Величие и печаль мадемуазель Коко Шанель Катрин
Но, как это обычно бывает, репрессивные меры не принесли желаемого результата. Женщины боялись рожать в нищете, не желали плодить пушечное мясо, не намерены были отказываться от новых преимуществ, которые дала им война. И если богатые дамы ездили избавиться от ненужного плода в дорогие санатории Швейцарии или в клиники Италии, то жительницам предместий не оставалось ничего иного, как обращаться к таким вот акушеркам. Мне случилось видеть как-то целую коллекцию из предметов, применяемых акушерками для производства искусственного выкидыша, – чего там только не было! Вязальные спицы, веретена, крючки для застегивания ботинок, шляпные булавки, проволока, ложки, гвозди, гусиные перья… По свидетельству владельца коллекции, там была даже обыкновенная морковь, глубоко загнанная в цервикальный канал несчастной, но ее по понятным причинам сохранить не удалось. Беременным дают принимать внутрь растворы пороха и сулемы, шафран, хинин, метиловую синьку, настойку спорыньи и перьев лука, впрыскивают им в матку йод, спирт и марганцовокислый калий. Одна остроумная лекарка устроила у себя на дому «гимнастический прибор» – два столба и толстая доска между ними. Женщина, вставала между столбами, а акушерка наводила доску на живот так, чтобы ее верхнее ребро приходилось на уровень пупа. Потом бросала на землю платок и приказывала пациентке достать его зубами. Знающие люди говорили, что это упражнение заканчивалось желанным выкидышем. А сколько женщин после этих варварских процедур доставлялось в государственные больницы? Сколько без всякой помощи умирали в полутемных углах, на заскорузлых от крови тряпках?
Я ощутила тошнотворное головокружение, как в первый раз в анатомичке. Я тоже могла бы забеременеть после той ночи с незнакомцем, когда отчаявшаяся, с разбитым сердцем, уставшая до полусмерти, вернулась в Париж из Довилля, где схоронила своего жениха. И что же я застала в Париже? Полный дом гостей и свою мать, развлекающуюся в библиотеке со своим любимым поэтом – и вовсе не в том целомудренном смысле, который можно заподозрить, прочитав эту фразу. Путь в мою комнату лежал как раз через библиотеку, и я выбрала иной вариант – провести ночь в спальне для гостей, уже занятой мужчиной, который с готовностью принял меня на своем ложе. Кто это был? Да кто угодно, даже развратный мальчишка Радиге. И вот он мог бы стать отцом моего ребенка? Уж конечно, я бы захотела избавиться от этой непрошеной жизни. Разумеется, Шанель отвезла бы меня в Швейцарию, в горный санаторий, где я, после несложной операции, еще некоторое время лечилась бы от «анемии», допустим. Но… Но… Черт побери, как все в жизни неудобно и нелепо устроено! И эти дети с усталыми глазами стариков, слишком рано познавшие жизнь, и эти старики, впавшие в детство, одряхлевшие до срока…
Я не хотела сразу ехать к матери на Фубур Сент-Оноре – еще свежа была память о том, как я убежала оттуда на рассвете, словно преступница. Я думала переночевать в гостинице, и даже выбрала для себя очень славную, как мне показалось на первый взгляд, семейную. Она называлась «Доброй ночи». Я никогда не бывала в подобного рода заведениях, мой опыт ограничивался курортными отелями. А тут я сразу поняла, что гостиница служит иным нуждам, нежели отдых от трудов праведных. Хозяйка за стойкой, смуглая и жирная уроженка Прованса, разговаривала лукаво и слащаво, едва не подмигивая, и спросила меня:
– Вы на время или на всю ночь?
А когда я отпирала дверь нанятого мной номера ключом с тяжелым деревянным брелоком, соседняя дверь отворилась и показалась усатая физиономия.
– Устраиваетесь на ночлег, милашка? – пробасил носитель пышных усов и плотоядно облизнулся.
Я влетела в номер и хлопнула дверью. Ну и местечко! Потертая позолота и лиловый бархат. У гипсового амура отвалился нос, как у сифилитика. Очень душно. А запах! Запах! Такого даже в Латинском квартале не было. Придется отворить окно. Смесь прокисшего шампанского, сырости, дешевых духов и мускусный запашок секса. На складках балдахина заметны следы – явно от раздавленных насекомых. Клопы! Я вскочила, подхватив сумку. Я согласна вытерпеть грязные намеки и неприятные запахи, но чтобы меня кусали мерзкие твари? Да и черт знает, что за болезни можно подцепить на этих простынях в потеках синьки!
В дверь номера деликатно постучали – портье принес мой багаж, причем немедля сделал популярный жест, большой палец руки потирает средний и указательный, намекая на необходимость мзды. Ага, как же.
– Несите чемодан обратно. Я тут не останусь, – сказала я сдержанно, хотя мне очень хотелось завизжать в голос.
– Деньги мы не возвращаем! – крикнула из-за стойки уроженка Прованса.
– И не надо, – с достоинством сказала я.
К моему счастью, на улице Фубур не было гостей. Высокие окна гостиной были слепы.
Глава 4
Я могла опоздать. Еще немного – и я опоздала бы. И тогда моя жизнь была бы кончена, просто кончена. Я могла бы задержаться в монастыре, чтобы еще разок прокатить пансионерок до деревни и обратно, но им пора было идти в школу. Я могла бы вернуться обратно за забытой куклой Коко, так и оставшейся сидеть в кабинете сестры Мари-Анж, – ее вольготная поза и папироска в зубах так не подходили этой строгой комнате, но я решила, что у меня будет повод навестить обитель опять. По дороге у меня могло спустить колесо, или могла случиться еще какая-нибудь поломка в автомобиле, но ничего не произошло. В конце концов, я могла остаться ночевать в той блестящей и нищей комнатушке и полночи отражать кавалерийские наскоки усатого соседа. А еще полночи – наскоки не менее наглых, охочих до сладкой девичьей кровушки клопов. И тогда утром, когда я приехала бы на улицу Фубур, все было бы кончено.
Конечно, ее бы нашла прислуга. Горничная приносила ей кофе в постель, всегда, неизменно, это был излюбленный ритуал Шанель. И в то утро горничная нашла бы ее мертвой… С пузырьком из-под таблеток морфия, зажатым в руке. И ополовиненная бутылка старого виски лежала бы на ковре, источая аромат дубовой бочки. Горничная провалялась бы в обмороке минут пять, а после – врачи, коронеры, жандармерия. Я приехала бы в лучшем случае к тому моменту, когда ее тело забрали бы для исследования обстоятельств смерти. А где вы были в этот час, мадемуазель Боннёр?
Слава богу, я не опоздала, или это она задержалась. Она могла бы одним махом проглотить пузырек, ополовинить залпом бутылку из горлышка и запереть двери спальни. Но она этого не сделала – не запирала двери, чтобы не пришлось ломать, и не глотала разом яд и спиртное, потому что спешить за едой вообще было не в ее привычке. Когда я вошла, она лежала в своей кровати. На ней была белая шелковая пижама, расшитая серебряными рыбками, ее умытое лицо словно светилось изнутри. Словно ароматическую пастилку из бонбоньерки, она достала из банки таблетку, положила себе в рот и запила глотком виски из резного хрустального бокала. Брякнули льдинки. Я подошла неслышно. Я подкралась к ее двери. Нет, мне не стыдно. Мне нужно было проверить – что, если она с мужчиной?
Но она была одна, наряженная, как новобрачная, светящаяся, как женщина, познавшая удовлетворение, Шанель лежала в постели и пыталась себя убить. Убивала себя.
Разумеется, идиллическое течение этого вечера было нарушено. Я промывала ей желудок, считала таблетки, пыталась вычислить дозу letalis для ее ничтожного веса с учетом того, что она принимала морфин и раньше. Мать укусила меня, когда я вызывала у нее рвоту, шевеля пальцами у нее в глотке. Она отказывалась пить мыльную воду, но я была физически сильнее и влила в нее хорошую, добрую порцию. У нее были слишком черные глаза, чтобы я могла рассмотреть характерное сужение зрачков, но прощалась с содержимым желудка она довольно бойко – хороший знак! Я вопила, призывая прислугу, пока мать не сказала мне в перерывах между спазмами, что она всех отпустила. Тогда я сама побежала в аптеку, купила кислородную подушку, кое-каких недостающих лекарств и запасной шприц для инъекций. Испытав короткое мстительное чувство, купила английской соли. Вряд ли яд дошел до кишечника, но не должна ли я перестраховаться? Я ей, может быть, даже кровь отворю, если понадобится!
Не понадобилось. Обессиленная, покрасневшая, с лопнувшими сосудиками в глазах, в испачканной пижаме, с грязными, слипшимися волосами, она сидела на полу, привалившись спиной к кровати, и явно была вне опасности. Все же я заставила ее принять порошки. А потом села напротив и спросила:
– Зачем ты хотела сделать это?
Она молчала, глядя на меня с грустью.
Потом сказала:
– Я так устала. Так одинока. Так несчастна.
– Ты? – удивилась я. – У тебя столько друзей! Ты молода, знаменита, богата, любима. Чего ж тебе еще?
– Друзья? Нет, это просто люди нашего круга. Молодость? Ты знаешь, сколько мне лет. Известность, слава? Она ничего не стоит. Богатство? Деньги не приносят счастья, я узнала это слишком хорошо. Любовь? Но кто любит меня, Катрин? Мои родные умерли. Любовники уходят от меня к женам. Единственный мужчина, любивший меня, сначала женился, потом погиб. И, наконец, ты оставила меня.
