Винляндия Пинчон Томас
— Ты сказал «дизайнерская сельтерская», это что?
— Новая ступень в маркетинговой философии середины 1980-х, — отвечал мобильный охладитель. — В данный момент имеются Билл Блэсс, Аззеддин Алайя, Ив Сан-Лоран…
— Отлично! — Прерия чуть пронзительно, — мне тогда, э… — и пау вылетает стильная минералка, до окаменения холодная в своей бутылке с эмблемой ИСЛ в модных оттенках золота и серебра по сути рейгановской эпохи. Один видеоглаз подмигнул ей, а изо рта высунулся блестящий розовый язычок какого-то мягкого вихлястого пластика.
— Что-нибудь ещё? — осведомилось существо таким голосом, которому Прерия начала не доверять ещё до того, как научилась говорить.
— Спасибо, Рауль, — ответила ДЛ, — мы тебе сообщим.
Видеоглаза закрылись, и Рауль поскользил обратно к своему порту подзарядки, наигрывая «Мы увидимся снова» и «Пей, пей, пей».
— Машина времени в ремонте, — Такэси бодро, — иначе мы бы вместе — прокатились!
— Только что пришлось ещё одну тахионную камеру сдать в В-и-Р[93], — пояснила ДЛ, — ровно через десятую долю секунды после окончания гарантии, этот ‘уесос взорвался, наверно, потому их и зовут «времени» — там часовой механизм?
Но Прерия уже остекленело сидела перед одним экраном, порхая пальцами по клавишам.
— Если бы мне захотелось узнать, где она, вот, скажем, в эту самую секунду…
ДЛ покачала головой.
— Я правда не догоняю. Эта женщина…
— ДЛ-сан… — Такэси вздел брови.
— Продолжайте, — девочка вставая. — Сбежала от меня. Вероятно, к Бирку Вонду, похоже на то. Меня хочет видеть последней в жизни, Я ничего не упустила?
— Прорву. Вроде всех твоих друзей в тех тяжеловооружённых «кобрах», которые в данный момент тоже, судя по всему, входят в пакет услуг, ты получаешь её — их тоже получаешь?
— Фактически… — Такэси делая вид, будто подбегает к окну и с тревогой оглядывает небо, — почему мы — вообще тусуемся с этим ребёнком? Она опасна!
ДЛ протянула руку и завела прядь волос Прерии за ухо.
— Пока ты её не увидишь… может, согласишься за ней приглядывать? Ничего лучше я тебе предложить не могу.
— Знаете, придётся брать, что дают, — прошептала девочка, не поднимая глаз, ибо знала, что ДЛ на неё жмёт, и если взгляды у них встретятся, она просто не выдержит.
Дица Писк Фельдман жила в разноуровневой квартирке под Испанию, в приятном тупичке на высокоарендной стороне бульвара Вентура, во дворе перечные деревья и палисандры, а под навесом — хорошо выдержанный «б-вестник». Разведена и платежеспособна, до работы ездить всего полчаса. Девочки проводили лето со своим отцом. Когда ДЛ знала её в Беркли, Дица и сестра её Зипи расхаживали повсюду в полевой форме, из волос устроены одинаковые огромные еврейские афро, и пшикали «БЕЙ ГОСУДАРСТВО» из баллончиков на стенах общего пользования, а пластиковую взрывчатку хранили в ледниках, в тапперверовских коробках.
— Притворялись киномонтажерами, — рассказывала она Прерии, — а на самом деле были анархобомбистами. — Сегодня вечером она походила на среднюю пригородную мамочку, хотя что Прерия понимает, может, это ещё одна личина. Дица пила сангрию и носила очки в модной оправе, а также муму, все в попугаях.
Лучший эфир пока не настал, свет на улице ещё не пропал, птицы галдели в кронах, перекрывая дальний накат шороха с трассы, бетонный прибой. Дица провела их через патио к мастерской в глубине, «Мувиола» и повсюду 16-миллиметровая плёнка, частью на бобинах или шпульках, частью кусками валяется просто так, а кое-что — в яуфах, в стальных боксах, которые оказались архивами «24квс», старой партизанской съёмочной группы.
Тогда ещё они вместе скитались по стране неплотной малозаметной колонной средних стареньких седанов, пикапов с жилыми будками и без них, для оборудования — фургон «эконолайн», а также мятый и обесхромленный, но тем не менее, только в путь «скат», служивший им скоростным патрулём, и все они общались между собой по ПР, что была тогда на дороге в новинку. Искали неприятностей, находили их, снимали, а потом быстро увозили свидетельства в какое-нибудь надёжное место. В особенности они верили, что обнажать и опустошать способны крупные планы. Разлагая, власть фиксирует процесс, записывает на самое чувствительное устройство памяти — человеческое лицо. Кто выстоит перед светом? Какой зритель поверит в войну, в систему, в бессчётные враки об американской свободе, глядя в эти иконы купленных и проданных? Слыша, как голоса в синхроне твердят те же формулировки, уклончивые, не трогающие, отрезанные от всего, чем бы некогда ни были, посулами того, что никогда не соберутся взыскать?
— Никогда? — спросил разок местный телевизионный интервьюер, где-то ещё в Сан-Хоакине.
И тут обратный план Френези Вратс. Прерия ощутила, как две женщины поёрзали, где сидели. Глаза Френези, даже на стареющей плёнке «ЭКО», взяли власть над всем кадром, вызов синевы неувядающей.
— Никогда, — был её ответ, — потому что среди нас слишком многие учатся прислушиваться. — Прерия не отрывала глаз.
— Ну, вы говорите, прямо как наша Бригада Боевых Новостей.
— Только нам меньше скрывать, поэтому мы можем метить в разные мишени.
— Но… разве это не опасно порой?
— Мм, на коротком пробеге, — угадала Френези. — Но чтобы видеть творящиеся несправедливости и не обращать на них внимания, как ваша новостийная бригада игнорировала угнетение сельскохозяйственных рабочих в этом округе, которые пытались организоваться, — это «опаснее» на длинном пробеге, не так ли? — Во всякий момент сознавая объектив, вбирающий её собственное изображение.
ДЛ, с другой стороны, вынужденная подходить к жизни в «24квс» с холодной практичностью, держалась от камеры как можно дальше. Когда говорила, то — о тактике и графиках, едва ли вообще о политике, да и то лишь столько, сколько приходилось. Удостоверялась, что подвижной состав всегда готов двигаться, разведывала каждую новую локацию на предмет точек встреч и множественности выездов из города, и, хотя предпочитала планы строить так, чтобы огибать легавых и им сочувствующих, не брезговала держать монтировку под своим водительским креслом. Если же их ловили, именно ДЛ, как начальник службы безопасности группы, задерживалась сама и задерживала погоню.
— Той ночью Млат завёз нас прямо в середину крутиловки с дурью, — хехекала Дица, — Мы с Зипи эту дрянь курили, которую кто-то промариновал в ДМТ[94], в голове ни мысли не держится, всё время куда-то убредали, и нас нужно было ходить искать…
— Думала, то пахтач в пломбире с горячим шоколадом.
— Не, то греча была, горячая помадка…
— Ым, — Прерия, показывая на экран, — кто вся эта публика?
То была медленная панорама «24квс», учреждённая в какой-то давний день, насчёт даты коего две женщины теперь никак не могли договориться. Невнятное сборище душ, как поглядишь, некоторое количество вечно дрейфует то туда, то сюда — нетерпеливые подмастерья, маниаки старого кина, лазутчики и провокаторы далеко не одной политической масти. Но было и ядро, что не менялось никогда, и оно в себя включало гениальных монтажёров Дицу и Зипи Писк, которые выросли в Нью-Йорке и так из него, если не считать географически, и не уехали. Единственная реальность Калифорнии для них отыскивалась в миллионе того, в чём ей не удавалось быть Нью-Йорком.
— «Мэгнин»? — мрачно улыбалась Зипи, бывало. — Для торгового центра сойдёт, где-нить, наверно, на Лонг-Айленде, очень славные, конечно, дамские туалеты, но я вас умоляю, это не значительный магазин. — А Дица была нытиком еды…
— Попробуйте датские плюшки хоть где-нибудь здесь найти! — Публику Западного побережья они находили «холодной и отчуждённой» столь же неизменно, сколь вспоминали квартирное житьё в Большом Яблоке целиком и полностью «тёплым и добрососедским».
Прочих это развлекало.
— Вы шуттитти? — фыркал, бывало, Хауи, занимавшийся бумажками. — Я туда к сестре ездил, только попробуй с кем-нибудь глазами встретиться, малыша, за жопу сразу возьмут.
— Мы не из тех, кому надо всё время замуровывать себя в машинах, — отмечала Зипи, — не так ли? нет, и наших собак и кошек не нужно отправлять к мозгоправам, и мы, конечно, не выходим из воды, не ебём кого-нибудь прямо на пляже, а потом не убегаем трусцой дальше, не оставив даже номера, — что, на самом деле, случилось с нею самой во время первых вводных выходных девочек на Западном побережье, событие, несмотря на свой дух сверхъестественного, оставившее у обеих сестёр определённое отношение к сёрферской общине, к коей, по причине его ксантохроидной внешности, они особо причисляли Хауи — как её типичного представителя.
Наблюдать за их работой было наслаждением бездумной грацией. Зипи монтировала при помощи своих ногтей и скотча, Дица предпочитала зубы и скрепки, а когда плёнка доходила до «Мувиолы», редко кто-либо из сестёр сбивался больше чем на кадр. За работой они любили курить одну от одной и перед собой иметь два или три телевизора, настроенные на разные каналы, работали те одновременно, плюс рок-н-ролл, чем кислотно-ориентированней, тем лучше, по радио, тем самым резка и склейка происходили в среде, которую можно назвать ритмичной. Обнаружив, что обе они — Близнецы, Мираж, астролог съёмочной группы, принялась подбрасывать им ежедневные аспекты. Они выучились вставать в странное время, а когда Луна сбивалась с курса, не работать вообще.
Френези и Писки унаследовали то, что осталось от «Нигилистского Кино Коллектива Смерть Свиньям», базировавшегося в Беркли, обречённой попытки реализовать по жизни метафору кинокамеры как оружия. В активы «Коллектива» входили корпуса камер, объективы, свет и штативы для софитов, «Мувиола», гидравлическая опора киносъёмочного аппарата, полный холодильник «ЭКО», и, поначалу уж всяко, охвостье наиболее упрямого личного состава, что перенесло некоторую фразеологию из прежнего манифеста «Коллектива» в новый «24квс»… «Камера — винтовка. Снятое изображение — сыгранная смерть. Составленные вместе изображения — фундамент после-жизни и Страшного суда. Мы станем архитекторами справедливой Преисподней для фашистской свиньи. Смерть всему, что хрюкает!» — что для многих было слишком уж далёким заходом, включая Мираж, даже вскочившую на ноги настоять на своём: свиньи-де на самом деле оттяжны, фактически оттяжнее всяких людей, к которым лепят их имя.
