Долина идолов (сборник) Веллер Михаил

Употребляя приблатненно-деловой новояз, фраер пытается упрочить свое положение в глазах других и в собственных. Он испытывает при этом смесь удовольствия и неловкости, как матерящийся благовоспитанный мальчик из приличной семьи, приблизившийся к кучке хулиганов. Избить и украсть он не может, но пока никто не дерется и не ворует – он в собственных глазах почти не хуже их, в общем неотличим, такой же, тоже лихой и опасный.

Одна из функций языка – престижность. Новояз добавляет престижа. Говорящий этим приближается к образу крутого. А крутые – это престижно, они сегодня хозяева жизни: они ездят в «меринах» и БМВ, спускают штуки баксов в казино, проходят в депутаты и с руки кормят милицию, и решают любые вопросы, и про них пишут книги и снимают кино и сериалы.

Милые мои! Да бандюк – Герой Нашего Времени. А народ всегда подражал своим героям и стремился к ним приблизиться, желательно демонстративным и безопасным образом.

Блатолизация языка выражает духовно-идеологическую блатолизацию всей жизни. Только и всего.

Криминальный авторитет – наш «Крестный отец». Он может дать в долг денег на дело и не спросит бумажек. И всегда сумеет взыскать долг, будьте спокойны. Он может наказать обидчика – вплоть до убийства. Он может захватить завод или банк и всегда договорится с кем надо. Может организовать поддержку кандидата куда там этот кандидат избирается – и может закатать под асфальт конкурента. И если он тебя крышует, или ты даже в его команде, или ты вообще с ним близок, дружишь – так ты же человек в этом мире.

Так как же не пытаться хоть выглядеть человеком в этом мире беспредела? Вот и ботаем по фене, как сявки, и надуваем грудки, как петушки. И «забиваем стрелку», чтобы одолжить сто рублей у такого же бесправного голодранца, как мы сами.

Бай, брателлы!

ДОЛИНА ИДОЛОВ

ПЕСНЬ ТОРЖЕСТВУЮЩЕГО ПЛЕБЕЯ

1. О роли «Черного квадрата» Малевича один искусствовед выразился с душой: «В этот черный квадрат провалилось все наше искусство».

Гениальность Малевича явилась в знаковом акте. Любое искусство условно, но здесь условность достигла степени кода для посвященных. Классика эзотерики. Художник слал людям знак, что:

традиционное искусство устарело и исчерпало себя; оно коммерциализировалось, поэтому нами с горькой издевкой отрицается; трактовка произведения искусства адресатом достигла такой глубокой многозначности, что достаточно и намека, знака – чтобы возбудить реакцию восприятия: чувства, мысли, ассоциации; и форма, и содержание – уже архаика, их отрицание и преодоление – шаг вперед и вверх, они подразумеваются – но уже не нужны; а вообще понимайте как хотите, вы свободны от навязанных рамок представления, вы тоже художники.

Форма превратилась в знак. Содержание превратилось в расшифровку знака.

Горе в том, что такой квадрат, а также круг, ромб и треугольник может намалевать любой дебил и даже ишак хвостом. Владение ремеслом, искусство живописца, его мысль и чувство – отменяются за излишнестью. Главное: восприниматель должен знать, что это сделал художник, а не ишак. Формальной разницы нет. Разница в смысле послания. А о смысле мы договариваемся.

Искусство конкурентно. В социокультурном пространстве и на рынке искусства никогда не хватит места для всех.

К вершине пирамиды конкуренция ожесточается. И каждый хочет быть первым.

В парадигме модернизма художественные возможности мастера и шарлатана уравниваются. А если вы не можете отличить чай от помоев, то какая вам разница, как справедливо заметил лондонский официант.

Борьба за утверждение своей формы, манеры, содержания, видения мира – заменяется борьбой за утверждение своего знака. За этим знаком – личность, ее образ жизни и мыслей, высказывания и акты привлечения к себе внимания, оценки критиков и вложенные торговцами в раскрутку деньги. Рыночная конкуренция приобретает характер конкуренции торговых знаков.

Знаком определяется рыночная ценность. Уровень престижа и таланта.

Акцент в искусстве смещается с художника на потребителя. Искусство – это то, к чему ты относишься как к искусству.

Чем отличается знак гения от знака осла, если чисто формально они неразличимы? Тем, что сторонними, лежащими вне формы искусства способами, тебе передана информация о том, кто гений, а кто осел.

В таких условиях разница между гением и ослом в искусстве это разница в информационном обеспечении знака. То есть: изобразить черный квадрат может любой дурак, а вот ты заставь людей воспринимать это как искусство.

Плевать, что у меня на холсте, главное – что у тебя в голове. Переход искусства из области объективной формы в область субъективного восприятия.

2. И восхитились Пиросмани. И подняли на щит примитивизм. Какая прелесть.

Примитивист – потому что выше реализма, или потому что не умеет как реалист? А какая вам разница. Реализм одряхлел, окостенел, умер. Имея в виду разницу между фотографической реалией и примитивом, мы вкладываем в этот люфт свое представление о таланте художника, трансформирующего через себя жизнь.

А поскольку форма примитива куда доступнее изготовителю, чем реализм, то в благоприятную рыночную погоду примитивисты плодятся на зависть кроликам. Как издевался Репин над модернистами, не умеющими нарисовать лошадку!

3. Все знают, что Пикассо – первый гений искусства XX века, а Глазунов средь знатоков слывет ремесленником и эпигоном.

И магнаты для своих коллекций покупают из престижа полотна гениев, выкладывая баснословные бабки. Но вот свои портреты норовят заказывать Глазунову, или Шилову, или Никасу Сафронову. Они хотят быть предельно похожими на себя, и при этом красивыми. Свои изображения в форме кубов и шаров их не прельщают.

Нехитрый и вполне техничный нео-романти-реализм этих трех обеспечил им бешеный успех у самого широкого круга воспринимателей искусства. Свистите или аплодируйте – но более знаменитых русских художников сегодня нет.

4. А Крученых сказал: «Дыр, бул, щур!». Литература всегда отставала в освоении новых эстетических горизонтов от живописи, но тоже старалась.