У меня просто голова шла кругом. Она сделала это из-за меня! Моя мать пыталась отравиться, потому что, как ей казалось, я ее не люблю!
– Ты с ума меня сведешь, – пробормотала я. – Почему ты не написала мне? У тебя же был адрес? Если я была так нужна тебе, почему ты не попросила меня вернуться?
Она изогнула бровь, и в эту минуту стала прежней Шанель – гордой, надменной, ни у кого не просящей пощады.
– Зачем? Мне нужна не милостыня. Мне нужна любовь. А любовь не дается по просьбе. Ее даже купить нельзя, хотя с этой мыслью мне было в своем время нелегко смириться! Видимо, есть во мне что-то, что не позволяет меня любить. По-настоящему, просто и ясно. Любая мать семейства одарена этим, а я – я нет! По вечерам, гуляя с женой, почтенный рантье обхватывает ее пониже талии, чтобы никто не смел покуситься на его сокровище, – меня никто так не обнимал. Дети цепляются за ее передник, подросшая дочь приходит поделиться своими радостями и бедами – я лишена всего этого! И как жить с этим? Не спорю, это была минута слабости. Но ведь и у меня могут быть слабости!
Она сказала это с таким отчаянием, словно я когда-то отказывала ей в праве иметь слабости! Я рванулась к ней, обняла. Мы давно не сидели так близко – с момента смерти Боя, когда я приехала и застала ее, разбитую, отчаявшуюся, в слезах. Но даже тогда она не пыталась покончить с собой. Неужели я так дорога ей?
– Мама, мама, – шептала я, забыв о своей привычке называть ее по имени, позволив себе отпустить всю нежность, переполняющую мою душу. Я, как маленькую, укачивала ее у себя на груди. От ее спутанных волос пахло кисло, она всхлипывала, вцепившись в мой джемпер, и мне казалось, что сердце мое тает и мучительно разливается в груди. – Ты же сама не давала мне любить себя, ты была такой отстраненной, такой замкнутой, насмешливой, равнодушной…
Не уверена, что Шанель слышала меня – я говорила тихо, а она рыдала самозабвенно. И все же многое изменилось для меня в тот вечер. Я впервые поняла, что даже человек, неспособный любить, может нуждаться в любви, как в воздухе. Я поняла, что моя мать – не бесчувственная эгоистка, манипулирующая людьми ради своего удовольствия и удобства. Я узнала, что она – всего лишь женщина, такая же слабая, как и я – а может быть, даже слабее!
И тогда я дала себе обещание никогда не оставлять ее. Никогда. О, она вряд ли изменится даже после этого происшествия. Скорее всего, она всю нашу жизнь будет пренебрегать моими чувствами, предоставлять мне решать мои проблемы самостоятельно, оставлять меня ради мужчины – ради любого мужчины, которым заинтересуется, или ради своего дела, важнее которого для нее вообще ничего нет. И все же я буду с ней, не отрекусь от нее.
Это было самым трудным решением в моей жизни. Я не раз пожалела о нем. Но никогда не чувствовала себя вправе уклониться от принятых на себя обязательств.
Маятник должен был качнуться в другую сторону. Жизнь устроена так, что после дождя всегда ярче сияет солнце, за черной полосой неизменно следует белая, а за горем – радость. Следующие за кризисом годы для нас были необыкновенно удачны, хотя их никак нельзя было назвать благополучными для страны. После войны франк, курс которого был неизменен, как верная жена, залихорадило: в январе 1923 года за один доллар давали пятнадцать франков, через год – двадцать, в марте 1924 года – уже двадцать девять; британский фунт, стоивший в январе 1924 года девяносто семь франков, в марте тянул уже на сто двадцать три. Франция тратила деньги, которых так и не получила, – военные репарации Германии. Правительство решило позаботиться о своих подданных очень необычным образом: заставить платить богатых за вечеринку, на которую приглашены были все. Попытка обложить налогом крупные состояния кончилась тем, что капиталы стали утекать за рубеж, а простые люди перестали покупать облигации госзайма. Когда фунт стал стоить двести пятьдесят франков, наступила настоящая паника.
Бастовали металлисты, текстильщики, горняки, сельскохозяйственные рабочие, железнодорожники. Вслед за забастовками шли увольнения. На парижских мостах, традиционных местах найма рабочей силы, толпились мрачные мужчины, поплевывали в воду. И в то же время экономика страны развивалась, расширялись колонии, рос мировой авторитет, наращивали темпы машиностроение, автомобильная и химическая промышленность, процветала медицина, что имело ко мне прямое отношение, и искусства – что уже относилось к Шанель. Париж стал транспортным узловым пунктом, промышленным и торговым центром. Население столицы возросло до пяти миллионов человек. Всю эту кипящую человеческую массу нужно было кормить, лечить, развлекать.
Снова открыл свои двери «Мулен-Руж». В Париже опять начали снимать кино. У дверей синематографических фирм толпились начинающие звездочки – все как одна в туалетах от Шанель, пусть даже и не в оригинальных, а в повторенных. Делали это так: в складчину девушки покупали одно платье на всех, снимали выкройку и шили по ней себе новые наряды. Шанель ничего не стоило отличить свое творение от кустарного, и она временами сердилась:
– Заузили проймы, спинка морщит… Ведь могут подумать, что это я выжила из ума и нашила такое! Необходимо выпустить копии на конвейер – они хотя бы будут аккуратно сшиты!
Впрочем, скоро ей стало не до подделок. В театре Монмартра поставили «Антигону», весьма приблизительное переложение Софокла, сделанное Кокто. Сюжет Софокла, переработка Кокто, декорации Пикассо, чьего имени не хватало на афишах? Браво. Именно Шанель делала костюмы. Кокто видел ее последнюю коллекцию с античными мотивами, он был уверен, что именно Шанель, величайший из модельеров нашего века, сможет придать достойное обрамление его спектаклю!
И она, конечно, смогла. Греческая актриса Женика играла Антигону, и только Шанель могло прийти в голову не надевать на нее воздушно-соблазнительный наряд, как всегда было принято в театральном мире. Это, вероятно, чтобы даже зрители, равнодушные к драматическому искусству, получили свою порцию впечатлений – пусть и самых низменных! В грубом шерстяном плаще цвета охры вышла к зрителям Антигона, изысканно-худая, с наголо выбритой головой, чистым лицом, огромными черными глазами в обрамлении капюшона широкого плаща. На огромную львиную голову великого Дюлле, игравшего царя Креона, Шанель возложила тяжелый венец с огромными искусственными рубинами. Ярко сверкающие в лучах софитов фальшивые камни подчеркивали тяжелый взгляд царя, его темное, недоброе лицо. Когда поднялся занавес, у меня захватило дух. Как мог Пикассо создать с помощью полотна и краски это синее небо над морем! Как можно из всякого хлама – из тряпок, ниток, блесток, из собственных душевных движений, из сотен выкуренных папирос и опустошенных рюмок – сложить нечто настолько цельное, прекрасное! Никогда мне не постичь этого!
Мать сидела на премьере с торжествующим, сияющим лицом, на ней было чудесное платье, все смотрели только на нее. Я даже не испытывала ревности. Я была счастлива ее отраженным счастьем, я радовалась, что она забыла своих любовников, свои обиды, выбросила склянки с морфином и увлечена работой.
У меня были экзамены, я не выходила из библиотеки и яростно зубрила. Шанель ворвалась ко мне, словно весенний ветер, стремительная, крепко надушенная, веселая.
– Смотри, – сказала она и вытянула из груды корреспонденции «Вог» с уже заложенной страницей: «Эти платья из шерсти натуральных тонов создают впечатление античных одежд, обретенных спустя века…» А дальше так: «Это блестящее воспроизведение древности, в котором заметно озарение ума». Понимаешь ты, что это значит, мой маленький синий чулок?
– Честно говоря, нет, – призналась я и украдкой потянула на себя свежий номер «Вестника неврологии» в грязно-желтой обложке – он был не так наряден, как «Вог», зато мог мне очень помочь.
– Это же принципиально другой уровень! Я больше не портняжка, я стою наравне с режиссерами, художниками, поэтами! Я – как они, а может быть даже и лучше, потому что у меня есть деньги, а у них, как правило, нет. Ты знаешь, Кокто снова просит меня сделать костюмы.
– Опять античная пьеса?
– О нет! Это нечто совсем другое. Представь себе что-то воздушное, легкое, прелестное, – в общем, в стиле Оффенбаха. Называется «Голубой экспресс». Курортная жизнь, Лазурный Берег – совсем другое, новое, не античная скука.
Я едва сдержала улыбку. Мать совершенно не поняла «Антигоны», прочитав Софокла. Переработка понравилась ей куда больше – там все говорили нормальным французским языком. И все равно «Голубой экспресс» был ей ближе, она лучше знала его героев – спортсменов, певичек, представителей золотой молодежи, обломков аристократии, нуворишей, современных девушек не самого строгого поведения, этаких «холостячек», блестяще описанных Маргеритом в нашумевшем романе, и беглых русских княжон, на дне зрачков которых еще лежал отсвет пожарищ, чьи духи неизменно отзывались горьким пеплом. Она словно вернулась в свое прошлое, в Довилль, где, фланируя по бульварам со своими сестрами, привлекала покупателей в свой бутик… Слушая ее радостный голос, я раскрыла журнал, бегло просмотрела страницы, загнула уголки на двух любопытных статьях. Заинтересовалась фотографией – профессор психиатрии Клод Анри, Сорбонна, с одной из самых многообещающих студенток мадемуазель Боннёр. Мы были сняты возле клумбы, я держалась за руль велосипеда. Я вышла хорошо, хотя, пожалуй, мать права – мне стоило бы иногда подвивать волосы щипцами и не носить этих мальчишеских ботинок со сбитыми носами. Но «одна из самых многообещающих студенток»!