— Скажем, «быки», — высказался Млат Потит.
— Бычки чёткие, — возмутился Хауи, у которого во рту размещался как раз недокуренный чинарик. Кришна, звуковик, выступила с условием, что любая жизнь, даже бычков, свята.
— Минуточку, — крикнул один из первоначальных Смертесвинников, — такие разговоры подрывают всю нашу концептуальную базу, мы ж о снятии людей тут говорим, нет?
— А, да? у тебя знак какой, чувак? — поинтересовался Хауи.
— Дева.
— Тогда понятно.
— Знакизм! — завопила Мираж. — Хауи, это ещё хуже расизма!
— Хуже сексизма, — в унисон прибавили Писки.
— Дамы, дамы, — громыхнул Млат, помавая своим афро-гребнем, а Хауи, меж тем, зардевшись глазами, протянул тлеющий кропаль с «золотой Колумбией» в знак примирения.
— Оттяжней, народ, — порекомендовала Френези, которая не вполне председательствовала на сборище, просто, как водится, изо всех сил старалась держаться вне пределов свары. Компашка подобралась такая, что ни один анархист бы не взмечтал. Когда на борт взяли ДЛ, они с Млатом, питая совместную нежность к просветлению через жоподрание, незамедлительно стали реалистическим крылом «24квс», тем самым противостоя зачастую опасно отсутствующим мечтателям Мираж и Хауи. Френези и Писки сражались в центре, а задача делать так, чтобы все были «счастливы», падала на Кришну. Френези возвращалась с полудюжиной катушек дизритмических калифорнийских девушек, танцующих на митинге, Зипи и Дица впадали в ярость от невозможности заставить какую-либо хиппейскую цыпу хоть что-нибудь делать под музыку («Вот цуриса мне только не хватало!» — «И цимиса!»), и вечно Кришна отыскивала правильную музыку, умело манипулировала скоростью плёнки, а также всегда, похоже, знала, чего хотят Писки, не успевали они захотеть, и посему быстро заработала в группе репутацию обладателя обширных навыков в СЧВ. Когда спины оставались неприкрыты, а дела по дому не сделаны, когда слова становились чересчур двусмысленны, именно Кришна водила всех в ванную и становилась советчиком настолько, сколько требовалось. Без неё, считала Дица, нипочём не скажешь, когда бы всё это развалилось, переглядываясь с ДЛ так, что Прерия этого взгляда не упустила.
Ночь и плёнки жужжали дальше, вращались бобина за бобиной, и Прерию вносило и проносило сквозь Америку стародавних дней, кою она по большей части никогда не видела, разве что в быстрых роликах по Ящику, призванных дать понятие об эпохе, или же на неё отдалённо намекалось в повторах «Околдованных» и «Братии Брейди». Тут были обычные мини-юбки, очки в проволочных оправах и бисер любви, плюс хуями размахивали хиппейские мальчики, чью-то собаку пичкали ЛСД, дубль за дублем играли рок-н-ролльные банды, некоторые — довольно ужасно. Забастовщики дрались со штрейкбрехерами и полицией у забора на краю чисто-зелёного перистого поля артишоков, а грозовые тучи плыли в кадр и из него. Штурмовики выселяли коммуну в Техасе, парней лупили свинчаткой, девок в наручниках хватали за писи, мелким просто по шеям давали, а живность истребляли, и всё это Прерия, натужно дыша, заставляла себя смотреть. Над полями ферм и яркорубашечными сборщиками всходили солнца, вдалеке недвижимо силуэты автобусов и разъездных туалетов на трейлерах, безжалостно сияли на массовые испепеления дури, выращенной в Америке, языки пламени — слабые оранжевые искажения дневного света, и заходили над студгородками колледжей и средних школ, превращёнными в автопарки военной техники, отбрасывающей масляные тени. В образах этих было мало благодати, разве что случайная — подсвеченный сзади пот на руке национального гвардейца, когда тот замахивался винтовкой на демонстранта, крупный план лица батрацкого нанимателя, говорившего всё, чего старался не сказать его хозяин, эти случайные луга и закаты, — недостаточная, чтобы помочь смотрящему не видеть и не слышать того, что, настаивала плёнка, он должен.
В какой-то миг Прерия поняла, что человек за камерой большую часть времени — вообще-то её мать, а если она сумеет не заполнять ничем рассудок — сможет впитать, сама условно стать, Френези, присвоить её глаза, почувствовать, когда кадр задрожит от усталости, или страха, или отвращения, там всё тело Френези, да и разум её тоже, выбирающий кадр, её волевое намерение выйти туда, зарядить катушку, снять. Прерия плыла, призрачно лёгкая головой, словно Френези уже умерла, только особо, при условии минимальной строгости режима, где возможны ограниченные посещения, только при посредничестве проектора и экрана. Словно бы как-то, на следующей бобине или за следующей, девочка отыщет способ, хоть какой-то, с нею поговорить…
Как вдруг обе женщины:
— Ой блядь! — вместе и захохотали, хотя ни над чем в особенности смешным. Дело происходило где-то в вестибюле суда, и какой-то мелкий тип с походкой качка, в костюме, пересёк кадр слева направо. Дица перемотала плёнку.
— Угадай, кто, Прерия.
— Бирк Вонд? А на паузу нельзя, заморозить?
— Извини. На видео-то мы всё перевели, копии имеются, но смысл был в том, чтобы распределить архивы понадёжней, а мне достались вот все плёнки. Во, во, опять этот шайгец. — Бирк собрал своё кочующее большое жюри в Орегоне — разобраться с подрывной деятельностью в студгородке небольшого местного колледжа, и «24квс» отправились туда снимать разбирательство, ну или что сумеют найти — Бирк вечно менял места заседаний и время в последнюю минуту. Они за ним гонялись из здания суда, под дождём, до мотеля, затем в выставочный зал на ярмарочной площади, по аудиториям колледжа и старшей школы, на площадку кинотеатра для автомобилистов, наконец обратно в суд, и вот там Френези, уже совершенно его не ожидая, просто пытаясь заснять старые фрески УОР на темы Правосудия и Прогресса, если удастся как-нибудь вытянуть цвета, ибо за годы после Новой Сделки те потемнели, посреди медленной панорамы вокруг ротонды умудрилась поймать в видоискатель эту компактную фигуру в бежевой двойной вязке, шагавшую к лестнице. Другой глаз за камерой из той же группы мог бы и не обратить внимания, сочтя его очередным помпезным функционером. Немного наехав на лицо, она повела его. Она не знала, кто это. А может, и знала.
Снимала она своей верной 16-миллиметровой «Кэнон-Скупик», купленной новьём в «Камерном Брукса» в центре Сан-Франциско, подарком Саши, с одним встроенным трансфокатором, кнопкой управления на конце рукояти, жмёшь на неё большим пальцем, а на видоискатель нанесены очертания телеэкрана, чтобы кадр можно было строить для вечерних новостей, хотя именно этот, с Бирком, в итоге попал на простыню, прикнопленную к стене номера в мотеле, светонепроницаемые шторы задвинуты от субтропического сверка, и большинство состава «24 квс» плотно сбилось вместе глядеть отснятое в Орегоне сырьё.
— Так это Обвинитель, ммм? — Зипи Писк несколько мечтательно на слух.
— Это был Обвинитель, — безмятежно уточнила Кришна.
— Ага, красивенькие у тебя дубли с этим уродом вышли, — полуподдразнила подругу ДЛ. — Что происходит?
Бирк скорее был фотогеничен, нежели симпатичен, с этим своим крепким высоким лбом, модноватой восьмиугольной оправой, причёской, как у Бобби Кеннеди, мягко обветренной кожей. Лица Френези за «Скупиком» он толком не разглядел, а вот ног не заметить не мог никак, длинных, голых, гладко мускулистых, бледных в дождесвете, среди судебного эха. И почувствовал, как она на нём сфокусировалась, на нём одном — линии силы. Катушка закончилась, она сняла большой палец, явила лицо.
— Я попался, — сказал Бирк Вонд, извлекая Мальчишескую Ухмылку, как ему говорили, действенную, но не разрушительную. — Может, и я вас как-нибудь поймаю.
— Всё уже есть у ФБР… проверьте.
— О, их только идентификация интересует. Мне бы хотелось чего-то более, — стараясь слишком не пялиться на эти достопримечательные ноги, — развлекательного, вы б, наверное, сказали.
— Немного… судебной драмы, быть может.
— Вот, пожалуйста. Тогда вы — звезда. Мы все очень хорошо проведём время.
— Похоже на ещё какой-то фуфловый ритуал унижения Государством, так что спасибо, но я пас.
— О — у вас не будет выбора. Придётся удовлетвориться.
Она двинула вперёд свою хорошенькую челюсть.
— Не удовлетворит.
— Тогда придётся для удовлетворения прийти человеку в мундире и с большим пистолетом.
Надо было Френези тут ему что-то выпалить — что угодно — и свалить оттуда, и какое-то время не попадаться. Эта процедура была бы корректной. А она вместо этого не очень понимала, зачем сегодня надела эту малюсенькую мини-юбку, разумнее было б в брюках.
Её молчание в затемнённом номере мотеля углублялось, как румянец.
— Это же просто кино, — сказала наконец она. — Думаете, свет сгодится?
