Пелко и волки Семенова Мария
– А плохо ты сегодня заточил свой язык, Тьельвар скальд, – блестя отчаянными глазами, захохотал Хакон. – Впрочем, чего еще от тебя ждать? Без нас ты бы тоже собирал крошки возле чужого стола…
Пелко не впервые слышал северную речь и немного ее понимал: не зря же они, ингрикот, что ни лето торговали с этими корабельщиками, меняли бобровые шкурки на крашеное сукно! Пелко стиснул пальцами край лавки, на которой сидел, и ответил Хакону с безрассудной яростью мстящего за оскорбление, нанесенное роду:
– Ратша-оборотень и тебя заставил бы чистить своего коня, если бы захотел!
Тьельвар поспешно схватил его за плечо… Слишком поздно! Слово – та же затрещина, и Хакон ответит мечом. Дерзкий мальчишка сам приговорил себя к смерти, и это было очевидно для всех, кроме него самого. Тьельвар знал: не успеет смениться в небе луна, как Хакон передаст Ратше горстку серебра, выкупая зарубленного слугу, и еще посмеется: стоял, мол, удобно для удара, вот и не удержалась рука…
В это время гулко стукнула дверь, и у очага появился Эймунд. Быстро и зорко оглядел обе скамьи и спросил:
– С кем это ты снова ссоришься, Хакон?..
Хакон прищурился и лениво, как сытый зверь, вытянул ноги к огню:
– Я не ссорюсь, хевдинг. Раб ведь не стоит того, чтобы викинг с ним ссорился…
2
Пелко и вправду оказался единственным, кто плохо понял случившееся. После еды они с Тьельваром еще раз проведали раненого пса – тот вылакал немного свежего молока и сумел дважды стукнуть по полу хвостом. Довольный корел хотел распрощаться и немало удивился, когда Тьельвар пожелал пройтись с ним до дома торговца Ахти, где Пелко теперь жил.
– Невесел ты, вуоялайнен, – сказал он гету, пока шли. – Не печалься, ведь твой пес скоро вновь будет охотиться.
Тьельвар кивнул в темноте и ничего не ответил. Мелкий дождик нашептывал что-то деревьям, уже терявшим золотую листву. Наконец Пелко разглядел впереди знакомую избу, потянулся рукой к калитке.
– Хакона берегись, – остановившись, негромко сказал ему Тьельвар. – Хакон будет мстить, и от него не отделаешься вирой.
Пелко не сразу ощутил смысл его слов. Но потом почувствовал ледяной холод глубоко внутри живота и понял, что до смерти перепугался. А Тьельвар продолжал:
– Я теперь поручусь только за то, что он не ударит тебя в спину и не нападет среди ночи, ибо это у нас не называют достойным. Еще могу сказать тебе, что он обождет несколько дней, чтобы люди не подумали, будто он потерял голову от обиды и расправился с тобой под горячую руку. Но лучше будет, если ты за эти несколько дней уйдешь так далеко, как только смогут унести тебя ноги.
Пелко слушал его, пугаясь и холодея все больше: так уже было с ним несколько лет назад, когда он угодил в топь и стал медленно проваливаться все глубже, и не было рядом ни кустика, ни деревца, чтобы ухватиться и спастись…
Молодой скальд понял и негромко добавил:
– Если ты скроешься, никто не назовет тебя трусом.
А про себя подумал: не пришлось бы еще и Ратше столкнуться с Хаконом лбами. Ведь за дерзость работника расплачивается обыкновенно хозяин.
Пелко не был отягощен многим имуществом. Неразлучный нож на поясе, два оберега, моточек крепкой веревки, кремень с кресалом да горсть рыболовных крючков в кожаном кошеле, остальное даст ему лес. Лесная хозяйка сама пригнет к земле тяжелые еловые ветви, готовя ему для ночлега уютный шатер, хозяин Тапио схватит за ухо строптивого зверя и вытащит его прямо на тропу, а их дочь-красавица Теллерво рассыплет по полянам запоздалые ягоды: покуда стоит под солнцем зеленая чаща, ни одному корелу не будет в ней голодно, одиноко и страшно!
…Белый Вихорь встретил Пелко ласковым фырканьем, тут же сунул теплый нос ему в руки: что принес? Осторожными губами взял кусок ячменной лепешки, нарочно припасенный со щедрого гетского застолья, и у Пелко мелькнуло: а не перехитрить ли их всех, уйдя из Ладоги на легконогом коне?.. И уже совсем решил было – по сему быть, – да вовремя вспомнил об отроках с копьями, стороживших ворота, и одумался. Скоро бежит белый конь, быстро скачет соловый, – а не укроешь его за пазухой, не упрячешь в карман, не выведешь скрытно из крепости на волю… Вихорь изогнул лебединую шею, дохнул Пелко в щеку. Пелко крепко прижался на прощание лицом к его лбу:
– Скучать без меня станешь?..
Вихорь тихонько заржал в ответ. Пелко потуже затянул на себе ремень и притворил дверь. Вот теперь все. Идти прощаться с Ахти ему не хотелось нисколько.
Отроки в воротах и не подумали останавливать Пелко: ушел себе и ушел, не чужой небось, все его знают. Пелко миновал их и пропал в темноте. Еще немного – и лес примет его, протянет навстречу дружеские лапы, укроет от моросящего дождя мохнатыми плащами вершин, и одноглазый волк глухо подаст голос из-за болот, приветствуя знакомца… Ноги в мягких сапогах все быстрее несли Пелко сквозь черноту задворков – прочь от Хакона и от Ратши, на свободу, домой!..
Дома его встретит милая мать, усадит за стол, пододвинет плошки с брусникой и вареной тайменью. А потом строго спросит: где же все твои друзья-ладожане, сынок? Где добыча ратная, которую сулился принести в дом? Боярин словенский, тебя спасший, где?..
Пелко передернул плечами, вздохнул, умерил шаг. Потом вовсе свернул и направился к боярской избе.
Он тихо, по-охотничьи, подкрался к реденькому забору и долго прислушивался, удерживая дыхание и сам не зная, что ему хотелось услышать. А сердце, только что стучавшее так весело, вдруг болезненно и тоскливо заныло в груди. И это снова был страх, но только совсем не такой, как тот, что внушал ему Ратша или мстительный гет. Можно, оказывается, сробеть и перед самим собой, перед своим собственным умыслом: полно, мол, да я ли этакое затеял?
Вот сейчас пропоет-простонет смоченная дождиком дверь – и смутно забелеет в темноте знакомое девичье платье. Выйдет на крылечко названая сестренка и начнет тихо жаловаться низко спустившимся облакам, им одним раскрывая хранимую от больной матери тайну: нету батюшки, сгинул, лежит его белое тело в густом, темном лесу, век теперь не сыщешь одинокой могилы, дождями размытой, листьями палыми осыпанной… Лишь бездомный волк провоет над нею в черной ночи, да осияет, восходя из-за леса, серебряная луна, да седой туман укутает холодным белым крылом!.. Да еще тучки жалостливые проплачут по храброму боярину вместо дочери любимой, вместо жены…
Пелко долго стоял у забора, готовый перемахнуть его легким прыжком, обнять, обогреть Всеславушку, утешить, собой заслонить от напасти. Ждал, пока не понял, что приблизилось утро; дочь воина так и не появилась из дому. Тогда корел зябко сдул дождевые капли с ресниц и побрел назад к избе людика Ахти, к своей соломе и вылезшему одеялу. Когда-нибудь он вернется в род, домой, на Невское Устье. Но так вернется, чтобы не понадобилось в стыде и сраме опускать перед матерью глаза!