Матери я не сказала ничего, чтобы не множить собственные обиды. Вряд ли она обратила бы должное внимание на мои скромные достижения, ведь я не написала пьесы, не нарисовала картины, и фотография моя была помещена не в «Воге»…
Премьера новой постановки состоялась в театре на Елисейских Полях. На сцену вышли юноши в джерси, в свитерах для поло и гольфа, в твидовых бриджах, девушки в шаловливых купальных костюмах, щедро обнажающих гладкие ноги, и главная героиня – в прелестном белом платье теннисистки, в теннисных тапочках, с кокетливой повязкой. И те же персонажи, только в вечерних платьях, сидели в зале. Баронесса Анри Ротшильд… Княгиня де Полиньяк, в девичестве – Зингер… Аристократия причудливо мешалась с богемой. Я заметила мужеподобную даму, одетую в костюм, разумеется, от Шанель, которая кивала нам с приятной улыбкой.
– Это Жермен Дюлак, она режиссер и театральный критик, – ответила мать на мой вопрос. – Мы видели ее «Мадам Беде», «Смерть солнца», и… Она идет к нам. О, мадемуазель Жермен! Я только что говорила Катрин, как меня поразил ваш последний фильм – «Дьявол в городе», не так ли?
– Благодарю вас. – Дама смотрела на меня таким проницательным взглядом, что мне стало не по себе. – Катрин – это ваша дочь? Прелестная молодая особа.
У меня зашумело в ушах, и я испугалась, что сейчас потеряю сознание.
– Она моя племянница, – с некоторой запинкой сказала Шанель. Видимо, она уже успела забыть о той лжи, которую мы придумали когда-то. – Дочь моей покойной сестры. Неудивительно, что между нами существует некоторое фамильное сходство.
Жермен Дюлак слегка поклонилась, но я видела, что слова матери не ввели ее в заблуждение, а замешательство и моя бледность утвердили ее в знании истины. Разумеется, она режиссер, она снимает кино, ей должны быть понятны малейшие проявления чувства, отразившиеся на лице, она читает человеческие лица, как открытую книгу…
– Ты назначила мне в матери бедную тетушку Жюли? – язвительно поинтересовалась я, когда Дюлак отошла, обменявшись с матерью любезностями. – Или другую твою сестру? Просто хотелось бы уговориться, чтобы в случае…
– Ты сегодня невыносима, – сказала мать и вдруг замахала в толпу. – А вот и Вера. Вера!
Остатки моего хорошего настроения испарились. Вера Ломбарди, а по-настоящему вовсе не Вера, а Сара, была одной из несносных подруг матери. В некотором смысле она была еще хуже Миси, потому что Мися, по крайней мере, была проста и наивна, все ее интриги были шиты белыми нитками, а вот Вера была фигура загадочная. Происхождения она была самого смутного. Слухи связывали ее с королевской фамилией, ведь недаром она была на дружеской ноге с герцогом Вестминстерским, принцем Уэльским, ее умом якобы восхищался Уинстон Черчилль… впрочем, Шанель сказала мне по секрету, что отец Веры, господин Аркрайт, по профессии был каменщиком. Что ж, это доказывает возможности честолюбивой натуры в современном обществе. Дочь каменщика была блестяще образованна, считалась звездой сцены, умела элегантно носить наряды и небрежно льстить светским знакомым, а что еще нужно было? Шанель считала ее очень деловой и способной, пригласила ее занять должность директора в парижском филиале – но со временем выяснилось, что мадам Ломбарди не очень годится для этой должности. Вера была, несомненно, умна, но работать не любила, а любила путешествовать, танцевать, просыпаться к вечеру и завтракать устрицами. Но Шанель все же не отпустила ее от себя.
– Она идеальная реклама дома Шанель в Лондоне.
По мне, так даже самая идеальная реклама не может обходиться так дорого. Но разве я имела право делать замечания матери? То были ее деньги, она заработала их своим трудом, и ее коммерческие ходы всегда были удачны. Мне пришлось ограничиться глухой ненавистью в адрес Веры, которая всегда улыбалась мне равнодушно и ослепительно.
– Ты так много работаешь, Габриэль, – сказала она после всех положенных любезностей. – Не хочешь проветриться куда-нибудь? Может быть в Монте-Карло?
– Монте-Карло прекрасно, – согласилась Шанель. – Возьмем с собой Катрин, и Дмитрия, и…
– О нет, вам придется обойтись без моей компании, – запротестовала я. – Ты прекрасно знаешь – мне нужно сдавать экзамены. Поезжайте без меня. Не сомневаюсь, вам будет очень весело.
Я даже не подозревала, насколько была права.
Глава 5
Летом 1924 года я практиковалась в психиатрической больнице Святой Анны. Я не сказала матери о том, где буду работать, будучи уверена, что она придет в ужас. Шанель до смешного боялась душевных болезней, мысль о том, что можно не владеть своим разумом, казалась ей невыносимой. Мне же нравилась больница Святой Анны, нравился белый и синий кафель, чистота, олимпийское спокойствие персонала. Сама себе я тоже нравилась в белом фартуке. Я казалась себе очень собранной, взрослой и деловитой.
Стоит заметить, что в то время в психиатрической науке царил поистине золотой век. Наукой были рассмотрены и отброшены, как негодные, старинные способы лечения и содержания душевнобольных. На протяжении сотен лет в обращении с душевнобольными обычны были связывание и содержание на цепи, побои, попытки «лечения» голодом, холодом и страхом. Один английский врач писал, что «для излечения безумных нет ничего более действенного и необходимого, чем их благоговение перед теми, кого они считают своими мучителями. Буйные помешанные быстрее излечиваются в тесных помещениях, посредством наказаний и грубого обращения, чем с помощью лекарств и врачебного искусства. Их пища должна быть скудной и малоприятной, одежда легкой, постель твердой, а обращение с ними жестким и строгим». Этакий добряк! В девятнадцатом веке эти добряки завели в Бедламе такое веселье, что пришлось англичанам собирать специальную комиссию по инспектированию подобных заведений, и комиссия с неудовольствием убедилась, что советы доктора воплощаются в жизнь даже с излишним рвением. В некоторых лечебницах пациенты на ночь загонялись в чуланы, где не было возможности справить нужду. В палатах было грязно и сыро, в ход шли наручники, впивавшиеся в плоть пациента до кости, кое-где душевнобольных приковывали к койкам на все выходные, пока персонал получал свой заслуженный отдых. Но хуже всего дела обстояли в Германии. Сентиментальные немцы измыслили для своих безумцев способы излечения, которым позавидовала бы инквизиция. Их били палками, крутили на вращающейся кровати, применяли жгучие втирания, прижигание каленым железом, их закармливали рвотным и просто завязывали в мешок. Не дай бог сойти там с ума! Да что там говорить – даже во Франции, в моей прекрасной стране, в вечном городе Париже душевнобольной, о котором не могли или не хотели заботиться его близкие, попадал сначала в печально известный Отель-Дье, где в страшной тесноте и антисанитарии его лечили опием и чемерицей, взбадривали ледяными ваннами, или, напротив, успокаивали едва не до смерти кровопусканием и слабительными. Если полууморенный такими средствами человек все еще представлялся эскулапам нездоровым, его отправляли, в зависимости от половой принадлежности, в Бисетр или Сальпетриер, откуда уже никто не выходил, даже если милостью божьей излечивался. Больные жили – если это можно назвать жизнью – в каменных карцерах, лишенные дневного света и свежего воздуха. Женщины, попавшие в Сальпетриер, отдавались на добрую волю сторожей, а сторожей всегда набирали из бывших арестантов. Совершенно голые, забывшие о том, что такое вода, мыло и ножницы, потерявшие человеческий облик, несчастные сидели на цепях в подвалах, где кишели крысы, где во время наводнений вода поднималась до уровня колен. История сохранила знаменитое описание Бисетра и Сальпетриера герцога Ларошфуко-Лианкура: «Посмотрим на заведения Бисетр и Сальпетриер, – мы увидим там тысячи жертв в общем гнезде всяческого разврата, страданий и смерти. Вот несчастные, лишенные рассудка, в одной куче с эпилептиками и преступниками, а там, по приказу сторожа, заключенных, которых он пожелает наказать, сажают в конуры, где даже люди самого маленького роста принуждены сидеть скорчившись; закованными и обремененными цепями, их бросают в подземные и тесные казематы, куда воздух и свет доходят только через дыры, пробитые зигзагообразно и вкось в толстых каменных стенах. Сюда, по приказу заведующего, сажают и мужчин, и женщин и забывают их тут на несколько месяцев, иногда и на несколько лет… Я знаю некоторых, проведших таким образом по 12—15 лет».
