Пелко и волки Семенова Мария
Воевода поправил на себе пояс с неразлучным мечом, погладил честную бороду, раскинул по плечам дорогой фряжский плащ и пошел прямо к избе. Войдет такой в повалушу – и тесовый пол под ним жалобно захрустит!.. Ступил на крылечко и сказал, протянув руку к двери:
– Ты встань, моя нога, твердо и крепко, а ты, мое слово, будь твердо да метко! Тверже камня будь и липче клею, легче сосновой смолы, острей ножа, остро отточенного, – что задумаю, по-моему исполнись!
Отворил дверь и вошел без помехи.
Мать-боярыня и Всеслава как ни в чем не бывало сидели за пряжей – будто бы знать не знали и ведать не ведали, что за гости такие перешагивали порог. Только одеты были нарядней обычного, да у обеих от волнения лица разгорелись ярким румянцем.
– Здрав будь, Ждан Твердятич, – поклонилась боярыня. – Пожалуй, батюшка, за дубовый стол, хлеба-соли с нами отведай…
Воевода малое время помедлил в дверях, строго глядя кверху – на матицу, – потом степенно прошел вдоль половицы. Встал у каменки, принялся по обычаю всех сватов греть ладони, склоняя к себе в пособники и домового, и саму государыню-печь.
– Як вам не пиры пировать и не столы столовать, а с добрым делом, со сватаньем! У вас, как я слыхал, будто бы дорогой товар объявился, так вот у меня на тот товар есть славный купец…
Мало-помалу Ратше прискучило ждать. Спрыгнул с седла, вытащил гремучую плеть и трижды гулко стукнул рукоятью в ворота:
– Эй, отворили бы подобру!
– А не отворим, – долетело со двора.
Ратша поскреб ногтем усы и пообещал весело:
– Высажу ведь.
И вправду высадил бы, снял бы створки с узорчатых петель – от такого доской не заслонишься. Шутить с ним шути, но только до поры, тут мера нужна!
– А что дашь, если откроем? – спросили из-за ворот.
– Пирогов дам, – посулил Ратша без скупости. – А девкам – бусы каждой да по частому гребешку!
Ворота заскрипели и отворились опасливо: не диво, если бы Ратша-оборотень вомчался во двор на коне и пошел угощать плеткою вместо пирогов! Но Ратша не обманул. Гридни, приехавшие сватать товарища, вправду несли за ним корзину, вкусно пахнувшую перепечей, – девки-лакомки налетели. Бусы и костяные гребешки Ратша раздавал им сам: бусы были зеленые, дорогие, из тех, что продавали на торгу заезжие гости. Да и гребешки оказались один к одному, все резные, чистой белой кости, красивые. Ратше что! Его длинный меч кормит на княжеской службе, и кормит неплохо. Не обеднеет, поди. А обеднеет, так быстро нового добра себе наживет – от первой же дани, от бранной добычи.
Расхватав подарки и угощение, парни с девушками разбежались для нового дела. Вступить-то во двор Ратша вступил, а надо еще и пройти по двору, в избу попасть. А кто это сказал, будто его так просто здесь пустят!
Растворилась дверь дома, вынесли в горшке жаркие угли, стали метать Ратше под ноги. Отважен ли жених, решится ли переступить через святой огонь? Допустит его до себя домашний очаг или остановит, погонит пришлого за забор?..
Всех злее старались недавние пленники. Норовили осыпать сапоги, прожгли плащ. Ратша не уворачивался, не отшатывался ни вправо, ни влево. Щелчками сбивал кусачие угли с одежды и шел себе не торопясь прямо к крыльцу. В бою не шарахался ни от меча, ни от визгливой стрелы, этим ли его напугают!
У самого порога горсть жара полетела ему прямо в лицо. Опытный воин мгновенно заслонился рукой и тут же, прыгнув вперед, поймал за локти саму боярыню-мать. Ишь ведь – не утерпела сердешная, покинула в избе гостей, сама выскочила оборонять дочь.
Полнотелая женщина трепыхнулась курочкой: Ратша и не думал сердиться, но руки были железные. Молодежь отступила в замешательстве. Не боярыню же угольями укроплять!
– Неласково, матушка, встречаешь!.. – засмеялся Ратша. Наклонился и расцеловал обмершую хозяйку в мягкие щеки. – Ну, сватов моих помелом не погнала, так и меня уж в дом приглашай…
Бедная боярыня как-то разом обмякла, ослабла и сама распахнула перед ним дверь. Видно, и вправду не уплыть от судьбы по чистой реке, не ускакать на быстроногом коне, не запереться коваными замками. Хочешь не хочешь, а пришло лихо – отворяй ворота!
…В избе воевода Ждан Твердятич поставил Ратшу у печи и немедленно принялся откупаться пряниками от непослушных девчонок, облепивших невесту и вовсю грозившихся тут же отмахнуть ей ножиками драгоценную девичью косу.
– Пряники ешьте да прочь кышьте! – незло и в треть силы, но так, что зазвенели по полкам горшки, рявкнул на них воевода. – Не так уж вы, мелкота, на еду ей да на наряды истратились, чтобы я еще от вас откупался!
…А сам все оглядывался на Ратшу, нарадоваться не мог: ни дать ни взять – собственного сына женил. Гридень славный воеводе не сын ли! Ими, гриднями, что отец сыновьями, крепок воевода, крепок сам князь. Как не уважить такого, как не присватать понравившуюся девчонку! Пусть себе женится да родит столько славных сынков, сколько черепков в битом на свадьбе горшке!..
Вот сваты отогнали подружек, подняли невесту с лавки.
– Испытаем-ка, не слепую ли хозяйку Ратша берет! Сор-то разглядит на полу?
Расстегнули кожаные поясные карманы, стали кидать на пол вправду сперва сор, а после и серебряные монеты. Всеслава металась туда-сюда, собирала все это веником, проказливые сваты тот веник со смехом и прибаутками у нее отбирали, перебрасывали друг другу. Всеслава пыталась отшучиваться, потом слезы выступили на глазах. Ратша разглядел, прикрикнул:
– Испытывать испытывайте, а обижать не велю!