Было дело, приучал боярин Пелко к мечу, но тот так и не наловчился им владеть. Эту науку, как всякую другую, постигают с младенчества, а не накануне решительного дела: погоди, дед, помирать, за киселем побежали!.. Поразмыслив, Пелко до сизого блеска наточил верный нож и решил быть настороже, утешаясь тем, что ножом, как и луком, Хакон навряд ли владел лучше него. Мог ли он метнуть свой нож через весь двор и без промаха расколоть им круглый сучок в серой крепостной стене? Наверное, не мог. Пелко нравилось так думать. Ему ведь совсем не хотелось переселиться за черную реку, в которой плавает лебедь.
3
В Ладоге так: однажды начавшись, осенний дождь способен длиться, не переставая, несколько суток. Нежеланными рождаются слепые серые дни и безрадостно влекутся над пустой темной землей, дотлевая без огня, без золотых искр. И кажется, будто там, за этими тучами, сгинула, перевелась, никогда больше не процветет вечная синева!
Хмурым ветреным днем вернулся в Ладогу воевода Вольгаст. Привел с собой еще человек двадцать полону и, как Ратша прежде него, без выкупа отпустил всех по домам.
Ждан Твердятич Вольгаста встретил с лаской отеческой. Сажал его за стол рядом с Ратшей и сам глаз не мог отвести: любо-то до чего! С этими двоими граду Ладоге стоять крепкого крепче. Ратша – воин свирепый, в бою равных не знающий. Славен Рюрик-князь, сумевший привлечь его под свой стяг! Вольгаст – воевода не по годам умудренный, меткими на язык ладожанами не зря прозванный Вещим. Одно плохо: нет между этими дружеской любви, нет братской приязни. Одно добро: навыкли оба унимать свою рознь, удерживать ее при себе. Знают: худо сильному телу и даже самой голове, если схватывается правая рука с левой, а левая с правой…
Люди воздвигают курганы над умершими еще и затем, чтобы живые, стоя у прадедов на плечах, заглядывали подальше. Потому-то и не сердится мертвый, если кто ненароком забредет на могилу – об этом рассказал Пелко Святобор.
Пелко сидел на вершине Вадимова кургана и смотрел на святилище. Память о перенесенном страхе и о собственной трусости долго не подпускала его к этому месту: все казалось, будто девчонка-рабыня так и горевала здесь безутешно под холодным дождем, оплакивала сгинувшего Гостяту. Или, может, вправду разжалобилась мать-земля да превратила ее в серебристую ивушку, покрыла серой корой нежное девичье тело, притушила муку сердечную?.. Ни того, ни другого, пусто, безлюдно было возле кургана. Ни стона, ни голоса, ни шелеста плакучих ветвей. Тогда-то Пелко взобрался на самый верх и увидел святилище.
Оказывается, в тот первый раз ему оставалось пройти какие-то пару сотен шагов. Святилище лежало на высоком речном берегу, там, где каменные обрывы полукругом вторгались в самое русло, преграждали прямой путь бегучей воде. Словенские Боги жили совсем рядом с могилами, или, может, это могилы вплотную обступали святилище, стремясь под сень Божества… Широко летели над ними угрюмые облака, и сырой ветер раскачивал исполинские сосны.
Со своего места Пелко не мог подробно рассмотреть деревянного властелина, стоявшего посередине огороженного круга, видел только, что вроде и впрямь мерцали у того в дождливом сумраке позолоченные усы. Перун?.. Тот Перун, чей топор так долго висел у Пелко над головой… Ненасытное любопытство знай подталкивало корельского парня, но сойти с кургана и подобраться поближе он не посмел. Он слышал от Святобора, что в Варяжской земле, в высоком граде Арконе, сами жрецы в присутствии своего Бога не смели даже дышать. Как знать – может, и Перун ладожский столь же обидчив? А не сам осерчает, так стража-охрана, вон в той избушке живущая, как раз с копьями набежит!
Золотоусый Бог стоял лицом к реке – на восток. В три человеческих роста высился он за бревенчатой оградой, за священным рвом, через который заказан был путь всему, враждебному людям. Со своей кручи он первым приветствовал солнце, встающее из-за непроходимых лесов, и светлая тайна зарождалась меж ними на искрящейся дорожке в речных волнах. Нынче, правда, солнечный Бог какой день уже прятался в тучах, но надежда жила: ярко пылал во рву перед Перуном брат Даждьбога-Солнца, неугасимый Огонь. Заботливые руки питали его дубовыми дровами, не давали в обиду шумному ливню, многоснежной метелице-пурге. Пока горит этот огонь – будет стоять над землей высокое синее небо, будут разливаться реки и созревать урожай, будет мчаться гремящая Перунова колесница и холодная тьма никогда не победит солнечного тепла…
Северный ветер доносил до Пелко глухую песню сосен и отдаленный запах костра. Пелко думал о Перуне и о жертвах, которые, наверное, каждый год ему здесь приносили. Стояло же перед изваянием тяжелое каменное кольцо, принимавшее в себя и душистые цветы о восьми лепестках, собранные в лесу, и хлеб свежий, а в великие и ратные дни – кровь могучих рыжих быков и молодых пленников, приведенных из боя!
Потом Пелко стал думать о людях, лежавших здесь в могилах, о князе Вадиме и о погибших рабах, о боярине и еще о многих, положивших головы в непримиримой княжеской распре. Вот сидел в Ладоге словенин Вадим, потом сидел с варягом Рюриком вместе, теперь остался Рюрик один. Сколь народу погибло, сколь многие дома навек опустели!.. А вечное небо того словно бы и не заметило: вставал новый день, и ведро сменялось хлещущей непогодой. И жили Боги на небе, свои у корелов, варягов, мерян и словен, а еще стояли ведь в корельских лесах дивно изукрашенные камни – схваченный зорким глазом искусника, крался по тем камням золотошерстный Отсо, неслись длинноногие лоси, летели вещие птицы. Давно дело было. О тех, кто клал требы изваянным в камне зверям, ничего уже не знали находники-словене, поставившие Перуна, не помнили сами корелы, испокон веку сидевшие здесь по лесам… А ведь жили, наверное, люди-то, и тоже охотились и любили ласковых жен, и тоже небось просили у кого-то удачи, провожали щедрую осень и радостно закликали в гости весну… И каждый устраивался как навсегда и тоже полагал, наверное, что не было у звездной вечности заботы важнее, чем мешок серебра, красивое обручье или власть над маленьким племенем, не поровну доставшаяся вождям… что это-то и было тем главным, ради чего стоило жить, стоило идти на муки и смерть.