Я видела эти казематы, и видела юношу, упавшего в обморок при виде их. Но в то время больница Сальпетриер уже выглядела совершенно иначе, как и Бисетр. Ее преображение началось с доктора Пинеля, который – благослови его Господь! – совершил настоящую гуманную революция, сняв с больных цепи. Все полагали, что без цепей сумасшедшие начнут кусаться, бесноваться, вредить себе и друг другу, но все оказалось совсем наоборот. Кроме того, выяснилось, что поставить диагноз больному и даже излечить его совершенно – вполне возможно, если не стеснять его свободу, если над ним не будет тяготеть страх физического наказания. В Сальпетриере читал лекции и практиковал великий Шарко, под его руководством учился там великий Зигмунд Фрейд, а еще Поль Рише, Александр Бине, Мартен Жане. Повторюсь, это был золотой век психиатрии. Американские психиатры, своеобразность методов которых повергает меня в шок, еще не предложили человечеству ни инсулино-шоковой терапии, ни лоботомии. Еще не была изобретена электрошоковая терапия, причиняющая пациентам дикие мучения и заканчивающаяся полной гибелью личности.
Еще не придумали нейролептиков. Больных лечили гипнозом, широко применяли психоанализ, очень важными считались физиопроцедуры, режим питания, движение на свежем воздухе. Острые состояния купировали препараты растительного происхождения, бромиды, внутривенное введение кальция и наркотический сон. Мне доставляло радость видеть, как приходит в себя издерганная, измученная истерией женщина; как успокаивается солдат, для которого все еще продолжается кровопролитная война; как алкоголик, недавно в обитой войлоком палате ловивший чертей и крыс, выписывается нормальным человеком и со слезами на глазах благодарит доктора.
– Я не разделяю вашего оптимизма, мадемуазель, – сухо сказал мне доктор. – Этот несчастный попадает к нам в третий раз, и у меня есть основания предполагать, что четвертый раз будет и последним.
– А если он будет воздерживаться от алкоголя?
– Его организм все равно уже слишком изношен. Человеческое тело не прощает к себе подобного отношения, так же как и душа. Никто не в силах обновить ни то, ни другое. В вас еще остался восторг по поводу достижений научной мысли, мадемуазель?
– Там, где заканчивается мой восторг перед наукой – начинается преклонение перед милостью Господа. А она неисчерпаема, как вам известно.
– Ничего такого мне не известно. Более того – я поражен, встретив в своем некоторым образом коллеге столь трепетную веру во Всевышнего. Мне казалось, практическая медицина рано или поздно заставляет человека утратить веру.
– Эта утрата была бы для меня величайшим несчастьем, – возразила я, но внутри себя я ликовала и хлопала в ладоши, словно маленькая девочка, ведь доктор назвал меня коллегой!
– Что ж, будем надеяться, с вами этого не случится. А теперь ступайте, мой юный друг, принесите мне историю болезни нашей любезной мадам Бодю, и мы с вами разберемся, как лучше ей помочь.
Его звали Марк Лебуле, он был немолод, его трудно было назвать красивым – редеющие волосы, усы щеточкой и ледяные синие глаза за стеклами пенсне. Но я была без ума от него. Едва я видела в конце коридора его массивную фигуру: широкие плечи, мягкая поступь льва, – как земля уходила у меня из-под ног. Я скрывала свои чувства, потому что привыкла скрывать свои чувства и потому что знала – это просто трепет ученика перед учителем, профана перед посвященным. Но разве он не выделял меня среди других сотрудников? Разве его взгляд не останавливался порой с нежностью?
Пытаясь разобраться в своих противоречивых ощущениях, я и не заметила, как кончилось лето. Поездка матери в Монте-Карло, пожалуй, излишне затянулась. Я изредка получала от нее письма. Она была весьма аккуратна в деловой переписке, но личную вела как попало. У нее был отвратительный почерк – так пишут малограмотные люди, которые не пишут, а вырисовывают буквы. Если ей приходила фантазия черкнуть письмо, она употребляла любую подвернувшуюся под руку бумагу, и я получала весточки от нее на обороте ресторанного счета, на листках из чьего-то блокнота, чаще всего она посылала открытки. И это притом, что она повсюду возила кожаный бювар со стопкой почтовой бумаги, украшенной ее логотипом! Однажды я получила очень странное письмо, написанное с росчерками и брызгами, но на какой бумаге! Плотной, шершавой, цвета слоновой кости, и на ней были водяные знаки – львы держали герб.
Оставалось только догадываться, куда на этот раз занесло мою невозможную мать. Впрочем, я уже спокойнее относилась к ее образу жизни. Как я страдала, когда она уезжала с Мисей! Сейчас я чувствовала себя намного смелее и самостоятельнее. У меня были свои деньги, значит, я была независима от нее и в финансовом смысле. У меня было любимое дело, нелегкое, благородное, и я могла не заниматься ее делами. Наконец, я чувствовала заинтересованность еще в одном человеке, и это словно снимало с матери часть моей любви. Если бы возложить мою любовь на нее целиком, я знала, эта ноша была бы ей не по силам.
Она вернулась, никого не предупредив, и не застала меня дома. Странно, но ей, видимо, не терпелось меня увидеть. Шанель вызнала у прислуги, по какому адресу я заказывала такси, и приехала в больницу Святой Анны. Ее напор всегда сметал преграды, поэтому я вовсе не удивилась, когда увидела ее в дорожном костюме. Она шла по коридору, бодро размахивая сумочкой, с порозовевшим от свежего воздуха лицом, с каплями дождя в волосах, и казалась девчонкой, моей ровесницей. А я, как нарочно, вела из процедурной несчастную мадам Бодю. У нее выдался плохой день, но нрава она была смирного, так что с удовольствием приняла ванну, и теперь я провожала ее отдохнуть. Идиллию немного портила струйка слюны, которую мадам Бодю иногда пускала с нижней губы. У Шанель на лице выразился такой комический ужас, что я бы засмеялась в голос, если бы не боялась напугать пациентку.
– Катрин! Боже! Что ты делаешь? – вопросила она так, словно застала меня во время противоестественной любви с датским догом.
– Работаю. Как ты прошла? Сюда не пускают посторонних. Не могла бы ты подождать меня внизу, у лестницы? Я освобожусь через несколько минут.
Ничего не сказав, Шанель повернулась и быстро пошла к дверям. Я проводила мадам Бодю в ее палату, уложила, и та сразу заснула, как с ней всегда бывало после ванны. Я передала сестре ключи от процедурной и дала ей кое-какие поручения, сняла передник, поправила волосы. Хорошо, что я надела сегодня этот пуловер цвета сливок и новую юбку. Шанель радуется, когда видит меня хорошо одетой, для нее это – дело чести. Я же частенько напяливаю на себя первое, что достану из шкафа, но в последнее время я стала лучше следить за собой.
Она ждала меня у автомобиля. Кажется, она вполне оправилась от посещения клиники, постукивала зонтиком по тупенькому носу башмачка и загадочно улыбалась.
– Здравствуй, мама, – сказала я и поцеловала ее в щеку, почувствовав знакомый нежный запах, аромат чистоты, исходивший от ее волос, и еще какую-то ноту, которая всегда казалась мне запахом путешествий. – Я рада, что ты вернулась. Я скучала.
– Я тоже очень скучала по тебе, Вороненок.
Кажется, это была ложь. Она ничуть не скучала по мне, иначе бы приехала раньше. Но я не сердилась на нее, с удовольствием разглядывала ее пушистый от пудры профиль, ее оживленные губы.
– Ты не представляешь, где я проводила время! – сказала она.
Я так и знала, что она не удержится, потому и сама не удержалась, чтобы не подпустить ей шпильку:
– Не лучше ли сказать – с кем?
– Ты уже что-то слышала? – встревожилась Шанель.
– Нет, откуда, – пожала я плечами. – Ты же знаешь, у меня нет светских знакомств, я не люблю пустой болтовни и сплетен.
– Но ты читаешь газеты!
– Только не отдел светской хроники.
– Неважно, – успокоилась Шанель. – Так вот – ты не права. Сначала мне было важно где , именно где , а не с кем! Представь себе: огромная шхуна, вся сверкающая золотом и черным лаком…
– Твое любимое сочетание.
– Да! И я подумала о том же. Все каюты обставлены старинной мебелью. Над кроватями – балдахины. Бесценные ковры. Зеркала в рамах тонкой работы. Картины. Золотая и серебряная утварь. Словно ты не плывешь по морю, а гостишь в усадьбе у какого-нибудь аристократа. Хозяин, как и все аристократы, – большой чудак, обожает заключать пари, выходить в море в шторм, носит грубые свитера и обшарпанные ботинки. И вот Вера передает мне от него приглашение. Он ее старинный знакомый. Вера прямо вся горит, не может спокойно устоять на месте. Но я… – Тут Шанель холодно подняла бровь. – Я отказываюсь. Он богат? Я тоже не бедна. Он аристократ? Тем хуже для него!
Я улыбаюсь. Шанель знает, как подцепить мужчину на крючок. Может быть, потом она не сумеет удержать свою добычу, но подсечь – в этом ей нет равных.
– Вера снова передает мне приглашение. Я беру с собой Дмитрия, ты понимаешь, в качестве аксессуара, чтобы поддержать тон, и отправляюсь. Как только я вижу шхуну и мое, как ты верно заметила, любимое сочетание… А кают-компания! Обед был самый приятный, играл цыганский оркестр, что по мне уже немного чересчур. Но там все чересчур, моя дорогая! После обеда хозяин предлагает танцевать, но я под благовидным предлогом удаляюсь…
– Все правильно, – сказала я, в душе досадуя – почему эти охотничьи качества не были унаследованы мною? Ведь Шанель этому тоже никто не учил, значит, это в крови?
– Именно – правильно. И вот – он начинает безумствовать. Он засыпает меня диковинными цветами и экзотическими фруктами. Он присылает мне попугая, который ругается, как извозчик, и гадит, как лошадь извозчика. Я пишу ему это в записке и отправляю обратно…
Мы обе уже хохотали.
