ProМетро Овчинников Олег
Учтитель уходит куда-то в угол пещерки, долго и неторопливо что-то там перекладывает с места на место, чем-то скрипит. Потом возвращается назад и говорит ласково:
– Зажмурррь глаза. Ослепнешь.
– Глаз, – поправляет Глагл.
– Ну да, – соглашается Учтитель и проводит ладонью по костяному гребню на черепе Глагла. – Все равно зажмурррь…
Но Глагл не хочет зажмуриваться. Он хочет видеть. И он видит кое-что.
– Вот, – говорит Учтитель. – Занятная вещица, но в наших условиях, к сожалению, прррактически бесполезная. Прррактически… Только в крррайне ррредких случаях…
– Почему?
Учтитель неспешно и обстоятельно объясняет Глаглу, что часы, вообще-то, по замыслу своему предназначены для определения времени, вот только время в данной местности ведет себя не лучшим образом. Неадекватно, так сказать, ведет себя. Непррравильно. Идет, конечно, но уж очень медленно. «Как Кентенок? – уточняет Глагл. – Ну тогда… Когда он в Прыжковую Ямку свалился и переднюю слабую ногу себе сломал…» Что ты! – Учтитель смеется. – Горрраздо медленнее! А должно идти быстро, лететь почти… Глагл спрашивает, а как это – определять время? Учтитель пытается объяснить. Честно пытается. Видишь вот эти точечки? Их двенадцать. «Ох, – снова перебивает Глагл. – это даже больше семи?» Намного. А эти две палочки, видишь, одна побольше, другая поменьше – это стрелки. А вот еще, сюда смотри, видишь вот эти пять буковок? «Где, где?» – вскрикивает Глагл и склоняется к Учтительской ладони, на которой лежит кое-что. Да вот же! Вооот они, совсем маленькие… Это слово. Тут написано: «Слава». Так называется кое-что… И меня так тоже когда-то называли. Мои родители… «А разве могут Учтителя называть так же, как кое-что?» – думает Глагл. «А разве могут Учтителя называть так же, как кое-что?» – спрашивает Глагл. Могут… Ты видишь все эти точки, буковки и стрелки, потому что они фосфоррресциррруют. «Фосфоррресциррруют… – задумчиво повторяет Глагл. – Ой, а зачем они сейчас вместе? Эти… стрррелки…» А вот это и есть тот самый редкий случай! Ррредчайший. Когда обе стрелки, и большая и маленькая, сходятся вместе и при этом показывают точно вверх, это значит – скоро придет поезд. По крайней мере, в прошлые прибытия все было именно так. Посмотрррим…
– А можно мне подержать? – просит Глагл.
– Деррржи. Только осторррожней!
Глагл берет из рук Учтителя кое-что. Кладет себе на ладонь. Кое-что чуть-чуть прохладное. И очень гладкое. Его хочется лизнуть.
Глагл подносит кое-что к лицу, но не лижет, а просто видит его. И не только его. Если долго не закрывать глаз и видеть как кое-что светится зеленым цветом, можно увидеть свои пальцы. Тоже слегка зеленые и такие странные… А потом и всю ладонь. И что-то еще, непонятное, подвижное, на верхней, прррозрррачной, стороне кое-чего. Когда Глагл наклоняется к нему, это непонятное тоже приближается. Только его очень плохо видно. А еще можно… Глагл резко подносит кое-что к лицу Учтителя.
– Пррридурррок! – кричит Учтитель. Он хватает Глагла за руку, кое-что исчезает. Глагл в испуге откатывается назад, ко входу в пещерку. – Идиот! Учти, молокосос…
Но докричать Учтитель не успевает, потому что как раз в этот момент раздается звук. Страшный звук. Заполняющий собой все пространство вокруг, заставляющий колени дрожать. Глагл подумал, что такой звук могли бы издать молчаливые, если бы они собрались все вместе в этой маленькой пещерке и разом загудели. С ними иногда такое бывает. Возможно, так они разговаривают. Только этот звук громче. И страшнее…
Звук прекратился, Учтитель тоже сразу замолчал, и от этого стало только хуже.
Потом Учтитель начинает говорить, и Глагл не узнает его голоса. Он говорит очень тихо и спокойно. И еще как-то суетливо. Глагл чувствует, что Учтитель страшно напуган, что он хочет закричать, забиться в истерике, но вместо этого заставляет себя говорить тихо и спокойно, обращаясь то ли к Глаглу, то ли к самому себе… Глагл чувствует больше, чем может сказать словами. Горрраздо…
– Ну, вот и поезд… – бормочет Учтитель. – Дожили, дождались… Стрррого по рррасписанию. Только мы к нему не пойдем… Зачем нам? Поживем еще… Правда, Глагл? – Глагл хочет ответить, но не успевает ответить. – Да мы еще и с уррроком не закончили. А это, брррат, последнее дело, когда ученики с уррроков убегают. Ничего, вот сейчас урррок закончим – я еще, кстати, пррро врррремя тебе не все рррассказал, – а потом, глядишь, и… еще что-нибудь пррридумаем. Я тебя считать поучу. До двенадцати, хочешь? Ты только, слышишь, не уходи. Не оставляй меня одного, Глагл. Пожалуйста… Мы ж с тобой все-таки не чужие люди. А может, ррродственники даже. Сам посуди, откуда еще ты мог, такой умный, взяться? Не от старррого же Ауэрррмана, а? Как думаешь?..
Страшный звук повторился. Учтитель закричал и упал на пол. Но когда звук затих, Глагл снова услышал его негромкое бормотание и… что-то еще. Как будто Учтитель, не поднимаясь с пола, ползет к нему, Глаглу, задевая по пути разные пррредметы.
– Вторррой гудок… Ничего, еще немножко. Буквально несколько минут и все. Перрреждем. А потом поезд уйдет и все снова будет как всегда. Ты только не уходи, слышишь? Эй, Глагл!.. Куда ты? Эй!!!