Всеслава быстренько кончила мести, подняла голову, улыбнулась ему робко и благодарно.
– А жениха-то посмотреть!.. – осмелев, подала голос боярыня. – Вот поглядим еще, довольно ли хорош!..
Ратша поклонился боярыне и подал ей большой расшитый платок. Потом подошел к Всеславе и вложил ей в руки красивую бисерную кику – замужний убор. Раскрыл сумку, достал серебряные височные колечки с круглыми завитками, сам приложил ей к очелью. Такие только-только появились еще у ладожских наряжех: и откуда прознал?.. Всеслава глядела на него снизу вверх, часто моргала, заливалась румянцем. Ратша не удержался, обнял ее, легко поднял над полом, крепко поцеловал прямо в губы. Боярыня вскинулась было – ужо тебе, бесстыжему, при людях, при огне печном, да до сговора-то!.. – но он выпустил съежившуюся Всеславу и повернулся к ближним подругам. Выволок из-за пазухи длинную разомкнутую гривну и принялся, хвалясь молодечеством, голыми пальцами рвать ее на куски. Гривна скрипела и казалась в его руках восковой. Подружки примолкали одна за одной, тихонько брали блестящее, в бою добытое серебро: кусочки были горячими. Воевода, довольный и гордый, то гладил сивую бороду, то ерошил ее пятерней. Таким бы вырастить Святобора!
– А ну! – приказал он погодя. – Неси каравай!
Гридни засуетились, выскочили вон. Вдвоем, на прикрытом блюде, внесли жениховское подношение Богам, славным Рожаницам и повелителю Роду. Тут же выставили невестину требу, и два коровая легли на стол бок к боку, ласково трогаясь загнутыми рожками. Хлеб с хлебом не ссорится. Разрежут их и перемешают куски в знак того, что быть отныне одному столу вместо двух разных, быть двум семьям крохами из одной печи.
У боярыни рука с ножом задрожала… Воевода Ждан ее отстранил. Сам переломил хрусткие корочки, сам дал по крайчику невесте и жениху. Всеслава вдруг заплакала, еле прожевала горбушку. А потом вовсе вскочила и убежала из-за стола, и Ратша беспокойно вытянул шею – куда еще, не убежит ли совсем? Бывало, сказывали ему, и такое.
Но Всеслава вскоре вернулась, подошла к жениху… и с поклоном подала ему рубашку – добрую, льняную, всю расшитую по рукавам и груди!.. Боярыня так и ахнула. Она, мать родившая, и то ведать не ведала, что дочь сшила эту рубашку Ратше в подарок, рубашку, которую никогда не дарят постылому, которая обо всем рассказывает яснее всякого слова!
7
Минуло несколько дней, и однажды погожим вечером Всеслава отправилась на девичьи посиделки – для нее, просватанной, быть может, самые последние в жизни. Будет, конечно, еще девичник, на котором она попрощается с вольной волюшкой и подарит любимой подруженьке вышитое очелье… Да и после свадьбы отчего не сходить в женский дом, не посидеть вместе со всеми за рукоделием и песней! Так-то оно так, но только прежним, девчоночьим, развеселым, с шутками-прибаутками и полночными гаданиями о женихах, – таким более не бывать. Ведь и нынче уже сидела бы в чулане, укутанная скорбным красным покрывалом, если бы мать не откладывала сговоренного пира, не тянула со свадьбой – сердце не поворачивалось отдать Ратше единственное дитя!
На руке у Всеславы покачивалась корзинка, а в корзинке, под полотенчиком, тихонько дышали теплом свежие пироги. В женском доме жило несколько старух, которым злая судьба не оставила к закату дней ни избы, ни двора, ни гостеприимной родни. Дом, конечно, совсем им не принадлежал, но молодежь подкармливала бабок, делая вид, будто всякий раз, откупает у них лавки по стенам, пол под ногами и крышу над головой. Беззубые старинушки благодарили, чем могли: учили смешливых озорниц премудрым вышивкам и песням, каких всегда в достатке на памяти у много живших людей. Учили закликать в гости весну, радостно встречать первый хлеб нового урожая и честно провожать смертные сани, увозящие на кладбище-буевище самых любимых…
Всеслава торопилась, но белого коня, поднимавшегося встречь ей, от реки, приметила издалека. Этого атласного, будто скатным жемчугом вышитого жеребца ни с каким другим нельзя было спутать, среди всех выделялся особенной лебединой статью, лютым норовом и могучей красой… У Всеславы гулко стукнуло сердце, когда подумала, что вот сейчас увидит Ратшу. Разом прокрались в душу радость, неуверенность и томительный страх. Подойдет ведь – и положит широкую руку ей на плечо, и пойдет рядом, укладывая три ее шага в один свой. Наклонится к ушку и станет рассказывать что-нибудь смешное, и она будет слушать его и не слышать, и лишь чувствовать тяжесть его руки на своем плече, и пламенеть брусничным румянцем, и гордиться, и одновременно втайне ждать – да когда ж наконец выплывет из-за деревьев зеленая, в поздних цветах, крыша женской избы!
Смешно и удивительно молвить – отлегло, когда увидела, что не Ратша был с конем.
Какой-то незнакомый парень вел под уздцы Вихоря, не дававшегося, кроме хозяина, никому! Дело невиданное. Ратша всегда сам купал верного товарища, сам чистил его и кормил… И первое, что пронеслось, – заболел ненароком, занемог злым недугом, лихой лихорадкой? Вот еще беспокойство!
Парень был корелом: рубашка, вышитая по груди утиными лапками, пояс с круглой застежкой, мягкие кожаные сапоги с тесемками, завязанными под коленом… Рубашка, как приметил пытливый девичий глаз, была выстирана и опрятно зашита по местам недавних прорех. Злющий Вихорь перебирал крепкими ногами, ластился, ловил мягкими губами его ухо.
Всеслава пригляделась внимательно, и ей показалось, будто она уже видела где-то этого человека. Но сказать наверняка было мудрено: половину лица заливал страшный синяк, правый глаз жалко слезился, не в силах открыться, распухшие черные губы потрескались. Другая сторона лица была скуластая, мальчишеская, в ярких веснушках – ни дать ни взять, ей, Всеславе, ровесник… Но зато руки у карела оказались костистые, шершавые, взрослые. Как хочешь, так и суди. И желторотым не назовешь, и полное мужское имя не совсем еще по плечу!
