опустил глаза вниз на уставленные в стол руки.
— А если я не дам вам разрешения?
— Тогда я уйду.
— И вот так вот… бросите истину в беспомощном состоянии? — съязвил Репех и тут же понял, что промахнулся. Незачем было поминать истину. Ведь если оставлена она в беспомощном состоянии на глазах у сотен пристрастных свидетелей, кому-то придется взять на себя ответственность за это неблаговидное происшествие.
— Хорошо, — в затруднении протянул голова. — Что вы можете сказать нам, не нарушая закона?
Ловкий выверт. Может быть, единственно возможный. Возбужденно загалдела сторона Купавы, а сторона Кура поубавила прыти и притихла.
— Если я задам несколько вопросов, будет ли это нарушением закона Туруборана?
— Задавайте.
И тут к невыразимому смущению Золотинки волшебница Анюта посмотрела на нее и сказала:
— Меня занимает, кто эта юная девица и каково ее участие во всем, что тут происходит?
— Зачем вам это нужно, Анюта? — не удержавшись на высоте беспристрастия, прошипел вдруг Миха Лунь.
— Вы позорите Асакон! — бросила женщина.
— Не суйтесь не в свое дело! — Он стиснул зубы, чтобы не сказать ничего больше. И это ему удалось.
Покрывшись багровыми пятнами, Миха стоял суров и нем. А сердце Золотинкино колотилось, каждое мгновение неподвижности отзывалось ударом в груди — она вскочила. Одним движение развязала на темени узел, развернула платок и встряхнула волосы.
— Если вы хотите сказать, что меня пригласил волшебник Миха Лунь, так это правда. И я считаю Миху Луня великим волшебником, это правда.
Анюта глядела на девушку задумчивым внимательным взором, безотчетно приложив к губам палец, словно призывала ее к сдержанности — маловероятное, однако, предположение!
— А я верю, что Миха честный и преданный высшему благу человек! — запальчиво продолжала Золотинка, отвергая невысказанный упрек. — Верю… — помолчав, проговорила она не так рьяно. — Как бы там ни было, я останусь с Михой до конца. Что бы там ни было…
Сомкнув губы, Золотинка смешалась. Возбужденная совесть подсказывала ей, что упавшей, дрогнувшей интонацией последнего замечания она нарушила данное Михе слово.
Но волшебник не уничтожил ее презрительным взглядом из-под бровей, а сокрушил иначе — великодушием.
— Я пригласил сюда эту э… юницу с благородным сердцем и чистой душой, — громыхнул он, решительно размыкая сложенные на груди руки, — эту… необыкновенно талантливую деву. Я пригласил ее на волшебное действо, потому что испытываю бескорыстную радость, сознавая…
— И еще один вопрос, — перебила Анюта, воспользовавшись заминкой, которая понадобилась Михе, чтобы подыскать достаточно витиеватое продолжение. — Досточтимый Миха сообщил нам устами младенца, что отец не епископ. Меня занимает, кто же тогда отец?
— Возражаю! — едва позволив Анюте договорить, громыхнул Миха и вскинул руку с предостерегающе расставленной пятерней. — Двояко я возражаю — в двойном отношении и дважды! И я буду возражать, уповая на беспристрастие уважаемых судей обеих концов, пока не докажу, что в самой постановке вопроса товарища Анюты заложено ошибочное предположение…
Внимание, с каким слушали поначалу волшебника, расстроилось, когда он начал углубляться в дебри ораторских красот. Гомон нарастал.
— Спросите у меня, кто отец, — бормотала Купава, приладив младенца к пышной груди.
Тот нащупал губками сосок и блаженно чмокал, прикрыв глазенки.
— А я не буду стоять за углом! Я-то стоять за углом не буду! — неистовствовал среди публики зычный голос, принимая за большую обиду неизвестно кем высказанное подозрение в пристрастии к углам.
На скамьях повскакивали, силясь перекричать друг друга. Прямые оскорбления и угрозы с обеих сторон не возымели еще рокового действия потому лишь, что никто никого не слушал и не слышал.
Бледен и нем, городской голова быстро шнырял глазами по перекошенным рожам сограждан и утешался, кажется, только той мыслью, что своевременным распоряжением не допустил в земское собрание оружия.