Куда он? Тут только Глагл замечает, что уже стоит на пороге пещеры. Куда? Снаружи очень страшно. Там что-то гудит и где-то прячется ужасный поезд. Только внутри Учтительской пещерки тоже становится страшно. Страшнее, чем снаружи. И еще… Глаглу почему-то очень хочется туда. Туда, где гудит поезд. Так хочется, что ноги сами несут его в нужном направлении. И очень быстро, потому что… Потому что поезд не любит ждать. Он идет стрррого по рррасписанию. И Глагл идет к поезду.
– Постой! – вслед кричит Учтитель. Он тоже покинул пещерку и идет, почти бежит за Глаглом. – Не бррросай меня, подожди!
Глагл не ждет. Ему надо быстро. Учтитель не догонит. Он не умеет чувствовать дорогу, как Глагл.
Вот сейчас в сторону силы, протиснуться между железными прутьями – и вперед. Так быстрее… Глагл спотыкается, что-то теплое и мягкое лежит на земле.
– Пррридурррок! – ругается Глагл.
Он снова на ногах. Теплое и мягкое вскакивает, приплясывая, идет рядом.
– Вылевные вубы! Вылевные вубы!..
Это Вавилонец.
– Отстань!
– Вылевные вубы, – не отстает Вавилонец. – Аткущи мне палис! А? Аткущи мне палис!
Вавилонцу не жалко пальца, у него их много. Только невкусные они совсем. Сухие какие-то.
– Отста… – говорит Глагл и ощущает у себя во рту посторонний предмет. Он кусает. Так проще. Глагл выплевывает невкусный палец и идет – уже бежит – дальше.
Сзади довольно похрюкивает Вавилонец.
Глагл с разбегу перепрыгивает через Костоломную Канавку, Заворачивает за угол Кпоездам… и слепнет.
…Глаз наполнился болью. Как будто за него кто-то укусил. Только это очень трудно – укусить за глаз, Глагл знает…
Глагл упал на колени, прижал ладони к лицу и закричал. Он кричал долго и громко. Потом перестал. Потом начал думать.
Глагл слепой. Он не зажмурррил глаз, прежде чем видеть, как учил его Учтитель – и теперь он ослепнул. Ослеп.
Просто он не ожидал, что здесь будет что видеть. Здесь всегда было нечего видеть. Только кое-что в Учтительской пещерке, но даже оно не светило так… сильно. И таким… незеленым цветом.
Глагл ослеп. Но почему же тогда он видит? Совсем немножечко, но видит. Даже не открывая глаз.
Он видит светлое и… такое, как кусочек пола или стены в Глубинке – квадратное. Кое-что было кррруглым, а это – квадратное и светит очень сильно. Это поезд. Он умеет страшно гудеть, но он умеет и светить. И даже совсем не страшно, надо только привыкнуть. Вот так. И тогда можно слегка приоткрыть глаз…
А на фоне светлых квадратиков уже мечутся тени. Странные существа, непохожие ни на что, виденное ранее. Потому что никакого ранее на самом деле не было, а все виденное начинается именно сейчас, проникает через почти атрофированные из-за многолетней невостребованности, а сейчас – полуослепшие, слезящиеся с непривычки – органы зрения, снабжает мозг новой, непостижимой, невиданной информацией, заполняет его, заливает доверху, затапливает. Топит. И существа тонут, мечутся существа. Просто существа, непохожие ни на что и даже друг на друга.
Их много. Они катаются по земле, в одиночку или переплетясь с другими существами, дерутся, ррразмножаются– разве поймешь? Они лежат или стоят неподвижно, пряча лицо в ладонях, или беспорядочно носятся по платформе и кричат. Почти все кричат.
И когда Глагл понимает, что существа кричат знакомыми голосами, он начинает кричать сам. Без слов. Просто. От ужаса.
– И-и-и-оо! – проносится совсем рядом. Близко и страшно, Глагл едва успевает отшатнуться. И еще до того, как Глагл узнал голос, он догадался, что его только что чуть не сбил с ног Кентенок.
Сбил с ног. У него четыррре ноги. Это Кентенок.
Пррравильно?
Кто-то выскочил откуда-то сзади, больно толкнув Глагла в плечо. Замер, как будто рассматривая и давая рассмотреть себя. Много пальцев на руках, они шевелятся. Глагл взглянул на свою руку. Да, слишком много. Кажется, Учтитель говорил, их шестьдесят. Хотя теперь уже меньше. И кровь все еще вытекает в том месте, где недавно был палец. И капает на землю. Глагл улыбается.
– Вавилонец?
– Вылевные вубы! – взвизгивает Вавилонец и странными боковыми скачками уносится прочь. Туда, где ничего не светит. Трус!
Глагл идет в сторону поезда, глядя на мир вокруг прищуренным глазом. Подглядывая за ним. Постигая.
Почему они кричат? Чего боятся? Это, конечно, странно, все тут… Но его же так интеррресно видеть!
– Ты кто? – спрашивает Глагл у человека, неподвижно застывшего у стены, с закрытыми глазами и вытянутыми вдоль тела руками.
Человек молчит. Тогда Глагл говорит: «Эй!» и легонько толкает человека в плечо. Он не отвечает, только медленно заваливается на спину и, не издав ни звука и не пытаясь смягчить удар. Падает в пыль и лежит в ней.
Ну и лежи! Тоже мне, молчаливый…
– Эй, а ты кто? – спрашивает Глагл у сгорбленной спины другого человека.
Человек оборачивается, прикрывая обеими руками лицо.
– Ты – из выродков? – спрашивает Глагл и на всякий случай улыбается. – Тебе страшно? Это ничего. Мне тоже сначала было немножко…
Человек убирает руки от лица. Глагл вздрагивает.