— На ‘уесоса «Зиппо» жалко чиркнуть ненастной ночью, — по мнению Млата Потита. У всех в «24квс» имелись собственные мнения по части света, а общего в них всех было одно — одержимость. Собрания, устраиваемые ради дела, неизменно превращались в ссоры о свете, что случались до того часто, что стали казаться самой сутью «24квс». Вопреки Хауи и его пропаганде имеющегося света, потому что он дешевле, Френези активно желала привлекать энергию, вливая света как можно больше, сколько удастся освободить у местной энергетической компании. В фургоне с оборудованием, среди кварцевых ламп и параболических алюминиевых прожекторов, измерителей цветовой температуры, синих светофильтров, кабелей различного сортамента, осветительных штативов и стремянок, имелись также устройства для доступа к энергосетям, разработанные Хабом Вратсом, который и обучил её ими пользоваться, усовершенствованные соответственно требуемым случаям его дщерью, «юным электриком», как он любил её называть, рассчитанные на отсос, где это возможно, жизнетворной силы фашистского чудовища, самой Центральной Власти, безжалостной, как торнадо или бомба, однако всё равно почему-то, как ей стало открываться в снах того периода, лично осознающей, обладающей собственной жизнью и волей. Часто, сквозь какой-нибудь густой молниеподобный толчок ночи в ночи, она уже совсем было видела Её лицо, но тут включался пробуждающийся ум и отправлял её разбрасываться наяву во вроде бы мир, только что сформатированный, даже невинный, но из него, как оказывалось, создание это отнюдь, в конце концов, не изгнано, лишь стало — ненадолго — не таким видимым.
— Не думаешь, что они узнают, когда полезем с этими датчиками, клеммами и прочей сранью? Однажды они будут нас поджидать, — предсказал Млат.
— Таким уж мы делом занимаемся, — это ДЛ.
— У-гу, но мне все ваши жопы вытаскивать из города, когда это произойдёт. — Другой крупный нескончаемый диспут здесь был насчёт притязаний плёнки против «реальной жизни». Окажется ли когда-нибудь необходимым кому-нибудь из них умереть за кусок плёнки? Такой, что, может, никуда и не сгодится? А изувечиться или пострадать? Каким тут должен быть уровень риска? ДЛ отделывалась улыбкой под некоторым углом, словно бы в неловкости.
— Плёнка равна жертве, — объявляла Дица Писк.
— Не стоит дохнуть ни за какие уебанские тени, — ответил Млат.
— Покуда у нас есть свет, — Френези, вроде бы так уверенно, — покуда мы его сюда вливаем, с нами всё хорошо.
— О как? они тебе просто жопу от розетки отключат.
— Фары повышибают, чувак, — хихикнул Хауи.
Френези пожала плечами.
— Меньше таскать. — Невозмутимый базар, учитывая опасности, в которых они уже бывали и которые миновали, больше, чем большинству киношников выпадет за всю карьеру. Она что, и впрямь до того суеверна, или как ещё это называется — наивна? — что думает, уже так углубившись в жизнь, которую, как она считает, сама выбрала, о какой бы то ни было защите для себя — и впрямь верила, будто сколько в её Ящичной тушке этого есть, сколько будет она впитывать в себя освобождённые галогеновые лучи, столько ничего оттуда не сможет ей повредить?
Неформальным лозунгом «24квс» была фраза Че Гевары «Где бы смерть ни застала нас врасплох». Не обязательно масштабная и драматичная, как уличная война, с такой же лёгкостью она могла бы произойти там, куда они предпочтут отвести свидетеля, в тенях, высвечивая то, что никогда не станут сети, — мог потребоваться всего один легавый, один быдлянин, одна дурацкая ошибка, все в съёмочной группе в это врубались, хотя в повседневном смысле большинству было слишком трудно в это поверить, даже когда они собственными телами принялись учить язык дубинок, брандспойтов высокого давления и газа «43», а аптечка группы постепенно набралась целой коллекции болеутолителей, коей по всему Побережью завидовали мотоциклисты и музыкальные продюсеры. Они по-прежнему были молоды, они же исключения, а для ДЛ, занимавшейся безопасностью, иногда и настолько беззаботны, что бесили. И едва она стала позволять себе думать, будто они способны демонстрировать какую-то кривую обучаемости, грянули события в Колледже сёрфа, в округе Трасеро, и вот там все они оказались по самое небалуйся в Говняном ручье, и все пути отхода из студгородка были отрезаны. Когда в мегафон прозвучало последнее предложение безопасного прохода, все до единой дороги, водотоки, водостоки и велосипедные дорожки блокировали. Обрезали все телефоны, а новостийные СМИ — как всегда покладистые — удалили на безвредное, несмыкаемое расстояние. В ту последнюю ночь «24квс» освещали событие эксклюзивно, если кто-то выживет и доставит материал.
Очертания короткого, но легендарного побережья округа Трасеро, где волны до того высоки, что можно лежать на пляже и смотреть сквозь них на солнце, в собственном масштабе повторяли дугу побольше между Сан-Диего и островом Терминал, включая военную резервацию, которая, как и Лагерь Пендлтон в окружающем мире, простиралась от океана до прибрежных своясей пустыни. С одного края базы, вжавшись между периметром ограждения и морем, мерцали бледные арки и колонны, земляничные деревья и вылепленные ветром кипарисы студгородка Колледжа сёрфа на вершине утёса. На фоне угрюмой военной безучастности с тылу, здесь раскинулся живенький береговой плацдарм наркотиков, секса и рок-н-ролла, день и ночь напевы подрывной музыки, в сопровождении тамбуринов и гармоник, туманом тянулись сквозь изгородь, вверх по сухим ярам и мимо часовых антенн, белых тарелок и мачт, стальных ангаров с оборудованием, отыскивая уши караульных, истончившейся, но зловещей, словно звуки враждебных туземцев в кино про белых, что сражаются с дикими племенами.
Как так получилось, было загадкой для всех уровней командования, особенно здесь, в скобках двух ультраконсервативных округов, Оранжевого и Сан-Диего, где он врос пограничным городком в крайнюю комбинацию обоих, привлекая состоятельных, что собирались вокруг гольфовых полей и марин в домах того же цвета, что и местность, с огромной жилплощадью, но высотой не больше необходимого, прилетали на частные аэродромы и улетали с них, скоро начнут к Дику Никсону заглядывать, прям за границу округа в Сан-Клементе, даже сперва не звякнув, по большинству — крепкие калифорнийские деньги, нефть, строительство, кинокартины. По видимости Колледж сёрфа должен был тут стать их собственным частным политехническим вузом для подготовки тех, кто станет на них работать, предлагать курсы по охране правопорядка, управлению торгово-промышленной деятельностью, в совершенно новой области Компьютерной Науки, принимать только тех, кто вероятнее всего будет кроток, навязывать стрижку и рекомендуемый стиль одежды, который даже сам Никсон, по его признанию, полагал косноватым. Последнее место, короче, где рассчитываешь обнаружить хоть сколько-то несогласия с официальной реальностью, как вдруг именно тут, безо всякой прелюдии, и началось, тот же ужасающий недуг, что заразил студгородки по всей земле, слишком много случаев уже в первые дни, и служба безопасности студгородка не справлялась.
Но когда стали проявляться разъездные координаторы Движения, им оставалось лишь качать головами да моргать, словно пытаясь вынырнуть из сна. Никто их этих ребятишек не занимался никаким анализом. Не только никто не задумывался о реальной ситуации — никто даже безмозгло на неё не реагировал. Вместо этого они деловито окружали классически ретроградным культом личности некоего преподавателя математики, ни харизматичного, ни даже сколько-нибудь обаятельного, по имени Драп Атман, который эдак иноходью и стал знаменитостью.
Стоял приятный денёк, все вывалили на Плазу Дьюи Уэбера наслаждаться солнышком, мальчишки распустили галстуки, даже поснимали пиджаки, девчонки растрясли волосы и подвернули юбки аж до колен, у тысячи студентов обеденный перерыв, пьют молоко, едят сэндвичи, болонья на белом хлебе, слушают записи «Конгрегации Майка Кёрба» по радио, болтают о спорте, увлечениях и занятиях, о том, как движется постройка нового Памятника Никсону, стофутового колосса из чёрного и белого мрамора, задумчиво глядящего не в море, а на сушу, который высится над всей архитектурой студгородка, и поверх самых высоких деревьев, смуглобледный, с недоумением на лице. Посреди этой полуденной сцены, безмятежной до того, что и статую б очаровала, вдруг возникает, ни с того ни с сего, аромат дымка марихуаны. То, что его широко и незамедлительно признали как таковой, впоследствии вынуждало историков этого инцидента подвергнуть сомнению наркотическую невинность студенчества, чьё большинство уже по крайней мере нарушало калифорнийские статуты о праздношатании касаемо Пребывания На Месте, где горит зловещая трава. Судьбоносный косяк в тот день мог явиться, бог знает, от кого угодно в воинстве нежелательных сёрферов, что в последнее время пробирались вверх по утёсу и растекались среди здорового ученичества, принося с собой «заначки», состоявшие — до нынешнего времени — преимущественно из стеблей и семян, кои из-за таинственной аномалии в химии сёрферского мозга их на самом деле вставляли, а у тех, кого они старались «подсадить», вызывали только головную боль, расстройство верхних дыхательных путей, раздражительность и уныние, синдром, который до последнего времени детки из колледжа, не желая казаться невежливыми, делали вид, будто полагают эйфоричным. Но в тот день, при одном лишь отдалённом душке Косяка на Плазе, принесённом пряным ветерком, возможными вдруг показались и другие состояния рассудка. Как хлеба и рыбы, самокрученные сигаретки вскоре начали множиться, завились локоны дымка, все из одной сумки того, что отчёты наркоагентства впоследствии назвали «крайне мощными» вьетнамскими макухами, вероятно, как потом предполагалось, принесённой чьим-то братом на военной службе, поскольку сёрферским такой продукт быть никак не мог.
Как показывала дальнейшая реконструкция событий, когда одна молодая женщина внезапно рухнула на колени и принялась орать на Иисуса, чтоб тот избавил их всех от сатанинского вещества, к расстроенной девушке приблизился неопрятный юноша в бежевом костюме, с белками глаз как карта округа и вялой улыбочкой, которую он не мог, впервые в жизни, контролировать, и попытался, в духе благожелательной терапии, вставить ей в рот зажжённый кропаль, что привлекло антипатичное внимание её мол-чела. Прочие приняли одну или другую сторону, или же, высев на измену, тоже начали орать и бегать кругами, причём некоторые отправились звонить в полицию, совсем немного погодя на вызовы ответили посты от Лагуны до Эскондидо, и то, чего им недоставало в координации, более чем компенсировалось их рвением от представившейся возможности приложить руку, хоть и накоротко, к плоти студенческого возраста. Именно в самую круговерть воспоследовавшего смятения долгих толповолн, несущих в себе мелкие вспышки насилия, что взрывались, как семена в сёрферской сигарете, и вступил, считая ворон, Драп Атман, озабоченный более тёмными подтекстами доклада по теории групп, что он как раз изучал.
— Что происходит? — осведомился он.
— Ты нам скажи, ты же длинный.
— Да, Ваше Высотчество, что там творится.