– Тогда он присылает мне брошь в виде попугая – вот такие изумруды. Одну птицу за другую. И меня берет зло. Это что же, думаю я, он надеется меня купить? И я еду по магазинам. Я покупаю золотой хронометр, запонки с жемчужинами, еще какую-то драгоценную дрянь и все отсылаю ему. Пусть он видит, что я тоже могу дарить дорогие подарки! Да представь же себе, какое у него было лицо!
Мы снова засмеялись. Она была невероятна. Только Шанель была способна на такое.
– И лишь после этого я согласилась встретиться с ним. Только чтобы посмотреть на его физиономию!
Ох, не только за этим… Все же много времени прошло с тех пор, как Бой ушел из ее жизни. А богемные персонажи да обнищавшие аристократы не способны красиво ухаживать за женщинами, они сами ждут, чтобы за ними ухаживали, расбухают от чувства собственного достоинства…
– Так кто же он? – спросила я, потеряв терпение.
И она, сложив губы трубочкой, словно собиралась удивленно присвистнуть, сказала мне:
– Герцог Вестминстерский. Двоюродный брат короля. Потомок Вильгельма Завоевателя. Я прочитала книгу про Вильгельма Завоевателя. Судя по всему, он был весьма достойным джентльменом. Хотя ему, разумеется, не стоило жечь Мант и разорять Эврё. Но ведь он потом раскаялся!
Шанель произнесла это так, словно сам Вильгельм Завоеватель явился к ней на ужин, а после сделал предложение руки и сердца по всем правилам.
– Ты не удивлена?
– Чему? – улыбнулась я ей. – Ты достойна самого лучшего. Ты могла бы быть королевой.
– Пожалуй, – задумчиво произнесла Шанель. – Не знаю насчет королевы, но герцогиней я и в самом деле могла бы стать…
Вскоре выяснилось, что не мне одной в голову пришла такая мысль. Кто-то прислал нам английскую газету, в разделе светской хроники которой помещена была заметка: «Ныне много говорят о будущем одного герцога, не менее важного, чем иные особы, заполняющие хронику хитросплетением своих супружеских дел. Весьма осведомленные лица утверждают, что новой герцогиней будет красивая и блистательная француженка, руководящая большим парижским Домом мод».
– Какой бред! – резко высказалась Шанель, но я видела, что ей приятно. Это был триумф.
– С чего англичанам пришло в голову, что я могу стать герцогиней Вестминстерской? Какие чудаки все же! – говорила она всем, кто готов был слушать: гостям, клиенткам, моделям, мастерицам. И конечно, мне. Я же была уверена, что она именно хочет быть герцогиней, жаждет быть ею… Но именно быть, а не стать, получить это право по крови, а не в результате брака, который в аристократических кругах сочли бы морганатическим.
Между тем герцог продолжал безумствовать. Он с самолетом присылал Шанель охапки гардений и орхидей из своих цветников, клубнику и дыни из своих теплиц и лососей и форелей из собственных, я так полагаю, водоемов. Что же касается драгоценностей, то герцог, казалось, не подозревал о существовании бриллиантов меньше десяти карат весом. Шанель в это время, как никогда, напоминала кошку, наевшуюся сливок. Она была в расцвете своей красоты. Она была счастлива – быть может, впервые в жизни она была счастлива безусловно. Я рискну сказать, что Хью Ричард Артур по прозвищу Вендор, или Бенни, как звали его близкие люди, дал ей настоящее счастье быть любимой. Его любовные письма, которые приносила не почта, а курьеры, заставляли ее щеки гореть, а глаза сиять. И в один из дней она все же отправилась к нему. Я давно ждала чего-то подобного, тем более что незадолго до этого у нас состоялся пренеприятный разговор на тему моего будущего. Шанель, отвлекшись от своих любовных делишек, вспомнила, в какой неподобающей обстановке она застала меня в день приезда из Монте-Карло. Лицо мадам Бодю с висящей вожжой слюны встало перед ее мысленным взором, и она вдруг осыпала меня упреками:
– Тебе ведь совершенно необязательно работать. Я полагаю, у нас достаточно денег для того, чтобы ты могла заниматься научной работой.
– На кафедре для меня нет места, – объяснила я. – И потом, кабинетная наука никогда не влекла меня. Мне хотелось помогать людям.
– Людям? – скривилась Шанель, словно я призналась ей в том, что мечтаю ухаживать за носорогами в Венсенском зоопарке. – Но это же так опасно… Грязно… Так некрасиво, в конце концов!
– Что же в этом некрасивого? – возразила я. – Если ты сломаешь руку, то не станешь возражать против того, чтобы тебе наложили лангетку, хотя она будет мало сочетаться с элегантными платьями. То же самое и с душой. Если в ней что-то сломалось, то это можно исправить, даже если лечение в какой-то момент и выглядит не очень эстетично.
Мне не хотелось высказываться определеннее, но она все прекрасно поняла. Она тоже помнила, как лежала в постели и глотала таблетки, словно мятные пастилки… Как ей было пусто и черно в тот момент на душе… Она помнила, как я говорила с ней часами, пытаясь доискаться причины ее состояния, ее желания навредить себе. И Шанель не стала больше докучать мне, махнула на меня рукой. Если ты хочешь возиться со слюнявыми сумасшедшими, это твое дело, как бы говорил ее взгляд. Меня повезут к счастью на черно-золотой яхте, а ты оставайся тут.
Итак, она уехала, несомненно, для того, чтобы ответить герцогу на его чувства.
Я несколько кривила душой, когда говорила, что хочу остаться ради работы. У меня была и другая причина. Ее звали Марк Лебуле.
Я знала, что он женат, но живет врозь с женой. Это позволяло мне искать с ним встреч без угрызений совести. Иногда он ночевал в своем маленьком кабинете при больнице. Я нарочно задержалась после службы, и он пригласил меня поужинать. Мы сидели в маленьком кабачке, ели рагу из бараньих ребрышек и говорили отчего-то о деревенской жизни. Его детство прошло в Бретани.
– Приятно встретить такую практичность и здравомыслие в молодой особе, – сказал Марк. – Я был уверен, что большинству красивых женщин интересны только тряпки, духи, синематограф и танго до обморока. Признаться, именно это и разъединило нас в свое время с женой. Она желала вести светскую жизнь, в то время как я – аскет и отшельник, предпочитаю баранье рагу изысканным кушаньям, а от шампанского у меня болит голова. Я представлял себе другую жизнь, наполненную деятельным трудом и разумными удовольствиями. Я виноват в том, что выбрал для себя не ту женщину, прельстившись внешним блеском, вняв голосу страсти. Но страсть угасает, а жизнь идет дальше. Если бы возможно было начать все сначала – я бы выбрал девушку вроде вас, надежного товарища, с которым я мог бы идти по жизни рука об руку. Но для меня все кончено. Женщины меня больше не волнуют, плотская сторона жизни отошла даже не на второй план. Мне поздно начинать жизнь заново. Я говорю с вами откровенно, дитя мое. Вам не нужна старая развалина вроде меня. Вы встретите молодого, полного сил человека, с которым разделите радости и тягости земного существования.
Я сидела, опустив голову, словно меня очень интересовали пятна на несвежей скатерти. Щеки мои пылали.
– Меня не интересуют молодые люди. Они глупы и сами не знают, чего хотят. Мне нужен надежный человек, мне нужен друг. Я… я тоже не интересуюсь плотской стороной жизни.
Я говорила правду. Мне еще ни разу не удавалось изведать того наслаждения, которое заставляет женщину взлететь до небес. Во всяком случае, так пишут в романах, которые так любит читать моя мать. С ней я не могла поговорить об этом, медицина мало интересовалась проблемами женской сексуальности, уделяя больше внимания детородным функциям организма, а народная молва смеялась над холодными и бесчувственными дамочками, считая фригидность чем-то вроде постыдной болезни.
Марк накрыл мою руку своей ладонью. Это была широкая ладонь уверенного в себе мужчины, шершавая от сулемы [2] , горячая – против моей холодной, твердая – против моей дрожащей.
– Все придет со временем, мадемуазель Боннёр, – сказал Марк. – Даю вам слово. Вы еще совсем юная женщина. Но обещайте мне, что никогда не позволите страсти руководить вами. Жаль будет, если эта светлая голова, этот трезвый ум, – все достанется какому-нибудь пошляку с туго набитым гульфиком. Обещайте мне, что этого не произойдет.
Совершенно смутившись, я пообещала.