Любопытной Всеславе крепко захотелось расспросить его, кто таков и почему это Ратша доверил ему коня. Но, подумав, сдержалась: холопа небось нового купил на торгу – и была нужда ей заговаривать с холопом!
Она отвела глаза и уже почти с ним разминулась, когда парень вдруг дерзко взялся за дужку корзины:
– Постой, девица… Ты, что ли, Всеслава будешь, боярская дочь?
Он и вправду оказался корелом: выговора ведь не утаишь, откроешь рот – он тут же и выдаст. Всеслава проворно выдернула у него корзину:
– А тебе дело какое?
Заплывший глаз подрагивал белесой ресницей в узкой щели между бровью и щекой.
– Ты, что ли, Всеслава? – повторил он медленно.
Она осердилась:
– А хотя бы! Дело-то, говорю, какое тебе? Вот людей позову!
Неторопливый карел расстегнул пряжку у горла, сунул руку за ворот, вытащил что-то и перекусил белыми зубами крепкую плетеную жилку:
– Возьми… отец твой наказывал тебе передать.
На ладони у него лежало серебряное колечко. Ждал Пелко – быстрей голодного птенца схватит-склюнет его боярская дочь да еще, чего доброго, шустрым бельчонком припустится наутек. Не пришлось бы ловить прежде, чем дело досказывать!
Не угадал, Всеслава сперва отшатнулась, как от огня. Даже руки спрятала за спиной – не поверю такому, не поверю, обман все!.. Потом наклонилась, разглядывая, к его ладони, и Пелко приметил, как отступила вся краска с розовых девичьих щек – побелели, что береста… Сейчас заплачет.
Но тут Всеслава с неожиданной силой ухватила его за руки повыше локтей и попыталась трясти.
– Что с батюшкой моим?! Да говори же!..
– В Туонеле твой отец, – сказал Пелко, неловко высвобождаясь. – Умер от ран, и мы его похоронили. Колечко вот тебе велел передать. Да еще велел, чтобы жена его никак не дозналась. Она, говорил, все сердцем скорбела, так пусть, мол, лучше уж ждет. Ты-то не проболтайся смотри, боярская дочь.
Всеслава забрала у него серебряный ободок. Подняла на карела словно бы внезапно ослепшие глаза… потом вновь повесила голову, и Пелко близко увидел волосы у нее на затылке.
– Все расскажи, – потребовала она тихо. И закапали из глаз частые слезы – но без стона, без всхлипа. «Храбрая девка, – подумал Пелко невольно. – Дочь воина. Прав был боярин: кому знать, если не ей».
А она между тем вдруг ясно припомнила, когда и где видела этого парня: да в полоне же, что Ратша привел! Всплеснула руками и почти прокричала с ужасом и горем:
– А Ратша-то куда смотрел? Или что… он же… и убил батюшку моего?..
Пелко так и вскинулся: Ратша!.. А и было же о чем порассказать, да о таком все, отчего эта девка-невеста замкнулась бы в доме на тридцать три крепких засова и не пустила более жениха не только что в избу – даже во двор! Открыл рот корел, радуясь, что досадит злому врагу… И сыскал в себе силу не чернить Ратшу-оборотня, не порочить безвинно. Не по-охотничьи вышло бы. Не по-мужски. Еще вроде даже и заступился за него перед Всеславой, сказав так:
– Ратша отца твоего не признал… Тот в повязках лежал, в голову раненный. Ратша его велел похоронить честно… Сам ему рубаху поправил, меч бесскверный принес и каши котелок… Всех нас спрашивал, кто таков, да ни от кого не добился.
Всеслава вытирала глаза, унимая непослушно катившиеся слезы. Стыд плакать дочери храбреца: пусть голосит узнавшая, что отец любимый струсил в бою.
– Сам ты чей?.. – спросила она наконец. – Ты корел ведь?
Он ответил, смутившись:
– Мою мать зовут Огой, отца – Антеро, а меня – Пелко… Мы, ингрикот, в Невском Устье рыбу ловим…
Всеслава выговорила твердо:
– Как же мне тебя наградить? Пирожка хоть возьми…
У голодного Пелко давно уже урчало в животе от доброго запаха. Но от отказался – не годилось объедать сирых старух. Потом повел лопатками под рубахой и вдруг улыбнулся здоровой половиной лица:
– Мне… позволишь если… в баньке попариться бы!..
Белый конь Вихорь первым заметил показавшегося Ратшу. Выдернул повод у Пелко из рук, звонко заржал и пустился к хозяину.
Ратша обнял любимца за крутую теплую шею, быстро и внимательно оглядел – чисто ли выкупан, так ли расчесаны-убраны грива да хвост… Придраться было не к чему, стоило лишь подивиться, сколь быстро приручил мальчишка хитрого зверя. Ратша намотал повод на руку и пошел к тем двоим, ведя жеребца.
– И ты здесь, рыбка-щучка веселая? – обратился он к Пелко. – Все волком глядишь, а в лес не убегаешь!
Пелко и впрямь смотрел исподлобья, как ощетинившийся бирюк. Назвать ижорского парня рыбкой-щучкой значило от души его похвалить, и Ратша, может, вправду был им доволен за Вихоря, – но в устах врага и похвала делается ядовитой. Пелко выговорил сквозь зубы:
– Я-то, может, и щучка! Да ты мне не ловец!
Длинный нож висел у него на поясе в узорчатых ножнах – этот охотник сумеет выхватить его вмиг. Ратша перестал улыбаться, сощурился:
– Вот как…
Он был оружен – при мече, но наверняка обошелся бы плеткой. Или вовсе кулаком. Пелко привык не теряться на быстрых невских порогах, привык загонять длинноногих лосей и одолевать зубастых волков, хватало у него для этого и ловкости, и силы. Но таким, как он, на одного Ратшу следовало выходить впятером. Оба это понимали, и Ратша почувствовал невольное уважение: кусачий щенок не опускал перед ним глаз, хоть и знал, что бит будет нещадно.