5. Итак, мы имели золотую русскую литературу. Потом имели серебряную русскую литературу. Потом пришел гегемон и все опошлил. Имели нас. А мы имели железную русскую литературу. Не совсем железную, не совсем русскую, не совсем литературу, и не совсем имели. Но все же. Были Катаев, Бабель, Олеша, Ильф и Петров. Был Булгаков. Еще были Всеволод Иванов и Лавренев. Но правый фланг закованных в броню словоносцев возглавляли Горький, Фадеев и Полевой. И ударная шеренга гоплитов (а каково дивное и подходящее слово «гоплит»!..) – подзабытые Кочетов, Марков, Бубеннов, Павленко. И был вечер, и было утро: день вчерашний.

И хрущевская оттепель сменилась брежневским застоем, и все стали читать как сумасшедшие. Создать лучшего в мире читателя довольно просто: дайте человеку высшее образование, сторублевую зарплату, стандартное жилье, необременительную скучную работенку и отсутствие перспектив. Он побегает-побегает, попьет-попьет, и кому бегать трудно, а пить противно, – начнет читать что ни попади. Так рождаются мифы о великих духовных потребностях. Раз прочие потребности все равно не удовлетворить. О сублимация! О эскейпизм! О книжные полки с дефицитом!

Внутренняя жизнь расцветает, когда другой нет. И обсуждали новинки, и наводили блат в книжных магазинах, и соседствовали Пруст, Кафка и Фолкнер с Тендряковым, Трифоновым и Айтматовым. Они проходили по одной весовой категории.

И будущие олигархи кроили аспирантские зарплаты, будущие бандиты ходили в детские спортивные школы, а будущие политики материли на участках своих работяг. И одни читали «Судьбу барабанщика», а другие – «Долгое прощание». А потом все проскочили в одно бутылочное горлышко и прянули и грянули кто куда и кто во что – во все стороны.

И читать бросили, потому что на свете десять миллионов книг, а в году пять свободных дней. Другие нужды, интересы и перспективы всех растащили. Какой Пруст?! Купить я его всегда могу, и любой может, а кто его читать будет? и когда? а главное – зачем?

Основная, если не вся, энергия отсасывалась уже насущными, реальными делами.

А если читали – то уже каждый свое. Или дюдики – в транспорте и для отдыха, отвлечения.

6. По традиции мы привыкли ставить знак тождества между беллетристикой и вообще литературой. Конкретнее: литература – это беллетристика высоких художественных достоинств. Над вымыслом слезами обольюсь.

Однако Плутарх, «Дневник для Стеллы» Свифта или «Хожение за три моря» – литература: нон-фикшн. Просто сов. беллетристика, за жестокой цензурой печати, была и философией, и историей, и справкой, и мемуаром – общеизвестно.

Итак, прыгнул спрос на документалистику, мемуары, справочники, историю, философию – спрос на реальную информацию. Также опубликовали запрещенное ранее в беллетристике. Также нашлепали американских боевиков и быстро объелись.

И в начале девяностых удивились и взвыли: а современной литературы-то у нас нет! Только что была – а читать нечего. По другую сторону книжного прилавка взвыли писатели: нас не читают! не издают! катастрофа! о падение вкусов! Как дошел лучший в мире читатель до жизни такой? И очень просто: переставляя ноги попеременно.

7. Пожалуй, самой крупной фигурой в русской литературе 70-х был Трифонов. Почему не читают?

Есть нехитрый прием. Вот прекрасная книга о нашей жизни. Мысленно перенеси ее действие из здесь и сейчас на сто лет назад в малоизвестную тебе страну. Если останется хороша и интересна – литература. Если нет – увы.

Что остается? Поэтика. Стиль. Мысль. Чувство. Остаются форма и интеллектуально-эмоциональное содержание. Остается суть. Акцент с оеалий снимается. Горькая судьба любимого соседа Васи превращается в судьбу пеона Хуана и перестает волновать.

В королевстве кривых зеркал Трифонов поднес интеллигенции простое зеркало, и она впечатлилась: «Это я, Господи!». Человек особенно внимателен и благодарен, когда ему говорят о нем самом.

Феномен Трифонова не в его текстах, а в резонансе адресата. Чем тише кругом – тем сильнее резонанс. Испытание временем это обнажение сути.

Феномен схода со сцены его книг обусловлен переменой жизни. Блеска стиля, остроты сюжета, глубины мысли, яркости чувства не было. Была вязкость совковой жизни.

8. Вязкость жизни, отраженная вязкостью стиля, вывела из живого обращения прекрасные книги Маканина. Вот уж где были парадоксы мысли и кульбиты сюжета. Но у читателя девяностых уже не стало того ресурса энергии чтения, которая позволяет продираться по глинистой колее под рев мотора на демультипликаторе при четырех ведущих. Энергия пошла на дела жизни. Трудиться над чтением никто больше не хотел.

9. Самым популярным драматургом предперестроечного времени был, пожалуй, Горин. Работал Горин в жанре ремейка с наибольшим успехом. «Мюнхгаузен» в постановке Захарова стал суперхитом.

Хороший ремейк эффектен, изящен и многозначен. Мы смотрим (читаем) одно, одновременно помним другое и подразумеваем третье.

Расцвет ремейка приходится на периоды упадка. Он лишен главного качества литературы – креативности. Созидательного начала. Новые миры духовной жизни не создаются – подразумеваются и обыгрываются старые. Ремейки меняются – основа пребывает.

Талант Горина бесспорен. Но в «Мюнхгаузене» он автоматически плюсуется на талант Распэ и воспринимается вкупе с ним. О, сам Распэ был куда проще, куда менее изящен, многозначен и глубок. Вот только Мюнхгаузена построил он и тем остался в литературе.

10. Хрущев мог одобрить публикацию «Ивана Денисовича», потому что там, как ни верти, была народность, и даже была определенная партийность, черт возьми, и были ноты психологического и исторического оптимизма. Как ни крут материал повести, но построена она со знанием и учетом законов социалистического реализма.

Хрущев не мог одобрить ни при какой погоде публикацию колымских рассказов Шаламова. Страшная вещь, где голая правда возведена в степень эстетики. «Не кажется ли вам, что в нашей литературе появился еще один лакировщик», – горько отозвался обойденный успехом Шаламов о первой публикации Солженицына.