Глава 6
Любая другая на моем месте была бы огорчена или оскорблена тем, что ее сочли подходящей для товарищества, а не для страсти. Только не я. Меня скорее устроило это положение дел. Я видела, что любовь не приносит женщине ничего хорошего. Среди моих пациенток попадались несчастные жертвы любви. Одна девушка вскрыла себе вены после того, как ее бросил любовник. Ее спасли, но она уже полгода пребывала в черной меланхолии, и ни у кого не было сомнений, что как только присмотр за ней ослабнет, несчастная снова повторит попытку самоубийства. Вторая была обманута женихом. Он выманил у нее под прозрачным предлогом ценные бумаги, в которых заключалось ее приданое, и бежал. Девушка с трагическим именем Жизель перенесла удар стойко, но совсем перестала есть. К тому моменту, как близкие догадались поместить Жизель в клинику, она уже была похожа не на исхудавшую по моде девицу, но на пособие по анатомии – все кости скелета были на виду. Я изучала anorexia neurosa, впервые описанную еще в XIX веке. О да, даже в те времена торжествующей женской плоти были дамы, отказывающиеся от еды. Иные полагали, что настоящей леди не пристало обжираться, словно простолюдинке, другие жаждали таким образом привлечь к себе внимание… Да мало ли какое темное душевное движение побуждало женщин худеть едва ли не до полусмерти. Лет семьдесят назад доктор Вильям Чапли называл это явление «ситомания», боязнь еды. Чапли практиковал в психиатрической лечебнице, так что и случаи в его практике были специфические. Он писал о пациенте, полагавшем себя архангелом Михаилом, бессмертным, почти всесильным – вторым после Господа! Нужна ли была грубая земная пища столь совершенному созданию? О нет! Он питался только солнечным светом и в дни, когда тучи затягивали небо, жалобно сетовал на голод. Чистоплотная мать семейства уверяла, что в чреве у нее поселился огромный червь, которого нужно уморить голодом, ее удалось излечить быстро и остроумно. Загипнотизировав пациентку, Чапли показал ей веревку и уверил, что это и есть червь, который только что вышел из ее тела естественным путем. Другая несчастная прочитала в газете о том, как муж отравил свою уродливую и злонравную жену, и, несмотря на то, что сама была хороша собой и награждена всеми добродетелями, уверила себя в том, что муж поступит с ней так же. Но среди этих, скорбных душой, пациентов встречались и юные барышни, которые переставали есть без видимой причины.
Вслед за американским коллегой это заболевание описал англичанин Вильям Галл, и в том же году – мой соотечественник Шарль Ласег. Разница в описаниях заключалась только в том, что Галл применил термин «истерическая апепсия», Ласег же впервые озвучил диагноз «истерическая анорексия». Как это водится в научном мире, между двумя докторами произошла свара, каждый отстаивал свое первенство. Не из патриотизма, но только по любви к истине замечу, что исследование Ласега было более точным и подробным. По утверждению Ласега, анорексией страдали, как правило, девушки от 15 до 25 лет из состоятельных семейств. У них вдруг пропадал аппетит, а традиционные в таких случаях средства не помогали. Обследования же не показывали ни опухолей, ни других органических нарушений. И все-таки девицы отказывались от еды. По мысли доктора Ласега, эта болезнь объяснялась психологическими факторами – страхами и тревогами, свойственными именно женщинам в юном возрасте. Стоило развеять эти страхи, как состояние пациенток улучшалось. В противном же случае болезнь могла кончиться печально – даже исхудав до полного упадка жизненных сил, девушки отказывались от еды. Принудительное кормление не помогало, так как истощенный организм отказывался принимать пищу. Девушки погибали.
Чего они боялись так, что предпочитали смерть? Чаще всего, как ни странно, – брака. Даже в те времена, когда считалось, что женщина должна быть нежным цветочком, милой овечкой, воплощенной невинностью, замужество накладывало на нее массу обязанностей, к которым девушки просто не оказывались готовыми. Раньше от них требовали полного неведения в том, что касалось плотской стороны жизни, – теперь они должны были ублажать мужа в постели, стойко переносить тяготы беременности, рожать и воспитывать детей. Раньше они не входили в домашние дела, им разрешалось только музицировать, расписывать чашки и вышивать салфетки, – теперь же они обязаны были следить за гардеробом мужа, за семейным столом, за расходами на хозяйство, за поведением прислуги. Ангел в доме должен был быть опорой этому же дому. А еще оставаться красивой, соблазнительной, изящной, светской, религиозной, уметь вести с мужем беседы, вникать в смысл его слов – чтобы не наскучить ему… Девушки поумнее догадывались о том, что именно следует за венком из флердоранжа. Бессознательно они изо всех сил цеплялись за детство. Снова стать ребенком, которого родители балуют и опекают, о котором беспокоятся, у постели которого бодрствуют всю ночь? Неужели можно упустить такую возможность? Разумеется, барышни из семейств, где нуждались, где каждая копейка была на счету, а помимо них – открывали жадные рты еще несколько птенцов, напротив, торопились свить собственное гнездо или так… полетать на воле. Но в семьях богатых буржуа дочерей окружали трепетной заботой. Стряпали любимые кушанья девушек. Меняли кухарок и поваров. Вывозили любимую бледную немочь на морские курорты – как известно, соленый воздух способствует аппетиту. Или наоборот – влекли в горы, где минеральные воды обещали желанный эффект. Самые религиозные таскали дочерей по богомольям, по святым местам, и у грота Богоматери Лурдской преклоняли рядом колени. Порой это помогало. На курорте девушка могла встретить офицера, чьи усы и нежный взгляд воспламеняли ее бедное сердце, и вскоре она лакомилась миндальными пирожными на ужине, устроенном в честь ее собственной помолвки. На минеральных водах попадался вдумчивый и толковый врач, который подбирал ключик к характеру пациентки, не ограничиваясь обычным пожиманием плеч: мол, нервы, что ж вы хотите, выйдет замуж – образумится! А Богоматерь Лурдская нашептывала бедным пташкам слова утешения, и они порой удалялись в монастырь. Все лучше, чем остаться старой девой, позором для семьи, существом униженным, забитым, прозябающим у чужого очага!
Но даже самые нежные родители не всегда били тревогу. Ведь предполагалось, что светская женщина не должна обжираться за обедом, как простая работница с фермы. Люди тяжелого физического труда должны много есть, это дает им силы для работы. Но изящный мотылек, порхающий по надушенным салонам, вполне может довольствоваться тремя виноградинками в день. Если девица, нагуляв аппетит, начинает уписывать за обе щеки, ей могут сделать замечание. Мягко, в виде добродушной шутки:
– Будь благоразумна, детка, иначе ты не влезешь в свое новое платье!
– Нам придется взять еще одну горничную – Мари не сумеет одна затянуть твой корсет.
– Толстушка, воздержись от хлеба с маслом, если не хочешь жира на талии.
Это если говорить о домашнем воспитании. А в частных пансионах поступали куда проще – девицы там жили впроголодь, только чтобы душа в теле держалась. С какой благодарностью я вспоминала свой собственный пансион при обители викентианок, простую, но всегда сытную и свежую еду, которая бывала на столе каждый день. Вареные яйца на завтрак, на обед – суп, на ужин – рагу, и хлеб с молоком – когда только пожелаешь! Но мы же были сиротами, нас нужно было накормить на жизнь вперед, мало ли, какие трудности ожидали нас в будущем. А девушки из приличных семей в дорогих пансионах питались, словно попугайчики, хлебными крошками, порой грызли редиску и получали по горсточке изюма. Мясо бывало редко: один ученый сухарь от большого ума сочинил трактат, согласно которому мясо способствует страстям, вызывает помутнение рассудка и прилив крови к нижним органам, из-за чего происходят преступления против морали, а также и различные женские болезни. На беду, сочинение имело успех. Такая злокозненная еда, как мясо, не должна быть допущена в приличные дома! От молока в юных телах может произойти переизбыток лимфы, яйца затрудняют работу печени, сладкое портит зубы, а от фруктов может произойти бурление в животе, ко всеобщему конфузу. Так что девицы могли морить себя голодом с полного одобрения науки и близких. Вялые, унылые, с запавшей грудью и редкими волосами, с синяками вокруг глаз, затянутые в корсет до полной бездыханности, такие романтические героини не жили, а маялись. Впрочем, наставники и женихи были вполне довольны, косметика скрывала нездоровый цвет лица, шиньоны маскировали поредевшие шевелюры, отсутствующие округлости восполнялись ватными накладками. Девица была создана только для того, чтобы выйти замуж – и красиво умереть вскоре после свадьбы, пока не увял флердоранжевый венок. Их убивала беременность, или роды, или туберкулез, вечный враг недоедающих, но молва говорила, что девица слишком хороша была для этой жизни, что ангел отлетел в те обители, где ему самое место. И такие возвышенные глупости порождали еще одну причину anorexia neurosa.
Девушки мечтали прославиться. Они хотели привлечь к себе внимание – но не только родителей, а и всего просвещенного мира. Совершенно серьезно обсуждалась возможность обходиться совсем без еды, получая необходимые питательные вещества из воды, воздуха и солнечного света. Ведь постились годами святые? Святая Моника постилась семнадцать лет, поддерживая свои силы только Причастием. Святая Екатерина, обручившаяся незримым перстнем с Христом, также питалась исключительно Святыми Дарами, а еще спала всего по полчаса в двое суток, да и те – на голых досках, к тому же носила вериги. Сколь прекрасные примеры! Какой подвиг благочестия! Как тут не вдохновиться? Вдохновлялись до смерти. Четырнадцатилетняя Сара, дочка валлийского фермера, голодала, по уверениям родителей, полтора года, с тех самых пор, как упала с коня и повредила спину. Сами фермеры не видели ничего странного в поведении дочери – девочка так чиста, говорила ее мать, что все ее существо отвергает грубую земную еду, она (еда) более не питает, а оскверняет ее. Когда-то дочка была живой и дерзкой девчонкой, настоящим сорванцом, убегала даже от домашней работы, только бы ей и носиться на коне по полям и дорогам. Но с тех пор, как увечье уложило ее в постель, Сара совершенно изменилась – она уверовала в Господа, стала кроткой, как овечка, и отвергла все материальное, включая и пищу. Благодаря милости Всевышнего к Саре ходят посетители, оставляют у кровати в знак восхищения подарки. Заинтересовавшиеся феноменом эскулапы попросили позволения установить наблюдение за малюткой. Родители согласились, приняв щедрую мзду. Эксперимент длился три недели, и за это время Сара не съела ни крошки. Результаты исследования были опубликованы и вызвали большой интерес. Через некоторое время на ферму прибыла новая комиссия докторов. Они предупредили, что намерены ужесточить условия эксперимента, и прижимистые фермеры согласились – за неудобства им щедро платили.