Выручила Всеслава. Бесстрашно встала между ними, взяла жениха за руку.
– Отвез бы меня лучше, – сказала она негромко. – Там девки скучают, заждались уже небось.
Воин усмехнулся в усы и не стал отпихивать ее с дороги. Взял за пояс, подсадил на коня, спросив мимоходом:
– Что глаза красные? Обидел кто?
– Нет, – отмахнулась Всеслава. – Плач свадебный припоминала. Пелко молча поразился ловкой неправде…
Ратша коснулся ладонью белого крупа Вихоря, вскочил ему на спину охлябь и стиснул коленями, посылая вперед.
Пелко долго провожал их глазами. Вот Ратша обнял Всеславу за плечи, придерживая впереди себя на коне. И наклонился к ней – наверное, опять нашептывал на ушко и касался жесткими усами ее щеки…
И она не отталкивала страшного, не звала на помощь, не умоляла спасти!
- Мать качала колыбельку и не ведала, не знала,
- для кого качает дочку —
- для супруга или волка?
- То ли муж ее обнимет,
- сам добычливый охотник,
- статный, шелковобородый,
- молодой хозяин справный,
- то ли волк в чащобе встретит,
- разорвет шатун свирепый,
- приласкает зверь голодный,
- ворон косточки похвалит…
Пелко страстно захотелось избавить ее, утешить, оборонить. Или не это наказывал ему боярин при кончине? То-то порадовался бы, пируя за широким столом у хозяина Туони, то-то уж похвалил бы приемного сына…
Пелко еще раз нашел взглядом Вихоря, чей позолоченный закатным солнцем круп мелькал уже далеко. И вдруг обиделся на Всеславу за отца: думал ли умиравший боярин, что дочь его родная станет миловаться-невеститься с Ратшей!..
Пелко круто повернулся и пошагал прочь. Передав колечко, он волен был сбежать, благо запирать его Ратша и не думал. Но тот не охотник, кто бросает товарища в лапах у зверя. А тем более названую сестру.
Но только в баню к ней во двор он не пойдет. Ни за что не пойдет. Хотя, конечно, корелу прожить без бани вовсе не просто. Без жаркого веничка, без душистого пара с облитых квасом раскаленных камней… почти так же тяжело, как без вкусной рыбы и без мягкой сосновой коры!
ГЛАВА ВТОРАЯ
С виду был тот лук красивым,
но имел негодный норов:
в будни он просил по жертве,
а по праздникам и по две.
Калевала
Одноглазый плыл вперед и чувствовал, как быстро оставляли его силы. Еще накануне он играючи пересек бы неширокое лесное озерцо, но вчерашнее миновало, не вернешь его. Даже Одноглазым он стал только что, когда заживо сгоравшее дерево, рушась, хлестнуло его по голове сучьями в дымившейся смоле… Теперь голову и глаз невыносимо жгло, так, что хотелось сжаться в комок и заплакать. А в тот первый миг он даже не остановился, даже не умерил отчаянного бега, потому что вздыбленная шерсть уже потрескивала у него на боках, сворачиваясь от жара, и воняла паленым…
Огонь летел вершинами обреченных деревьев, и угли дождем сыпались с них наземь, и птицы, желавшие отсидеться в кустах, сгорали вместе с кустами. Огонь обогнал Одноглазого и первым ворвался в подсохшие у берега тростники – волка встретила стена дыма и пламени, заслонившая последние клочки чистого неба. Она преградила ему путь к спасительной воде, и надо было бы остановиться и подождать, пока выгорят ломкие стебли… Какое там! Гибельный ужас распластал Одноглазого в немыслимом прыжке, бросил его прямо через огонь. Дымные языки опалили брюхо и грудь, и он взвыл, погибая на лету от боли и копоти, наполнившей горло. Но в следующий миг холодная вода расступилась под его телом, он провалился в нее с головой и понял, что раскаленная смерть уже не сумеет его схватить. Вынырнул и отчаянно закашлялся, замолотил лапами, силясь удержаться на плаву… Он, еще недавно умевший пересечь любое озеро с добычей, брошенной на загривок!
…Одноглазый упрямо плыл вперед, к дальнему берегу: туда, он знал, не доберется пожар. Но ослабевшие лапы все медленнее двигались в усыпанной пеплом воде, и собственная набрякшая шкура впервые мешала движению, тянула вниз, в страну рыб и водорослей, на дно.
Он уже мало что различал вокруг себя. Зрячий глаз затягивала жемчужная пелена, вода проникала в горло и в ноздри, он глотал ее и задыхался. Он уже понимал, что берега ему не видать, но сражался по-прежнему: так уж воспитали его мать и отец, так бывает, когда олень спасается по глубокому снегу, где вязнут не столь длинные волчьи ноги, и уже ясно, что добыча уйдет и брюхо снова останется пустым, – и все-таки до последнего длится погоня…
Одноглазый не услышал приближавшегося плеска. Но твердое дерево толкнуло его в плечо, и что-то совсем не похожее на острозубую пасть крепко ухватило за шиворот, надежно приподняло его голову над водой. Вот тогда-то он перестал плыть и повис в воде, бездумно отдаваясь нечаянной передышке. Потом до сознания достучался запах: его держала человеческая рука. Но даже это не заставило волка пошевелиться, и лишь когда его стали обвязывать поперек тела ременной петлей, Одноглазый медленно ощерил клыки, дернул больной головой и попробовал зарычать. Получился хрип, никого, конечно, не испугавший.
– Тихо ты, – негромко сказал ему человек. – Терпи теперь… Перевернешь!
Петля больно сдавила грудь, но дышать было можно, и, главное, вода больше не заливала горла, не затягивала в глубину. В конце концов Одноглазый положил голову на низкий борт кожаной лодочки и затих. Человек накрепко привязал свободный конец ремня и передвинулся, уравновешивая тяжесть матерого: вот ведь волчина, того гляди, совсем утопит легкую лодку… Поднял короткое весло и принялся понемногу грести.
