Эффект Ребиндера Минкина-Тайчер Елена
Гонимый рока самовластьем от пышной далеко Москвы
Лева почти не запомнил те дни. Какие-то мучительные отрывки – перекошенный чужой рот, бледная неживая рука поверх одеяла, отвратительный странный запах, заплаканные лица бабушкиных аптекарш, непонятное слово «инсульт». Ему поставили стул у кровати, и казалось страшно неловким, что женщины стоят, а он один сидит как идиот.
Бабушка бы никогда не позволила. И все время звучало незнакомое имя – нужно послать за Асей Наумовной, спросите у Аси Наумовны, Ася Наумовна никогда не разрешает вмешиваться в лечение… Потом появилась сама Ася Наумовна, и Лева без удивления и радости узнал ту плачущую женщину, бабушкину знакомую. «Кандидат наук, прекрасный невропатолог».
Ася Наумовна быстро выгнала посетителей, только его обняла за плечи и посадила в коридоре, на том же стуле. Потом появилась девочка, такая хорошая положительная девочка в новенькой школьной форме с фартуком, как раз недавно ввели обязательную форму. Она оказалась дочкой Аси Наумовны, и Лева даже в этой пустоте и отчаянии не смог не заметить большие темные глаза и косу, перевязанную лентой, как у гимназисток на бабушкиных старых фотографиях.
Девочка почему-то уселась с ним рядом и принялась читать учебник по литературе за восьмой класс.
Стены в коридоре были серого цвета. И пол был серого цвета, и рамы на окнах. Или что-то у него самого случилось со зрением? Форточка в старой плетеной раме раскрылась и скрипела от ветра, и этот мучительный надоедливый звук не давал сосредоточиться и подумать.
– Я здесь часто бываю, приношу маме обед. Она такая замотанная, иногда вовсе не успевает поесть, один раз даже сознание потеряла на дежурстве.
С ней как-то просто было сидеть, отвечать не обязательно, даже немного отпустила тупая боль в голове, и вдруг страшно захотелось есть.
– Я тебе сейчас пирожки принесу, они греются в печке, мне санитарки разрешают. Не волнуйся, мама сама велела, это домашние пирожки, у меня сестра страшная кулинарка! Кстати, ее Людмилой зовут, как у Пушкина. А меня Татьяной. И сама мама – Ася, смешно, правда? Вся русская классика в одном семействе. А все равно мы евреи, и ничего не помогает.
– Как это не помогает? От чего?
– А, не слушай, это я случайно сказала. Сегодня опять жидовкой обругали. В очереди. Хотя я и не думала влезать, я просто сбоку стояла. Но если бы и влезла, то почему именно жидовка? Понимаешь, ничего не помогает – ни имя, ни любовь к русской литературе, ни даже папина смерть на фронте. Все равно найдется дурак и обругает. Почему, как ты думаешь? Наверное, из-за темных волос. Вот вырасту и перекрашусь в блондинку им назло! У меня подружка Оля совершенно белая, как лен. Везет, да?
– Не нужно тебе в блондинку, ты так очень красивая.
На самом деле она не была очень красивой. Не сравнить с Алинкой или Медеей. И тем более с их соседкой на каблуках. Но хотелось поблагодарить за внимание и доброту.
– Не придумывай, что за красота в такой чернавке! Но Оля говорит, что темные глаза выразительнее, ты как думаешь?
Почему-то она не уходила, просто не уходила – читала свою литературу, смотрела в окно, рассказывала про подруг. Потом принесла чай в белых больничных чашках.
С самого утра бабушка лежала без сознания, чужое грузное тело в чужой кровати. Аптекарши послали маме телеграмму, но совершенно непонятно было, как и когда она доберется с грудной девочкой.
– Уже темно совсем, я тебя провожу. Нельзя всю ночь тут сидеть! Не волнуйся, никто меня не будет искать – мама дежурит по больнице, сестра занимается у подруги. Я часто в темноте возвращаюсь, ничего страшного!