Он такой… У него такие… И его так плооохо-виидеть!
Глагл не мог не ударить его. И ударил. Кулаком, сильной рукой и со всей силы. Прямо в лицо, как раз между этими… торчащими вперед зубами, которые… как-то назывались. Человек – нет, существо! – взвывает и падает. Кулак болит, он тоже весь в крови.
Это бивни. Учтитель рассказывал, будто бы раньше у каких-то зверей были вот такие зубы. Глагл снова вздрагивает и отворачивается от корчащегося на земле существа. Их называли бивни. Это была исторррия.
– Пррридурррок, – хрипят сзади.
Глагл не слушает, он идет к поезду.
Большая толпа впереди. Странные люди, они не кричат, не дерутся, не мечутся… Люди ходят по кругу, положив руки друг другу на плечи. В нескольких местах круг разорван – у кого-то не хватает рук. Идут, молчат, спотыкаются, падают, снова встают и идут в ту же сторону.
Глупые! Почему они не открывают глаза? Так же проще…
В центре круга – Глагл пока не видит его, но как же его не слышать? – старый Ауэрман. Он пррроповедует.
– Ибо ежели кто ослушается и хучь бы одним глазком взглянет на огненную колесницу – сей же миг ослушник этот… э-э-э… да на этой же самой колеснице в геенну огненную отправится! И будет там гореть в семи огнях-полымях и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь? Аминь, я вас спрашиваю? Или есть желающие принять на себя муки вечные?.. А раз нету, тогда, значит, слушайте меня, дети мои богом любленные, боголюбивые. Слушайте мою диспозицию-рекогносцировку. Эту колесницу огненную, это адское исчадье-порождение надобно немедля, не дожидаясь третьего трубного гласа…
Глагл, обходя стороной кружащую толпу, заглядывает через разрыв в круге и видит старого Ауэрмана. Старый Ауэрман стар, худ, лыс, сильно бородат. И еще у него нет глаз. Ни одного.
– Ну так идите! Идите в ту сторону, куда больно становиться лицом. Сделайте, что должно! И да прибудет с вами Ласковый Ми! А главное – запомните, если кто-то, пусть даже всего одним глазком осмелится…
Глагл не слушает дальше, он уже в нескольких шагах от поезда.
Слишком ярко светит. Глагл уже почти привык, но здесь – слишком ярко. Глагл зажмуривается.
Вот он, поезд. Зря Учтитель боялся, он совсем не страшный. Такой прочный, гладенький… и горячий! Но это ничего, за Дальним Разломом бывает горячее. А это – ничего, можно терпеть. Даже приятно.
Глагл приближает лицо к поезду и нюхает его. Пахнет пыльным металлом. Нос Глагл расплющивается обо что-то особенно гладкое. Вот теперь можно открыть глаз и посмотреть, что же там, внутри, так светит. Главное – открывать глаз не постепенно, а сразу, целиком, чтобы не успеть испугаться. Вот так!
Свет поезда входит в глаз, пронзая насквозь невыносимой болью, и остается в нем огромным светящимся пятном. Слезы брызжут во все стороны. Глагл вскрикивает. Но не от боли – от боли он как раз кричит редко – а скорее от удивления. Потому что он вдруг видит… Видит сквозь светящееся пятно, сквозь резь и слезы в глазах, сквозь стену поезда, которая почему-то совсем не мешает видеть… Видит самку. Совсем молодую. Девушку. Она сидит внутри поезда и у нее такие глаза… Их два и они светятся зеленым цветом. И ласковостью.
Там, внутри, рядом с девушкой находятся еще какие-то люди. Они тоже сидят и смотрят на Глагла, испуганно и удивленно, особенно один из них – тот, что прямо напротив. Он царапает свое лицо ногтями и вопит. Еще один пррридурок!.. Но Глагл не обращает на людей внимания. Все они сейчас – посторрронние.
А потом девушка закрывает глаза. Ладошками. И только теперь Глагл кричит по-настоящему. И плачет.
Потому что он больше не может без этих глаз.
Потому что видеть их было необыкновенно хорошо. Не хорошо-есть или хорошо-от-самки, и даже не хорошо-когда-прохладно, а лучше. Горрраздо лучше. Хорошо-видеть.
Такого не было раньше, но Глагл отчаянно хочет, чтобы такое стало теперь. Теперь и всегда.
Крррасиво звучит, говорил Учтитель про слова, которые хорошо-слышать.
«Крррасиво… Крррасота…» – думает Глагл и ныряет в сторону, в тень. Сзади приближаются тоцкие.
Глагл не хочет оказаться между поездом и толпой выродков. Слепой толпой, которая пришла, чтобы убить поезд.
Глаглу не жаль поезд. Он большой и прочный, вряд ли выродки смогут сделать ему очень больно. Ему не жаль людей, которые внутри. Их немного, всего трое да один из молодняка, зато они могут видеть, а выродки по-прежнему не открывают глаз. Но Глагл очень волнуется за девушку с зелеными глазами. Он будет рядом с ней. Если кто-нибудь попытается обидеть девушку, он спасет ее и она… Она будет ему благодарна!
Первый ряд выродков уже подковылял к поезду, остановился, осторожно ощупывая, обстукивая, оглаживая. Выродки боялись огненной колесницы, хотя никто из них не знал, что такое огонь. Может быть, знал старый Ауэрман, которого они боялись еще сильнее, но его в данный момент не было поблизости. Выродки запомнили последние слова старого Ауэрмана, не поняли, но запомнили. Они были готовы любой ценой исполнить его волю, и от этого их страх перед огненной колесницей постепенно шел на убыль, пока не исчез совсем, уступив место тупой решимости. И пальцы стали смелее ощупывать прочные стены вагона, выискивая, куда бы просочиться, кулаки сильнее застучали по стеклу, зубы попробовали на вкус резину оконных прокладок, разочарованно сплюнули. Какая-то самка попыталась протаранить поезд головой. И то верно: на что она ей, голова-то?