Потом Одноглазый лежал на мягкой опавшей хвое, и запахи живого зеленого леса вновь смешивались с жарким дыханием огня. Но теперь это был добрый ручной огонь, никому не причиняющий беды. Он не кусался, а лишь сушил на волке промокшую шерсть. За это Одноглазый терпел его подле себя, как терпел и человека, который осмеливался прикасаться к нему и даже трогать рану на его голове… Когда настала ночь, охотник беспечно уснул по другую сторону костра. Тогда Одноглазый попробовал встать, и это ему удалось. Осторожно обогнув тлевшие угли, он приблизился к человеку. Тот пробормотал что-то во сне, перевернулся на спину, показывая беззащитное горло… Одноглазый внимательно обнюхал его, а потом, припадая на обожженную лапу, ушел в лес…
- Убегай отсюда, серый,
- жадный зверь с железной пастью,
- уходи в края чужие,
- на скалистые вершины,
- уходи в страну туманов,
- где не выросли деревья,
- где у трав макушки сохнут.
- Убегай, пока есть когти
- у тебя на крепких лапах
- и на челюстях есть зубы!
1
Большой торг был в городе Ладоге и богатый! Со всех сторон света наезжали гости-купцы. Кто с запада, из-за хмурого холодного моря из варяжских, немецких, прусских земель; кто с юга, от рода Полянского, булгарского, хазарского. Еще иные с востока – из-за водских болот, из бескрайних чудских и биармийских лесов… И наконец, северяне: урмане, даны и свей. Те самые, что раньше, на памяти живущих, нещадно обирали здешние места. Когда разбойными набегами, когда принуждением к откупу или данью. Всех в страхе держали. Морские корабли налетали и улетали клевучими быстрокрылыми птицами, растворялись в синем безбрежье: не достанешь ни проклятием, ни стрелой!
…Рюрик, в Ладоге сев, первым делом послал к невским ижорам, снял с них Вадимом наложенную дань. Не за так снял, конечно, – но с тем, чтобы зорко стерегли они находников в Котлине озере и на Невском Устье. У Вадима при этом ни позволения, ни совета князь-варяг не испросил. И тот, гордый, не забыл ему попрания своей княжеской воли, поселил обиду в темном закоулке души, как мизгиря в тенетах. Да и шептуны, каких при всяком князе достаточно, обоим помогли… только здесь-то речь не про них. Ижоры зато отплатили честь честью и с лихвой! Стоило теперь далекому морю процвесть чуждыми парусами – и Ладога о том узнавала немедля.
В первый раз князь послал вперед молодого воеводу Вольгаста, того самого, с обожженным лицом. Не так просто послал – о трех снекках, варяжских боевых кораблях. Принял воевода непрошеных гостей, датчан-селундцев, да и спросил прямо: с чем, мол, пожаловали сюда? Гордо спросил и грозно, как следовало то защитнику, хозяину вверенной земли. Храбрые датчане тогда подумали-подумали – и не стали вязаться с варягами, подняли на мачты белые щиты: с миром, стало быть, торговать к вам пришли.
Сказано – сделано. Вольгаст их пропустил. Торговали они, впрочем, недолго, ибо никаких дельных товаров с собою не привезли, и вся Ладога потихоньку над ними смеялась. И корелы, и чудь, и меря со словенами. А князя Вадима разбирала досада, что не он потеху ту людям учинил.
Когда же гости стали собираться домой, князь-мореход наказал им запомнить:
– А с красным щитом дороги сюда никому нет. И впредь по сему будет!
Те только хмуро кивали. Волей-неволею приходилось кивать. Рюрик ведь говорил, не иной какой князь, а про него, про Рюрика, в Северных Странах дважды не спрашивали, кто, мол, еще таков…
Ладно же! На том тогда распростились, и вроде даже добром. Но едва миновала зима, такая силища нагрянула с моря – туча черная, молниями перепоясанная! Одних мачт больше было, чем добрых деревьев во всех приневских лесах… Так, по крайней мере, донесли ижорские сторожа.
Тут уже Рюрик сам кликнул боевой клич и велел спускать на воду все корабли.
И была сеча великая на море Нево! А случилась она в голубой весенний день, холодный еще и какой-то дремотный, когда медленно уходили в Устье расколотые льды, и ложилось на ленивые гладкие волны туманное белесоватое марево, и дымы над ладожскими крышами прямыми сизыми столбами уходили в небо и там, на высоте полета стрелы, растекались по сторонам, упираясь в невидимую твердь… на кораблях не поднимали мачт, не ставили парусов: не для чего. Так, на веслах, и пустились друг другу встречь.
Шум битвы и крики сражавшихся слышны были, говорят, аж у города, и далеко-далеко в море опрометью скатывались с облюбованных льдин пятнистые невские тюлени…
Тогда-то убедились чужеплеменники – впрямь не было птицы страшней злого белого сокола, слетевшего на этот берег из Варяжской земли! Едва пять кораблей сыскали дорогу обратно в Невское Устье. А уж, сколько сумело уйти невредимыми, многих ли не заклевали насмерть ижорские огненные стрелы – про то ведал лишь сам сердитый Перун да еще старый Укко, справедливый Бог всех корельских племен.
Со дня памятной битвы датчане, свеи, урмане приходили в Ладогу все больше для торга. Бывает и так, что сильному приходится склониться перед сильнейшим, и ничего удивительного в том нет. Случалось разное, как без того. Но если уж эти люди вывешивали на полосатый парус белый мирный знак – обманывали нечасто. Была и у них своя Правда, через данное слово переступать не велевшая.
А самые любопытные и отчаянные викинги, пользуясь миром, повадились ходить далеко за ладожские пределы – на юг и восток. Было там что поглядеть, было что продать-купить…
Вот и ныне стоял в Ладоге один такой корабль, побывавший за тридевятью землями: за рекой Сувяр свирепою, за морем Онего неласковым, за волоком, за лесами дремучими – на озере Весь. Теперь этот корабль возвращался на остров Готланд, домой. И не пуст возвращался. Плотно лежали в его трюме прекрасные льняные ткани из Белоозера и бобровые меха, которым на севере цена была достойная – золото да серебро.