Она действительно довела его до самого дома, потом решила вместе подняться в квартиру. Соседки уже спали, слава богу, больше всего не хотелось расспросов и причитаний.
– Ты просто сразу ложись, и все! И думай про математику, только про математику, вспомни какое-нибудь длинное сложное уравнение. А я вот тут посижу, у стола. Потому что одному страшно засыпать, а когда кто-то сидит – легче.
Совершенно непонятно, как эта чужая незнакомая девочка все понимала.
Следующий день оказался еще страшнее, потому что Лева не нашел бабушки в палате. Только пустая кровать, аккуратно застеленная серым больничным одеялом. Сначала он даже обрадовался, идиот, решил, что бабушка поправилась и ушла. Но тут появилась Ася Наумовна и, взяв его за руку, молча повела в конец коридора. Там опять сидела Таня, но уже без учебников, и только когда она разревелась, Лева понял, что все кончено.
Мама добралась через неделю, все это время Лева жил у Аси Наумовны, спал на раскладушке за шкафом, тупо смотрел альбомы с картинками, подсунутые Таниной сестрой Люсей. На сказочную Людмилу сестра совсем не походила, скорее на какую-нибудь мулатку из «Тома Сойера» – вся голова в черных тугих кудряшках. Сама Таня тоже сидела дома, жаловалась на простуду, что-то переписывала и чертила. Днем она поила Леву чаем с клубничным вареньем, наливала огромную красивую чашку, подсовывала ягоды покрупнее.
Приходили и уходили разные люди – друг сестры со странным именем Зиновий, соседки, девчонки из Таниного класса. Одна, длинная и белобрысая, просидела до самого вечера, в чем-то тихо убеждая Таню, потом все-таки ушла, сердито махнув рукой.
Страшно подумать, что бы он делал один и как пережил эти дни.
Наконец мама добралась. Лева первый раз встречал кого-то на вокзале и не сразу нашел нужный перрон. Все пассажиры выглядели усталыми от бесконечной дороги, помятыми, с сонными бледными лицами, но он все равно испугался, увидев мать, такой она показалась старой, толстой, с сопливым орущим младенцем на руках. Его сестра, этот самый младенец, простудилась в поезде, надрывно беспрерывно плакала, поэтому он сам поехал забирать документы из школы. Уже стало известно о смерти Ямпольского от скоротечного диабета.
Была бы жива бабушка, она бы что-то придумала – перейти к Цыганкову или даже напроситься к Ойстраху, пусть у него другая манера преподавания и достаточно своих учеников.
Был бы жив Ямпольский, он бы что-то придумал – взял его жить к себе, как Леонида Когана, или устроил в интернат при школе. У них ведь был интернат для иногородних детей!
Был бы он сам хотя бы на пару лет постарше…
– Ничего страшного не случится, если ты поживешь в Хабаровске! Большой город, есть театр и филармония, пойдешь в нормальную школу, как все нормальные дети. Увидишь Амур, потрясающая красота! Кстати, можно прекрасно продолжить музыкальное образование, после восьмого класса принимают в музыкальное училище. Марк обещал в ближайшее время купить пианино. Левчик, у нас своя квартира, вообще без соседей, представляешь?! Можно сколько угодно мыться, никто не ломится в дверь туалета, соседки не выключают керогаз. Что ты молчишь?!
Она все понимала, конечно она все понимала, глаза выдавали. Можно было представить, какое там музыкальное училище! Зачем, зачем появился в их жизни этот проклятый Марк?!
Мать держалась из последних сил, собирала какие-то чашки и подушки, но, дойдя до бабушкиной одежды, отчаянно и безнадежно разрыдалась.
– Боже мой, Боже мой, как это случилось, не могу поверить, просто не могу поверить! И даже не простились. Боже мой, даже не простились!