Драп убедился, что поблизости выше него и впрямь никого нет, если под определением «близость» понимать область, ограниченную совокупностью точек отчасти до следующей личности с высотой, равной или превышающей его собственный рост, шесть футов и три с половиной дюйма, каковое расстояние варьируется по линейному закону с высотой… Его мысли прервала потасовка неподалёку. Трое полицейских, навалившись на одного невооружённого студента, избивали его своими усмирителями беспорядков. Их никто не останавливал. Звук был ясен и ужасен.
— Какого чёрта, — произнёс Драп Атман, и ректум ему пробило толчком страха. То был миг света, в который ему явилась подлинная природа полиции. — Они людям головы проламывают?
— А с той стороны?
— Ряды легавых — каски, комбезы — с каким-то оружием… — Драп вдруг стал корректировщиком.
— Чувак, давай ноги делать!
— Выведите нас кто-нибудь отсюда!
— Пошли за этим дылдой!
— Я же просто длинный, сильно, — пытался отметить Драп, но его уже, похоже, избрали, уже слишком многие изготовились двигаться точно так же, как он. А его ещё штормило от богоявления правоприменения. Не думая, обратившись в чистое действие впервые с тех пор, как в прошлом году одним рассветом поднялся по отвесной скале в Йосемити, он вывел их к безопасности, задами, мимо Лаборатории Грега Нолла и Аудитории Олимпиков. Большинство пошло и дальше, а кое-кто остался с Драпом, и они наконец пробрались в квартиру Рекса Возгря на Пляже Лас-Налгас[95], студента-последипломника с Факультета юговосточноазиеведения, кто, будучи, конечно, мозгопромыт правительственной версией войны во Вьетнаме, несмотря на все свои усилия, всё ж не сумел, в конце концов, ни избегнуть правды, ни, узнав её, разгласить её, из соображений, как он легко признавал, страха репрессалий. В своих всё более углублявшихся штудиях он стал одержим судьбой «Большевистско-ленинистской группы Вьетнама», фракции Четвёртого интернационала, которая до 1953 года подготовила во Франции и заслала во Вьетнам около 500 троцкистских кадров, и ни от единого из них, преданных милости Хи Ши Мина, ничего никогда больше не слышали. От всей группы в Париже осталась горстка изгоев, с которыми Рекс, в паранойяльной скрытности, начал переписываться, уверовав, что раньше БЛГВН одна стояла за подлинную вьетнамскую революцию, а потом все вовлечённые стороны её продали, включая и Четвёртый интернационал. За что же она стояла в уме у него самого, было не так просто. Эти мужчины и женщины, чьих имён мы никогда не узнаем почти ни одного, для него стали романтическим потерянным коленом с несостоявшейся целью, скорее всего так и остающимся ненайденным в земном своём облике, но, вероятно, доступным в том же смысле, в каком для тех, кто его «нашёл», был Иисус — вроде пророческого гласа, вроде спасательной экспедиции откуда-то, что кратко вторглась в реальную историю, пообещав её изменить, заразив конкретными надеждами, которые потом, быть может, и занесутся на бумагу, станут программами, запустят земные цепочки причин и следствий. Если подобная абстракция и могла когда-то ненадолго поселиться в этом смертном мире, что ж — для Рекса это сущностно важно, — сможет когда-нибудь и снова…
Так и предвидел себя он: наставляет и образовывает Драпа Атмана, диалог, в коем они вместе могут исследовать американские реальности в этом свете низковисящей восточной лампы, — но Драп, к вящему его смятению, оказался едва ль не полным молчуном. На заседании Руководящего комитета тем же вечером, новообразованного «А ну Долой Хитрый домик От Колледжа», сиречь «АДХОК»[96], Драп только толокся.
— «Не говорить и не делать ничего — великая сила, — процитировал Рекс Талейрана, — но не следует ею злоупотреблять». — Драп отсутствующе улыбнулся, поглощённый битом рок-н-ролла, излучаемым мегаваттно из-за границы пресловутой «Экс-и-ар-би». Словно по волшебству, девчонки всюду превращались сплошь в ляжки и тёмные ресницы, а мальчишки, так же охваченные этим гайстом[97], что мог быть полтером[98], а заодно и цайтом[99], брали и действительно срезали у себя с голов клочья волос и, не дожидаясь в своём нетерпении, пока отрастут бороды, приклеивали их себе к лицам. Невинное празднество затянулось далеко за полночь, по меркам Беркли или Коламбии, может, и не ахти что, но Рексу всё ж удалось втиснуть Драпа в такое, что больше всего смахивало на нарождающуюся хунту.
По всем законам восстания, этому следовало быть подавленным за несколько часов незримыми силами прямо на базе. Но он расцвёл, с поразительным ходом недель за неделями, этот полумесячной формы небольшой участок добродушия среди темнеющей эпохи, бодрый не в отчаянии и даже не в сопротивлении, а в простом облегчении от того, что творилось прежде, по-прежнему не ведающий, как его вообще могут прекратить. Вероятно, пощадили его из самой его азбучной беззащитности — чего париться о том, что так легко можно смести в море, словно крошки со скатерти? И в то же время, дело происходило в слишком уж неуютной близости от Сан-Клементе и прочих чувствительных местоположений.
Меж тем, зловеще, шло своим чередом образование, коего они были лишены, ибо достаточное их число прозревало, насколько глубоко и настолько пусто их невежество. Студгородок вдруг охватило вожделенье к информации, и вскоре исследования — чьи-то, чего-то — не прекращались уже 24 часа в сутки. На свет явилось то, что Колледж сёрфа — вообще никакое не учебное заведение, а с самого начала было тщательно проработанной сделкой освоителей территорий, лишь замаскированной под дар народу. Пятилетка обесценивания, а после по плану над обрывом должно начаться возведение курортных жилых блоков. И вот, во имя народа, ребятки решили вернуть это место себе, а зная, что штат участвует в этой афере на всех уровнях, включая суды, где им нипочём не добиться справедливого рассмотрения, они предпочли отколоться от Калифорнии и стать самостоятельной нацией, которую, после бурного всенощного сходняка на эту тему, решили назвать, в честь единственной константы, в которой были уверены, что она уж точно никогда не умрёт, Народной Республикой Рок-н-Ролла.
Караван «24квс» вкатился туда назавтра после официального провозглашения. Кафе, пивные, и пиццерии все жужжали интригой. Молодёжь с подрывными волосами бегала по улицам, расклеивая плакаты или напыляя на стены из баллончиков «НР3», «КУБА ЗАПАДНАЯ» и «МЫ ИМ В ЖОПУ ВСТАВИЛИ, А ОНИ ДАЖЕ НЕ ЗАМЕТИЛИ!» Ни единый час дня или ночи не обходился без визитов вертолётами, хотя всё происходило в те времена, когда наблюдение с воздуха ещё пешком под стол ходило, и 16-миллиметровые «Арри-М» на мини-опоре «Тайлер» были таким передним краем техники, что дальше Френези и не разглядеть. Внизу же, на уровне земли, как выяснялось, были только она и «Скупик». И не сказать, в точности, что она работала на Вонда.
Когда он снимали копии с отснятого ею материала, платил он лишь за проявку и печать. Она себе говорила, что снимает кино для всех, чтоб его показывали бесплатно всюду, где найдётся достаточно отражающая поверхность… это не секретная съёмка, у Бирка на неё столько же прав, сколько и у кого угодно… Однако затем, немного погодя, он не только уже видел отбракованный материал, но и высказывал предложения, что ей, для начала, лучше снимать, и чем глубже она во всё это втягивалась, тем глубже и Бирк входил в её жизнь.
Тем временем, большинство членов «24квс» считало, что у неё «шашни», как тогда это называли, с Драпом Атманом. У Прерии тоже возникли собственные подозрения, лишь из того, как Френези его снимала, поначалу на ночной тусе, которая, предполагалось, есть общее политическое собрание. Из динамиков ревела музыка «Лёд Зеппелин», циркулировали бутылки и косяки, одна-две пары — разглядеть было трудно — нашли себе место поебаться. На подиуме несколько человек орали о политике все одновременно, поток мнений из зала тоже не иссякал. Кто-то желал объявить войну Никсоновскому Режиму, другие — обратиться к нему, как любое другое муниципальное образование, по вопросу распределения доходов. Даже через грубый старый цвет и искажённый звук, Прерия ощущала свободу этого места в ту ночь, веру в то, что возможно что угодно, ничего не встанет на пути у такой радостной уверенности. Ничего подобного раньше она не видела. А затем, в общем плане всей толпы, она заметила этот движущийся кружок сфокусированного внимания: кто-то там пробирался, пока в пределы видимости не взошла высокая фигура.
— Драп! — закричали они, как болельщики в другой стране, эхо едва улеглось, и ещё раз: — Драп! — К этой стадии своей карьеры Драп выглядел в точности, как та разновидность преподавателя колледжа, которая, как в те дни опасались родители, соблазнит их дочурок, не говоря уже про сынков. «Нетрадиционно привлекателен» — такой вот комментарий содержался в его досье КОРАЗПРО[100], уже высоковатой пачки документов, которая со временем вынудит Бюро, когда они пожелают её переместить, привесить к заду табличку «ГАБАРИТНЫЙ ГРУЗ». Волосы его доходили до плеч, и сегодня вечером на нём висело ожерелье из раковин каури, он был в белой рубашке-джавахарлалке и клешах, покрытых портретами Тюти-Ути в четыре краски. И о как Френези, этот пульсирующий глаз, залипала на нём, и постепенно, под музыку, при всякой возможности возила трансфокатором взад-вперёд по Драповой промежности.
— Тонко, — заметила ДЛ.
— С нюансами, — прибавила Дица. — Одобряю.
Для человека, который столько времени проводил с предметами до того абстрактными, что большинство людей умудрялось всю жизнь обходиться без того, чтоб даже о них слышать, Драп обладал примечательно неопрятными личными привычками. Технически в разъезде со своей женой Порчей, но деля с ней опеку над Мо и Пенни, он также притягивал к себе орбиты произвольного количества экс-подружек, а также их родни и потомства, кои время от времени возникали собственнолично либо же посредством заказных почтовых отправлений, судебных курьеров, ну или всех вместе по случаю какого-нибудь пресловутого семейного сборища у Драпа по выходным, когда всем полагалось упиваться ретродомашними Заботой и Теплом, за исключением, разумеется, тех, кому выпало быть последней подружкой — предоставленная сама себе, она обычно, через некоторое время, от такого обалдевала. Вокруг с топотом носились дети, ели без остановки, взрослые пили, принимали наркотики, обнимались, плакали, имели озарения, марафонили всю ночь до завтрака, ничего никогда не решалось, пышным цветом цвели ложные примирения. Драпу-то вполне весело, само собой, он же измыслил и срежиссировал все эти представления, на них и председательствовал, сияя ликом, когда две или больше приятных на вид женщины, в случае Драпа зачастую в вызывающих нарядах и постепенно всё телеснее, состязаются за его внимание. Как ни загадочно, разнообразные дамы всё время на такое велись, а детям и вообще очень нравилось. Если взрослым такое дозволяется, их собственные воззрения на жизнь, может, не так уж и плохи.