И пора, давно пора бы стройному кораблю расправить над Мутной широкое расписное крыло, унести стосковавшихся мореходов, да и самому задремать на зиму в знакомом корабельном сарае… Легко вымолвить – выполнить нелегко! Дыбилось на пути, грохотало великое Нево, одержимое яростными осенними бурями. Лютовало оно в тот год страшней страшного. Хочешь, нет ли – жди, покуда уймется. А там холода.
И пришлось бы невезучим ватажникам сбивать руки о мерзлые весла, проводя Невским Устьем обледенелый корабль!.. Выручило нежданное. На счастье готландцев, Ждан Твердятич дружески сошелся с Эймундом, хозяином лодьи. И с чего бы? Никому не ведомо, разве только самого воеводу и спросить. Всех вокруг удивил и сам, наверное, удивился немало. Сколько таких же срубил он в неистовых битвах прежней своей жизни, на Поморье варяжском, да и здесь! А вот с этим сдружился. Должно быть, почувствовал к могучему гету ту родственную приязнь, что так часто братает неустрашимых и сильных.
И вот однажды, видя, что всякий новый день прибавлял мореходам тревоги и беспокойства, воевода призвал их всех к себе и сам предложил:
– А оставайтесь-ка вы, други, у меня тут зиму зимовать! Весной и вернетесь, по высокой-то воде, первыми будете у себя в Павикене на торгу!
Геты посоветовались меж собою и согласились, поблагодарив. Живо устроили на берегу сарай для корабля и чуть повыше – длинный дом внутри огороженного двора: надвигавшиеся холода не велели мешкать в работе. А скоро было замечено, что народу в Гетском дворе стало ото дня ко дню прибавляться. Стекались под гостеприимную крышу урмане, геты, свей, датчане, служившие князю Вадиму и желавшие теперь вернуться домой… Эймунд, хевдинг-вождь, принимал всех, не спрашивая, кто таковы.
…То-то прибыло радости влюбчивым, глупеньким ладожским девчонкам!
2
Сведомые люди вот о чем толковали.
Шел как-то Ратша по торгу вдоль невеликой Ладожки-речки, у ее впадения в Мутную, и вдруг увидел негаданное, нежданное: босую девчонку, со всех ног бежавшую краем воды. И погоню за нею – краснолицего мужика как раз на голову пониже самого Ратши.
– Рабу держи!.. – кричал краснолицый, не в силах поймать свое добро сам. – Рабу беглую держи!..
И хотя никто не торопился ему помогать, было ясно – рано или поздно подскочат замешкавшиеся слуги, встанут на дороге, схватят в охапку. И кто-то мерзкий снова пожелает обнять ее еще прежде, чем будет взвешено серебро… Жаль девчонку, да только и от хозяина бегать Правда-то не велит!
А ничего не скажешь, хороша была русокосая. И горда: птица, из клетки рванувшаяся! Ратша живо углядел тонкий стан, соболиные брови и ясные глаза, разгоревшиеся отчаянием и гневом. Эта-то красота все и решила. Он широко шагнул неперерез, и рабыня забилась у него в руках, как рыбка в сети. Попалась, горемычная!
Никто не крикнул Ратше обидного слова, но немногие и похвалили. Нет хозяйства без рабов и рабынь, да ведь всему живому хочется на вольную волюшку, этого ли не понять…
Подоспел торговец и сразу принялся, отдуваясь, расстегивать на себе ремешок – повязать быстроногую, чтобы не бегала больше.
– Давай сюда ее! – сказал он Ратше. – Тебе, гридень, спасибо. Приходи потом, любую выберешь. Уж с тебя дорого не запрошу…
А сам и руку уже протянул – свести ослушницу обратно в шатер, кликнуть челядь и без лишних глаз всыпать ей хорошенько, чтобы впредь тихо сидела, хозяина перед людьми не срамила.
Был же этот гость пришлый откуда-то издалека – может, кривич плесковский, а может, вовсе полянин. И то: знал бы лучше, с кем говорит, – не радовался бы заранее. Ратша только посмотрел на него сверху вниз и скривился в нехорошей усмешке:
– Руки, гостюшка, убери… тебе отдать, сказываешь? Да ведь девка-то моя.
– Как твоя? – опешил торговец. Всякое приключалось с ним в дальнем пути, но чтобы обирали среди бела дня и прилюдно, прямо на торгу, – ни разу еще!
– А вот так, – ответил Ратша спокойно. – Была моя, да украл незнамо кто. Отколе к тебе попала, не ведаю. А можешь сказать, где взял, веди до третьего свода.
Вокруг них начинали понемногу смеяться. Все знали ладожскую Правду: теперь, чтобы только отмыться – не сам, мол, умыкнул со двора, перекупил лишь, – бедняга гость должен был бы вести Ратщу к прежнему владельцу девчонки, а от него еще к другому, на кого тот укажет. И лишь с него потребует себе за убыток, за то, что продавал, не ведая, украденную рабу и прямо нарвался на владельца!.. А где их, второго, третьего перекупщиков, ныне найдешь, да и были ли, может, сам похитил из родительского дома, и тоже ведь не пряником обернется, если дознаются…
– Лжу говоришь!.. – прорвало криком купчину. – Твоя, говоришь, так объяви хоть, как звать!
Ратшу-оборотня, человека в городе нового и нравом опасного, ладожане не очень-то любили; но торговец рабами не бывает мил никому: ни своему, ни чужому. Потому-то каждый из стоявших там на берегу не убоялся бы подтвердить хоть на суде, каждый почесал бы в затылке и припомнил – была же когда-то у него пригожая девка, ведь вправду была, да у какого гридня их нету!
Впрочем, Ратша постоял за себя сам. Выговорил не моргнув глазом первое, что явилось на ум:
– Красой звать.