Комнату Сары обыскали на предмет спрятанной еды. Младшая сестренка, до того спавшая по ночам в ее постели, была выдворена прочь – что, если именно она подкармливает великую постницу, пронося ей горбушки в кармане передника? Наконец, у кровати Сары днем и ночью дежурили четыре медицинские сестры с повадками церберов. Через неделю девочка заметно ослабела, розы на ее щеках увяли, глаза погасли. Врачи вознамерились прервать эксперимент, но родители Сары запротестовали. Как это – прервать? Их девочка все так же не нуждается в питании, да и деньги уже потрачены! Сара, в свою очередь, мотала головой, отказываясь от самых лакомых блюд, которые мать, желая продемонстрировать стойкость дочери, готовила напоказ. Нет, нет, она не станет ничего есть, только от одного вида пирогов и пышек ее воротит, вкусивший сладости манны небесной уже никогда не найдет привлекательными суп и жаркое! Она соглашалась только пить воду, подкрашенную красным вином, а облатку причастия не проглатывала, а только целовала в экстазе, то есть пошла даже дальше, чем Моника и Екатерина!
Сара умерла через три недели после начала второго эксперимента.
Несчастная калека, я уверена – она была потрясена своим увечьем и испытывала глубокое чувство вины перед родителями. В сельской местности, где хлеб зарабатывается кровью и потом, лишний рот может быть большой обузой. Кроме того, Сара была лишена простых удовольствий, присущих ее возрасту, а в перспективе, которой умненькая девочка не могла не понимать, – и всех радостей жизни вообще. Она стремилась облегчить прежде всего собственную душу, искупив вину перед родителями; потом свою участь (внезапное духовное преображение Сары польстило родителям, и порция ежедневных упреков уменьшилась); и наконец, бесконечное постничество девушки благотворно отразилось на благосостоянии семьи. Быть может, первое время она еще принимала пищу, очень умеренно и тайком, разумеется, ее могли подкармливать и младшая сестра, и сердобольные визитеры. Но впоследствии она перестала есть совершенно. Не хотела ударить в грязь лицом? Боялась разоблачения и дурной славы? Или ее организм в самом деле уже был настолько истощен, что потерял способность получать полезные вещества из еды и стал питаться своим внутренним ресурсом? Как бы то ни было, когда ресурс исчерпался, наступил конец.
Я не могла допустить, чтобы такое произошло с Жизель. Она была моей первой пациенткой, доверившейся мне в той же мере, что и когда-то – приютская девчонка, рожающая под повозкой.
Но что я могла поделать? Методов излечения анорексии в ту пору придумано не было. Точно так же, как и в последующие времена, стоит заметить. Кроме успокоительных препаратов в моем распоряжении было одно средство: беседа. Это помимо принудительного кормления, которое я считала последним средством. Беседа если не помогала навести порядок в сложном духовном мире моей героини, то способствовала поддержанию в ней слабо теплящихся жизненных сил. Жизель не поддавалась психоанализу и говорила мало. Чаще всего мы просто вместе пили кофе, и порой Жизель съедала половину бриоши с козьим сыром, а иногда позволяла влить в свою чашку и сливок. Иногда к нам присоединялся доктор Лебуле, но при нем Жизель окончательно замыкалась в себе – она боялась мужчин. Она старалась не смотреть на него и преувеличенно внимательно реагировала на мои слова и жесты. Мне было жаль видеть ее в таком мучительном напряжении, и я хотела, чтобы доктор поскорее ушел, как ни приятно лично мне было его присутствие. Он же не спешил, балагурил, постукивал пальцем по кофейнику, словно поторапливая его. Я ловила на себе пристальные взгляды доктора, который словно волевым усилием пытался внушить мне какую-то идею. Видимо, я оказалась слишком невосприимчива, потому что под вечер он пригласил меня в свой кабинет.
– Загипнотизируйте ее.
– Что? – растерялась я. – Но… Я не умею.
Всеобщее увлечение в обществе гипнотизмом и магнетизмом пошло на спад. Когда-то давно, еще перед войной, еще до встречи с матерью, меня и Рене позвали на медиумический сеанс. Погруженная в гипнотический транс толстуха, представленная как Жюли, сдобным голосом вещала пророчества от лица неведомого духа. Дух показался мне глуповатым – что ж, после смерти остается не так уж много шансов набраться ума. Завсегдатаи этого клуба друзей потустороннего восторженным шепотом рассказывали, что на каком-то из сеансов Жюли всеми порами своего тела даже источала эктоплазму, вязкое полупрозрачное вещество, сильно пахнущее озоном, из которого при благоприятном развитии событий может материализоваться потусторонняя сущность. На это Рене глумливо заметила, что Жюли и сейчас кое-что источает, но пахнет далеко не озоном, и ни малейшего шанса для потусторонней сущности нет. Я так и не узнала, была ли Жюли в действительности загипнотизирована, и относилась к гипнозу как к забавному фокусу. Мне случалось бывать на ярмарках, где в расписных шатрах показывали диковинки: женщину с бородой; русалку, содержавшуюся в бассейне и принимавшую весьма фривольные позы, и сиамских близнецов, сросшихся в области печени, – на двоих у них было три ноги, а четвертая, высохшая и атрофировавшаяся, моталась сзади необычных братьев, словно овечий хвост. Гипноз был для меня явлением того же ряда, и тем более я была удивлена, когда узнала о применении гипноза в медицине. Но я не застала времени, когда этот способ проникнуть в душу пациента был в фаворе. Да, еще три десятка лет назад гипноз пользовался официальным признанием, медицинского факультета и очень многие известные врачи того времени интересовались им и изучали его. Гипноз использовался даже для обезболивания при различных операциях, но потом был изобретен наркоз, и анестетики оказались эффективнее и проще в использовании. Гипноз уступил дорогу хлороформу, но не утратил своих позиций. Его изучает и популяризует великий Шарко, возглавляющий неврологическую клинику Сальпетриер. В Отель-Дье проходили международные конгрессы по вопросам экспериментального и лечебного гипноза, на которые приезжали мировые светила: Ламброзо, Бабински, Бехтерев, Фрейд, Уильям Джеймс. Выходил журнал «Экспериментальный и терапевтический гипнотизм» и пользовался большим авторитетом. Но после смерти Шарко интерес к гипнозу пошел на спад, венский чудодей ввел в моду психоанализ, а журнал, хоть и продолжал выходить, переименовался в «Журнал прикладной психологии». А ученик Шарко доктор Бабински публично отрекся от гипноза, заявив, что он, как и истерия, является просто-напросто симуляцией. На факультете нам о гипнозе говорили, как о пережитке средневековой медицины, где в ходу были самые варварские методы лечения.
Где мне было научиться гипнозу?
– У вас все получится. Я покажу вам азы, но дело не в них. Ваша натура… Одним словом, вы сумеете, Катрина. Я давно наблюдаю за вами. Вижу, как вы управляетесь с больными. Вижу, как ваша воля, сильная и гибкая, воздействует на них. Узнайте причину болезни и внушите этой несчастной выздоровление, иначе мы скоро потеряем ее. Сделать же вам следует вот что…
Он объяснял, я слушала его объяснения, но самым краешком, уголочком разума, думала – если моя воля так сильна, то почему я не сумела внушить ему любви к себе? Почему он ни разу даже не поцеловал меня, хотя я тянулась к нему всем существом? Или, в самом деле, пол его уже спит? И я попыталась – не так, как он говорил мне, но по-своему, словно протянула руку, словно раздвигая загустевший воздух, и коснулась его плеча, щеки, губ. Я хотела пробудить его, чтобы он взглянул на меня как на женщину, а не как на коллегу.
И заметила – по-юношески, по-мальчишески даже яркий румянец, заливший его лицо и шею.
– Продолжим завтра, – сказал доктор Лебуле внезапно охрипшим голосом. – Сейчас вы слишком устали. Да и я… гм… странно себя чувствую.
Глава 7
В палате Жизель опустили полотняные шторы. Сквозь них пробивался мягкий, рассеянный свет, напоминавший о море. И я была подходяще одета – в длинное платье из льна, темно-серого, грозового цвета. На мне было одно-единственное украшение: нагрудные часики на длинной цепочке, размером с кошачий глаз, подарок матери. Циферблат закрывала крышечка из граненого стекла глубокого синего цвета. Глаза Жизель сразу остановились на этом поддельном сапфире. Признаться, я на это и рассчитывала. Я распахнула крышку, пустив на стену бледный солнечный зайчик, цокнула защелкой и принялась раскачивать часики на цепочке, обернутой вокруг указательного пальца.
– Я уже рассказывала тебе, Жизель, историю о правителе, который воображал себя коровой?
– Нет, – покачала головой Жизель. Она все так же не отрывала взгляда от синего кристалла и не выказала ни малейшего удивления от моего вопроса.