Френези вообще-то проследовала сразу от раковины, полной тарелок, накопившихся за одно такое всенощное пиршество любви, прямо к авиалайнеру на Оклахома-Сити спозаранку, где она к этому времени уже встречалась с Бирком Вондом на регулярных свиданиях в номере с водяной постелью в мотеле для автомобилистов на Южно-Меридианном проспекте, неподалёку от аэропорта. В «ЛАКС» она полетела за компанию с Порчей и детишками, сделав вид, что направляется в Район Залива.
— Любезно было с вашей стороны, ребята, что все на меня не навалились.
— Потому что мы все там бывали, — улыбка Порчи не расслабляет.
— Он почему-то мне совсем не кажется… очень уж оттяжным сортом мужа?
— О — сам он считает иначе. Думает, женитьба поможет ему бросить якорь в реальной жизни, и его не унесёт куда-нибудь в другое измерение?
А ты вообще хоть как-то понимаешь эти его приходы с математикой? — После паузы, обе кратко хохотнули. — Он однажды попробовал, но немного погодя, должно быть, забыл, что я тут, просто карябал себе дальше уравнения.
— «Из вышесказанного, интуитивно очевидно…», — Порча его голосом. — Вот когда я и поняла, что всё кончено. Но как ты, вероятно, обнаружила, стоит его заткнуть, он становится очень деловой. Поэтому, знаешь, как-то и остаёшься тусить.
— А многое там и про политику, Порча, надеюсь, ты врубаешься.
— Только не говори мне, что влюбилась, ладно?
— Сестрёнка, я даже не в очереди.
Сзади хихикали детки.
— Смешно, а?
Хихи.
— Мы просто ждём, — сказал Мо.
— Чего?
— Когда кто-нибудь из вас скажет «засранец», — ответила Пенни.
Лететь в Оклахому — это как челноком на другую планету. После обеденного перерыва на секс, они лежали среди пластикового мусора, занесённого номерным обслуживанием, перед Ящиком, который только что объявил, что гонки моторных лодок у плотины на озере Оверхолсер отложены. То и дело вторгались голоса в сопровождении метеокарт с новостями о нескольких грозовых очагах, выдвигающихся по пейзажу, окружая город. Возникали призрачно доцифровые радарные изображения — серых штормов-маток, рожавших из правых своих боков мелкие крюки отзвуков, что росли, и отделялись, и ползли уже по своей воле убийственными юными торнадо. Погодные комментаторы старались поддерживать традицию полоумности, коей знаменита их работа, но из действа никак не могли исключить элемент капитуляции, словно бы в бессилии перед первыми достоверными разведданными о пришествии агента восхищения. Снаружи, с удалённой камеры, небо было брюхом зверя, наползали бессчётные серо-чёрные вымена перед грозовым фронтом, за ним что-то отдалённо ревело, болтая громадными жалами, пронизанными венами молний, мело, уничтожало… Она в себе чувствовала электрическое возбуждение — больше члена его, в тот миг, ей требовались его объятья. Хрен там. Он на всё это смотрел, как на рекламный ролик, словно Зверь против города — следующее развлечение, к которому он слишком уж привык.
А хотелось ему, похоже, разговаривать о делах. Он разработал, отправил по инстанциям и уже готов был получить авторизацию на план по Дестабилизации и подрыву HP3 с финансированием из одного дискреционного фонда МП[101].
— У нас лабораторные условия, — рассуждал Бирк, — марксистское мини-государство, продукт массового восстания, мы его там не желаем, а также мы не желаем туда вторгаться — как тогда нам действовать? — Замысел его был дать им столько денег, чтобы все кинулись в драку за то, кому больше достанется. Кроме того, как настойчиво предлагал Вонд, это будет ценно как масштабная модель того, сколько может стоить разложение целой страны.
Она лежала со спутанными волосами, размазанной помадой, руки-ноги вяло раскинулись, соски торчком и, на глаз, чувствительный к инфракрасному излучению, неугасимо тлеют. Раскат грома снаружи рухнул вполне близко, и вся кожа её содрогнулась тонкой болью. Ей так хотелось прижать его к себе. Она взяла себе краткий передых в борьбе, из которого, предпочти она это, можно было б увидеть почти всё, может, и до самого конца, что она могла потерять за это — ладно, вот он, во весь рост, всем комплектом — за что? За еблю? Ещё за что-то?
На экране, метеобригада вдруг подозрительно затихла. Поначалу Френези не поняла, не пропал ли звук, но тут кто-то один нервно засмеялся, остальные следом. И ещё разок, перед тем, как неожиданно, без объявления, на экране возник проповедник с микрофоном в руке, перед огромным светящимся крестом, со стильно длинными бакенбардами и в досуговом костюме из какой-то синтетики тошнотного кирпичного оттенка.
— Похоже, мы опять в руце Исуса, — объявил он. — Грядёт день, и с верным человеком в Белом доме, у нас будет Министерство Пастыря, да и Министр Пастыря, и говорить он станет со всеми вами, по национальному вещанию, а не этот старый невежда из сосновых кущ. Нет, друзья мои, я не знаток, вторичный вихрь не опознаю, если даже он ко мне подойдёт и скажет, благословен будь брат — ах, но мне известно, как люди науки замеряют торнадо, по так называемой Шкале Интенсивности Фудзиты. Но публика, возможно сегодня это имя должно звучать как Фу-Йисус…
— Ничего, если я, э-э… — Френези дотянувшись и выключая телевизор.
— Твой математик на такое не ведётся?
Френези оттянула себе уши, и в углах глаз у неё возникли треугольники белков.
— Или ведётся? Может, он из тех слуг Божьих, чья святая миссия перечить Цезарю?
— По-моему, я это осветила на одном твоём бланков.
— Я читал, — чуть ли не запыхавшись, как мальчишка, — и весь отснятый материал тоже смотрел, но нигде ничего не заметил про его дух. А про это иногда охота послушать. Я дух его хочу, хм? А тело с удовольствием оставлю тебе.
— Ой, даже не знаю, Бирк, он как раз сможет быть твой тип.
Он снял очки, улыбнулся ей таким манером, которого она уже научилась опасаться.
— Вообще-то да, как раз он, и мне жаль, что ты об этом узнаёшь вот так. Помнишь тот последний раз, когда я велел тебе не мыться, хм? потому что я же знал, ты с ним вечером увидишься, знал, что он на тебя кинется — разве не кинулся? лизать тебе не стал, хм? конечно, я всё знаю, потому что он сам мне рассказал. Ты кончала ему на лицо, а он всё это время глотал меня.
Гомофобное чувство юмора у Бирка? Она пыталась вспомнить, так ли это случилось, и не могла… и что это он про «хочу» дух Драпа?
— Ты медиум, через которого мы с Драпом общаемся, вот и всё, этот набор отверстий, в симпатичной оправе, эта маленькая фемина, что скачет взад-вперёд с надушёнными записками, засунутыми к ней в тайные уголки.
Тогда она была чересчур молода, не понимала, что он, по его же задумке, ей предлагает, секретик власти в этом мире. Он считал, что всё дело в этом. Бирк тогда был тоже молод. Она лишь принимала это за некую притчу о его к ней чувствах, которой не очень понимала, но прикрывала непонимание распахнутым неуязвимым взглядом, практикуемым множеством детей шестидесятых, означающим чуть ли не всё на свете, полезным во множестве ситуаций, включая невежество.
Кто-то оставил рекламный магнум полусухого «Гран-Крю-де-Маскоги», сделанного из разновидности винограда «Конкорд», импортируемой из Арканзаса, в мусорной корзинке со льдом. У него почти матовый, глубоко пурпурный цвет, граничащий с ультрафиолетом, а экстрактивность сопоставима с кленовым сиропом, и сквозь тело это пузырьки, хоть и многочисленные, вынуждены всплывать медленно и, увы, незримо. Но Бирк, стремящийся быть джентльменом, поступил галантно и умудрился не подавиться своей долей, даже раз-другой тост за Драпа предложил. Она одарила его фотолампами маленькой девочки, 4800° дневной синевы, и прошептала:
— Вы поэтому друг друга убиваете, правда?
— Кто?
— Мужчины. Потому что не способны друг друга любить.
Он медленно покачал головой.
— Снова в молоко — ты никогда этого хипповьего говна не преодолеешь, верно.
— А в яблочко я попала, — довершила она мысль, — вот в чём: вы предпочитаете это делать, вбивая разные штуки в тела друг друга.
— Надеюсь, это у тебя проказливый взгляд.
— Так на тебя нечасто смотрят, да?
— На этот «завис» тебя подсаживает Атман, ты слишком взрослая уже, чтоб самой быть такой умничкой.
Она улыбнулась и подняла бокал.
— Ты всё понял, просто «медиум», входит в эти четыре дырки, выходит из этой одной. Эй, а ещё давай не забудем про ноздри, э?
Они поваландались по номеру, на и вне водяной постели, обвиноградились больше, чем напились, а Бирк так и не оставил в покое тему Драпа. Снаружи, за плотными прорезиненными шторами, ныне уже плотным чёрным прямоугольником, по кромке подсвеченным мельчайшим проблеском несостоятельного дневного света, была буря, Событие. В аккурат когда она уже подумала, что они надёжно угнездились в центре Америки, — в воздухе зазвучало такое, чего они и вообразить не могли, заревело так низко, как никакой реактивный ВВС с Тинкера б не смог, по крыше нежидко залязгало так, как могла только саранча из казней. Френези подошла к окну и отодвинула шторину как раз поглядеть. От вида чёрных катящих туч у неё перехватило дыхание — на Земле она такого неба никогда не наблюдала, даже под ЛСД. Без предупреждения, всё вокруг вдруг обширно запульсировало светом, брюхи и края огромных туч пошло пробивать электрической синевой, а время от времени, посреди расселин черноты, и кошмарным бесповоротным багрянцем. В последнем свете за окном, достаточно близко, разглядеть можно, облачный рукав, кончиком своим пока не касаясь земли, медленно раскачивался, обдумывая, словно бы выбирая под собою мишень. Она раздвинула шторы, дав сабле света из патио, который только что зажёгся, пасть на кровать, где Бирк лежал, прикрыв предплечьями глаза, в носках.