Разжал руки, выпуская невольницу, – теперь, мол, как хочешь, – и она сама выбрала свою судьбу: пала наземь, обхватила его колени, прижалась румяной щекой к пыльному кожаному сапогу. И заплакала, закивала растрепанной головой:
– Краса, Краса…
Ограбленный гость так и не побежал плакаться на Ратшу грозным князьям, Рюрику и Вадиму. Доищешься у них суда против своего, тут самому-то последнего не потерять бы! Так и ушел Ратша с берега и девку с собой увел. Знать, вовсе тошно было ей в неволе, готова была, бедная, хоть в воду, не то что к незнакомому ладожскому гридню… Послушная шла за ним, тихая-тихая… только слезы знай текли по щекам, падали на желтый песок.
Истинного ее имени Ратша так и не удосужился спросить: все Краса да Краса. Теперь эта Краса жила в крепости вместе с прислугой, нянчила потихоньку маленького Ратшинича. Рождение сына избавило ее от неволи, вернуло свободу, да радости-то: сидела ведь одна-одинешенька, что малая пичуга, злой рукой из родного гнезда выкинутая! Ни угла своего, ни матери ласковой, ни отца-защитника, ни братьев с сестрицами, ни мужа милого, ни удалого жениха… Ратша, приголубивший было, к ней совсем теперь не заглядывал: наскучила игрушка…
3
Всеслава разыскала Пелко в крепости, в конюшне: он чистил и охорашивал белого Вихоря, и совсем не было похоже, чтобы он занимался этим из-под палки. Да и конь знай тихонько пофыркивал от удовольствия, изгибая сильную шею, – ловкие пальцы расчесывали длинную гриву, заплетали ее в косы.
Заметив Всеславу, Пелко покраснел и отвернулся: вспомнил, что был на нее обижен. Девка, она девка и есть, в который раз сказал он себе. Отца потеряла – а ей и ладно, будет зато теперь Ратшу своего любить. Еще и радуется небось: никто уж его из-за стола не прогонит, не назовет окаянным, никто из дому пути ему не покажет… И того, глупая, не знает, не ведает, что отец перед смертью о ней думу тяжкую думал, ее, неразумную, уберечь хотел от беды! Девке что – лишь бы просватали. А и правду сказать, смешное сватовство было у этих словен! Это ж надо додуматься до такого, чтобы свободную продавать жениху за куны, как вещь! Да еще, срам выговорить, всего чаще увозили куда-то из материнского дома!.. То ли дело в зеленой чаще лесной, в добрых землях корелов племени ингрикот, на привольном Устье! Там ведь девушка сама выбирала парня под стать, сама звала приглянувшегося в женихи. И если тот справлялся с делами, что поручала ему строгая невестина мать – вспахать поле-пожогу, выстроить надежную лодку, приручить лесного жеребенка – лося, – играл свадьбу и оставался жить, делался мужем, входил в род…
Всяк своим обычаем крепок. Но будь его, Пелко, вольная воля, не так бы он выдавал замуж сестрицу любимую, ягодку-куманичку, девушку высокого лемби, лицом пригожую, в рукоделии искусную и родом знатную вдобавок. И не такого бы жениха ей подыскал. Это-то уж наверняка!
Так размышлял Пелко, не глядя на Всеславу, остановившуюся в Дверях; она же долго не решалась обратиться к нему, смущенно молчала, переминалась с ноги на ногу, теребила пальцами плетеный поясок. Он спиной чувствовал ее неловкость и слышал, как тонко позванивал на пояске бронзовый оберег.
– Пелко… – прошептала она, наконец.
Корел обернулся, и теперь уже она покраснела почти до слез, опуская перед ним взгляд. Пелко расправил плечи: если подле Ратши он неизменно чувствовал себя щенком, то тут уж он враз сделался могучим взрослым мужем, пришедшим из лесу еще и затем, чтобы рассудить ее нечистую совесть.
– Пелко… – тихонько повторила Всеслава. – Пелко, вразумил бы ты меня, недогадливую: почему это батюшка тебе колечко поручил, не иному кому?..
Вот когда вся его обида-неприязнь подалась, как весенний ледок над речной быстриной! Значит, думала-таки о славном отце, не забывала его, не спешила выкинуть из сердца да из памяти вон! Пелко посмотрел на ее руки, занятые концом пояска, и увидел, что девчоночьи запястья были вдвое тоньше его собственных. А еще у нее были волосы – не то чтобы кудрявые, но вроде того пуха, что растет в перьях лебедя у самого тела, согревает гордую птицу в холодной воде… Проведешь по ним ладонью – и ладонь не ощутит. Разве только губы почувствуют или щека…
Пелко погнал от себя непрошеные мысли и сумрачно ответил:
– Отец твой сыном меня звал.
Сказал и сам внутренне сжался, будто в ожидании удара. Вот сейчас поднимет брови и спросит презрительно: тебя? И получится, что он, Пелко, зря ступил на тот весенний ледок, зря доверился ее любви к отцу – приблазнилась ему эта любовь на пустом месте, точно обманный болотный огонек, заманивающий во мрак!
Тут Всеслава впервые отважилась посмотреть ему в лицо. Ростом она была новоявленному братцу до подбородка; подняла голову и увидела, что безобразная опухоль пропала с его скулы, оставив после себя желтоватые пятна, и теперь корел смотрел на нее обоими глазами, а глаза были серые и внимательные, настороженные… Твердо знала Всеслава – он не обманывал. А откуда знала, и сама того не взялась бы объяснить.
– Все поведай, – велела она чуть слышно. – Как же ты к ним пристал?
– Меня Отсо помял, – сказал Пелко. – Отец твой в лесу нашел, не дал пропасть. Вот… ушел бы я из рода совсем.
Он расстегнул пряжку пояса и до ключиц закатал шерстяную рубаху: весь правый бок занимал след чудовищной лапы с когтями, глубоко пробороздившими тело.
– Медведь! – ахнула Всеслава. – Так ты на медведя ходил! Да неужто один отважился?
– Не называй Отсо по имени, – поспешно остановил ее Пелко и даже оглянулся на дверь. – Отсо может услышать и прийти туда, где о нем говорят!
– Это не запретное имя, – успокоила его Всеслава. – Тайного имени мы, женщины, и вовсе не знаем, не для чего нам его знать… А медведь – это значит Тот, Кто Мед Любит, Медоед… Да как же ты духу-то набрался?
Пелко только пожал плечами – при чем тут храбрость, нужда в лес погнала!