Но поезд пока держался…
А Глагл был рядом. Он ничего не предпринимал, просто стоял в стороне и все видел.
И ждал.
Пришедшие к поезду позже напирали, вытягивали руки, чтобы тоже потрогать. Кто-то из передних не удержался и неуклюже скатился вниз, в яму, что у поезда под брюхом. Попытался выбраться обратно, но кто-то наступил ему ногой на плечо. Упавший вцепился в ногу зубами, тогда нога лягнула его в голову и он обиженно замычал… Один выродок забросил что-то длинное и гибкое, которое у него вместо рук, на крышу поезда, потом руки резко укоротились и весь он оказался наверху, чуть не втянув за собой еще двоих выродков, повисших на его плечах. Оказавшись наверху, выродок оскалился, громко сказал «Паараа, типеерь паараа…», сделал несколько шагов вперед и свалился с другой стороны крыши. Больше Глагл его не видел… Вот кто-то смутно знакомый… Ну да, это же Серый Фимка! Он нащупал небольшую дырку в стене поезда и просунул в нее руку, но тут один из тех, кто внутри, подбежал к нему и ударил по руке ногой. Фимка ойкнул, быстро вытянул пострадавшую руку наружу и, заботливо придерживая ее тремя остальными, принялся облизывать. Потом облизнул и стену, на которой тоже было немного крови… А потом…
Невысоко над толпой взлетает большой камень и врезается в стену поезда рядом с тем местом, где стоит Глагл. Глагл успевает прикрыть голову руками до того, как стена, через которую можно видеть, внезапно ломается, разлетаясь на множество маленьких звенящих кусочков. К тому же, очень острых. Когда звон прекращается, Глагл обнаруживает, что его руки в нескольких местах кровоточат.
Глагл лизнул место пореза. Но улыбаться при этом не стал. Не все дары Ласкового Ми удается принимать с радостью.
Шум драки нарастает. Одно за другим разлетаются еще несколько окон.
Глагл осматривает место сражения и понимает: вот теперь действительно пора.
Он дождался.
Те трое, которые внутри поезда – молодняк не в счет, такого и Вавилонец пальцем перешибет! – разбрелись по одному и дерутся сейчас каждый со своей кучкой выродков. И как дерутся! Выродки только и успевают что высунуться, получить пару ударов в морду и отползти, поскуливая, в сторонку, раны зализывать. Нет, дерутся прибывшие здорово, куда там семилапатинским!
Вот только зря они возле девушки всего одного защитника оставили. Да и не самого крепкого к тому же. Растерянный он какой-то, глаза так и бегают. И какие-то смешные штучки поверх глаз у него надеты. Наверное, чтоб быстрее бегали. Зря… Таких девушек нужно лучше охранять.
Глагл возвращается к поезду. К тому месту, где раньше все казалось гладким и прочным, а теперь образовался пролом, через который легко можно пролезть внутрь. Надо только подпрыгнуть. И проследить, чтобы этот, со смешными глазами, не съездил чем-нибудь тяжелым по гребню. Вон у него какие штуковины в руках. Зеленые. А какие они, должно быть, твердые! Не хотелось бы…
Но зеленые глаза зовут и Глагл без труда расталкивает жалкую горстку выродков, нерешительно толпящуюся перед квадратным проломом, и лезет сам. Растерянный защитник невыносимо крррасивой девушки замечает Глагла. Он поднимает над головой обе руки с зажатым в них непонятным оружием и собирается ударить. Глагл не убегает и не останавливается. Он продолжает медленно лезть вперед, не спеша и стараясь ни на миг не выпустить из виду глаз защитника, которые наконец прерывают свой бег и замирают, уставившись на Глагла. Защитник зажмуривается перед ударом. Он не хочет видеть, что станет с Глаглом, когда твердая штуковина погладит его по голове. Сейчас, вот прямо сейчас он ударит…
Но Глагл не дает защитнику закрыть глаза до конца. Ему нужно чувствовать чужой взгляд, чтобы разговаривать. Так надежнее. Только надо очень осторожно, чтоб не спугнуть. Кричать нельзя, нельзя даже говорить как всегда – защитник испугается и тогда… Поэтому Глагл чуть слышно шепчет-без-слов: «Не делай больно! Тебя хорошо-видеть. Ты крррасивый…» И по тому, как мгновенно напрягается спина защитника, понимает, что сказал непррравильное. И теперь уже поздно пытаться вернуть все назад. Поздно даже защищаться.
Руки защитника приподнимаются еще выше, чтобы спустя мгновение обрушиться вниз, он с силой выдыхает через зубы и…
Через зубы…
Стальные коронки вспыхивают в тускловатом, на самом-то деле, свете вагонной лампочки.
Глагл улыбается до ушей. Радостно. Потому что теперь он знает, что нужно говорить. «Железные зубы! – кричит-без-слов он. – Я – это ты! Мы – железные зубы!» И улыбается еще шире, чтобы защитник тоже увидел.
Он видит…
Руки защитника опускаются. Медленно и безвольно, как неживые. Штуковины – пара пивных бутылок – выпадают из рук и, подпрыгивая, откатываются в сторону.
Лицо защитника в одно мгновение теряет всяческое выражение. Глаза больше не бегают, они смотрят в одну точку. Куда-то далеко-далеко, куда можно только смотреть, но ничего нельзя увидеть.
– Мне нужно… – задумчиво говорит он, потирая пальцами широкий лоб. – Мне нужно… поспать. – И садится прямо на пол, мимо скамеечки.
А Глагл уже внутри, рядом с девушкой.
Ее глаза широко раскрыты и Глагл… купается в их зеленом свете. Он вспомнил слово. Когда Глубинка была до верху наполнена водой, люди в ней купались. Глагл растворяется в ее глазах. Тонет в них…
Но недолго.