«Сделайте что-нибудь!» — он не сказал это, а только развел руками. Похоже, Анюта разобрала значение обращенного к ней призыва. Она ответила мало обнадеживающей гримасой.
Миха Лунь продолжал свое — самозабвенно витийствовал, пренебрегая невменяемым состоянием слушателей, и тем самым вносил посильную лепту во всеобщее безобразие.
Кудай, пугливо потупившись, мелкими шажочками продвигался вокруг стола, собирал рассыпавшиеся уголья и паковал сундучок с волшебными принадлежностями. Потом он вытащил из-под стола кошель с восьмьюдесятью червонцами в готовой монете и бочком-бочком, униженно сутулясь, начал пробираться в темную сторону палаты с очевидным намерением покинуть вертеп. В тот миг, когда Золотинка посторонилась, чтобы освободить Кудаю дорогу через скамью, Миха Лунь отвернулся от них. И потому, захваченный врасплох, только вздрогнул жирной спиной и ляжками, когда раздался короткий стук.
Вот что произошло: вскарабкавшись на первую из двух преграждавших ему путь скамей, Кудай весь с головы до ног, включая заветный кошель в руках, окунулся в пыльный поток солнечных лучей — в этот роковой для него час солнце достигло запада. Скрюченное паучье тело ученика в неестественно вздутом на плечах полукафтанье отбросило несуразную, дважды изломленную скамьями тень. И волшебница Анюта, выхватив из-под полы кочергу, взмахнула этим кривым орудием над головой Золотинки — та успела шарахнуться — и с невнятным, похожим на выдох заклятием на устах обрушила кочергу в средоточие паучьей тени, в самую ее кляксу. По пустой скамье, в тень! Полетала старая ржавчина и ошметки копоти.
Отвратительно содрогнувшись, Кудай сдавленно вскрикнул. Другой, без малейшей задержки, удар по скамье произвел в Кудае чудовищные разрушения. Видно, тень была чудодейственно связана с естеством — ученик волшебника лопнул, как раздавленный стручок. По кистям рук, вокруг головы по черепу треснула кожа, вздулась лохмотьями, обнажая нечто омерзительное. Плюхнулся на пол мешок с монетами.
Болезненный ток ужаса пронзил собрание от края до края. Сверкнув зубами, обернулся Миха Лунь, лицо его исказилось, высоко над головой вскинулся Асакон. Третий раз поразила Анюта паучью тень. Асакон вспыхнул, противодействуя, мигнул с усилием и потух вопреки побудительным проклятиям хозяина. Кудайка развалился совсем, распался, роняя ошметки кожи и одежды. Вместо него, жалко согнувшись и обхватив голову со всклокоченными грязно-серыми волосами, очутилась пред изумленными взорами тощая, крикливо наряженная старуха.
В отчаянии Миха Лунь хлопнул по столу, не жалея собственных пальцев, пристукнул изменивший ему Асакон — проскочила искра.
Анюта тяжело дышала, сжимая обеими руками кочергу. Капюшон ее сбился, высвободив буйную поросль волос.
Курники и законники молчали, забыв распри.
— Разверните ко мне! — молвил голова Репех, указывая на оборотня.
Старуха мелко тряслась, пытаясь укрыть лицо. Оборотня развернули. Желтое, с безжизненными белыми и темными пятнами личико старухи так явственно напоминало только что исчезнувшего Кудая… и этот остренький носик.
— Колча! — крикнул кто-то в толпе.
Пронзительный вопль подкосил тщедушную старуху, она осела на руках крепко державших ее мужчин, затряслась, мучительно извиваясь. Вздымаясь во все стороны, посыпалась пыль, мелкая труха, утратилась определенность черт. Старуха обратилась в прежнего Кудая, перетекла всеми своими чертами в прежний облик. В опадающем облаке трухи бледный ученик волшебника, безвольно изломившись и закатив глаза, мотался между изумленными законниками, которые только и удерживали его на ногах.
Сторонники обеих концов переглядывались, словно бы остерегаясь доверять тому, что видели.
— Клевета! Отвергаю! — выкрикнул Миха.
— Оборотничество! — с каким-то зловещим удовлетворением заключил голова Репех.