И поныне в литературной табели о рангах «Один день Ивана Денисовича» и шаламовские рассказы проходят по разным весовым категориям. Вероятнее всего, уже потому, что разновелики по общему вкладу в жизнь нашу их авторы.

11. Австралийское издательство приобрело на Московской ярмарке право по миру на переводы «Детей Арбата» Рыбакова за сто тысяч долларов (тендер!). И потерпело крупные убытки: денег не отбило.

А ведь лучший в мире советский читатель глотал книгу жадно и обсуждал воспаленно.

Перенесите действие в XIX век в Аргентину. Читать будете?

Классика бестселлера: читается легко и увлекательно – через некоторое время невозможно вспомнить содержание. Шел за литературу.

12. И в начале девяностых ситуация с читательским вкусом и спросом была такова: большая часть читать бросила вообще: отвлечение интересов и нужд, занятость, пресыщение, нищета, недостаток энергии для пуска ее в сугубо внутреннюю, условную, духовную жизнь;

в условиях рынка дефицит исчез – как следствие, престиж обладания книгой резко упал;

как следствие возможностей самореализоваться и самоутвердиться через обогащение, обладание материальными благами, карьеру, путешествия – престиж чтения, опять же, резко упал;

читатели расслоились по уровням и интересам: раньше за неимением другого все читали одно, теперь каждый мог получить свое;

трудиться в чтении текста читатель больше не хотел, интерес и способность к этому угасли – направлять мысль и чувство было на что в реальной жизни и помимо литературы;

все информационные функции взяли на себя журналистика и спецлитературы; – а интересная, легкая в чтении, при этом несущая какие-то мысли и чувства, и вдобавок престижная, освященная оценкой критиков и знатоков – вот такая литература, за исключением самых редких и отдельных случаев, как явление отсутствовала.

Че мала фортуна!

Что же касается эстетического и интеллектуального уровней ожидания от беллетристики – вот тут не надо строить иллюзий, излет и забвение упомянутых кумиров «массово-интеллектуального» читателя показывает, чего от этого читателя следует ожидать. Чтоб было в пределах его понимания – уж какое оно есть, ныне и это облегчено. Чтоб соответствовало его представлению о хорошем и красивом (привет от Глазунова). Чтоб мысли и чувства, но нехитрые, а то трудно. Хороша и новизна формы или содержания, но чтоб явно и не слишком сложно. И чтобы как-то присутствовал на этом знак качества.

Это читатель, для которого Гомер (нечитанный), Шекспир (виденный частично в кино), Пруст (стоящий на полке) и Чингиз Айтматов (запылился, сунут во второй ряд вместе с Тендряковым и Распутиным) шли за продукт равной степени культурности.

То есть имелся читатель, который нормальным образом хотел читать то, что ему хотелось, и чтоб при этом оно, читаемое, было престижно, культурно, литературно, высококачественно. Скажем, Белову, Бондареву, Распутину в этих чертах было отказано по причине политических взглядов. Трифонову, Тендрякову, Гранину из-за устарелости их материала и неинтересности сегодня. Маканину – из-за трудноватости и нудноватости на сегодняшний взгляд. Стругацким – из-за знака «фантастика»: ну, уважающий себя читатель до фантастики не опустится, это для лотков.

Свято место долго не пустует, у Господа нет для нас другого народа и другой литературы, спрос рождает предложение, в любом забеге кто-то идет первым.

13. Читатель не знает, как создаются литературные авторитеты. Он даже не всегда знает слово «серпентарий». В последние годы он наслышан только о раскрутке «дутиков» на эстраде. Частично осведомлен, что короля играет свита. Костюм выбирает по этикетке от престижного дома моделей.

«Жрецы минутного, поклонники успеха». Тоже мне новость.

Астрид Линдгрен так и прожила девяносто четыре года, не дождавшись Нобелевской премии (а кто ее только ни получал уже!). Булгаков не был членом Союза Писателей. А Гегеля не приняли в Прусскую Королевскую Академию Наук.

Вот и у пчелок с бабочками то же самое.

14. Довлатов – прямой продолжатель Трифонова и Рыбакова, с вытекающими из этого достоинствами и недостатками. С поправкой на время и спрос этого времени, естественно.

«Митьковское» оформление суперобложек знаменитого трехтомника весьма точно соответствовало содержанию, как и отметила критика. То, что «митьки» работали в пост-соц-модерн-киче, отмечать полагали излишним.

Критика пыталась разгадывать феномен Довлатова: ведь все так просто, лаконично, чисто, но ведь никакой сложности, никаких подтекстов и аллюзий, нехитрое бытописание, ну – с юмором и иронией: но отчего такое воздействие, притягательность?

Автобиография? Пародия? Исповедальная проза? Отшлифовано до чистоты родниковой воды и пьется легко, как вода?

«Массово-интеллектуальный читатель» в условиях свободного рыночного выбора получил именно то, что хотел. Ни малейшей затрудненности в чтении. Жизнь с ее горькими проблемами. Но в пропорции с иронией и юмором. Один из нас. Плюс имидж художника, ореол гонений, отзывы корифеев и оценка критики. Как шар в лузу – чисто.

Феномен Довлатова – в точном соответствии читательскому вкусу, уровню, ожиданию. Как зеркало русской читательской аудитории. Русский человек на рандеву. Анализировать следовало не формально текст, а читательскую реакцию.

Литературное произведение есть объект социокультурного пространства, и поэтический анализ без психологического и социологического, как анатомия без физиологии, недостаточен для объяснения происходящего.

Будь прост, и люди к тебе потянутся. Но не настолько прост, чтоб они чувствовали себя умнее тебя. Не напрягай!

15. Когда мне попадались высокоумные рецензии на роман Лимонова «Это я, Эдичка», я мысленно аплодировал автору. Его расчет был точен сверх ожиданий.

Лимонов создал условно-автобиографический, бытовой, описательный текст без каких бы то ни было видимых литературных (беллетристических) достоинств. Язык, сюжет, детали, психологизм решительно вялы и заурядны. Но циничная откровенность и грязнотца – «Шок – это по-нашему!» – это было нечто из ряда вон выходящее. Это сделало роман явлением.