— Ты ж можешь сообразить, правда? — воскликнул он, покрывая грохот смертегула снаружи, — ты ж во всём остальном такая умница, почему этого не видишь? Твой молодой человек мешает. Нам мешает. — Спокойно до того, чтоб отразилось почтение, искренность.
— Тогда, в натуре же просто — сними меня с этого дела, и всё. Есть шанс, что он и не заметит.
— Тело его мне кто угодно на блюдечке поднесёт, — крикнул Бирк Вонд через всю комнату, — если бы мне только его хотелось, тебя б давно уже вывели.
Вот, как пела, бывало, её мать, он сказал это вновь.
— Помнишь, как всей этой сранью меня пичкал у тебя в кабинете, пока я не согласилась сдать письменный рапорт? Тогда ты говорил, что больше не надо будет.
— Но ты же там буквально в постели у него лежала — идеальная заброска. Он ключ ко всему этому, заторное бревно, его вытащи — и разломаешь всю конструкцию, — и брёвна рассоединятся, поодиночке и группами, и поплывут дальше по реке к лесопилке, чтоб там их распустили на пиломатериалы, встроить в ещё больше Америки — Драп один был достаточно невинен, без тайных планов, без всяких стремлений помимо как преодолеть то, что принесёт всякий день, его просто счастливо мотнуло в свою новую ипостась человека действия, и он прикипел к ней, как может лишь абстрактный мыслитель, с самозабвенным энтузиазмом какого-нибудь торчка младого, обнаружившего новый психоделик, наслаждаясь безоговорочным доверием всех, кто попадает в его радиус. Не станет его и кинься все прочие на зелёные из сейфа Бирка, HP3 распадётся.
— Никогда не думала, что попытаешься меня так разводить, Бирк.
— И я не думал, что ты с Атманом так впряжёшься, — голос его лишь на этот миг безударный, незащищённый. — Планы меняются, наверное…
Она поняла, чего хочет от неё Бирк, до того ясно, до чего могла себе позволить, поняла наконец, угрюмо, что, может, это и сделает даже — не ради него, несчастного ебучки, но потому, что просто-напросто упустила слишком много контроля, мимо неё вокруг стремится время, это вообще стремнина, а впереди, насколько хватает глаз, похоже, Бирков отрезок реки, другая стадия, вроде секса, детей, хирургии, всё дальше в зрелость, чреватую опасностями и реальную, в ту тайну, что жизнь — это солдатчина, а солдатчина включает в себя и смерть, что те, на кого солдатскую эту лямку тянешь, пока не, а зачастую и никогда не посвящены в тайну, они всегда, во всяком возрасте — дети. Она подошла и легла к нему, но не касаясь. Буря прижала город, как добычу, неоднократно стараясь ужалить его, парализовать. Она опиралась на локоть, не в силах оторвать от Бирка взгляд, перед самой собой притворяясь, что ему и впрямь не безразлично, ебутся они с Драпом или нет… ровно так же, как приходилось делать вид, будто Бирк «на самом деле» не таков, каким кажется всем остальным — а именно, самовлюблённым корпоративным мудаком наихудшего пошиба, спроецированным в формат взрослости, — но вот где-то, потерявшийся, оглоушенный, нуждаясь в её заступничестве, есть «настоящий» Бирк, обаятельный подросток, кто позволит ей вывести его, спотыкаясь, на свет, который она воображала как солнце плюс небо, с фильтром на 85, вернуть его к тому мужчине, которым он должен был вырасти… вероятно, могло бы стать ей уже единственным известным способом применить слово любовь, опошление его в те дни давно как началось, волшебство его, подверженное всему этому рок-н-роллу, тускнело, простейшего ресурса, что, как мы некогда считали, нас спасёт. Однако если и оставалось во что верить, она должна силой даже этого невесомого, дневносветного товара шестидесятых искупить и Бирка, благожелательно, глупо жестокого фашиста Бирка.
В какой-то миг он, должно быть, отплывал в сон, а она не заметила. Она присматривала за ним, на чуть-чуть ставшим её, позволяя себе содрогаться от нужды его телесного присутствия, даже сдаваясь ей, нужде его красоты, страху в основе своего позвоночника, похотливому до боли зуду в ладонях… наконец, до того смятенная и беспомощная, она склонилась вышептать ему всё, чем переполнилось её сердце, и в полусвете его, как она считала, смежённые веки оказались всё это время открытыми глазами. Он наблюдал за ней. Она встряхнулась кратким криком. Бирк засмеялся.
Будучи насельником повседневного мира, Драп Атман, вероятно, располагал своими плюсами, но как танатоид он котировался неизменно низко по большинству шкал, включая и те, что мерили преданность и общинный дух. Даже его первого собеседования с Такэси и ДЛ, длившегося то и дело не один год, хватило бы установить отчуждённость отношения, комплект барьеров, преодолеть которые никто, как выяснилось, не мог. «Бардо Тёдол», сиречь «Тибетская книга мёртвых», убеждает нас, что душе, только-только вставшей на путь перехода, часто не нравится признавать — да она и вообще будет яростно это отрицать, — что она вообще-то мертва, она до того без усилий скользнула в этот новый промысел, что не находит совершенно никакой разницы между жуткой странностью жизни и жуткой странностью смерти, а усиливающим фактором, но мнению Такэси, выступает телевидение, кое, с его историей пощипывания темы всякими врачебными, военными, полицейскими передачами, программами об убийстве, опошлило саму Большую С. Если опосредованные жизни, прикидывал он, почему не опосредованные смерти?
Поначалу Драп ходил и чувствовал себя политическим перебежчиком. Всё время возникали люди, притворявшиеся любителями, изучающими шестидесятые, выуживали у него информацию и раздражали своей болтовнёй новичков. Частенько ему приходилось бывать на мероприятиях не по вкусу, носить смокинги, которые среднему танатоиду всё равно невозможно взять напрокат, ввиду обычных сложностей с кредитной ситуацией. Вскоре Драп обнаружил, что его катят колбасой из каждого проката смоков в Голливуде и южнее, поэтому он направился в другую сторону, за перевалы и долгие пустынные магистрали, мимо лавок семян и кормов и баров с сельской музыкой, и мексиканских заведений, где в Счастливый Час «Маргариты» за 99 начисляют из шланга, под смогом, моросливым дождичком, под токсичной линзой неба, туда, где народ, надеялся он, доверчивей, хоть и не разборчивей в том, что носят, и где вообще-то официальное платье, по некоему закону подземной моды, оказывалось гораздо менее привычным. Вскоре он начал появляться на танатоидных акциях по техобслуживанию в ансамблях пылкого шартрёза, зеленоватой голубизны или фуксии, галстуки и кушаки расписаны вручную созвучными мотивами вроде тропических фруктов, голых женщин или привад на окуня. На сегодняшнем десятом ежегодном сборище, «Танатоидной Закуси ’84», Драп щеголял в эластичном смокинге в чрезмерную клетку «акулий зуб» аквамарином и золотом, с лаймово-зелёными спортивными кроссовками. Всякий год сообщество выбирало к чествованию матёрого танатоида, чья карма не одно поколение удерживалась в уместно постоянном ритме преступления и контрпреступления, когда факты лишь всё больше усложняются, множество первоначальных обид забывается или вспоминается с пятого на десятое, а разрешения даже банальнейшей задачи не предвидится и близко. Танатоидам не очень-то «нравились» эти нескончаемо долгие, обиженные повести о несправедливости, модулирующихся, как рифф на стадионном органе перед матчем, в дальнейшую несправедливость, — но они их почитали. Персоны вроде сегодняшнего Кусаемого были их лауреатами «Эмми», их «Зало-Славными» и ролевыми моделями — только их, и ничьими больше.
Ну и вечерок. Они рассказывали невразумительные, но до колик потешные танатоидные анекдоты. Подкалывали один другого за неумеренные сроки земного времени, что уходят у них на подчистку даже относительно грошовых кармических дел. Жёны танатоидов храбро вносили свою лепту в дальнейшее усложнение и без того запутанных брачных историй, флиртуя с официантами, уборщиками посуды, и даже другими танатоидами. Все яростно пили и курили, а в меню фигурировали обычные низкокачественные яства, богатые сахаром, крахмалом, солью, неоднозначные относительно происхождения мяса, включая породу животного, и сопровождаемые бушелями картошки-фри и баррелями коктейлей. Десертом служил кошмарно бледный комковатый пудинг. Наливали игристое, куда ж без него, но все намёки на его источник были вымараны жирным чёрным фломастером на неведомом этапе его, вероятно, даже не вполне легального путешествия. Чем больше оного выпивалось, тем меньше робели танатоиды и тем стремительней подваливались к микрофону и декламировали Кусаемому оскорбительные свидетельства, либо отделывались колкостями.
— Как называется уйма танатоидов? Тьма живых мертвецов! Может ли танатоид разрезать пополам почку? Нет — лампочки попой не режутся! Что делает танатоид на День всех святых? Надевает на голову салатницу с фруктами, суёт в нос две соломинки и изображает Зомби!
«Танатоидная Закусь» 1984 года проводилась на севере, в старом притоне танатоидов, гостинице «Чёрный поток», что сохранился ещё со времён первых баронов лесодобычи, упрятанном подальше от автодорог, выше по долгим горным склонам, заросшим секвойями, где тени надвигались рано и несли с собой лёгкие подозрения на иной порядок вещей… верилось, посредством некой незримой, но мощной геометрии, что на закате два мира искажаются, как радиосигналы, сводятся ближе, чуть ли не воедино, вне регистра тончайшей из теней. За столетие, с тех пор, как его выстроили, рассказы о сумеречных происшествиях накопились, номера, коридоры и крылья обзавелись репутациями визуальных наблюдений, экзорцизмов, возвращений. Тут бывали паломники в широком спектре законности, а также публика из «В поисках чего-нибудь» Леонарда Нимоя и «Хотите верьте, хотите нет» Джека Пэленса, и сделки, как всегда можно рассчитывать услышать, обговаривались.