Так думал Пелко или немного не так, а только, пока шагал оттуда назад, ему все казалось, будто он соприкоснулся душою с чем-то совсем неведомым ему допрежь того дня.
По дороге он встретил Тьельвара, и тот зазвал корела на Гетский двор проведать больную собаку, посмотреть, как поправлялась. Пелко пошел с ним с немалой опаской. И точно: первым, кого он увидел прямо в воротах, был Хакон. Хакон на него даже не посмотрел…
За одно следовало поблагодарить Ахти, онежского Гуся. Пожив у него, Пелко стал много увереннее ходить по Ладоге и вокруг. Забредал, не пугаясь шумливой толпы, даже на торг. Правда, там, на торгу, день ото дня делалось все скучнее. Пришлые гости давно уже разлетелись всяк в свою сторону и ныне хвастались прибытками да покупками, сидя у родного огня. Только ближние леса еще высылали охотников, чудских да корельских, – менять воск, мясо, ягоды на железо и хлеб. Пелко разговаривал с ними, стараясь узнать что-нибудь о своих, но все напрасно. Сперва это его огорчало, потом стало радовать. Случись что на Устье, злая весть долетела бы немедля!
А еще он каждый день ходил мимо боярской избы, поглядывал сквозь редкий забор. Видел во дворе Всеславу, видел Ратшу – воин дня не мог прожить без невесты, всякий вечер являлся ее повидать: то в гридницу вел, то сам вечерять оставался, будто кто его приглашал. А что, может, и приглашали, Пелко ничему уже не дивился. Он видел Ратшу-оборотня и Всеславу вдвоем. Названая сестренка сидела на бревнышке, а Ратша отточенным топором выглаживал новое коромысло, давал ей прикладывать к плечу, отбирал, принимался осторожно подтесывать. А ведь и ловок был с топором – двое рабов, на все руки умельцы, уважительно косились на него, снуя туда-сюда, и стояла в избе игрушечка-прялка, которую Ратша сам вырезал и раскрасил… Должно, на топорище посадил его отец, когда он, Ратша, в первый раз засмеялся! Пелко знал, чего ради старался нетерпеливый жених. С этим новеньким коромыслом наутро после свадьбы Всеслава пойдет к знакомому с младенчества колодезю, попросит колодезный дух не гневаться и дать ей, жене мужатой, водицы столь же вкусной и чистой, какую он, добрый, всегда давал ей, девчонке…
- Эй, жених, наш первый братец!
- Не идет твоя услада,
- суженая не готова:
- сапожок один надела,
- а другой лишь примеряет.
- Ждешь ты уточку с проливов
- подожди еще немного:
- заплели одну ей косу,
- а другую заплетают.
- Ждешь ты ягодку-малинку,
- подожди еще немного:
- рукавичку лишь надела,
- а другую надевает…
Боярыня из дому показывалась редко. Знать, тошно ей было на Ратшу даже смотреть, не то что за столом угощать. А еще рядом со Всеславой частенько стали видеть Красу – с того самого дня, когда Ратша едва не задушил Хакона в единоборстве. Дочь боярская, не чинясь, приходила к ней в крепость, в девичью к чернавкам, нянькалась с малышом. Тот скоро перестал дичиться ее, топал навстречу на еще неуверенных ножках, забирался на колени. Мать его жила в крепости не княжеской добротой, кто ее видел-то, эту доброту, – помогала готовить гридням еду, пекла и варила, по полдня не отходила от жаркой печи. За это воины баловали и ее, и сынишку, не оставляли ходить разутыми-раздетыми, а Ратшинича прочили в отроки, когда подрастет. Нынче уже кто-то смастерил для него крохотный меч, повесил над постелью мальчишки: пусть ждет. Парни быстро вытягиваются – кто этого не знает! Быть ему отроком, а после гриднем вослед отцу. А там, если будет сметлив, из мужей хоробствующих и в бояре думающие выйдет… не он первый такой!
Совсем не горькая жизнь была теперь у Красы, хуже вышло бы, не уведи ее Ратша тогда с берега речного, с рабского торга: куда, к кому попала бы, может, давно утопилась бы, глумления не снеся!.. А вот поди же ты – всякое ясное утро уходила Краса за ворота детинца, на самый обрыв, и кланялась там Даждьбогу, умывающему в росе свой огненный лик… Неугомонные отроки подкрались однажды послушать, о чем просила, да и убрались пристыженные жестоко. Ни о чем не молила Краса ни для себя, ни для сына. Лишь наказывала солнцу небесному поласковее пригреть родную сторону полянскую, навеки потерянную, благословить золотым лучом родительский дом в далеком Киеве-граде… Не видать ей никогда отеческого порога – кто же ее, вольноотпущенницу, туда повезет!
Всеслава смотрела на нее и загадывала: вот опорожнят на пиру глубокие свадебные чаши, и уговорит она Ратшу взять Красу к ним в дом. Не меньшицею – так просто, ей, жене старшей, помощницей-подружкою…
Потом она стала зазывать ее к себе. Краса, отвыкшая от дружеской ласки, сперва робко отнекивалась, но однажды вечером пришла-таки на боярский двор. Пришла в чистом платье, теплом шерстяном плаще и красивой кике, еще Ратшей когда-то ей подаренной. Рукоделие с собой принесла и сушеных семян – просила ее Всеслава поучить пряники вкусные печь.
Что из этого получилось, Пелко видел сам. Ратша ныне часто поручал ему проезжать белого Вихоря, чтобы не застаивался, не скучал конь. И так уж оно выходило, что Пелко ни разу не сумел далеко объехать боярского двора, нес его своевольный Вихорь вдоль самого забора, пофыркивал и тоже, кажется, ждал: не выглянет ли Всеслава. И вот повезло: стукнула дверь, вышла на крыльцо боярская дочь. Ухнуло сердце у бедного Пелко, перехватило дыхание, прошла по всему телу горячая мучительная волна! Не сразу и разглядел, что у Всеславы горели по щекам малиновые пятна, а на плечах не было даже платка.
Следом за Всеславой из дому появилась Краса. Спокойно соступила с крылечка на мокрые деревянные мостки, обернулась и низко, в пояс, поклонилась открытой двери – да не двери, знать, а боярыне, оставшейся в избе. А потом так же спокойно поправила серый плащ и пошла по мосткам через двор. Всеслава побежала ее проводить – мелкий дождь расшивал темными бисеринками льняную рубашку. Боярыня что-то крикнула ей из дому, но она притворилась, будто не слышала. Не дело воину бросать в беде побратима, негоже дочери воина отказываться от подруги. Они с Красой постояли немного возле калитки: поглядит кто незнакомый и не вдруг еще разберет, где тут рабыня несчастная, где боярское дитя. Потом поцеловались на прощание, и Всеслава пошла обратно домой. Ветер так и трепал ее волосы – бегом бежать бы в теплую избу! – но она не торопилась…
Пелко не останавливал Вихоря. Тот остановился сам и стоял, покуда не закрылась за Всеславой тесаная дверь. Потом выгнул шею, легонько ухватил седока за ногу в потертой кожаной штанине. Пелко погладил коня, вздохнул и шевельнул пятками: вперед!..