Так: явление? литературное? анализируем по законам литературоведения. Достоинства как результат анализа заданы самими условиями задачи: литературное явление. Любому ясно, что литературного явления без литературных достоинств не бывает. Фрейд, Бахтин, Руссо, Достоевский: психоанализ, карнавальная культура, исповедь, подвалы сознания.

Так находятся литературные достоинства в любом матерном рассказе про неопрятный половой контакт.

Для такой литературы достаточно самых средних способностей, но необходима нравственная храбрость. Примерно как средний танцовщик на сцене стянул бы колготки и дотанцевал балет голым, помахивая гениталиями. Это слава – а смысл найдут критики; разглядят и зрители, коли это сцена театра, а не душевая.

Знак нравственной незаурядности становится для простодушного читателя знаком литературы: а как же! дело ведь не в том, кто там гомик, а в том, что он об этом написал литературное произведение!

Овладеть искусством минета проще, чем искусством литературы.

И для писателя проще, и для читателя.

Хотели шокинг? Получили шокинг. Пощечина общественному вкусу. Что за знакомая фраза? А проза – это все, что не поэзия.

16. Человек разносторонних увлечений – поэт, портной, эмигрант, авантюрист, журналист, политик, революционер, заключенный – Лимонов в «Эдичке» взломал табу единоразово. Этап жизни. Джентльмен в поисках штуки баксов.

Сорокин сделал из взлома табу профессию и оформил литературный жанр под эту профессию.

Эстетическую нагрузку в его текстах несут фекалии, гениталии, подробности садизма и мазохизма, всевозможные формы убийств и половых извращений – и мат. То, о чем не принято говорить, чего не принято делать и о чем человек обычно не может помыслить. И это читателя впечатляет. Противно, но притягивает Правда, большинству противно, – и отталкивает.

Сорокин сегодня один из самых модных и известных русских писателей.

Уберите все взломы табу из его текстов – и от текстов ничего не останется. Исчезнет смысл и суть. Останется серое текстовое полотно из заурядных фраз.

Есть писатель-сатирик и писатель-юморист. Юмористически-сатирическая составляющая в тексте доминирует и придает ценность. Создать неюмористический качественный текст он не может – останется заурядность. Таков характер дарования.

Точно так же писатель-детективщик не может написать незаурядный роман без детективной составляющей. Останется неинтересное. Детективная основа – главная ценность его текста.

Они обижаются на классификационное ограничение по жанру и хотели бы считаться «просто писателями». Но «просто» и незаурядно они не могут. Возможности стиля, экспрессия, оригинальность мысли и подхода, владение деталью, яркость изображения чувств не позволяют; над средним уровнем не поднимаются. Они потому чего-то и стоят, что умеют залудить сюжет с убийствами. Это их самая сильная сторона. За то их и ценят.

Появился писатель-детабуировщик. Строго говоря, это ограничение по жанру.

Вне своих взламываемых табу Сорокин ничего незаурядного не может: не дал оснований для каких-либо подозрений в обратном. Но воспринимается читательской и критической аудиторией (пусть с руганью, тем лучше для скандального писателя полярный разнобой мнений) по ведомству «литературы вообще».

Да: взлом табу привлекает внимание. Но тогда взломщика сейфов мы должны считать бизнесменом. Деньги он добывает, а взломать сейф может не каждый. Но это в жизни не каждый. А на бумаге – пожалуйста.

Трудно написать роман «под Булгакова» или рассказ «под Бунина». Талант и мастерство потребны. Трудно написать даже стихи «под Губермана» или «под Иртеньева» – хорошее чувство юмора не всем дано. И даже трудно сделать дюдик «под Маринину» или Дашкову – сюжет свинтить тоже уметь надо.

Для писания «под Сорокина» нужно мысленное отсутствие всякой брезгливости и следование фантазиям в направлении нарушений всех приличий и запретов. Уровень прочего достаточен средний.

Тексты Сорокина деструктивны. Построены на разрушении, разламывании личностных и моральных ценностей.

Но мы поднаторели в расшифровке знака и умеем найти психологические глубины, стилистический блеск и семантическую многозначность в трехбуквенном слове на заборе. И мы имеем ту литературу, которой заслуживаем: которую воспринимаем за таковую.

17. Я уважаю Александра Бреннера – честнейшего из постмодернистов. Присесть под картиной на выставке и испражниться – логическое завершение пути искусства XX века. Здесь и протест, и противопоставление естественного искусственному, и органичность формы в неразрывном единстве с содержанием, и креативный акт, и взлом устаревших запретов и норм, и противостояние творца толпе, и свобода художника. Аплодисменты Бреннеру! Вам нравится «Черный квадрат»? Нюхайте кучу. Хотели – получили.

18. Не то беда, что мастерство художника заменилось мастерством адресата. А то беда, что поднаторевший в раскодировке знака адресат зауважал себя и стал объявлять искусством любой подвернувшийся эпохе и ожиданию хлам «не просто так», по принципу «а мне нравится, и все» – но подбивая базу высокоумных слов и псевдонаучных понятий.

А мальчика, который сказал, что король голый, надобно отправить на конюшню и посечь, приговаривая: «Не пиши! Не пиши!»

Наконец-то тот «возомнивший о себе хам», о котором бессильно писала Гиппиус и бессильно шептал слесарь Полесов, не только получил искусство по себе – но и возможность утверждать это как искусство истинное и «элитарное» либо «универсальное».

19. Борис Акунин – блестящее подтверждение того, что «массово-интеллектуальный» читатель хотел бы читать бульварно-лубочные дюдики с «бла-ародными» героями, но, во-первых, чтоб это было хоть сколько-то прилично написано, а во-вторых, чтоб это было не зазорно, а присутствовал «знак качества». Об этом уже много писали.

Писали и о том, что если звезды зажигают, значит, это кому-то нужно.

Эраст Фандорин – вот он, герой, о котором мечтала бедненькая девушка Настя из пьесы «На дне». На дне оказалась великая куча народу, а некоторые девушки насти выбились в критики и раздаватели литературных титулов. Мы и не заметили, как нас опустили – на дно. А может, мы там всегда жили, просто воли вкусу не давали?