– Нам, – сказал он ей, – сало понадобилось. Ниэра, моей матери сын старший, в полынью провалился зимой, кашлять стал. А Отсо в лекаря звать поодиночке идут.
Он рассказывал еще долго, О том, как боярин с чадью своей жил гостем в роду Большой Щуки, в просторном доме, где дружно усаживалось на чистые лавки много женщин-рукодельниц и их охотников-мужей, и как перемешали с медом целебное сало и поили им обоих – Ниэру и Пелко, пораненного жестоко… И как потом Ниэра встал на ноги и снова смог ловить рыбу в реке, а он, Пелко, отпросился у матери и ушел вместе с боярином, который, тоскуя по рано умершему первенцу, крепко привязался к ижорскому парню, назвал его родным… А потом – с тяжким усилием, с мукой сердечной – о гибели боярина, о словах его заветных про дочь милую, про то, что некому будет теперь за нее постоять…
– Я ему обещал за вас с матерью заступиться, – сказал Пелко сурово. – Я ведь потому отсюда и не бегу. Так что ты… если вдруг что…
Всеслава стояла перед ним, слушала молча. При этих словах вскинула глаза: слезы дрожали у нее на ресницах. И нежданно – видел бы Ратша! – обняла оторопевшего Пелко, сомкнув руки на его шее, поцеловала в глубоко запавшую щеку.
– Братик… – прошептала она, силясь удержать закипавший в груди плач. – Братик милый… ты к нам приходи… поешь хоть досыта…
Бросилась к двери и пропала, растаяла в ярком полуденном свете, щедро заливавшем двор крепости. Ей-то ни с кем нельзя было поделиться – ни с матерью больной, ни с подружками болтливыми, ни с женихом!
4
А Ратша как раз был во дворе: мерялся воинским умением с молодым гетом – кто кого одолеет на тупых, неопасных мечах. Белозубый гет выбрал его в противники сам.
– Люди говорят, не ты здесь среди воинов самый неловкий. Ратша знал, как хвалят немногословные мореходы. Назвали не последним, считай, признали лучшим из всех. Вдвоем с гетом они обмотали тряпками, измазали крошеным углем пару длинных старых мечей: синяк, может, поставишь, но злой раны не нанесешь, а что для воина простой синяк! Уголь же – того ради, чтобы видеть, где коснулся соперника, где подставил ему свое собственное тело. Скинули рубахи, не желая пачкать их зря, и встали друг против друга посреди широкого двора, сравнивая мечи. А потом – заплясали, с силой занося увесистые клинки и когда легко отскакивая из-под ударов, когда останавливая их на середине размаха. А то вдруг, словно в настоящем бою, пропускали чужой меч, получали отметину на груди или плече и тут же сами прыгали вперед, доставая соперника уже наверняка…
– Не видал я что-то тебя раньше в Эймундовой ватаге, – сказал Ратша неожиданно. – Что, сюда небось с полоном пришел?
У гета нелюдимо блеснули зоркие голубые глаза.
– А хотя бы и так, – проговорил он медленно. И добавил с дерзким вызовом: – Вади конунг был неплохим вождем!
Так они, мореходы, называли князя Вадима.
Ратша промолчал… Молодые отроки и мальчишки-детские собрались вокруг густой шумливой толпой: было ведь тут чему по– | учиться, было на что посмотреть! Не всякий день сходятся друг с другом такие бойцы, – не зевай, гляди в оба, мотай себе на едва проклюнувшийся ус!
Вот и пусть научаются, и не одному воинскому удальству…
Молодой гет, видно, ждал срамного слова, поношения себе и своему князю. Не услышал от Ратши – стал коситься на сгрудившихся парней, но те, языкатые, вперед гридня рта раскрыть не осмелились. И северный воин понял их молчание, просветлел загорелым скуластым лицом, угрюмые глаза потеплели. А противником он оказался что надо: даже Ратше-оборотню, всеми признанному бойцу, по сторонам зевать не давал. Да потом еще начал приговаривать на своем языке, и так складно, будто не дрался, а на лавке дома сидел:
- Посмотрим-ка, кто искусней рыбой шлемов владеет —
- скальд по имени Тьельвар или гардский ясень доспехов…
Что же, Ратша хорошо знал этот язык, знал, как слагают песни в Северных Странах. Еще знал: воина-песнотворца всюду ценят повыше двоих бессловесных. Должно быть, гет немало подивился про себя, когда Ратша ответил ему похожими речами, но только по-словенски:
- Тьельвар, песенник, справный гусельщик,
- слышу, имечко у тебя достославное:
- прозывался так первый из готландцев.
- Верно, ты ему не чужая кровь!
– Это ты правильно подметил!.. – засмеялся Тьельвар и проворно отскочил, уберегая колени от коварного удара под щит. – А что такое гусли, Словении?
– Это арфа такая, – проворчал Ратша, ловя его меч. – Я тебе потом покажу.
Но в это время они поменялись местами, и Ратша заметил Всеславу, пробиравшуюся за спинами отроков к воротам. Ему показалось, будто она хоронилась, пряталась с глаз, и он окликнул ее:
– Эй, Всеславушка! Погоди!
Она обернулась, и он сразу же понял: что-то тут было не так. Что-то произошло. А в следующий миг она съежилась и опрометью кинулась в ворота – прочь со двора.
Тьельвар легко мог бы достать отвлекшегося Ратшу. Но не поддался соблазну, опустил меч.
– Погоди, – сказал ему Ратша. – Я сейчас.
Он, конечно, бегал много быстрее всякой девчонки. Но когда он оказался в воротах, Всеславы и след простыл. И вправду спасалась, будто от смерти!
– Вон туда Всеслава твоя потекла, – указал Ратше один из отроков, стороживших с копьями подступ к воротам. – Домой побежала!
Негоже гридню на потеху всей Ладоге бегать без рубахи, ловя девку-невесту. Ничего, он еще заглянет вечерком к ней во двор, выспросит, в чем горе-беда, не обидел ли кто! А буде назовет охальника, так не скроется бессовестный ни зверем в бору, ни рыбкой в быстрой Мутной реке…