Они как раз направлялись вон из города, Краса же шла в крепость. Поэтому корел не заметил, как из Гетского двора, будто нарочно, выглянул Тьельвар, увидел Красу, что-то ей сказал. Та остановилась, ответила. Молодой гет притворил за собой ворота, и дальше они пошли вместе: знать, было и у Тьельвара в крепости какое-то дело.
4
Вольгаст-воевода сам был разумом проворен и другим дремать в лености не давал. Так и ныне. Только-только отхлестал себя веничком в бане, только-только смыл пот и грязь долгого похода, даже волосы как следует еще не просохли – подступил к старому Ждану:
– Думу вот думаю, Твердятич… А кабы обнести нам град наш новым забралом, да не деревянным, а каменным!
– Ишь ведь чего насмотрелся по чужим землям-то, за морями! – Могучий Ждан запустил пальцы в сивую гущину бороды. – С князем хоть посоветуйся допрежь, неуемный…
Молодой варяг хитро улыбнулся пятнистым от ожогов лицом:
– Кнез мне уже сказывал – по сему быть.
Правду молвить, не так-то часто он, не по летам суровый, допускал до себя улыбку. Сказывали – довелось ему однажды уцелеть одному-единственному из почти сорока молодцов, вышедших в морс на острогрудой стремительной снекке. Победителиданы, вдвое превосходившие силой, едва не спалили Вольгаста на погребальном корабле своего вождя, которого тот зарубил в бою один на один, – выручил варяжский Бог Святовит: наслал свирепую бурю, унял смертный огонь… Да мало ли что еще про него говорили, ведь даже самое имя воеводы ладожские словене произносили по-разному: одни Вольгой называли, другие Олегом – кому как выговаривалось.
А про замыслы его о крепости каменной в доме боярском, как и во многих других ладожских домах, сведали скоро. Разом пали на колена перед хозяйкой оба раба:
– Смилосердствуйся, государыня! Олег-воевода посулился всех нас, холопей, кто камни тяжкие возить пособит, на свободу выкупить…
Вот тебе и опора осиротевшему без хозяина дому, вот тебе и защита в беде!.. Невольник – он невольник и есть, сколько ты его ни корми. Все забудет, услыхав про вольную волю. Боярыня утерла рукавом обильно покатившуюся слезу:
– Ступайте, ребятушки, разве ж удержишь вас теперь… Добром не отпущу, так убежите небось!..
И остались они в тот же вечер с доченькой Всеславушкой одни. Легли спать, тесно прижавшись друг к дружке, уверенности ради, не для тепла. Задули светец и долго слушали, как тонкими, слабыми ножками переступал по земляной крыше ночной дождь. И опять никто не стукнул в ворота, не прошагал устало через двор к крыльцу…
А утром предстояли хлопоты: созывать мужатых соседушек – помогать у печи; веселых дочкиных подружек – раскрывать сундуки, готовить наряд бедной невесте. Донесли же боярыне добрые люди, будто Ратша, уча глупышей-детских боевому умению, сломал один за другим два железных меча и плюнул в сердцах: да сколько же со свадьбой тянуть, рассержусь ведь!
И будет мать-боярыня сновать туда и сюда, распоряжаться помощницами, а Всеслава, укутанная с головой в бабкино еще скорбное красное покрывало, так и просидит безгласно, безвылазно в чулане до самого свадебного пира. И будут все жалеть ее и плакать по ней, словно по только что умершей. Да так и получится. Умрет Всеслава-девчонка, родится Всеслава – жена мужатая, совсем другой человек перед Богами трижды светлыми и перед людьми… А не пройдя через смерть, другим человеком не станешь.
В эти дни Пелко не единожды видел Хакона. И получалось это всегда столь неожиданно, что корел едва сдерживал руку, готовую схватиться за нож. Дело-то нешуточное, тут как со зверем матерым, с Отсо шатучим – оплошаешь, кости растащит!
Жизнь в вечном страхе губительна. Страх исподволь подгрызает самые корни души и одному человеку вовсе переламывает хребет, другого делает зверем, вкладывает ему в руку топор. Лишь самые сильные умеют переступить через собственную боязнь и предложить мир былому врагу. Это единственное оружие, убивающее страх наверняка. Мало таких людей, и забывают их не скоро…
Впрочем, молодой гет на Пелко и не смотрел, проходил, как мимо порожнего места, пересмеивался о чем-то с другом Авайром. И доверчивый ижор понемногу стал успокаиваться: а не приврал ли Тьельвар-то, может, Хакон обиделся совсем не так сильно или решил, поразмыслив, что мстить было не за что и незачем?..
Вот уж правда святая поется в старой жалостной песне: сладок хлеб, выпеченный материнскою рукою, хотя бы и замешали его наполовину из сосновой коры с ячменной соломой! А в чужом доме горек пышный свежий кусок, даже если режут его щедро и мажут душистым, только что выбитым маслом… С одних песен этого не уразумеешь – только и поймешь горе, когда сам хоть мало его испытаешь!
Было дело – однажды весною Пелко наткнулся в лесу на молодую лосиху, жестоко мучившуюся чревом. Никак не могла разрешиться от первого бремени: не так шел у нее большеголовый теленочек. Пелко на всю жизнь запомнил глаза бедной лосихи и мохнатую серую тень, дожидавшуюся чего-то в ближних кустах. Пелко, вооруженный тугим охотничьим луком, не дал волку приблизиться, меткой стрелой расчесал душегубу свалявшуюся шерсть между ушей. Приласкал, добрым тихим словом приучил к себе изнемогавшую лесную жену, стал гладить больное брюхо и наконец помог, как помогал дома коровам и ручным лосихам, телившимся под крышей… И долго провожал чащей бурую красавицу, целовавшую длинноногое беспомощное дитя. Никогда не обнимавший пригожих девчонок, он и женщине сумел бы помочь, приключись такая нужда.
Мать с отцом похвалили его, хотя он тогда вернулся в голодный дом без добычи. Мать с отцом поняли, что вот теперь-то лес никогда не даст их сыну пропасть – от голода, от холода ли, у зверя ли в когтях… Мать сама причесала его, усталого, пододвинула ему сушеную рыбешку, сбереженную – Пелко это смекнул – из собственной скудной доли…
Не так вышло, когда он, коротая дождливый вечер, поведал про лосиху Ахти и его домочадцам. Посмеялись молодые слуги, посмеялись языкатые служанки, а сам Ахти покачал головою:
– В диком лесу вы, Щуки, живете. Пора бы уже тебе, Пелко, набираться ума. Мог бы той лосихой весь дом накормить и еще сколько впрок заготовить!