Если угостить белку конфетой, она сначала развернет фантик. А вот к пустышке не притронется. Чует. Мы – высокоразвитые, живем не чутьем, а умом, и хаваем фантики только так.

Объясняем друг другу, что это такие воздушные конфеты. Диетические. От них не толстеют и не бывает кариеса.

Откровенная и нарочитая вторичность акунинских романов уподобляет их бутафорским фруктам. Но гурманов мало, а чего-то аппетитного засунуть в желудок охота всем. Какая разница, чем истекает Пьеро – клюквенным соком, или вишневым вареньем, как в нашем кино, или кетчупом, как в ихнем.

«А пипла хавает!» – гениально ответил Богдан Титомир.

20. Идет время, и обнаруживается все больше хороших старых фильмов. Даже те, что казались при выходе плоскими и убогими, неплохо же смотрятся все чаще! Боже, да там каждую мизансцену решали. И ставили. И играли. И были хоть какие, пусть лживые – но образы. Сегодня манекены ходят куда указано и говорят что велено. И проходят фестивали, и раздаются призы.

То, что кино в упадке – оно логично и объяснимо. То, что такое убогое кино многим кажется искусством и способно вызывать серьезные разговоры – вот что печально.

Безвоздушное пространство, сконструированные отношения, беглые наборы штампов вместо характеров, «подача текста» вместо игры.

Покажи мне свое искусство – и я скажу, кто ты. Ну, бедный. Так хоть не позорься, рассуждая о богатстве своей нищеты.

21. Вы хотели доступного искусства, но чтоб при этом уважать себя за высоколобость? Хотели проще, но чтоб за этим подразумевалась необременительная для вас сложность, и чтоб было вам хорошо и по вкусу? Макулатуру для быдла и знак для элиты?

И вот вам знак – телешоу «за стеклом». Высочайший рейтинг.

Это для вас они за стеклом. А для них – весь народ за стеклом.

Закономерный путь искусства от черного квадрата – через примитив, мат и вторичность – к стеклянному кубу.

Булыжник мне!

СЛАВА И МЕСТО В ИСТОРИИ

Дондурей (ну так же и хочется поставить «дон» отдельной частицей!..), главный редактор одного журнала про кино, названия которого я никогда не мог запомнить, недавно сказал в телевизоре, что Глазунов, хоть ему и дарят дома, и платят миллионы, все равно в историю не войдет: критики про него не пишут.

То есть критик определяет место в истории. Критик как диспетчер социокультурного пространства.

И это не лишено. Не лишено!.. Внушить толпе можно все. Любого замолчать и любого раздуть. Арбитры от эстетики, опять же.

Но. Но. Народ, время и законы человеческой психологии – тоже неплохие критики.

А история – она, конечно, длинная, но ведь тоже не вечна. Место в истории – это на сколько? Пятьдесят лет? Сто? Двести? Тысяча?

Если взять все античное и средневековое искусство, начиная от Гомера, – осталось на сегодня то, что можно назвать реализмом и романтизмом. Изображение жизни более или менее в формах жизни плюс горячие страсти, высокие устремления и великие свершения. Красота, сила, увлекательность, жизнеутверждение. (Трагедия – это испытание человека на прочность и величие в полном диапазоне, вплоть до разрушения испытуемого объекта.)

Что осталось сегодня в живом обращении от великой европейской классической литературы? То, что увлекательно, внятно, не похоже на другое, несет заряд жизненной энергии. Конан-Дойль остался в истории – а Диккенс почти что нет, ну – менее остался. Дюма остался – а великий Гюго, даже он – менее остался, чем Дюма! А уж критики эти пары и близко не составляли. Д'Артаньян и Шерлок Холмс – два главный героя европейской классики.

Уже сегодня, на заре XXI века, первый художник века XX, Пикассо,– стоя на своем пьедестале первого художника столетия, растворяется в историческом пространстве, как чеширский кот. И как улыбка без тела и головы, остается знак художника без той сути художника, которая трогает сердца и заставляет смотреть и смотреть… Не на что смотреть в коричневых кубах и синих треугольниках. Знак – он и есть знак, достаточно знать, что он есть.

Вермеера смотрят. Ренуара смотрят. Пикассо – знают.

Восприятие искусства можно подменять информацией о знаке – и даже надолго подменять. Но чтобы совсем надолго – в основе знака должно лежать внятное, страстное, позитивное (см. выше) изображение жизни. А иначе – обычный путь от «Классика скучновата…» через «Классику уже трудно, да и незачем просто так читать сейчас…» до «Да этот замшелый классический хлам никому не нужен, кроме идиотов-профессоров». Это уже о литературе.

Критик иногда думает, что если он сделает чучело собачки, втащит в музей и поставит на подставку с табличкой «Лев», то все и будут думать, что это лев. И действительно, несведущие горожане могут думать так долго. Но вечно найдется забредший охотник, или наивный мальчик насчет голого короля, или непочтительный студент-биолог, и в результате сложения мелких замечаний и сомнений чучело выкинут. Льва захотят.

Модернизм – искусство упадка, как ни верти. Это тебе не мраморный Давид, не Тристан и Изольда, не триста спартанцев. XX век – век господства модернизма. Ну, достиг уже мыслимых вершин мощный реализм, повторять его – низкое эпигонство, надо новое чего-то. Модернизм – это преодоление теневой зоны между вершиной достигнутой и еще неизвестной.

Много лет в душном советском реализме я любил модернизм и исповедовал его. То была форма нашего протеста и эстетической свободы. Модернизмом мы отрицали навязываемое тупое единообразие.

Модернизм сегодня – как блатные песни на эстраде. В господстве совка они были эпатажем, протестом. Отдушиной. В господстве воров и бандюков – это конформизм, сервильность, тупость.

В полной свободе художественного творчества, какую мы имеем сегодня – да делай ты что хочешь! – модернизм, предполагающий наличие традиционной культуры реализма и знание ее, обыгрывающий эту культуру? – модернизм есть своего рода перец, соль, пряность, гастрономический изыск. Но только идиот может объявить пряность съедобным блюдом. Она существует лишь при мясе. Гастрономические школы меняются – мясо как основа остается.