Потому что поблизости есть еще два защитника. И они уже заметили Глагла. Надо уходить.
Глагл осторожно кладет руку на плечо девушки. Ласково.
– Надо уходить, – говорит он.
Девушка не хочет уходить. Ее лицо… портится. Становится не таким крррасивым. Она отталкивает руку Глагла и кричит. Резко и слишком громко. Плохо-слышать. Глагл невольно морщится.
«Это ничего, ничего… – уговаривает он себя, зажимая девушке рот одной рукой, а другой перехватывая ее за… у самок это называлось «поперечник». – И лицо, и голос – это все ничего. Это пройдет…»
Глагл прыгает через пролом и бежит. Девушка такая легкая, бежать с ней на плечах совсем не тяжело. Дальше, как можно дальше от этого поезда. Туда, где нет света, зато есть покой. И ласковость. Туда…
…Погоню Глагл заметил почти сразу, еще до Костоломной Канавки. Он остановился там, чтобы в последний раз увидеть зеленые глаза, пока не пропал свет от поезда. Чтобы запомнить.
И услышал топот ног, необычно громкий. Это был один из прибывших, самый большой. Самый опасный. Глагл даже испугался сначала. Немного.
Но теперь-то все позади. Большой человек давно отстал. Как свет кончился, так он и начал плутать, он же без света не может. Поплутал-поплутал и отстал где-то на подходе к ЗонаА. И то слишком долго шел следом, не каждый из местных так смог бы, а этот – не зная ни дороги, ничего… Как шею себе не свернул в Костоломной Канавке? Как на Аллею Дружбы не забрел? Глагл же нарочно прошел немного в ту сторону, потопал ногами погромче, а потом неслышно вернулся – и сюда, поближе к Ласковому Ми… Нет, он молодец, этот прибывший, не купился… А жаль, чернобЫльские бы ему удружили!.. Он сначала, когда бежал за Глаглом, все девушку звал. «Лида, Лида» – кричал. Она тоже пыталась звать, но Глагл закрывал ей ладонью рот. Она кусала ладонь, совсем как неприкормленная Станка, но это было не больно, а смешно, и Глагл смеялся, и возбуждался очень, а один раз даже не сдержался и показал девушке, как надо кусать. Вполсилы всего, но она сразу замолчала. Только зашептала тихонечко: «Паша, Пашенька». Интересно, почему у прибывших такие странные имена? Лида, Паша – в них же нет никакого смысла! Вот Глагла, например, зовут Глагл, потому что когда он резко сжимает зубы, они как будто говорят: «Глагл-глагл». Это, конечно, когда у него во рту ничего нет… А старого Ауэрмана прозвали старым, потому что он и в самом деле старый уже, старше всех остальных людей, а Ауэрманом… ну, наверное, просто потому что это хорошо-звучит. А Учтителя называют Учтителем из-за того, что он часто говорит: учти то, учти се, учти, маленький пррридурок…
– Эй! – раздается почти над головой. – Придурок одноглазый, ты…
Глагл бьет в сторону голоса, не поднимаясь с колен. Бьет быстрее, чем начинает соображать.
Этот человек, этот Паша-Пашенька падает. Это хорошо, но вряд ли надолго: он такой большой и крепкий…
Но как он нашел Глагла?
И именно сейчас! Именно здесь!
Перед священным ликом Ласкового Ми… Как это непррравильно.
«Прости меня, Ласковый Ми, я просто хотел показать тебе… Я просто хотел поделиться с тобой… Потому что ты совершил чудо ради всех нас, а эта девушка… она ведь тоже чудо, ты же знаешь… Не можешь не знать… Прости меня, Ласковый Ми, я знаю, что совершаю нехороший поступок, я покаюсь тебе, потом… Обязательно!» – думает Глагла и бьет второй раз.
Паша падает снова.
Он большой и сильный, он горрраздо сильнее Глагла, но ему обязательно надо видеть, чтобы драться. Глаглу не надо, ему достаточно чувствовать. И Глагл сосредотачивается, чтобы лучше чувствовать.
И бьет снова, метясь точно в жужелицу, но Паша отклоняется в сторону – случайно, конечно, случайно – и тоже бьет – необычно, совсем без размаха, но очень сильно, – а Глагл ловко приседает и Пашин кулак лишь слегка касается гребня. Глагл быстро, не давая опомниться, бьет по трипкошу, потом снова в жужелицу, со всей силы. Паша снова на полу, он хрипит «Лида, ты зд…», когда Глагл наступает ему на горло.
Здесь она, здесь. Пока здесь. Но уже недолго осталось, сейчас, надо только…
Из-за Пашиного хрипа Глаглу приходится говорить громче. Чтобы быть услышанным.
– Ласковый Ми! Пожалуйста! Ты такой добрый… Прошу тебя, одно чудо всего… не ради всех, ради меня… Пожалуйста! Я знаю, я слушал старого Ауэрмана, его пррроповеди. и я знаю… Ты хороший, ты принял на себя наши грехи – и все равно вознесся на небеса. А потом вернулся вместе с поездом, чтобы учить нас, как жить пррравильно. Я люблю тебя, Ласковый Ми, и я прошу тебя… – Глагл почувствовал, как глаз наполняется слезами. Ему не было стыдно. – Я прошу, вознесись еще раз! Пожалуйста! Вознесись просто так, без ничего, а грехи людские… Грехи, если хочешь, оставь мне, я смогу… Ты не смотри, что я пока не очень большой и не слишком умный, я смогу… А ты побудь там, наверху… ты же, наверное, соскучился… Только возьми с собой ее, Лиду… Пожалуйста! Она должна быть там… Я не всегда умею говорить пррравильно, но… Посмотри, какие у нее глаза! Ты же видишь, она слишком хорошая, чтобы быть тут… Тут плохо для нее, поэтому, пожалуйста…
Глагл больше не мог говорить, мешал комок в горле, поэтому он просто запел. Запел вознесенскую молитву.