Пелко рта не раскрыл в ответ, но про себя ужаснулся. Такое говорить, лесом живя! Кто слыхал, чтобы долго была удача хапающему без счета, в три горла, в пять рук, тому, кто не просит прощения у добытого зверя, у лесных пичуг за обобранную ягодную поляну, тому, кто, распахивая новое поле, не оставляет на нем дерева для отдыха небесным орлам! Как не вытащить из полыньи провалившуюся лисицу и не отпустить ее в лес, как вообще жить на свете без совести, без чести, зачем, ради чего?.. А поди же ты: именно так вот и вел себя Ахти, онежский людик из рода Гусей, и ничего, дом его стоял крепко и рушиться не собирался… И бегал по двору страшенный черный пес с налитыми кровью глазами: Ахти бил его суковатым поленом, бил впрок, без всякой вины, чтобы злей сторожил обильное хозяйское добро. Пелко как-то подошел покормить голодного пса – и еле увернулся от длинных клыков. Тут и оказалось, что он единственный во всем доме умел обращаться с собакой. На другой день черный Мусти лизал ему руки, а Пелко искал клещей у него на голове и в ушах. Вытаскивал их, насосавшихся, с горошину каждый, и давил сапогом…
А потом Ахти поручил ему зарезать свинью. Что ж, и это было для Пелко делом привычным. На Неве издавна выкармливали свиней и брали у них жир, мясо, щетину, крепкую красивую кожу. Зная обычай, ижор первым долгом принес воды и согрел ее над очагом, отвел свинью в угол двора и ласково, тщательно вымыл. Свинка знай себе хрюкала, радуясь осеннему солнышку и непривычной чистоте. Подошел черный пес, посмотрел, что происходило, и улегся неподалеку. Потом вдруг ощетинился, зло показывая зубы: через двор шагал Ахти-хозяин.
– Что возишься? – спросил он нетерпеливо. – Палить пора.
Пелко опустился на корточки, почесал свинке за ухом.
– Не сердись, – сказал он ей шепотом, так, чтобы не услышал хозяин. Быстро кольнул охотничьим ножом – свинья ткнулась рыльцем в мокрую землю, не успев испугаться.
– Мясо будет вкуснее, – угрюмо проговорил Пелко и выпрямился, пряча нож. Он уже знал, что иных слов Ахти Гусь попросту не поймет, рог Тапиолы больше не слышен был у дверей этой сытой избы, здесь перестали быть корелами, давно потеряли отцовскую охотничью тропу, а новую проложить поленились, зато выучились, уходя из дому, запирать дверь пудовым замком… Вот такие-то и крошат хлеб на срубе колодезя, отчего потом в колодезь падают мыши. И оттого этому дому, с виду крепкому, не простоять долго на земле.
Мясо же вправду получается лучше, если животное стояло в тепле и не боялось. Так вышло и на сей раз, и вечером Ахти при всех похвалил Пелко за ловкость, велел служанкам отрезать для него хороший кусок. Но к тому времени у ижора совсем пропала охота есть что-нибудь за этим столом. Он попросил себе лишь комочек нутряного сала, потому что хотел сварить для Тьельварова пса еще немного мази от ран.
В эту ночь он снова спал подле Вихоря, в просторной дружинной конюшне. И снился Мусти – он ведь долго бежал следом, никак не хотел отставать, и Пелко не знал, вернулся ли он домой. Пелко было жаль его. Славно с таким на зимней охоте в светлом бору, когда поет под лыжами снег и живыми огнями горят по заиндевелым ветвям невозмутимые снегири…
Утром он выбрался из конюшни за водой и едва удержался, чтобы сразу же не юркнуть обратно за дверь. На крыльце воинской избы, под свесом крыши, сидел босой и неподпоясанный Ратша. А перед Ратшей, насторожив уши и глухо ворча, стоял Мусти.
Пелко внутренне скорчился от жалости и предчувствия боли: эх, бедолага! Видно, вовсе невмоготу стало ему, попробовавшему ласки, во дворе у Гуся!.. Не случайно же в ворота раскрытые забежал, не так просто. Нашел ведь чутким носом следы, совсем затоптанные чужими ногами, пустился разыскивать единственного друга, да вот незадача: на Ратшу лютого нарвался. А чего от него, кроме пинка да заушины, еще ждать?
Ратша между тем отломил кусочек от горбушки, которую жевал, и протянул псу. Мусти зарычал громче и отступил, по давнишней привычке ожидая подвоха, – свирепый, голодный зверь с костистыми боками и по-волчьи подведенным брюхом.
– Ну, дурачок, – улыбнулся гридень и бросил угощение наземь. Пелко редко слыхал, чтобы он с кем-нибудь разговаривал так ласково. Разве с Вихорем, да, может, еще со Всеславой… Мусти немедленно проглотил хлеб и подошел к Ратше на полшага ближе прежнего. Третий или четвертый кусочек он взял прямо с ладони, а когда Ратша протянул руку и погладил его, Мусти сунулся носом ему в колени и заскулил. Ну, Ратша! Вот, стало быть, еще каков!.. Он не ударил Мусти, не оттолкнул мокрого и грязного пса, дал собачьей душе насладиться доверием и покоем. Потом потрепал по загривку, необидно отстранил и поднялся:
– Погоди-ка…
И скрылся в избе. Мусти сел перед крылечком, стал ждать, глядя на дверь.
Пелко снова высунулся из-за угла, чмокнул губами. Пес поставил уши торчком, оглянулся и кинулся через двор. Он едва не сбил Пелко с ног – со всего разлета взметнулся на задние лапы и радостно завизжал, облизывая лицо. Пелко с трудом успокоил его и тут только заметил, что Ратша вновь вышел на крылечко, уже в сапогах и кожаной шапке, не боящейся дождя. Может быть, он удивился возвращению корела и его дружбе с собакой, но показывать этого не стал – экая важность! А потом бросил Пелко кусок крепкой веревки:
– К хозяину отведешь.
Он, конечно, знал, чей это был пес. Пелко наклонился привязать веревку к истрепанному ошейнику Мусти, сжав зубы: как поспорить! Не может муж у мужа при всех увести раба, приговорив: у тебя плохо ему, пусть-ка у меня теперь поживет… Так и тут. И пока вел собаку, кипело в душе, норовя подступить к глазам, беспомощное зло. Чудо-лайка могла бы быть из этого Мусти, бесстрашная, ласковая, звонкая! Колокольчик лесной, веселый добытчик, хозяину-охотнику друг и подмога!
Справный пес должен уметь защитить глупых телят и присмотреть за двором, чтобы не испортил припасов озорной или проголодавшийся зверь, не утащил чужой злой человек. Но приучать его бешено кидаться к забору и лаять, давясь ненавистью, на всякого идущего мимо калитки?.. И не посреди безлюдья лесного, а в городе, где охраняет мир сам князь-кунингас, где все живущие друг друга знают в лицо? Зачем?..
5
Нынче воевода Ждан ехал охотиться в скудное осеннее поле, в облетающие леса. Может, обозлят в тростниках темно-бурого могучего вепря, а то поднимут и самого хозяина чащобы, грозного тура, неустрашимого, в свежих рубцах после осенних боев… Будет на столе в гриднице мясо, а молодым ребятам – опасная мужская наука.
Корельский мальчишка отчего-то замешкался, все не вел под уздцы оседланного Вихоря, заставлял ждать. Ратша не стал посылать за ним отроков, нахмурился и сам пошел поглядеть, в чем еще у бездельника закавыка. Пора, видно, взашей прогонять его со двора, и пусть убирается обратно в свой лес. Покуда не завел ленивца слуги и сам возился с конем, ни разу не бывало, чтобы он, Ратша, позднее всех садился в седло!