В истории остается мясо. Без тухлятины и прогорклости. Не пересоленное и не переперченое.

Три четверти века Камю и Кафка были великими писателями XX века. Имели место в истории. Похоже, это место растворяется. Ограниченность мысли, монотонная скудость стиля, серость изображения, бессмысленность и безнадежность как жизненный принцип, возведенный в ранг эстетического – так выдыхается вино в уксус, а уксус – в невкусную и никчемную водичку. Коньяку мне!

В истории остается – живая жизнь. Нервное напряжение. Блеск и чистота стиля. Бесстрашная острота и глубина мысли. Буйство страстей и великие свершения. Любовь и ненависть, рождение и смерть, смех и слезы, кровь и пот, розы и морозы, и хоть вы тресните – старые песни о главном.

Примитивно писавший Жюль Верн остался в истории, а несравненно выше ценимый критиками и знатоками Сент-Бев – только в учебниках.

Понятия не имею, надолго ли останется в истории живописец Илья Глазунов – мне это не интересно; но сегодня он в истории. В отличие от многих ценимых критиками художников, которых и сегодня не разглядишь невооруженным глазом.

Занятое кем-чем либо место в Истории – это часть нашего социокультурного пространства, весьма жестко структурированного. Заполнено оно в основном мифологизированными знаками. Чтобы такой знак возник – достаточно шума, моды, созданного общественного мнения, вкуса эпохи. Но чтобы такой знак укоренился и со сменой моды и эпохи не исчез – необходимо, чтобы в основе его лежал, почвой и постаментом ему служил креативный витальный акт. Чтобы живая кровь жизни пульсировала в произведении искусства. Чтобы глаза загорелись, дух захватило, слеза подступила к горлу.

О прозе Лермонтова прижизненная критика слова доброго не сказала. Ничего. Мы сегодня скажем.

Высоцкий для критики не существовал – зато для народа был его неотторжимой частью, и его место в истории было осознано народом в миг, когда узнали об его смерти.

О да – много писала критика о Ван-Гоге. Зато много писала об Одоевском и Боборыкине, правда, в другой стране.

Стивен Кинг сам, без помощи критики, создал свой миф, мир и знак. Хоть навозом назовите – а в истории находится. А масса нобелевских лауреатов по литературе и сегодня мало кому известна и на фиг не нужна – дополитиканствовался и доинтриговался нобелевский комитет.

«Тарзана» за искусство не считают – а из истории пока не выковыривается. А вот помнят и ни с чем не перепутают.

Снобизм критики служит дурную службу массам: они не различают Юлиана Семенова и несуществующего Евгения Сухова, под маркой которого поставляют криминальную графоманию для дебилов.

В истории остается то, что нужно людям надолго. И только. Как банальны истины… как редко понимают их в их простоте…

ЗОЛОТОЙ И СЕРЕБРЯНЫЙ

Сравнение золота с серебром решается в пользу платины. Но ее слишком мало: Шекспиры единичны.

Чемпионы в беге на сто и не десять тысяч метров – всегда разные люди. Нельзя быть самым сильным и самым изящным одновременно.

Гиганты Золотого века наворотили горы и проторили дороги: создали литературный ландшафт. А потомкам в нем жить. От вздохов слетают перламутровые пуговицы с батистовых сорочек.

Следуя классику – ты эпигон. Уязвленные сравнением гении обратились к парковому искусству. Ты столбишь свой участок, планируешь террасу, над запрудой ручья разливается озеро, и берега усажены розовыми кустами. Настает Серебряный век.

Аристократические предки были здоровенными бандюганами, сморкались на пол, жрали руками, читать не умели, а умели мигом своротить набок любое не понравившееся рыло и отобрать кучу денег у всех, кто слабее. Гордящиеся рыцарской родословной потомки ценили изящество манер, владение этикетом и белую кожу маленьких рук и ног – отличие от мужланов.

Аристократы Серебряного века гордятся эстетикой отточенного стиля, небанальностью языковых фигур, отполированным срезом психологического анализа: ум едок, образование изощренно, мастерство доведено до эквилибристики. Это напоминает первого и пресыщенного любовника света по сравнению с первым ухарем-жеребцом деревни: благоухает, распаляет тонкой игрой и владеет ста способами, но сам знает, что шесть раз подряд доставая и со звоном ему не под силу.

Золотой век больше ценит креативность – Серебряный блеск.

Забавная вещь: Серебряный признает превосходство Золотого, более того – декларирует его как уже недостижимое, олимпийское, утверждаясь в причастности и верности великим вершинам. Но мерить эти вершины норовит собственной линейкой, отыскивая и объявляя блеск формы там, где его и не требовалось, не подразумевалось. Тошнотворную корявость языка Достоевского норовят объявить стилем: раз великий писатель – значит, блестящий стилист. Первый русский роман «Евгений Онегин» хотят видеть вершиной поэтической формы – Великий Национальный Поэт не мог не писать исключительно гениальную поэзию. Неважно, что стихи эти намеренно просты и заземлены, что Пушкин создал в русской поэзии нормальную человеческую интонацию – в отрицание и противопоставление интонации «высокой и поэтической»: пафосной, патетичной, «высокоромантичной», тяжеловесно-классицистской. «Гениальная простота»? Даем упор на «гениальная», а это значит – ищи сотню потайных днищ. Гениальность была в том, чтобы до этого додуматься, на это решиться, пойти поперек традиции, снискав на свою голову единодушное порицание современной ему критики: увы, мол, падение, образец низкого стиля, примитив, где-где оно, романтическое очарование ранних поэм. Форма-то проста – вот ввести ее было непросто, утвердить ее. Э нет, говорит Серебряный: раз гений – ищи гениальность в самой форме. И поколения школьников злобно учатся лицемерию и конформизму, ломая головы: да что же гениального в онегинской строфе?

Да ничего. Обычный размер, обычные слова в обычных сочетаниях, обычная система рифмовки, и рифмы в основном примитивные. И нет в «Онегине», строго говоря, никакой поэзии, а есть проза, изложенная в «застихотворенной» форме. И считался Пушкин современниками, не первым, а третьим поэтом эпохи – после Крылова и Жуковского.