И вдруг она заговорила лихорадочно и бессвязно, как сумасшедшая:
– Ты знаешь, я виновата перед ней, я ужасно виновата! Не могла простить. Все время попрекала, что она сломала жизнь себе и мне. Но ведь она на самом деле сломала!.. Почему она жила одна, скажи? Все из-за гордости, все из-за своей глупой еврейской гордости!.. Ты знаешь, какая у меня фамилия?
Помнится, на этом месте он ужасно испугался. Может быть, у матери помешательство от горя?
– Краснопольская, – прошептал он дрожащими губами. – Разве ты забыла? И у меня тоже. Я тоже Краснопольский.
– Нет, это фамилия Бори, твоего папы! А у меня, какая фамилия у меня?!
Лева чуть не расплакался от отчаяния.
– Значит, у тебя, как у бабушки, – Сиротина. Конечно, у тебя такая же фамилия, как у бабушки!
– Вот именно – Сиротина! Замечательная фамилия, грустно и романтично! Хочется плакать от умиления! На самом деле бабушка – Цирельсон. Как и ее отец, как и дядя, знаменитый ребе, писатель и политик. Просто они от нее отказались! Все! Все от нее отказались!
Мать уже не могла сидеть, она как маятник ходила из угла в угол, размахивая почему-то одной правой рукой. Кажется, она не помнила, с кем именно разговаривает.
– Конечно, такая хорошая послушная девочка, уехала в Женеву учиться музыке вместе со старшей сестрой. Потому что сестра гениальная пианистка, ей нужно совершенствоваться, но кто-то же должен сопровождать и помогать. И она помогала, можешь не сомневаться! Самая преданная сестра на свете, все хозяйство взяла на себя, просто непостижимо, что она сама тоже успевала заниматься. Но тут случается ужасное несчастье, старшая сестра переигрывает руки, заболевает и умирает, и, хотя младшая делает большие успехи в занятиях, родители срочно решают прекратить эту поездку и эту кошмарную музыку. Что ж, послушная дочь оставляет консерваторию и переводится в Сорбонну, на естественный факультет. И там начинает так же прекрасно учиться, такая вот способная и хорошая девочка. Родители успокаиваются, и тут – бац! – письмо от их умницы! Да, письмо! Наверняка в красивом конверте с розочками. Дочка сообщает, что влюбилась в благородного талантливого человека, совершенно замечательного необыкновенного человека, биолога и врача, но поскольку он дворянин и христианин, она тоже принимает христианство, а именно – православие, и выходит за него замуж. Можете поздравлять и желать счастья! Нет, они не просто отказались! Они устроили Шиву, как на настоящих похоронах. Потому что у этих безумных фанатиков лучше умереть, чем отречься от веры. И что бы иначе сказал ребе Цирельсон?! Ты думаешь, наша тихоня испугалась или одумалась? Еще чего! Она принимает крещение и переезжает к жениху на глазах у всей Сорбонны!
Я ничего не придумываю, не сомневайся, я видела письма ее подружек из Кишинева, как они ужасались и восхищались! Угадай, что было дальше? В самый последний момент, накануне свадьбы, твоя безумная будущая бабушка вдруг все бросает, садится на поезд и уезжает в Россию! Совершенно без всякой причины! По крайней мере, никто этой причины не знает и не понимает. Но и там, вместо того чтобы покаяться и броситься в ноги родне, которая, конечно, начала сожалеть о своей жестокости, эта революционерка в полном одиночестве рожает ребенка. Как в самом пошлом романе! Знаешь, что ее спасло? Война! Началась Первая мировая война, а у нее все-таки было прекрасное образование фармацевта.