— Но и это еще не все, — заявила Анюта. Люди не успевали понимать, что означает противоборство волшебников и на чьей стороне перевес.
— Я утверждаю, что устами младенца руководила чужая воля, и отнюдь не воля святого Лухно. Ученик Михи — оборотень, — возвысила голос Анюта. — И еще, смотрите!
Она заставила всех насторожиться и, вновь вознеся кривую кочергу, с безжалостным размахом ударила в сердцевину Золотинкиной тени, протянувшейся через скамьи на пол.
Ничего не почувствовала девушка в первый миг. В следующее мгновение дыхание перехватило, ее словно горячим паром обдало, невидимое пламя так и жахнуло в разинутый от боли рот. Удар и удар кочергой в тень — лопнула сожженная кожа, посыпалось… Но ничего не произошло. Золотинка торопливо ощупывала себя, предполагая нечто ужасное, и не обнаружила изменений.
Анюта смотрела с недоверием, все еще как будто ожидая. Собрание молчало.
— Простите. Ошиблась, — выпустив кочергу, она тронула лоб — там под полуседой прядью осталось пятно сажи. В очевидном смущении волшебница помотала головой. — Ничего… пустяки…
— Она ошиблась! — неестественно хохотнул Миха.
— Оборотничество! — вспомнил свое Репех. — По крайней мере, в одном случае оборотничество. Оборотня под стражу. И этих тоже, — он указал, — волшебник Миха Лунь и волшебница Анюта подозреваются в нарушении закона Туруборана. Окончательное решение примет столичная Казенная палата.
Грубоватое, но выразительное лицо Анюты с этим умным выражением печальных глаз вернулось к прежнему, безучастному состоянию. Словно бы все случившееся прошло мимо воли ее и сознания, едва затронув. Рассеянно повертев в руках ненужную кочергу, она вручила ее подоспевшему стражнику, который принял чудодейственное орудие с почтительной опаской — кончиками пальцев с двух концов. Потом она надвинула капюшон, и когда стража предложила волшебнице «следовать», бросила на Золотинку в объятиях Поплевы последний взгляд.
Миха Лунь овладел собой, и только вздувшиеся жилы и багрово-темное лицо выдавали душевную бурю. Глядел он поверх суетившихся вокруг людей, миновал и Золотинку.
Настало жаркое лето семьсот шестьдесят восьмого года.
Уперев ноги в деревянный карниз, окружающий верхнюю площадку колокольни, Юлий сидел на перилах ограждения. С высоты башни открывались просторы болот жгучего зеленого цвета и затянутые горячей дымкой темные волны лесов. Пять с половиной лет поглотили в прорву прошедшего худенького мальчика. Вместо него сидел на колокольне рослый восемнадцатилетний юноша.
Годы состарили зажатый частоколом городок Крутые тесовые кровли побелели на испепеляющем солнце, приняли седой оттенок. В узких улочках, в тесных промежутках между домами всколыхнулись заросли — зеленый потоп. Листья высоченной крапивы заливали лестницы, лизали опоры висячих крылечек. Еще выше стремилась бузина, а там уже тянулись тонкие веточки осин и березок. И можно было предположить, что пройдет не так уж много времени, когда зеленый вал воздымется выше крыш, брызги зелени взлетят до верхушки просевшей и покосившейся колокольни и вековечный лес затопит пропитанные запахом могилы дома, стены, башни…
Хорошее, без особой резкости в очертаниях лицо юноши, примечательное лишь несколько выдающимся шереметовским носом, хранило то выражение, которое дается постоянной и привычной работой мысли. Небольшой свежий рот его сложен был твердо. В задумчивом лице с напряженно изломленными бровями чудилось нечто вдохновенное.
— Юлиан! — далеко внизу, запрокинув голову, крикнул старик. — О чем замечтался? Спускайся! — разумеется, слова эти, нарушившие знойный покой полдня, звучали на тарабарском языке. Другого языка в уединении Долгого острова не знали.
Юлий повиновался, не возразив учителю даже гримасой. Заметно ссохшийся, убавивший в росте дока Новотор — он был теперь приметно ниже юноши — поджидал внизу у подножия лестницы, между расшатанными ступенями которой пробивалась лебеда.
— Ты, значит, тоскуешь? — спросил он опять же по-тарабарски.