«На трибууунах станооовится тиии…»
Глагл не запомнил, что было дальше. У Паши оказались слишком твердые ноги.
Кажется, он несколько раз пытался подняться на ноги, а потом перестал пытаться и только корчился на полу, прикрывая поочередно голову, ребра, самость… Кажется, он что-то кричал… Нет, он что-то вопил-без-слов, только его никто не слушал… Но все-таки, какие у него ноги!
Нечеловечески твердые…
…Глагл бежит изо всех сил, не разбирая дороги и не желая ее разбирать. Он натыкается на стены, не замечает поворотов, чего с ним никогда не случалось раньше. Два или три раза он падает, но встает и бежит дальше. Предплечье его слабой руки разодрано чуть не до кости, но Глагл не чувствует боли. Он только боится опоздать.
Он думает… Да что там – он знает, что бежать быстрее просто не может. Но далекий поезд гудит в третий раз и вдруг выясняется – может. И он бежит…
И все равно опаздывает.
Поезд не гудит больше, наверное, он тоже плохо умеет считать после трех. Поезд уходит. Он еще виден, и Глаглу даже кажется вначале, что он успевает… успеет, если сможет еще чуть-чуть… и он старается…
Но там, в месте, куда приходил поезд, так много лишнего теперь… Глагл цепляется ногой за чью-то руку и падает, прямо на груду мягких и твердых тел. Тела стонут и пытаются отползти в сторону, а некоторые – не пытаются, уже не стонут… Глагл смотрит вслед удаляющемуся поезду, который уже не догнать, и понимает, что навсегда потерял ее, девушку с бессмысленным именем Лида и зелеными глазами… И не только ее. Одно тело, на которое Глагл нечаянно наступил коленом, всхлипывает и переворачивается на спину, и Глагл машинально отмечает, что перед ним – самка, и он даже, кажется, знает, какая именно. Он видит ее тело в убывающем свете поезда, и испытывает неясное чувство, а потом ее рука, до этого прикрывающая лицо, падает в сторону и он… Он перестает верить тому, что видит. Запрещает себе верить… Потому что ее лицо, особенно сейчас, когда оно все изрезано и покрыто коростой запекшейся крови… Да даже если убрать все эти шрамы и порезы, если смыть всю кровь, то все равно оно, это лицо… Его не плохо-видеть, его просто невозможно видеть! Поэтому Глагл закрывает глаз и проверяет, как обычно, на ощупь, Станка, Станочка, плачет он и кладет ей руки на нижнюю грудь, А-а, шелестит она, А-а-ю-и-а-а, когда он кладет ей руки на верхнюю грудь и окончательно понимает, что это она, потому что ни у кого больше такого нет, и шепчет: «Я тоже… Я тоже люблю тебя… Станка…», а руки сами ползут еще выше, туда, где шея, туда, где кончается крррасота, но еще не начинается уррродство, и пальцы Глагла касаются шеи, нежно, самыми кончиками, и Глагл плачет, и Станка сначала тоже плачет, но очень скоро затихает, успокаивается, и тогда Глагл открывает глаз и, хотя ее лица уже совсем не видно, он улыбается, потому что понимает, что у каждого есть свой собственный путь, и все идет своим чередом, а значит, все идет пррравильно… Все пррравильно… Все идет… Все…
«Ах, почему наше чувство красоты не мутировало вместе с нами?» – успел подумать Женя перед самым пробуждением.
Потом зевнул и звонко клацнул стальными челюстями.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ВВЕРХ, ДО САМЫХ ВЫСОТ
Глава девятнадцатая
«Станцио… нный смотритель. Перехо… Перехохо… Переход хода»
– прохохотал на ухо мелкий пакостник из динамика. Его динамический (читай, демонический) хохот разбудил бы и мертвого. Но я-то, между прочим, пока еще жив! Только по этой причине я позволил себе проснуться не до конца.
Да уж, судя по периодическим – только при резких подскоках вагона – вспышкам боли в колене, опять же периодическим – только на вдохе! – покалываниям в области диафрагмы и по неострой, зато постоянной ноющей боли в левой половине черепа – судя по всем этим косвенным признакам, я до сих пор еще не умер. Отнюдь.
Я улыбнулся, стараясь не обращать внимания на боль в разбитой губе. Губа – это не так обидно, это еще свои…
И вообще, я умру последним!
Эта шутливая фраза привязалась ко мне еще в детстве, и я не перестал повторять ее в последние три года, хотя доля шутки в моих словах плавно сошла на нет. Боюсь, я действительно умру последним. Кто не верит, пусть попробует опровергнуть…
Затылком я ощущал приятную мягкость, лбом – щекотливое поглаживание длинных волос. Лида или Игорек? Остальные шевелюрой не вышли. Особенно Ларин, этот разве что забодать может своим безоткатным чугунным лобстером… Конечно, Лида, я же теперь ее герой.
Кто еще стал бы склоняться над моим лицом так низко и нашептывать мне так нежно? Тихо, почти беззвучно.
«паша-пашенька, ты только, пожалуйста, не исчезай, хоть ты не исчезай, паша-пашенька, это так хорошо, что тебя так зовут, именно так, паша-пашенька, это так здорово, ты даже представить себе не можешь, как это хорошо, только ты, ради бога не исчезай, паша-па…»
Не очень понятно, но все равно приятно.
Я бесшумно потянул носом, надеясь услышать ненавязчивый аромат лаванды. Но вместо него мои легкие наполнились неожиданной смесью запахов: свербящая резкость «Тройного» одеколона, ветхозаветность нафталиновых таблеток, просто пыль и что-то еще, неуловимое и ностальгическое – все было в этой смеси, и всего этого было много.