Вот только после Пушкина стало невозможным писать так, как раньше: неетественно, выспренно, тяжело, с романтичными красивостями. Был предъявлен эталон и вбит на дороге, как верстовой столб: отсюда отмеряй движение.

И никогда француз, испанец, немец, англичанин не поймут: ну что гениального в этой истории про любовь и незадачливость скучающего аристократа? И где глубина мысли, и где оригинальность чего бы то ни было? Ну, банальная история, изложенная заурядными стихами. И предъявят образцы из своих литератур – которые были раньше «Онегина», и оригинальнее бывали, и глубже, и с блеском. И будут, заметьте, почти совсем правы.

Любой нормальный поэт может сейчас написать второго «Евгения Онегина». И славы не стяжает. И гением его никто не назовет. Потому что второй даже – это уже не второй, а один из множества, а значение имеет только первый. Любой дурак учил в школе теорему Пифагора, а вот создал ее гений.

То есть. Не ищите в гиганте гения формы и даже гения мысли. Гений гиганта в том, что многие, вроде бы, так могли – но сделал то, чего раньше не было, именно и только один он. И после него стало не так, как раньше. В литературе – так.

Золотой – плавит руду и отковывает клинок. Серебряный – шлифует и наносит узор. Не пытайтесь объявлять Золотого гением шлифовки! С него и своих достижений хватит.

В веках остаются Золотые – владеют они шлифовкой или нет. Креативность. создание новых миров, – вот базовая суть Искусства. Корявость простят и даже могут научиться не видеть, и даже объявлять «такой шлифовкой». А вот созидательную низкопотентность никакой шлифовкой не возместить.

Мысль, образ, нерв, мир – суть литературы.

ТОВАРИЩИ, В НОГУ!
Из «Записок лейтенанта Беспятых»

Тексты даются в хронологической последовательности их написания. Первый из них относится к апрелю-маю 1999-го года. Некоторая возбужденность автора могла быть спровоцирована размахом официальных празднеств Юбилея Поэта, но на деле, если вдуматься, имеет ту же природу, что и общее недовольство эпохой, подтолкнувшее его участвовать в восстании «Авроры».

Выражаем благодарность заведующей отделом критики «Литературной газеты» Алле Латыниной, сохранившей материал в своих архивах.

«Проект о введении единомыслия в России время от времени внедряется в жизнь с размахом и успехом большим, нежели могло вообразиться его язвительному создателю и одному из скромных российских губернаторов. Стремление обрести уверенность воззрений путем марширования строем вполне присуще так называемым образованным людям, их насмешки над приверженностью к строевым упражнениям военных есть форма изживания собственного комплекса, в котором они ощущают некую сомнительность и постыдность для человека „демократичного и свободомыслящего".

„Любовь – дитя свободы!" – запела Карман и немедленно получила нож в бок. Сегодня мы поем о любви к Пушкину. Данная форма вокального искусства более всего напоминает строевой марш, где оглушительный звон литавр вышибает последние мысли из голов, назначение которых сводится к равнению на обозначенную трибуну и демонстрации предписанной любви и восторга на единообразно просветленных лицах. И то сказать: любовь не переносит рассуждений.

В нашей жизни вполне хватает разновидностей горя, и далеко не главной из них является та, что в русской литературе давно нет поэта и прозаика Пушкина. А все-таки жаль, что нельзя с Александр Сергеичем поужинать в „Яр" закатиться на четверть часа, а также сыграть в карты, ударить по бабам или попросить государя императора заплатить долги.

Телевизионная кампания вплотную приблизилась к сакральному скандированию: „Спасибо товарищу Пушкину за наше счастливое детство!" Бедный Йорик. Мужайся, Саша! Мужаюсь, мама…

Как всякая святыня, Пушкин давно напоминает ленту Мебиуса: куда ни ткни – есть одна только гениальность при полном отсутствии обратной стороны. Как изготовляется лента Мебиуса – знает любой школьник: берется обычная лента и соединяется в кольцо, но с подворотом другого края на сто восемьдесят градусов. Так мы получаем одно сплошное лицо гения русской поэзии.

Мне не доводилось видеть школьника, который млел бы от любви к „Евгению Онегину". Мне не доводилось встречать взрослого, который ни с того ни с сего вдруг углублялся в его цитирование дальше дяди самых честных правил, и то по той лишь причине, что злосчастный дядя вонзаем учительницей литературы в неокрепшие мозги ученика с пожизненной безжалостностью лоботомии: и рад бы забыть, но физически невозможно.

Любой народ имеет историческую и психологическую потребность в главном гении национальной культуры. Дискуссионно, есть ли это повод для превращения пантеона в кумирню. Утверждение абсолютного совершенства есть отрицание жизни.

О мертвых – хорошо или ничего. Это положение более этики, нежели науки, каковой тщатся подавать себя литературоведение и история. Об эстетике умолчим. Больно видеть разбитые лбы тех, кто решил помолиться.

Возненавидеть паштет из соловьиных язычков очень просто – надо в принудительном порядке есть его трижды в день полной миской. Наше телевидение, этот метрдотель в ресторане „Пир духа", потчует нас демьяновой ухой вплоть до попадания в институт Склифосовского либо Скворцова-Степанова. За этим торжеством изящной словесности встает образ кинематографического попугая, вопящего в клетке: „Алекса… тьфу, государю императору ура!"

Ревнителям строевого и залпового выражения тотальной любви невредно было бы вспомнить, когда именно Пушкин сделался фигурой неприкасаемой в русский культуре: в 1937 году. Когда Хозяин дал высочайшее добро на пышное и всенародное празднование столетия со дня убийства поэта. И попробовал бы кто-нибудь после этого молвить слово без восторга! Примечательно, что отмечание стопятидесятилетия со дня его же рождения прошло несравненно скромнее. (И прошло оно, как было принято в те серьезные времена: единодушно! Теми же сомкнутыми рядами, что голосовали за собачью смерть врагам народа – выражали всеобщую солидарность с Пушкиным. Народ и партия едины.)