— Да, — отвечал Юлий отрешенно, — тоскую.
Это было даже несколько больше, чем правда. Едва ли княжич назвал бы свои мечтания тоской, если бы не строгий вопрос учителя.
— Предвечное небо награждает счастливых и радостных и отворачивается от унылых и павших духом, — пронзая юношу быстрым и колким взглядом, произнес дока Новотор.
— Понимаю, учитель, — безропотно согласился Юлий.
— Отчаяние есть нескромность духа. Оно также ничтожно перед небом, как и самонадеянность. Никто не станет мудрым, не будучи терпеливым.
— Да, учитель, — протяжно вздохнул Юлий.
— Идолопоклонники, — из-под кустистых сердитых бровей дока бросил взгляд на шестилучевое колесо, которое венчало острие колокольни, — поклоняются своему Роду. Нет большей самонадеянности, чем создать себе бога по своему собственному образу и подобию. Все человеческие измышления ничто перед безмерностью всеобъемлющего неба.
— Я понимаю, — кивнул юноша. Переминаясь с ноги на ногу, он не выказывал других признаков нетерпения, хотя, разумеется, это краткое изложение тарабарской метафизики не было для него новостью.
Покорность ученика не смягчила доку.
— Ты согрешил в сердце своем тоской, и я налагаю наказание: три круга со средним камнем.
Юлий склонил голову.
Легкие, как чулки, штаны и коротенькая курточка без ворота, скроенная из белых и красных полотнищ, не мешали двигаться и не скрывали стройного и соразмерного сложения юноши. Но тарабарские взгляды на природу красоты не допускали одежд во время гимнастических упражнений: человеческое тело должно быть естественно и свободно. За распахнутыми в заросли малины воротами острога Юлий разделся донага и, перебрав несколько валявшихся на утоптанном пятачке камней, примерился к одному из них. Чуть в стороне, усевшись на полусгнившем пне с рукописной книгой в руках, приготовился исполнять обязанности наставника Новотор. Несмотря на жару, он был в плоской темной шапочке с опущенными ушами и довольно плотной шерстяной рясе.
Без лишних слов Юлий вскинул на плечо камень и пустился тяжелым бегом по хорошо выбитой тропе, которая огибала острог кругом. Буйная поросль розовых и сиреневых, необыкновенно ярких соцветий кипрея, раскинувшаяся на огромных пространствах вокруг города как сплошное, засеянное щедрой рукой поле, поглотило юношу. Старик опустил глаза в книгу.
Но он чутко прислушивался, и когда четверть часа спустя ровный тяжелый топот и мерное дыхание возвестили о появлении обогнувшего город бегуна, встретил его внимательным взглядом. Взгляд этот ясно показал бы тому, кто умеет видеть, что никакие книжные изыскания не могли заменить доке живого ученика.
— Брось камень, — разрешил он, не смягчаясь голосом.
Юноша лишь мотнул головой и протопал, отдуваясь, дальше. Обильный пот обливал его скользкое смуглое от солнца тело. Плечи покраснели, потому что он перекладывал страшно неудобный и тяжелый камень туда и сюда. Отчетливые мышцы рук и стана еще резче обозначились на сразу как будто исхудавшей плоти.
— Брось камень! — крикнул старик вдогонку.
Его высохшее лицо, казалось, не способно было уже сложиться в улыбку. Но взгляд затуманился необыкновенным, почти что нежным выражением, противоречащим суровому, даже несчастному складу губ. Потом ученый хмыкнул, словно бы спохватившись, и опустил глаза в книгу.
Второй круг потребовал больше времени. Бег Юлия был неровен — мелкий, требующий усилия шаг накатом. Наставник промолчал на этот раз. Юлий, стряхнув с бровей брызги пота, глянул на учителя и снова уставился вниз на тропу, не поднимая глаз. Мухи и мошкара следовали за ним роем.
Когда юноша бросил, наконец, камень, завершив третий круг, он заходил, судорожно вздыхая разинутым ртом.
— Что ты чувствуешь? — спросил старик.
— Утомление, — заглатывая воздух, отвечал ученик, — но при каждом шаге меня подбрасывает вверх, словно некая сила понуждает меня взлететь.
— Прошла ли тоска?