— И настанет такой день, — говорил шутник у микрофона, — может, они «Танатоидные Закуси» по телевизору покажут, как ежегодный комедийный спецвыпуск, ага, громкие имена, сети освещают — конечно, мы-то до этого не доживём… — Барабанщик выделил ему пару басовых бухов и сколько-то медленно перетёртого шкворчанья по спаренной тарелке. Учитывая, что музыку сегодня предоставляла местная группа перехватчиков, в чьём составе, на басу, был Ван Метр, который услышал о халтурке в «Потерянном самородке», уговорил бы кореша своего Зойда тоже поехать на клавишах побренчать, но только Зойда почти всю неделю никто нигде не видел, и Ван Метр не понимал, волноваться ему или пока не стоит. Зойд поселился у знакомых сеятелей в Святохвосте, за прибрежными хребтами и круглогодичными туманами, в долине, где условия для выращивания идеальны — примерно последнее прибежище для конопельных плантаторов в Северной Калифорнии. Доступ туда, по крайней мере, дорогой, был непрост — из-за Великого Оползня 64-го года приходилось то и дело ездить по собственным следам туда-сюда по обеим берегам реки, переправляться на паромах, которые ходили не всегда, и по мостам, на которых, люди баяли, обитали призраки. Зойд обнаружил, что община эта живёт взаймы, поскольку все наблюдали размах стараний КАПУТа извести урожаи на корню, предела коим не было, один сезон за другим — чем больше на борт всходило штатовых и федеральных агентств, чем больше граждан получало судебные повестки от большого жюри в Эврике, чем больше один за другим нейтрализовалось дружелюбно настроенных помощников шерифов и надёжных городков, которых государство брало под свой контроль — и все задавались вопросом, когда же настанет черёд Святохвоста.
Шериф округа Винляндия, Уиллис Куско, кривоглазый, раздражительный старый знаток общения с прессой, каждую осень возникал, как предсказуемый провозвестник сезона, сродни телемарафонам Джерри Льюиса, в вечерних новостях, позируя перед громоздящимися тюками кустов марихуаны, либо идя в атаку по какому-нибудь полю, паля от бедра из огнемёта, держал Святохвост у себя в чёрном говносписке много лет, но попасть ему в этот район было необычайно трудно.
— Там у них натуральный Шервудский лес, — жаловался он перед камерами, — они прячутся на деревьях, их нипочём не увидишь. — Как бы Уиллис ни предпочитал их навещать, святохвостцы всегда узнавали об этом очень заблаговременно. Сеть наблюдателей простиралась вниз до Винляндии, с некоторыми прятками и перед самым Управлением шерифа, колбаски четвертаков по карманам, готовые звонить и сообщать, иные связаны по ПР в кочующих патрулях на всех наземных маршрутах, или сканируют небеса с хребтов и горных вершин биноклями и переделанными рыбацкими радарами.
Урожаи на солнышке тучнели, расцветали, плотнее ароматились, смолистые ветерки из оврагов овеивали ароматом городок днём и ночью, и небо над округом Винляндия, споспешествовавшее этому зарождению жизни, постепенно начинало проявлять потенцию к её же уничтожению. Появлялись бледно-голубые немаркированные самолёты, во дни полётных режимов с неограниченным визуальным наблюдением практические невидимые в небе, управляемые частной эскадрильей бдительных — антинаркотических студентов-активистов, военных лётчиков на пенсии, правительственных советников в цивильном, шерифских помощников и штурмовиков на выходных, все работают по контракту с КАПУТом и ведомы печально известным Карлом Боппом, бывшим офицером нацистской «Люфтваффе», а впоследствии — полезным американским гражданином. В эти недели слежки и наблюдения лётные бригады вертолётов и самолётов каждое утро начинали собираться в гипсокартонно помещении для дежурных экипажей на равнинах под Винляндией, у аэропорта, и ждать, когда при всех регалиях своей прежней профессии появится коммандант Бопп и объявит «Der Tag»[102].
А в Святохвосте плантаторы околачивались у «Свинкиной таверны и ресторана», обсуждали, в атмосфере возрастающей тревожности, общую дилемму — когда страда. Чем дольше ждёшь, тем лучше урожай, но лучше у тебя и шансы на растряс захватчиками из КАПУТа. Вероятности бурь и заморозков, а также личные пороги паранойи, также учитываются. Рано или поздно Святохвост должен подвергнуться полному курсу лечения, из коего он выйдет, как большинство старого Изумрудного Треугольника, усмирённой территорией — возвращённой неприятелем к безвременному, дефективно-воображаемому будущему, где обезнаркоченные американцы с нулевой терпимостью все наваливаются плечом и все нацелены на официальную экономику, неоскорбительную музыку, бесконечные спецвыпуски по Ящику для семейного просмотра, церковь всю неделю, а по особым дням, за лишнее послушание, может, и печенюшку.
Надзор выше по водоразделу и за хребтами уплотнялся, а равно и гражданская обстановка в Винляндии несколько обострилась, уличное движение в центре города и на стоянках у торговых комплексов становилось сварливей и громче от клаксонов и намеренных перегазовок, владельцы лодок встревоженно бегают туда-сюда по магазинам запчастей несколько раз на дню, сообщают о перемещениях военно-морских сил, у самого мыса Патрика засечён на штатном месте по крайней мере один авианосец, а самолёты СРОН[103] теперь в воздухе круглые сутки, не говоря уж о континентальном шарме комманданта Боппа во всех местных новостях — он, часто в своём нацистском прикиде, объявлял полную боевую готовность своей «добровольческой» небесной дружины. Что-то выжидало, сразу за временны м горизонтом, которого даже будущие участники не умели описать. Некогда-беззаботные торчилы вскакивали посреди ночи, сердца скачут, и спускали свои заначки в унитаз. Пары, женатые не первый год, забывали, как друг друга зовут. Клиники душевного здоровья по всему округу сообщали о списках очерёдности. Возникали сезонные домыслы о том, кто в этом году может быть в тайных зарплатных ведомостях КАПУТа, словно бы чудовищная программа уже стала ещё одним недугом, словно дурная погода или какая-нибудь спорынья. Кухня в кафе ухудшилась, а полиция принялась тормозить на шоссе всех, чей внешний вид ей не нравился, что привело к массированным заторам транспорта, чувствовавшимся аж до 101-й и «Ай-пятой». Как-то в субботу под вечер возник контрабандист попугаев на полностью хромированной комбинации «Кенуорта» / «Фрюхофа», известной как «Тихушный керогаз», почти невидимый на радарах, пронёсся мимо стражей порядка с апломбом недотроги, свойственным НЛО, запарковался у 101-й сразу за мостом, в муниципальной квазикорпорации, и распродал весь свой груз, не успел о нём даже шериф услыхать, словно бы весь городок, уже в трясучке, вдруг сошёл с ума по попугаям в ту же минуту, как глаз свой положил на этих птиц, кого целыми днями поили текилой и так держали в спокойствии, а тут выставили рядами перед огромным призрачным восемнадцатиколёсником, комки основных цветов с похмела, и отражения их тянулись и расцветали по всему боку трейлера. Вскоре в Винляндии и дома почти не осталось, где бы не было такой птицы — и все говорили по-английски с тем же причудливым акцентом, которого никто не мог опознать, словно бы их партиями пропускал через себя один неведомый укротитель птиц — «Ладно, попугайство, слуш’ суда!» Вместо традиционного репертуара коротких и часто бессвязных фраз, попугаи могли рассказывать полномасштабные истории — о ягуарах без чувства юмора и проказливых мартышках, о брачных состязаниях и парадах, о пришествии людей и исчезновении деревьев — и так стали необходимыми домочадцами, излагали сказки на ночь многим поколениям детворы, отправляя их в альтернативные миры в расслабленном и радостном состоянии рассудка, хотя через некоторое время детишки начинали видеть во сне пейзажи, который бы изумили даже попугаев. В крохотном домике Вана Метра за салоном «Огурец», дети, вероятно, под воздействием домашнего попугая Луиса, вычислили, как им встречаться, осознанно сновидя, в одной и той же части громадного южного леса. Ну или так они Вану Метру сказали. Попробовали и его научить такому, но он только к опушке джунглей сумел подобраться — если это были джунгли. До чего циничным должен быть человек, чтоб не доверять этим пылающим душам, только что вернувшимся после всенощных полётов над самыми кронами деревьев, блеща глазами, все распахнутые, они так счастливы были поделиться с ним этим? Ван Метр всю свою жизнь искал именно такой вот трансцендентной возможности, которую детки принимали как должное, но стоило ему к ней приблизиться, там всё типа: ни просраться, ни хер поднять, чем больше переживал, тем менее оно было вероятно… Его это сводило с ума, хотя почти всё время удавалось не вымещать это на других, а всё, что он бормотал себе под нос, обычно терялось, как водится, в окружающем гаме дня, зачастую достаточно деспотическом, чтоб вынуждал его выезжать из хижины на такие вот халтурки, хоть оно и влекло за собой долгую, устрашающую поездку вверх сквозь толпы высоких деревьев, по опасным серпантинам острей выкидного ножа, однополосным участкам, обнимающим склоны гор, там и покрытие-то не всегда наличествует — затем закат в такую рань, что он поначалу думал, что-то, должно быть, случилось, затмение, а то и того хуже. Он чуть не потерялся в темноте, но вывело его собственное бледно-фиолетовое свечение — наконец к гостинице «Чёрный поток», что высилась впереди россыпью тусклых круглых огней, что, казалось, покрывают собой почти всё небо. Про это место он слыхал, но понятия не имел, что оно такое большое.
Сегодня вечером он прихватил лишь древний «фендер-аккуратный», с которого он сам выковырял лады ещё году в 76-м, когда услышал, что Джако Пасториус так же поступил с «джаз-басом». Ван Метр в акте этом видел дальнейшие измерения, отмену данных гамм, восстановление до-модальной невинности, в которой ему явятся все ноты вселенной. Бороздки он залил лодочной эпоксидкой и там, где лады были, нарисовал чёрточки, чтоб легче было осуществить переход. Нынче, много лет спустя, когда от того богоявления ему остались только смутные очертания, он прикинул, что безладовый будет, по крайней мере, в самый раз для этой публики, которая хоть и не на многое реагировала, похоже, заметно вострила уши, когда Ван Метр пускался в долгие колеблющиеся хроматические скользы типа вуу-вуу-вуу по своему инструменту, такое вот они понимали, воображал он, хотя, надо сказать, и этого про танатоидов он не знал.
- Они тут…
- Всюду, везде,
- В любой тво —
- Ей борозде,
- И даже
- Как бы нигде, в самом хвосте,
- Танатоидный Мир!