Мужественно поборов позывы к чиханию, я открыл глаза.
И поймал себя на том, что пытаюсь открыть их еще раз.
И еще!
Без изменений!
Тьма, которая незадолго до моего погружения в беспамятство достигла апогея, теперь упрямо не хотела рассеиваться.
Ну и ладно, со странным спокойствием подумал я, значит, рано проснулся.
И смежил веки.
Поезд убаюкивал. Покачивал вагон из стороны в сторону, как колыбель с младенцем, легонько потряхивал на стыках рельсов, ритмично постукивал колесами. И в их монотонном перестуке слышалось мне не банальное «тудум-тудум», а гипнотизирующее «еще-еще», «поспи-поспи» и даже «паша-пашенька». Впрочем, это, кажется, уже не поезд…
«Дзинь-дзинь» – тихонечко дребезжали стекла, что означало: «ну да, ну да».
Смотри-ка, значит, еще не все окна пустила в расход орава сощуренных мутантов! – позволил я себе последнюю осмысленную мысль, промасленную маслянистым маслом, на этикетке которого чернильно-черными чернилами кто-то накарябал текст призыва: «Тавтология должна быть тавтологичной!»
«Дзинь-дзинь» – печально смеялись стекла, а может, радостно плакали, что в любом случае означало: «не все, не все».
Язык стекол прост и емок. И пишется через два «н», потому что он стеклянный.
«Дзэн-дзэн» – позвякивал жестяной колокольчик на островерхой шляпе муэдзина. – «Дорога от медресе к минарету – это и есть путь дзэн. Дзэн-дзэн…» И под это негромкое позвякивание я снова начал засыпа…
Черт! И заснул бы, если б не раздражающий бубнеж Петровича! Слишком громкий, чтобы не обращать на него внимания, и слишком тихий, чтобы различить отдельные слова. Интересно, о чем он вещает в абсолютной темноте? О сотворении мира? Рассказывает, что да, помнится, были такие времена, темень повсюду стояла кромешная, хоть глаз выколи, а потом – вот только совсем из памяти вылетело, до японско-корейской войны это было или сразу после революции? – вроде как был свет, и все было хорошо, но что-то вдруг случилось в нашем спирально развивающемся мире, потому что каждая спираль, будь она временная или, к примеру, вольфрамовая – это просто кривая о двух концах, а как наступил конец всему, так и свет, видишь ты, снова погас, совсем погас, накх, и теперь уже кто знает, загорится снова или как?..
И кто его слушает, если не секрет?
Что ж, прислушаемся и мы.
– Его построили еще в семьдесят восьмом (у Петровича вышло «семиссят осьмом»), за два года до московской, накх, олимпиады. Сам-то я не строил, у меня сам знаешь, какая специализация. А вот за неразглашение подписывался, не скрою. Я, если посчитать, за столько всего в своей жизни подписался, что теперь, и захочу – не успею все разгласить… Вот хоть на эту медаль обрати внимание, серенькую, видишь, «За двадцать лет без права переписки», понял?
Тут что-то тупое и твердое ткнуло меня в левый бок. Не иначе, указательный палец молотобойца второго разряда. Что-то звякнуло, бок сразу заболел.
Мама дорогая! Так вот в чем секрет моей внезапной слепоты! Какой-то доброхот по самые брови накрыл меня, спящего, парадным френчем. С полным набором героических регалий.
Ну и садисты! Я, конечно, теперь тоже герой, но не в такую же жару!
– Ага, – ответил кто-то тихо. – Понял. Ты только Пашу раньше времени не буди, хорошо? А то проснется – убьет!
Точно, Ларин. Ренегат четырехглазый! Проснусь – убью…
– Петр Алексеевич! – подал голос Игорек. – А зачем такой большой стадион построили под землей?
– Стадион-то? – переспросил Петрович. – Зачем?.. Это сейчас легко спрашивать: зачем да почему, а тогда… Мы не спрашивали. Приказывали строить, и мы строили. Приказывали потом взрывать, и мы, накх, взрывали к чертовой матери! И ни у кого даже в мыслях вопросов не возникало… Я точно знаю одно. В восьмидесятом году стране позарез был нужен запасной стадион на случай атомной войны. Чтоб, если не дай бог что, хоть под землей отыграть олимпийские игры. Неспокойно тогда было в мире, стабильности не было, все на нервах. Того и гляди, чей-нить палец на красной кнопке дрогнет! Однако, обошлось. А стадион… Стадион тоже пригодился. Правда, по другой надобности…
Петрович выдержал интригующую паузу, еще раз поковырял в моем боку пальцем – судя по раздавшимся вслед за этим звукам, извлек из кармана платок. Закончив интриговать и сморкаться, продолжил:
– Тогда ведь, ближе к играм, к нам, окромя спортсменов, знаешь сколько журналистов иностранных понаехало? О-о-о, тысячи! И из Америки, и из Китая… Из Европы тоже были. И все шустрые! Вместо того чтобы спокойненько на почетной трибуне сидеть, медальки пересчитывать да рекорды в блокнотик срисовывать, все норовили про наше советское житье-бытье разнюхать побольше. И ладно бы только в Москве – Первопрестольную, слава богу, к олимпиаде подчистили, подкрасили – залюбуешься! – так их в глубинку отчего-то потянуло. А запретить нельзя: мировая общественность не поймет. Вот и спустили тогда с самого верху приказ: очистить, значит, столицу и ее окрестности от всех нежелательных элементов. Размер окрестностей не указали, зато четко определили срок исполнения: одна неделя. А элементов у нас во все времена хватало, что тогда, что по сей день. Тут тебе и интер… тьфу!.. проститутки то бишь, и бомжи, которых тогда еще бродягами звали, и психи буйные, и уроды всяческие дефективные. С первыми тремя группами, накх, поступили просто. Выслали из Москвы за 101-й километр, расселили по окрестным деревням. Тунеядцев пастухами оформили, проституток – доярками. У них надои, говорят, в два раза против обычного подскочили, так председатели колхозов их потом в Москву отпускать не хотели. Психов пристроили чернорабочими, навоз лопатить – большого ума не нужно, даже наоборот… А вот с дефективными оказалось не так просто. Они же, как их ни оформляй, все одно красивше не станут. А ну как приедет какой репортер из Северного Вьетнама и спросит на своем северо-вьетнамском языке… Язык у них, надо отметить, простой, незатейливый. К примеру, знаешь, как по-ихнему будет наша «тысяча»?