Шел и думал о том, как привычно поставит ноги в железные стремена, как вынесет его конь за ворота и начнется скачка-полет над холодной землею, над влажной желтой травой, как с гулом ударит сырой ветер в лицо… есть же радости у мужа, и не эта последняя! – когда вдруг почудился ему из-за угла елового сруба словно бы какой-то сдавленный вскрик.
Что за дело Ратше? Может, храбрый гридень обнял приглянувшуюся девчонку-чернавку и та пискнула со страху, не успев толком решить, что тут делать, как быть: то ли кричать уже во все звонкое горло, то ли самой расцеловать бородатого удальца?..
Однако потом Ратша смекнул, что голос был не девчоночий. И завернул за бревенчатый угол глянуть, что же стряслось.
Там, распластанный по стене конюшни, белый до зелени, стоял парнишка-ижор. И его нож блестел на земле, отброшенный на несколько шагов прочь. А перед Пелко стоял Хакон, и круглый кончик его меча упирался корелу в самое горло. Было видно, что охотник дал-таки отпор, покорился не сразу. Левый рукав у гета был располосован, как бритвой, от плеча до локтя. Может, поэтому он и томил парня, не торопясь убивать. А меч у него вправду был хорошей старой работы и вдобавок отточен до удивительной остроты. Чуть коснулся живого – и вот уже распалась нежная белая кожа, выпустила наружу алую кровь, скатила по длинному лезвию дрожащую каплю. У Ратши глаз был наметанный: сразу понял, что Хакон не в игрушки играл. Пошевелит рукой – и рванет из тонкой мальчишеской шеи тугая клокочущая струя…
Авайр стоял рядом, смотрел. Так стоял, будто Хакон не один только меч добыл из кургана, но и самого духа могильного наверх с собой прихватил – Авайра!
Корел первым заметил бесшумно подходившего Ратшу, но не издал ни звука – не посмел. Лишь в глазах вспыхнула отчаянная надежда: неужто выручит, спасет?..
– Убери меч, готландский гость, – сказал Ратша негромко, с тем чтобы Хакон не дернул невзначай рукой, не убил зря. – Не своего холопа казнишь. Не ты его сюда приводил, не ты уведешь.
Хакон и Авайр обернулись одновременно. Пелко хватило мгновения, чтобы метнуться из-под меча и схватить с земли свой нож. Вот теперь Хакон получит его прямо в сердце за десять шагов, если надумает еще раз подойти и замахнуться… Он ведь не знал, что Хакон мог остановить своим мечом не то что нож – стрелу, пущенную в упор.
Но Хакону было не до него: неплохо же сделал этот Ратша, поспешив на выручку слуге! Ратша хмуро смотрел на меч, колебавшийся в двух пядях от его груди. Славный меч с рукоятью, выложенной серебром. Узор на серебре был наполовину стерт жесткой Хаконовой ладонью, а может, еще той рукой, что рубилась этим мечом сто лет назад…
– Храбро ты защищаешь своего финна, – весело улыбнулся Хакон. – Ты один во всем Альдейгьюборге не слышал про то, как твоя невеста бегала к нему в конюшню повеселиться!
Эти слова ударили без промаха. Вот теперь Ратша сам потребует хольмганга, ибо подобного не спустит не то что викинг, но даже и раб. Будет названо место и день, и станет ясно, кому из них Один покровительствует больше!
И не ведал отчаянный Хакон, что словенский воин не может жить оскорбленным. Словении сумеет сдержать хмельную, угарную ярость. Он трижды допросит себя, не сам ли виноват, – но чести своей на глумление не отдаст ни прилюдно, ни наедине! Ратша не торопясь расстегнул на груди серебряную пряжку, стянул с плеч и далеко отшвырнул теплый шерстяной плащ. Длинный клинок с гадючьим шипением пополз вон из ножен.
– Не на живот, гость готландский, – теперь уж на смерть…
Хакон расхохотался ему в лицо. И быстро шагнул в сторону, чтобы стена конюшни не помешала замаху.
Пелко и сам не помнил, как спасся оттуда за угол. Хотелось ему бежать прочь во все лопатки, но ноги не понесли. Зажал ладонью порезанную шею и кое-как проковылял в большой двор, где охотники с шутками и прибаутками седлали коней и стоял на крыльце дружинного дома воевода Ждан с копьем в руках. Надо было бы Пелко крикнуть, поднять шум. Так и сделал бы, но тут едва не налетел на него бежавший куда-то Святобор.
– Что с тобой? – спросил он немедля. Думал, наверное, пожалеть, решив – Ратша опять за что-нибудь наказал.
– Ратша там… Хакона убивает, – не отнимая от горла руки, сипло выговорил корел.
Святобор переменился в лице и опрометью кинулся за конюшню, а Пелко прислонился к стене, озираясь будто спросонья. Он сумел не струсить, когда геты подступили к нему вдвоем, а теперь растерялся: как быть? Убьет Хакон Ратшу и примется опять за него. Убьет Хакона Ратша и сам тут же занесет над ним меч – говори, Щенок, к тебе Всеслава похаживала?.. Что же теперь? Самому погибнуть – полдела, а вот сестренке нареченной беду в гости зазвал – с этим как?..
Зато Ждан Твердятич приметил, оказывается, ошеломленного корела и то, как, переговорив с ним о чем-то, сорвался бежать сын Святобор.
– Эй, малый! – позвал он. – Поди-ка сюда!
Святобор вывернулся из-за угла, когда Хакон и Ратша уже сравнили мечи и теперь шли друг на друга – убивать. Святобор понял это с первого взгляда. Поздно было кричать, поднимать переполох. Безоружный Святобор отчаянно бросился между ними.
– Ратша, остановись!
И не памятовал сын воеводский, что не ему, от горшка два вершка, хватать за рукав именитого мужа, – отроки, они на то отроки и есть, чтобы рта не раскрывать, покуда не спросят… Ратша ему и напомнил. Сдунул парня с дороги, всей спиной приложил к шершавым бревнам стены. Геты обидно засмеялись: вот, стало быть, как у вас здесь заведено, ребятня воинам указует! Но Святобор мигом вскочил и снова встал перед Ратшей. Больно уж худое дело тут затевалось, для всех худое: и для словен самих, и для заморских гостей. Нельзя было дать им схватиться.
– Ратша, у тебя свадьба завтра!..
– Свадьба!.. – расхохотался Авайр.
Ратша посерел лицом и стал страшен. Правая рука у него была занята, однако достало и левой – Святобор замертво покатился по земле. Но не судьба была Ратше с Хаконом сойтись и испытать друг на друге мечи, потому что тут-то и вомчался к ним воевода, а с воеводой добрая половина дружины. Недвижимый, окровавленный Святобор попался как раз под ноги отцу, и Ждан Твердятич, казалось, вмиг позабыл, зачем и бежал. Остановился, медленно нагнулся над сыном, будто над уснувшим дитем:
– Святоборушко… соколик…
Тот не отозвался. Воевода так же медленно выпрямился. Посмотрел на гридней, уже разлучавших поединщиков, и тихо выговорил, неведомо как угадав, кто избил Святобора:
– Ты, что ли, Ратша?..