Вот так мы и выжили. Но самое ужасное, что она навсегда осталась такой же фанатичкой, как ее родители! Я должна была учиться лучше всех, убираться чище всех, одеваться аккуратней всех. И обязательно поступить в университет! Как будто без университета нельзя стать счастливой! А мне хотелось просто быть счастливой, – гулять, танцевать, ходить в кино. Как раз вышел прекрасный фильм «Моя любовь». Ах, как там пели, как мне тоже хотелось петь, любить, бегать на свидания! Она никогда не могла простить, что я вышла за Борю, человека без высшего образования! Всю жизнь этот бред с образованием! И с твоей музыкой! Отнять у ребенка детство ради музыки, которая чуть не погубила жизнь ей самой!
И никогда, представляешь, никогда ничего не рассказала про моего отца! Уверена, опять какие-то придуманные обиды и ее нелепая гордость! Вот меня зовут Раиса Дмитриевна Сиротина, а что с того? Уверена, что и отчество, и фамилию она сама придумала! Всегда думала только о себе.
Мамочка, Боже мой, мамочка, как ты оставила меня одну!
…Они уехали через две недели. Мать страшно торопилась вернуться, но требовалось оформить какие-то бумаги, чтобы сохранить прописку и комнату. Бабушку все уважали, даже соседки по коммунальной квартире, поэтому обошлось без скандалов, мебель и рояль затянули простынями от пыли, а саму комнату закрыли на замок. Вот и всё.
Ни с кем из ребят Лева прощаться не стал, невозможно было объяснять про Хабаровск, отвечать на глупые вопросы типа «когда вернешься» и «у кого там будешь учиться». Понимал, что нужно зайти к Асе Наумовне, поблагодарить Таню, но все откладывал, потому что пришлось бы рассказывать про смерть Ямпольского. Еще не хватало разрыдаться у них на глазах!
Лева хорошо помнил, что поезд уходит 30 июня в два часа тридцать минут, мать все время повторяла про эти два часа тридцать минут, поэтому он решил забежать с утра, перед самым отъездом, чтобы не было времени на разговоры и прощания. Приготовил для Тани красиво изданную книгу Гончарова, подарок с какого-то концерта, ей наверняка нравятся такие классические нудные романы. И вдруг вечером 29-го выяснилось, что поезд уходит в два часа ночи! Ровно в полночь приехала машина, организованная бабушкиными сотрудниками, началась ужасная спешка, погрузка чемоданов и узлов. Даже записку Тане не догадался оставить, да и зачем ей какие-то записки, если подумать. В темноте тащили вещи, малышка хныкала, мать нервничала, огни фонарей казались зловещими и тусклыми, и было невозможно понять, что прежняя жизнь закончилась навсегда.
Потом Лева часто вспоминал это первое лето на новом месте и странное чувство безраздельной тупой свободы. Никогда не имел столько свободного времени – валяться допоздна, бесцельно бродить по городу, читать мамины бесконечные подписные издания – Бальзака, Достоевского, Мопассана, Тургенева и даже почему-то А.К. Толстого.
Еще непривычней оказалась свобода пространства – впервые увидел такую огромную реку, бескрайнее поле воды, переходящей в небо, белое незнакомое солнце. Он часами лежал на берегу, смотрел на облака и скользящие в воде тени. Главное, можно было ни с кем не разговаривать. Какие-то ребята, конечно, приходили на пляж, все-таки стояли каникулы. Парни беспрерывно ныряли и плавали наперегонки, выпендривались и приставали к девчонкам. Девчонки радостно визжали. Все они казались глупыми и маленькими, хотелось отойти подальше и не слышать ни смеха, ни веселого матерка, которым мальчишки пересыпали речь. У них в школе ребята тоже иногда матерились и рассказывали анекдоты, но никогда при девочках. Зато Лева научился, наконец, свободно плавать, запросто отмахивал почти до середины реки. Руки погрубели и окрепли, по вечерам с удивлением смотрел в зеркало, не узнавая себя в здоровенном широкоплечем парне с темным лицом.
Мама крутилась с ребенком и хозяйством, отчим, которого Лева про себя продолжал звать Марком, почти не появлялся – допоздна пропадал на своих военных объектах, он руководил строительным управлением.