– Нан! – неожиданно ответила Лида, прервав на время череду беззвучных «паш-пашенек». – Точнее, «нган», но при правильном произношении «г» проглатывается.
– Не-е, – удовлетворенно протянул Петрович. – «Тычася»! Сам слышал, на той неделе, в Столешниковом. Так и говорит: «тычася рублей»… Так вот, приедет такой вьетнамец с кинокамерой в нашу деревню и спросит: «А отчего это у вашего свинопаса ног больше, чем у его подшефных?» И что ему ответишь? Что мать того свинопаса всю жизнь на ликеро-водочном нормировщицей проработала? Что отец его в Тоцких лагерях полгода «вспышку слева» отрабатывал? Или там шахты ракетные прочищал? А? То-то же, нечего ответить! Вот и вспомнили тогда про запасной стадион. Собрали всех уродов по всей стране и погрузили в поезд с решетками. А дальше просто: три витка по спирали – и на месте. Тот же 101-й километр, только не вдаль, а вглубь.
– А что потом? – спросил Игорек.
– А что потом? По первому времени, конечно, о них заботились, люди все-ж-таки, хотя и не вполне… Еду им присылали каждый месяц, электричеством снабжали. А потом дорогой наш товарищ генеральный секретарь упокоился с миром, а новому, видно, не доложили насчет подземных жителей. А потом и вовсе не до них стало. Один только раз об уродцах вспомнили, да и то… Не забрали их из-под земли, а наоборот, пополнение прислали. Это уже после Чернобыля было…
Петрович тяжело вздохнул и продолжил уже другим, извиняющимся тоном:
– Нельзя было тогда допустить… Только-только Россия до мирового уровня поднялась, уверенно встала на путь… чего-то там, реформ, что ли? А тут такое! Нет, никак нельзя было тогда мутантов наверху оставлять. Вот и свезли их вниз, по известному уже, накх, адресу. Об этой партии уж точно никто не заботился. Перевели, так сказать, на самоокупаемость. Вот так… – Петрович еще раз вздохнул. – А больше я про это дело ничего толком не слышал. Так, слухи разные, но их я повторять не буду, врать не хочу. Говорили только, – он понизил голос до таинственного, – будто иногда по пятницам… особливо, если тринадцатое число… да чтоб еще полнолуние при том… – и неожиданно снова повысил. – О, гляди-ка, кажись, герой наш проснулся!
И как он догадался? Вроде тихо лежал.
Я с облегчением освободился от орденоносной накидки. Дышать стало легче. В разбитые окна задувал ветер и носился по вагону со скоростью километров шестьдесят в час. Горячий, конечно, но лучше уж такая вентиляция, чем томиться, исходя потом, в закупоренном аквариуме.
Когда глаза привыкли к свету, я осмотрелся.
Наши были в сборе. Никто не потерялся во время давешней потасовки. Никто, насколько я мог видеть, серьезно не пострадал. У Игорька даже прическа не испортилась. Он улыбался мне широко и открыто, как фотографу. Похоже, обиды, пусть на время, забыты. Или отложены… Лида смотрела на меня сверху вниз, поскольку именно на ее уютных коленях покоилась в данный момент моя голова. Легкие потеки туши под глазами, казалось, лишь подчеркивали их красоту. Признаюсь, я бы не отказался каждый день просыпаться в таком положении… Петрович был не только без пиджака, но и без привычных очков. Выглядел, в целом, орлом и смотрел, что называется, по-боевому. В серых глазах вспыхивали и не гасли искорки. Жжет взгляд сталь глаз, как сказал бы какой-нибудь Вознесенский. И добавил бы что-нибудь на экспорт, вроде: steel glass. Воротник рубашки Петровича был испачкан в крови, но я сомневался, что кровь его собственная. Слишком уж странным был ее цвет: почти оранжевый… Только Ларин выглядел побитым, да и то скорее в психологическом смысле, чем, например, ногами. Ничего, это дело поправимое, какие его годы… Он сидел в отдалении и старательно не смотрел в мою сторону.
Себя я, разумеется, видеть не мог и не сильно из-за этого расстраивался. Если мой внешний вид хотя бы на четверть соответствовал самочувствию, то мне следовало извиниться за него перед окружающими.
Новых пассажиров в вагоне также не было. И это радовало. С некоторых пор я начал ценить тесные компании.
– Выспался, победитель чудовищ? А мы тебя пиджачком прикрыли, накх, чтоб свет в глаза не мешал…
– Как ты? – одними губами спросил я у Лиды, пытаясь рассмотреть свое отражение в ее глазах.
Да, поскольку эти глаза лгать не могут по определению, выгляжу я паршиво. И левый глаз, и губа, и нос, кажется. Хорошо хоть зубы в полном составе… Но уверенности нет, и я быстро проверяю языком. Ура, на месте, все двадцать восемь. Мудрости пока маловато. Было бы больше – давно бы сидел дома.
– Я в порядке, – длинные ресницы опустились и вновь поднялись, подтверждая. – Только это чудовище… Ну, тот урод, который… Он меня… – Зрачки заметались в замкнутом контуре глаз.
– Что? – Я мгновенно напрягся. – Что он тебя?
– Укусил! Больно так… Хочешь посмотреть?