– Я, – ответил Ратша сквозь зубы. Ждал расспроса и суда, но воевода ни о чем спрашивать больше не стал. Поднял руку и указал на него пальцем:
– Хватай… в поруб собаку!
И тогда-то воины, привыкшие повиноваться ему с полуслова, впервые не послушались вождя. И не то чтобы они уж так забоялись Ратши и его жестокого меча, – таких, кто мог забояться, в здешней гриднице за столами не потчевали. А только и к тому приучены не были, чтобы по первому приказу воеводскому накладывать руки и скручивать, засаживать под замок своего же товарища-побратима. Да не простого – первого по доблести, прославленного, от которого сами не раз и не два в бою выручки ждали!..
Ни один из гридней не сошел с места! Мало того, иные еще и зароптали:
– Расспросить бы надо, Твердятич…
– Ижора покликаем, пусть сказывает, как было!
Другие отозвались немедленно, будто случая дождались:
– А что кликать, доколе норов спускать!
Ратша оглядывал их, нехорошо усмехаясь. Половина сошедшихся здесь и вправду крепко его не любила – это он знал. Может, так-таки не сдвинет никого воевода выламывать ему руки, а может, и сдвинет. Что поделаешь, придется им его убивать: в поруб-то он не пойдет ни своей волею, ни чужой…
Вот уж бурой кровью налился старый боец, готовый, видно, проклясть злую судьбу, давшую дожить до непослушания дружины! Впился в Ратшу глазами да и указал десницей на ворота:
– Со двора вон!.. Вон, говорю, пес негодный, пока я плеткою тебя не погнал!
Ратша вздрогнул от нового оскорбления, но не пошевелился и не ответил.
– Во каков! – запустил кто-то. – Святобора всем кулаком, а воеводу не смеешь небось!
Ратша только голову молча повернул: кто?..
– Хорош пес, – долетело с другой стороны. – Его мать волка в лесу обнимала!
Оба немедленно получили отпор – сперва яростную брань, потом и затрещины. Дело шло к рукопашной, а есть ли что хуже усобицы в дружине? Беда!..
Ратша всунул между зубов два жилистых пальца и свистнул… Внутри конюшни хлопнула оборванная привязь, и Вихорь ткнулся носом в хозяйское плечо: звал, что ли?.. Ратша чуть коснулся ладонью крутой холки любимца, взлетел на него охлябь. Гол пришел он, бродяга, в стольный город Ладогу три года назад, гол уходил, лишь верный меч с собой унося.
– Ну, спасибо, побратимы, не выдали, – проговорил он насмешливо. – А и тебе, Ждан Твердятич, спасибо. Вот уж наградил так наградил за верную службу!
Коленями легонько тронул коня и добавил уже через плечо:
– Князю, вернется когда, в ножки от Ратши-оборотня поклонитесь.
Вот каково оно, счастье – птица небесная! Попробуй-ка примани его, подзови, чтобы на руку слетело. А спугнуть навеки – в один миг!
Краса сажала в угли хлебы для вечерней еды – дело, требующее чистого сердца и сосредоточенной, спокойной души. Долго ли обидеть новорожденный хлеб! Приоткроешь двери вздохнуть холодком после жара печного, а он, нежный, глядишь, уже и поник, заскучал, потерял силу и упругую пышность. Смотреть на него и то не в радость, есть – не впрок.
Вот и поручила Краса, как всегда, идя к печи, сынишку малого подруженькам. А те заболтались за рукоделием, позабыли про несмышленыша, тихонько игравшего в уголке. Не углядели, как подобрался к двери, не прихлопнутой торопливо пробегавшей рабыней. Известно же: семь чужих глаз одному материнскому не замена!
А воевода Ждан Твердятич шагал по двору туча тучей, и гром в той туче не за семью засовами хранился. Лежал ведь в ложнице соколик подстреленный, надежа-сын единственный, ненаглядный. Не мог рта раскрыть, словечко сказать, не мог притронуться к багрово вспухшему подбородку… Крепко же изувечил его Ратша железным своим кулаком! Да и гридни бессовестные добавили Ждану срама и боли, вздумав еще за обидчика заступаться…
Во дворе ждал воеводу Эймунд с Тьельваром и несколькими лучшими мужами – пришли рассказать словенскому ярлу, что они там у себя приговорили о Хаконе-забияке… Тут-то выкатился прямо встречь Ждану Твердятичу румяный беленький колобок, Ратши отродье.
И взыграло у старого в груди ретивое сердце! Свет померк перед глазами – схватил из-за сапога гремучую, в железках, плеть и взвил ее над головой – только свистнуло. Тьельвар прыгнул барсом, подхватил малыша, заслонил. Плеть пала на его плечо, разорвала кожу за ухом, едва не пропорола одежды.
Старшие гридни – старградские варяги, самому князю ближники, – бегом бежали через двор унимать не в меру разошедшегося воеводу, пока тот не натворил в запале еще чего похуже. Ждан Твердятич зарычал по-медвежьи, замахиваясь снова, но Тьельвар проворен был – успел отскочить. Мальчишка вырывался из рук и пронзительно кричал. Кабы не заболел еще с перепугу! Гридни окружили воеводу, отняли плеть, и Тьельвар принялся неумело ласкать чужое дитя, стараясь утешить. И тотчас перед ним как из-под земли выросла Краса. От одежды и рук, присыпанных мукой, еще веяло печевом, но с белого лица глянули на Тьельвара белые, отчаянные глаза. Вот когда ему кинуть бы на плечи Красе свой теплый кожаный плащ, увести ее прочь, обнять покрепче да не отпускать… Но не сделал этого, не смекнул. Отдал ей сына и вернулся туда, где шумели вокруг воеводы немногословные гридни.
– И Ратшу вот не за дело обидел, а теперь мальчишку его…
– Ратше поделом, давно пора бы унять!
– А ты почто? Сам первый за его щитом голову укрывал!
– Я укрывал?..
– А не доводилось будто…
И повторялось, как утром. Вот ведь рак с клешнями: что при нем покою не ведали, что без него! Мало не в бороды уже плевали друг дружке, и не было рядом князя, чтобы одним словом образумить, усмирить седых удальцов…
– На сани садишься, а молодого ревнуешь, что злей ратиться горазд!
– Сам бревно трухлявое, колода подмоченная!
– То-то и оно, извели из дружинушки добра молодца, что же кулаком вслед не помахать…
– Святобору, может, за дело досталось, послушаем, что сам скажет еще!
Ждан Твердятич вдруг отшвырнул, будто тряпочных, двоих пытавшихся держать его за локти и взревел так, что отроки в воротах едва не выронили копья:
– Все с глаз прочь!..
Повернулся, пошел, глухой и незрячий, к себе, в свою воеводскую хоромину. И надо же – гридни, будто политые холодной водицей, поворчали еще немного да и потянулись невесело кто куда.