Сначала Лева внутренне придирался к каждому слову и шагу Марка и даже пытался его ненавидеть, но особых недостатков не находилось – отчим был незлобив и весел, по воскресеньям любил сам готовить завтрак, жарил потрясающие картофельные драники, никогда не приставал с вопросами и советами. Единственно, что очень смешило и раздражало, – страстная, какая-то бабья привязанность Марка к дочке. Пожилой и толстый человек, кадровый военный, он часами таскал Лилю на руках, любовался пальчиками и ушками, сюсюкал – «а кто у нас такой красивенький? а кто у нас такой умненький?», словно речь шла о взрослой девочке, а не лысом полугодовалом младенце. Лева, не стесняясь, фыркал, пока мама однажды не вытащила его за грудки в коридор.
– У Марка Ефимовича, – зло прошептала она, – жена и две дочки погибли в 41-м году при бомбежке поезда. Две крошечные дочки! Низко и подло издеваться над слабостью другого человека!
Кстати, Лиля на самом деле выросла красивой и умной девочкой, написала прекрасную диссертацию по истории края, вышла замуж за молодого профессора математики. Бабушка была бы счастлива.
Несколько раз Лева пытался вернуть маму к странному разговору о фамилиях и загадочном бабушкином прошлом, но ничего путного не получилось. Мама начинала нервничать и плакать, перескакивала с воспоминаний на обвинения и оправдания, казнилась, что бросила бабушку. Ничего толком она не знала. Да и какое это имело значение! Вся прошлая жизнь казалась сломанной навсегда.
Можно считать, что Лева случайно забрел на эту улицу, хотя мама несколько раз пыталась заговорить про музыкальное училище и филармонию. Как она не понимала, что все потеряно, что просто смешно рассуждать про музыкальное образование в чужом городе на краю света, вне Москвы, консерватории, Ямпольского. Но все-таки запомнилось название Волочаевская, поэтому невольно стал разглядывать таблички и номера домов. Филармония тогда не слишком роскошно жила – два класса музыкального училища. И оркестр еще не получил статус большого симфонического.
Наверное, он не решился бы зайти в дверь с табличкой филармонии, но тут из открытого окна раздался звук настраиваемой скрипки. В школе только малышам скрипку настраивал педагог, уже с семи лет Лева легко справлялся сам, уверенно вел смычок, чуть подтягивал струну, наслаждаясь возникающей гармонией звуков.
– Ты куда? – равнодушно спросила тетка в синем рабочем халате. – Сейчас репетиция начнется.
Еще раз прозвучала скрипка, и Лева четко узнал концерт Мендельсона. Узнал! Да он помнил каждый такт, каждую ноту прощупал пальцами. Первый настоящий концерт для скрипки, сыгранный им с настоящим оркестром.
Леве вдруг показалось, что бабушка стоит рядом и строго качает головой: «Мальчик мой, где скрипка? Как же ты забыл скрипку? Целый месяц без занятий, что ты себе позволяешь?!»
Он рванулся домой, благо жили совсем близко, поспешно выволок из-под кровати чемодан, учебники за восьмой класс, заранее купленные бабушкой в той прекрасной прошлой жизни, скомканную сумку с нотами и, наконец, скрипку в пыльном поцарапанном футляре. Дорогой прекрасный футляр бабушка подарила в прошлом году на день рождения, плотный и легкий, он полностью защищал скрипку, даже непонятно, где она смогла достать.
– Тринадцать лет – большой праздник для мальчика, мой милый! Пусть будет на память обо мне, на всю жизнь!