– Король Мадцдельдовль страдал меланхолией и анорексией. Он полагал, будто он – корова. Он мычал, как бык, и умолял: «Придите, убейте меня и употребите мое мясо в пищу». Он ничего не ел и отсылал обратно все роскошные блюда, приготовленные к его столу, горько упрекая прислуживающих: почему, дескать, вы не отведете меня на тучное пастбище, где я мог бы вволю поесть зеленой травы, как и следует корове? Так как он ничего не ел, то от него остались уже только кожа да кости, но он продолжал упорствовать в своем болезненном заблуждении и даже удваивал просьбы зарезать его как можно скорее, не то он подохнет, и мясо пропадет. Никакие методы и лекарства не помогали, и тогда решили спросить совета у Авиценны. Тот попросил сказать правителю, что к нему придет мясник, чтобы убить его, разделать его тушу и раздать мясо людям. Когда больной услышал эту новость, он чрезвычайно обрадовался и с нетерпением стал ждать своей смерти. В условленный день Авиценна пришел к королю. Жизель, когда я кончу свой рассказ, ты заснешь. Авиценна размахивал огромным ножом и кричал страшным голосом: «Подавайте сюда эту проклятую корову, я, наконец, зарежу ее!» Король громко и протяжно замычал, чтобы мясник понял, где его жертва. Авиценна приказал: «Ведите сюда животное, стреножьте его, чтобы я мог перерезать ему горло!» Но прежде чем приступить к работе, он ощупал бока правителя, как это делает каждый мясник, чтобы проверить животное на количество мяса и жира, и рассудительно сказал: «Нет-нет, эта корова еще не готова для забоя, она слишком тощая. Она не годится в пищу – кожа да кости! Вы совсем заморили ее голодом. Откормите ее как следует, а когда она наберет вес, я приду и зарежу ее». В надежде вскоре быть зарезанным больной стал есть все, что ему приносили. Правитель быстро набирал вес, вскоре его мозг стал получать достаточно питания, а сам он больше не воображал себя коровой. Так окончилась история правителя Мадцдельдовль и великого врача Авиценны.
Я была почти уверена, что у меня ничего не выйдет, Жизель не заснет. Но когда я посмотрела на нее, то увидела, что она спит. Ее грудь поднималась и вздымалась ровно. Лицо казалось очень спокойным.
– Ты слышишь меня, Жизель? – спросила я.
– Да, слышу, – ответила она.
Всего два слова… но у меня мороз пошел по коже. Этот голос воскресил во мне воспоминания о школе при обители викентианок. Я вспомнила запах мела и чернил, запах каменных плит, облитых водой. Я снова увидела, как пылинки танцуют в солнечном столбе и услышала голос господина Савена, учителя словесности, мерно произносящего предложения – мы писали диктовку. Я снова слышала шепот Рене, просящей подсказки, и смех играющих за окном, отпущенных уже на вакацию учениц младшего класса. Я услышала голос ребенка, которым Жизель была не так давно, так что многие ее привычки не успели замениться новыми, и это показало мне, как дальше себя вести.
– Это я, Катрина. Я твоя подруга.
– Привет, Катрина, как ты поживаешь? – ответила мне вежливая малютка Жизель.
– Я живу очень хорошо, спасибо. А как ты себя чувствуешь?
– Не очень-то хорошо, – пожаловалась слабым голосочком Жизель. – Я стала такая слабая… такая усталая… мне все время хочется спать… Ты поиграешь со мной? Мне так одиноко.
– Ты слишком слаба для того, чтобы играть, – возразила я, и Жизель жалобно всхлипнула. – Почему ты ничего не ешь? Если бы ты поела, это поддержало бы твои силы.
– Разве ты не знаешь? Я совершила плохой поступок.
– Вот как?
– Да. Очень, очень плохой поступок. Теперь я должна быть наказана. Мама всегда наказывала меня за плохие поступки. Не давала мне десерта… Отправляла спать без ужина… Я должна была лечь в постель и думать о своем поведении. Теперь я совершила очень плохой поступок и должна понести наказание…
– Жизель… – у меня встал ком в горле. – Ты уже искупила свою вину, если и была в чем-то виновата. Наказание, на которое ты себя обрекла, слишком велико. Ты уже достаточно думала о своем поведении. Ты совершила хороший поступок, пытаясь загладить свою вину. А за хорошие поступки тебе полагалось поощрение?
– Да, – Жизель засмеялась. – Меня водили в кондитерскую… Мы пили шоколад, ели сладкие пирожки и миндальные пирожные со взбитыми сливками. О, как это было вкусно! А у уличного разносчика я покупала груши и виноград. На десерт мне давали двойную порцию пломбира… Ты говоришь, я могу поесть?
– Да. Ты можешь поесть. Больше ты не наказана. Когда я досчитаю до пяти, ты откроешь глаза. И ты будешь есть все, что захочешь и сколько захочешь. Раз. Два. Три…
– Спасибо, подружка Катрина!
– … четыре. Пять.
Жизель открыла глаза. На ее лице цвел румянец. Она легко вздохнула и сказала мне:
– Как я голодна. Нельзя ли послать кого-нибудь в кондитерскую за миндальными пирожными?
Разумеется, пирожных ей не полагалось. Ей предстоял долгий курс лечения, в ходе которого она будет принимать легкий бульон из цыпленка, паровые котлетки и яйца всмятку. Взбитые сливки Жизель снова попробует через пару месяцев, не раньше. Но прогресс был налицо!
Потрясенная собственным успехом, я буквально влетела в кабинет Лебуле.
– Как вы хороши сегодня, мадемуазель Боннёр. Этот цвет вам к лицу. А глаза ваши сияют еще ярче этого драгоценного камня у вас на шее. Кстати, не с его ли помощью вы загипнотизировали нашу бедненькую Жизель?
– Вы так проницательны, доктор! – Мне хотелось танцевать, хохотать, визжать от радости.
– Ну-ну? Судя по всему, успех сопутствовал вам?
– О да! После пробуждения Жизель потребовала еды и предложила послать кого-нибудь в кондитерскую за пирожными.
Доктор расхохотался.
– Ай да девчушка! Надеюсь, вы не исполнили ее просьбу?
– Разумеется, нет. – Я даже слегка оскорбилась на такое предположение. – Сейчас сиделка кормит ее чем-то протертым и на вид не слишком аппетитным. Впрочем, Жизель не в обиде.
– Прекрасно, великолепно… Вы дознались, что именно привело ее к анорексии?
– Да. Родители в детстве поощряли ее с помощью еды и наказывали лишением еды же. Чувствуя свою вину – за то, что связалась с мошенником и лишилась приданого, с трудом скопленного родителями, она сама себя наказала и перестала есть. Скажите, доктор, мое внушение… Оно будет действовать всегда?
– Нет, не всегда. Оно будет работать какое-то время. Насколько я могу оценить ваши силы, моя маленькая гипнотизерша, внушение будет работать достаточно долго для того, чтобы Жизель вылечила свое разбитое сердечко и снова начала вести жизнь, приличную девушке ее возраста.
– А… – еще один вопрос вертелся у меня на языке, не давал покоя. – А что еще можно лечить с помощью гипноза?
– Многое, дитя мое. Не только анорексию, но и избыточный вес, и ожирение, алкоголизм, неврозы всех форм, заикание, депрессии, страхи, ощущение одиночества, паники и тревоги. Несомненно – для лечения психосоматических заболеваний. Ложная грудная жаба, повышенное потоотделение, жар или озноб, излишняя сонливость, тошнота и головокружение, фригидность у женщин и импотенцию мужчин… Когда эти заболевания не связаны с гормональными или органическими причинами, разумеется.
– Но… почему тогда гипноз так мало и редко применяется в медицине? Почему я узнала о нем, как о каком-то шарлатанстве?
– Потому что много званых, но мало избранных, дитя мое. Потому что загипнотизировать пациента может кто угодно – разумеется, при знании техники. А вот сделать достаточное по силе внушение, чтобы установка сохранилась на долгие годы… Тут не у всех хватает данных. А нужны именно природные данные, именно прирожденный талант, сила воли, способность к влиянию… Назови это как угодно, но это нельзя в себе выработать, нельзя развить. Оно или дается, или нет. И я впервые в жизни, быть может, вижу перед собой настоящего, природного гипнотизера. Неужели вам не приходилось делать этого раньше? Вы не участвовали в медиумических сеансах? Они когда-то были излюбленным развлечением молодежи.
Мои духовные практики к тому моменту исчерпывались еженедельными мессами, но я не сказала об этом доктору, в мои планы не входило посвящать его в мой истинный возраст. И о позднейшем участии в потусторонних опытах толстухи Жюли я тоже не упомянула.
– Нет? Вот и хорошо. Страшно подумать, что бы вы могли учинить.
Вдруг я почувствовала себя… странно. Мне подумалось: а что, если мое общение с моим призрачным, умершим при рождении братом было вызвано не живым воображением ребенка, а некими способностями, позволившими мне отодвинуть завесу тайны и ступить в иной мир, мир мертвых? Что, если брат, вызванный усилиями моей воли из потустороннего, действительно вел меня по жизни и давал подсказки, как поступить, и это не было всего лишь хорошо развитой интуицией, как я полагала?
Разумеется, я ничего не сказала доктору – еще не хватало из помощниц перейти в его пациентки! А он наверняка заинтересовался бы моим случаем и, быть может, даже написал бы обо мне статью в журнал и выступил бы на конференции. В мои планы не входило прославиться подобным образом, поэтому я и промолчала.
Не скрою, что у меня были и кое-какие мысли относительно самого доктора. Кажется, он упомянул импотенцию в числе заболеваний, поддающихся излечению гипнозом? Что, если мне воздействовать на него – мягко, незаметно? Или, напротив, предпринять массированную атаку, но внушить ему, чтобы потом он все забыл?