Вот только когда Тьельвар начал оглядываться – не видно ли Красы. Не сыскал, принялся выспрашивать у людей, сперва у тех, что в крепости жили, потом у всех подряд. Но дознался лишь, будто видели ее бегущей без памяти берегом Ладожки-речки, как раз по тому месту, где летом бывал торг и где Ратша отбил ее у купчины…
И вернулся в Гетский двор опечаленный, будто что потерял.
Беспечные подруженьки знай всхлипывали, чувствуя на себе непоправимую вину. Наконец от печи потянуло горелым; тогда кинулись спасать хлебы – и вынули опавшие, тяжелые, совсем черные по бокам. И у половины, не меньше, макушечки недобро поглядывали наружу…
Вечером, сев за столы, воины молча разламывали эти хлебы, и ни один не осерчал, не пожаловался, что невкусно. Все понимали, что иной хлеб в этот день испечься не мог.
6
Краса объявилась под утро…
Этой ночью в доме боярыни никто спать не ложился. Еще с вечера заглянули в избу трое крепких парней – все прежние Вадимовы люди. Все с мечами – мало ли что еще взбредет на ум воеводе! Потом пришли еще двое, Тьельвар и с ним датчанин-селундец, что дрался подле боярина тогда в лесу. Они не стали рассказывать, как Эймунд уговаривал их не ввязываться не в свое дело и как Тьельвар, обычно скорый на язык, отмолчался, а селундец бросил угрюмо: «Ладно, прогневается ярл, и нас выгоните, как Хакона с Авайром… всем вам тут сытая зимовка дороже верных людей!» Так они и просидели всю ночь у двери. Негромко переговаривались, что-то рассказывали друг другу, даже смеялись. И лишь на лицах лежало что-то неуловимо особенное, потому что к этим молодым парням всякий миг могла постучаться со двора лютая смерть.
Всеслава с матерью сидели возле печи, подкидывали дровишки. Всеслава не плакала. Как прослышала о беде, случившейся с женихом, – не выронила ни слезинки. Зато боярыня то и дело принималась вытирать глаза. Знала, знала: не принесет Ратша добра! Всеслава утешала ее, целовала в мягкие щеки, гладила по голове. Вслух они Ратшу не поминали. Не его ради собрались под крышу те пятеро – ради боярина…
Незадолго до света по мокрым доскам во дворе вправду прочавкали шаги. Парни разом взвились на ноги, бесшумно прижались к стене. Усидел только датчанин: ему показалось, что к чужому дому с оружием подходят не так. Потом в двери постучала уверенная мужская рука, и Всеславу стянули с лавки, подтолкнули вперед.
– А ну спроси, кого еще принесло.
Боярыня прижала ладони к лицу. Зря, что ли, рассказывали ей эти самые молодцы: с нами был боярин, вкупе по лесам уходили, перед боем видели, после же как с водою утек!
– Кто там? – спросила Всеслава испуганно.
Извне долетело:
– Отвори, сестра, я это… Пелко пришел.
Парни отодвинули Всеславу в сторонку, подняли засов. Пелко действительно стоял на пороге, и дождевая влага обильно стекала по его лицу, по волосам. Он обнимал за плечи Красу, завернутую в его куртку.
– Нашел, – сказал Пелко, встряхиваясь. – Схоронилась она, да дите заплакало.
Тьельвар поспешно шагнул вперед, подхватил Красу, внес ее в дом. Краса застонала. Пелко стащил с себя рубашку, выжал ее на крылечке и стал натягивать вновь.
– Простынешь, – сказал ему датчанин. – Возьми-ка мою.
Разглядев, кого несут, боярыня отвела было местечко на скамейке: достанет вольноотпущеннице, благодарит пусть за то, что хоть не на полу, не где-нибудь в холодной клети.
– В горницу неси, – сказала твердо Всеслава. – В мою. Сюда вот.
Выдернула лучину из светца и пошла с нею по всходу, и боярыня, враз онемев, не прикрикнула на нее, не остановила.
Пелко посмотрел на хозяйку и не посмел подойти к каменке погреться. Помнил, как указали когда-то на дверь несчастной Красе. Сел было в самой влазне, в неприметном углу. Его мигом вытолкнули оттуда к печи:
– Грейся, дурень, у тебя же зубы стучат.
И опять ничего не сказала боярыня, лишь растерянно смотрела, как топтался возле каменки чужой малый.
Всеслава долго не показывалась в повалуше, Спустился Тьельвар, принес сверток мокрой одежды, повесил сушить. Потом встал у огня рядом с Пелко. Не спрашиваясь у хозяйки, снял с полки горшочек, начал греть питье для Красы.
Боярыня смотрела на них по-прежнему молча. Поняла уже, что ее слово перестало быть привычным законом в этой избе. Отчего-то не годился больше этот закон ни корелу, ни молодым мужниным друзьям, ни даже дочери родной…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Пальцы ищут ложе лука,
и рука стрелять готова,
но противится другая.
Калевала
Смерть на лыжах шла болотом…
Корельская песня
1
Унижение – вот что всего острее чувствовал Ратша, сидя на рыхлом лапнике под корнями поваленной ели. Князь Рюрик не был первым, кому он служил. От прежнего вождя он тоже ушел обиженным да еще швырнул ему под ноги когда-то подаренный меч: тот пусть служит тебе, княже, кто слыхом не слыхивал про честь! И был прав: бегом убежал тогда с первого своего поля тот молодой князь, бросил своих, Ратша чудом отбился один от двадцати… Но чтобы его, трижды Ладогу от находников защищавшего, из Ладоги гнали, как татя полнощного, прочь! И ведь кто гнал, Ждан Твердятич, чару на пиру подносивший, сыном называвший при всех…
Дождь сменился густым холодным туманом. Мельчайшие капельки плавали перед самым лицом, усеивали волосы и одежду. На низко свесившейся ветви собирались медлительные крупные слезы, срывались вниз и одна за другой катились по толстому кожаному рукаву. Вихорь бродил поодаль между деревьями, разыскивая реденькую, пучками, траву и припозднившиеся грибы. Ему что: небось не в первый раз, да и кони дикие весь год живут в поле, в лесу, ни крыши над собою не ведая, ни зерна вкусного в яслях… Тут Ратше вспомнилось, что жили ведь в лесах, видоки сказывали, не одни только дикие лошади, но и дикие люди. Мохнатые люди, одеждой тел не прикрывающие, жита не сеющие, дела железного не разумеющие… Ратша поскреб щетину на подбородке и усмехнулся. Если так пойдет и дальше, он, глядишь, как раз их и повстречает. Лешаки эти с виду только страшны, напугать могут, если кто робкий, да сами человека боятся пуще огня. Выпросят крючок рыболовный или муки горсточку, хвать брошенное, и бегом…
Ратша закрыл глаза и долго сидел неподвижно, слушая, как щелкали капли по рукаву. Сперва, распаленный обидой, он хотел отправиться навстречу князю – бить челом на Ждана-воеводу. После одумался. Невелика надежда на князя. Ждан ему ближник, кровь смешивали, с юности и мед и слезу вместе глотали. Станет он вспоминать, как Ратша ему три года верно служил! Да и с Вадимовыми друзьями замиренными ему, князю, в одном городе век жить – а крепко же им всем Ратша-оборотень не по нутру…