- Они у
- Кассы нас ждут,
- Они и
- Дверь стерегут,
- Они в иг —
- Ру нас зовут, не только тут,
- Танатоидный Мир!
- У них та —
- Та-натоидный взгляд,
- У них та —
- Нато-идный наряд,
- У них та-, — вон
- Кой та-натоид, вон
- Он, та-натоид (где?)
- Целый Отряд!
- И если Невмоготу,
- Ночную
- Пить темноту,
- Ты выйди
- Прочь-за черту, встань на свету,
- Танатоидный Мир!
Скорее рекламный мотивчик, а не песня, и примерно такая же быстрая и бодрая, какое сегодня вечером тут все, раз ‘тоиды предпочитают минорные аккорды и затянутый темп, как при отпуске с богослужения. Жесты в сторону рок-н-ролла не одобряли, хотя на блюзовые аккорды закрывали глаза. Банда — с миру по нитке из эры твиста, два сакса, две гитары, пианино и ритм. Из чего-то подверженного плесени и непосещаемого персонал гостиницы выволок древние аранжировки поп-шлягеров для старомодного Комбо-Орка, включая любимые танатоидные вроде «Кто теперь жалеет?», «Я вправе петь весь этот блюз», «Теперь особо я не выхожу», и неизменно требуемую «Пусть время проходит». Вану Метру приходилось себя притормаживать, барабанщику и подавно, а его яркость глаза, влажность губы и частые визиты в мужской салон намекали на личность в лучшем случае беспокойную, и таковой то и дело нравилось взрываться эдакими ушевышибающими соло самовыражения и орать «На-мано!» и «Пагнали жарить!» Несмотря на весь его энтузиазм, темп, по мере происхождения вечера, только замедлялся. Выходило эдакое раллентандо на весь вечер. Ван Метру случалось играть на быдляцких вечеринках, когда сколько-то мотоездоков и ихних баб набивалось в зал, закидывалось барбитуратами и отключалось, и на этом вечеринка всё, но, в сравнении с этой балехой, то бывали вечера, исполненные живости и радости. Через некоторое время целое отделение уже уходило на то, чтобы добраться до 32-го такта. Танцевание, и с самого начала рудиментарное, к концу левака тяготело к полной недвижимости, а беседы всё больше теряли в осмысленности для тех немногих посторонних, коих сюда занесло, туристов боковых дорог, у которых сегодня вечером было лишь крайне туманное представление о том, насколько далеко от автотрассы они действительно забрались.
— Цыпита, что со всеми этими людьми?
— Гляньте, как медленно они движутся, д-р Эласмо!
— Зовут Лэрри, не забыла?
— Ой, точно…
— Тьфу ты, вот один идёт к нам, только помни, тут не кабинет, ладно?
— Вечер… народ… вы… похоже… не… из… здешних… — На выговаривание этого потребовалось некоторое время, и как сам д-р Лэрри Эласмо, Д.С.[104], так и его секретарша Цыпита не раз принимались перебивать, принимая молчание между его словами за паузы. Из-за того что танатоиды со временем в иных отношениях, к концу фраз никакой компрессии не наступало, поэтому заканчивались они всегда нежданно. — Погодите, я вас, по-моему, узнал, — продолжал меж тем медленнословный танатоид, оказавшийся Драпом Атманом в своём приманчивом для глаза смокинге из спандекса, — нам назначалось… всё время переносилось… много лет тому? Ещё на юге?
— Возможно, вы видели какую-нибудь рекламу доктора? — предположила Цыпита, а смущённый д-р Эласмо выдал:
— Лэрри! Лэрри! — углом рта. Он нынче управлял сетью скидочных стоматологических франшиз под маркой «Док Холлидей», знаменитых своим спецпредложением «ОК-Корраль Для Всей Семьи Всего За $49.95», которое на Западе рекламировалось во всех основных торговых центрах, — но когда пересекались их дорожки с Драпом, он был ширпотребным кредитным дантистом, известным всему Сан-Диего своими скрипуче гипнотическими, часто бессвязными рекламными роликами на радио и ТВ. Неким манером сейчас в оглушённую смертью память Драпа видео-образ д-ра Эласмо и замело, и он танцевал в ней пикселями, прикрывая, благословенно, что-то ещё, какую-то важную часть того, что с ним происходило в те предпоследние дни в Колледже сёрфа, но лица и то, что с ним делали, он не мог… до конца…
Было это на самом крутом отрезке кривой его падения в безответственность, либо, как он сам тогда это определял, любви, к Френези Вратс, и он по многу часов проводил на автотрассе, без толку упражняясь в попытках одурачить Порчу, у которой случился рецидив гнева, и она нанимала частных детективов присматривать за всеми подряд. Однажды, когда Драп направлялся к полосе мотелей в Анахайме, где-то на семидесяти, пересохшие ладони ломит, пульс стучится в горле, весь купается в мыслях о том, как невероятно будет снова увидеть Френези, кого ж он подмечает, сперва в зеркальце, а затем медленно нагоняет его на полосе слева, как не известного видео-зубод`ра самолично, в длинном шоколадного цвета «флитвуде», явно сам озабоченно спешит на недозволенное рандеву — блестящие глаза по сторонам пристально, отстёгивается проверить дорогу, затем вновь устремляется на Драпа, вдвоём они рвут вперёд на опасной скорости, вверх-вниз по холмам, за изгибы, виляют меж грузовиков без бортов и двинутых на всю голову автомобилистов, Драп сперва делает вид, что не видит, затем, на ощупь, кивает в ответ. Но там лишь этот бездвижный взгляд, вымораживающий в уверенности, что ему известно, кто Драп такой. Вскоре, в барах пляжных городков и сельских салунах, в рок-н-ролльных укрытиях в верховьях каньонов, где полно змей и лабораторий ЛСД, куда бы в стомильном радиусе Драп и Френези ни пытались ускользнуть на тихую минутку, с какого-нибудь столика поблизости на них непременно пялился безмолвный д-р Лэрри Эласмо, либо субъект, носящий, наподобие комбеза и вуали, его вездесущий экранный образ, зернистый, мигающий по краям… обычно в обществе загорелой и миленькой юной блондинки, которая могла или не могла быть той же, что и в прошлый раз.
Некоторым образом, по мере развития, похотливый врач-зубник наслаждался франшизой, дабы вмешиваться в жизнь и драгоценное время даже не знакомых ему людей — такого Драп, выброшенный на все эти годы на пляж у Моря смерти, по-прежнему не понимал. Док в те дни как-то умудрился оказаться уполномоченным отправлять людям, включая Драпа, формуляр, требовавший их явки к нему в кабинет в назначенное время. Взыскания за неявку не вполне прописывались — одни намёки. Место это располагалось аж в центре города, среди декораций старых кирпичных гостиниц, моряцких баров, престарелых пальм, высившихся над фонарями — голая раскидистая путаница дешёвых перегородок в выпотрошенном бывшем общественном, возможно, федеральном, здании, ныне испятнанном и разваленном, его классические колонны заретушированы набрызгом чёрного, на их уличных половинках тонкая сажа, если не считать канавок, буквы на фризе сверху давно сбиты зубилом, уже не читаются, а подниматься к нему нужно по широкому замусоренному лестничному пролёту, на котором кишмя кишат посетители, пришедшие, когда назначено, заключаются мелкие сделки на всех уровнях вверх и вниз, и огромный и гулкий цементный вестибюль, уставленный по краям геометрическими статуями, что высятся над головой, немигающе глядя вниз, как святые какой ни на есть веры, коей это здание служило.
Драп бы и забил на формуляр в почте, но ему неотступно мстилась та первая блестящая стычка на шоссе, поэтому явился он исправно и вовремя, в костюме с галстуком, однако пришлось ждать, как выяснилось — весь день, в загончике у самого вестибюля, на хлипком складном стульчике, читать нечего, кроме пропагандистских листовок да иссохших общественно-политических журналов за давно прошедшие месяцы, боясь даже выйти и поискать перекус на обед. Такому суждено было происходить снова и снова. Д-р Эласмо запаздывал всегда, временами на несколько дней, но всякий раз заставлял Драпа заполнить бланк на перенос, включая «Причину (указать полностью)», как будто виноват сам Драп. И Драпа всё больше мучила совесть — он уже стал завсегдатаем этого обезьянника, одним из толпёшки тех, кому стоматология бы точно не помешала, но они всегда оказывались кем-то ещё, никто не улыбался, нервно протискивались взад-вперёд через калитку в ограждении, стоявшем вроде барьера в зале суда, алтарного заборчика в церкви, между публичной стороной и конторским святилищем, исполненным их таинств. Иногда д-р Эласмо прокатывал столик с подносом сверкающих — почему Драпу не удавалось даже разглядеть их отчётливо, из-за низковаттного света здесь? — каких-то стоматологических приспособлений.
— Добро пожаловать в «Мир дискомфорта д-ра Лэрри», — шептал, бывало, он, шелестя бумажками. Основная доносимая тема, слишком для Драпа глубокая, всегда была про бумагу. — Этот бланк я принять не могу. Всё это нужно перезаключить. Переписать. Вы разберётесь. — Никак не кончалась, некая долгая транзакция, вроде дантизма, в валюте боли причиняемой, боли утаённой, боли отогнанной наркотиками, боли ставшей амнезией, сколько её и как часто… иногда Ильзе, гигиенист, стояла и ждала у двери в коридор, ведущий, насколько он знал, в яркую высокую комнату с крохотным оконцем наверху, в невозможном далеке, некое лезвие неба… держала что-то… что-то белое и… вспомнить он не мог…
И Драп по окончании рабочего дня вновь спускался по щербатым осыпающимся ступеням, вновь пересекал границу, незримую, но чуемую при переходе, между мирами. Только так и можно было сказать. Внутри, по тому хорошо известному адресу, которого он больше не мог вспомнить, располагался совершенно иной порядок вещей. В эти повторные, требуемые визиты ему он постепенно предъявился. Всякий раз оттуда он возвращался в НР3 менее уверенным во всём — глубоко попутавшим насчёт Френези, которую любил, но до конца не доверял ей, из-за лакун в её истории, отсутствий, которых не могла объяснить ни она сама, ни кто другой из «24квс». Кроме того, его ещё сильней сводил с ума рой апостолов, сбивавшихся вокруг него всё гуще и неистовей, пока дни морщились, а ощущение кризиса нарастало, все они совершали ту же основную революционную ошибку, олухи, радостные, тем преданней ему, чем громче он на них вопил и чем больше оскорблял.