Русская интеллигенция много лет уверяла себя, что культ личности изобрел товарищ Сталин: и насаждал его иезуитскими, жестокими методами. И вот уже сегодня „творческая интеллигенция" не стесняется пущенного ею же оборота „культовая фигура". Борзые журналисты, увлеченно вздувающие тиражи по заказу и к удовлетворению богатых владельцев изданий, лепят „культовые фигуры" даже из материала, природой менее всего предназначенного для лепки и вполне годного для удобрения нивы отнюдь не духовной; тяготение к этому материалу есть предмет рассмотрения для психоаналитиков.

Культовая фигура позволяет сплотить любителей изящной словесности в ряды и строевым маршем дефилировать со скандированием мимо памятника, которому главу непокорную сумели вызолотить и вознести как раз на уровень останкинского столпа.

Последнюю попытку обеспечить все население цитатами кумира можно было наблюдать треть века назад в братском Китае. Кажется, старая песня „Русский – китаец: братья навек!" имела более смысла, нежели умели вложить в нее певцы.

Как только любовь подвергается массовому насаждению и регламентации сверху, она становится оскорбительной пародией на себя. Любовь к Пушкину давно перестала быть вопросом литературного вкуса или пристрастия – она превратилась в символ веры. Сознаться в нелюбви ко всенародно любимому СМИ и Минобразом поэту означает не выразить свои вкусы, но плюнуть на алтарь. Оскорбить в лучших чувствах. Дать помеху в опознавательную систему „свой-чужой". Кто не с нами – тот против нас.

После этого нас уверяют в любви народной? Еще трудятся на ниве сей любви народной товарищи, которые скандировали любовь к „Малой Земле"; про „Краткий курс истории ВКП(б)" говорить не приходится.

Массовость отличает интимное чувство от свального греха. Публичность – любовь от порнографии.»

ИНТИМ

Мы сами не заметили, как практически лишились сферы интимного.

Интимное – это то, что только для двоих; или для одного. Оно имеет особенный смысл именно потому, что публично – недопустимо, неправильно, нехорошо, неинтересно. Особенность интимного – в его непубличности. Ну как бы объяснить тем, кто не понимает, а таких все больше.

Если ты каждый день носишь праздничную одежду, то на праздник надеть что-то некаждодневное уже не можешь – у тебя такого не осталось. Если каждый день обедаешь по праздничному меню – то праздничного обеда больше нет.

Сфера табуированного для публичного употребления – в сущности невелика по сравнению с общедопустимой. Уничтожение табу уж не так намного расширяет сферу общеупотребимого. Зато уничтожает маленькую, но важную и волнующую сферу особенного. Интимного.

Когда в начале шестидесятых сексологи начали свою общественно-просветительскую деятельность, они имели в виду все хорошее. Чтобы против ханжества и умолчания. Что естественно – то не безобразно. Сексуальная грамотность и гигиена – как необходимая часть здоровья телесного и душевного, путь к гармонии чувств, расширение возможностей естественного и правомерного наслаждения.

Почему не надо и нельзя говорить о том, что все делают и что естественно и необходимо? – негодовали и недоумевали сексологи. И немалая часть граждан их воззрения разделяла. Да что ж нам, в самом деле, ходить в парандже и называть куриные яйца «куриными фруктами»?!

Нет в мире совершенства. Золотая середина недостижима принципиально. Человек – вечный улучшатель и изменятель. Ему всегда надо, чтобы не так, как сейчас. А если целью становится сохранение всего так, как сейчас – это свидетельствует о снижении энергии общества, остановке, назревшем упадке и деградации: скоро твое созревшее яблоко упадет – те, кто энергичнее тебя и горят стремлением изменений мира, тебя догонят, сомнут, заместят, и переделают все по-своему.

Были эпохи глуховые. Бюст расплющивался и прятался жестким корсетом. Обнажение щиколотки граничило с порнографией. И т. д. Святая церковь предписывала рьяным католикам не больше нескольких половых актов в год, и только с целью деторождения. «Декамерон» был протестом распираемых жизнью страстотерпцев.

Маятник качнулся до противоположной крайности. Рим периода упадка уже может нам завидовать. Можно все, и трудно придумать, чего еще было бы нельзя. Легализованы и либеральной моралью защищаемы и поощряемы любые формы сексуальных отношений за условными барьерами совершеннолетия и, пожалуй, публичной зоофилии.

«Есть же, черт возьми, вещи, которые не говорятся вслух!» – вскричал Наполеон. Вы ошибаетесь, сир – уже нету.

Вы понимаете? Мы стали не во всем богаче – мы стали в чем-то беднее. Мы лишились. Лишились того, о чем не говорят вслух. Шептаться больше не о чем: перед телекамерой, громко, внятно, и повторите на бис – вам аплодисменты!

Мы лишились того, что волнует. Сильнейших ощущений лишились. Нет табу – нет его преодоления, его индивидуального взлома каждым на свой страх и риск: что с того, что «все это делают», а все равно во рту сухо и ноги дрожат.

Нечего волноваться, милые, что ж вы такие сексуально неграмотные и закрепощенные. Не надо волноваться и стесняться, произнося слово «пенис», или «фаллос», или «член», или «хуй». Это всего лишь один из разделов анатомии и физиологии.

«Половой акт» – это для протокола или истории болезни. «Связь» – это для официальной беседы. «Секс» – это для нормального разговора. «Трахаться» – для современного разговора в неофициальной тональности. «Ебаться» – слово не хуже других, все его знают, и в книжках печатают, нередко и оно уместно.

Страницы: «« ... 1415161718192021 »»

Читать бесплатно другие книги:

Юный Конан прибывает в Город Воров Шадизар. Он знакомится с шайкой воров живущих в таверне «Уютная Н...
Амадео и Изабелла всегда были неразлучны. Он – наследник знаменитого элитного дома мод, она – талант...
Судьба одержимого демонами мира, задыхающегося в паутине древнего Зла, висит на волоске....
На одной планете, истерзанной войнами и экологическими катастрофами, один изобретатель открыл возмож...
Венецианский князь и всемирно известный антиквар Альдо Морозини не мог предположить, в какую пучину ...
Путешествия по параллельным мирам, головокружительные авантюры, безумный водоворот приключений – все...