Стало мучительно стыдно за царапины и грязь, как быстро пролетела эта «вся жизнь», как легко он предал бабушку. Быстро протер футляр старой майкой, вытащил скрипку – она звучала прекрасно, хотя и расстроилась за дорогу и недели лежания. Скрипку, конечно, помог найти Ямпольский, страшно подумать, сколько заплатила бабушка старику-владельцу… Хорошо, что мама ушла гулять с Лилей, Лева быстро подтянул струны, потом, неожиданно для себя, достал из чемодана концертную рубашку и галстук…
Репетиция уже началась, но это не имело значения, даже лучше! Как раз заканчивали вторую часть, он должен был вступить еще через три-четыре минуты. Взлетел по ступенькам, встал за дверью, скрипка легла как родная – под скулой давно образовалась вмятинка от подбородника. Страшно боялся, что руки отвыкли и огрубели, но пальцы стали и понеслись почти без его участия…
Было хорошо слышно за тонкой дверью, как раздраженный мужской голос крикнул:
– Что за безобразие! Кто включил радио? Немедленно прекратите!..
Главное, не останавливаться, вот сейчас он пройдет самый трудный пассаж, фортиссимо, и сразу переход в прозрачную тихую мелодию, в этом весь секрет, в тонкости перехода…
Да, Ямпольский мог им гордиться! На полутемной лестнице с перилами, покрытыми облезлой масляной краской, между ящиком для мусора и пыльным серым подоконником, звучал совершенный и прекрасный Мендельсон.
И жизнь была упоительна и бесконечна!
Конечно, дверь открылась, выглянул пожилой человек со скрипкой в руке, потом еще несколько музыкантов разного возраста.
– Аркадий Борисович, что там?
– Ничего особенного, товарищи, тут некий молодой человек… э… концертирует. Кажется, я спокойно могу выходить на пенсию!
«Получилось, мой мальчик, – тихо прошептала бабушка, – по-лу-чи-лось!..»
Главного скрипача звали по-домашнему, Аркадий Борисович, и сам он был домашним и немного нелепым, с венчиком кудрей вокруг смешной круглой лысины. Первое, что он сразу предложил, – приходить на все репетиции оркестра, что само по себе оказалось хорошей школой. Никто из музыкантов не возражал, там собрались преданные, много пережившие люди.
Нет, Аркадий Борисович не стал жалеть «бедного мальчика», не пытался «найти подход», как мама, он сам прошел долгий страшный путь разлуки с музыкой, чудом выжил в сталинском лагере и теперь работал в дальневосточном оркестре первой скрипкой. Хотя нет, «Дальневосточным симфоническим» оркестр назвали в шестидесятые, тогда же филармония переехала в нормальное здание. Об этом Лева узнал уже в Москве, мама, как и раньше, подробно описывала все новости.
Старый скрипач жил один в большой прокуренной комнате, низкий подоконник и огромный стол были завалены нотами и книгами, но не одинаковыми томиками подписных изданий, как у мамы, а тяжелыми томами с хрупкими пожелтевшими страницами и золотым тиснением на обложках. Хотя почему старый?! Наверное, тогда Аркадию Борисовичу и шестидесяти не исполнилось, смешно подумать!
Обычно Лева приходил днем, ставил чайник, настраивал скрипку. Но никогда не начинали заниматься сразу, старик долго и надсадно кашлял, что-то вспоминал, цитировал строчки стихов, незнакомых и непонятных.
– Обидно, друг мой, согласен. Обидно и несправедливо потерять учителей, родной город, родных людей. Но кто вам сказал, что в мире вообще существует справедливость? Нет, дорогой коллега! Ни справедливости, ни гуманности, ни нравственности. Есть только труд и удача. И удачи вам, мой дорогой, досталось с лихвой! С самого детства бесплатно получить прекрасный музыкальный слух, попасть в хорошие руки, расти в любви. Что, собственно, случилось? Здоровье на месте, инструмент цел, основы заложены. Конечно, вне столицы и консерватории карьера великого исполнителя вряд ли возможна. Но тут опять удача – вы попадаете в город, где есть филармония и живая музыка! Значит, можно надеяться, мой друг, надеяться и трудиться!
И они трудились! Именно этот случайный учитель придумал и спланировал Левин жизненный путь на ближайшие годы. План звучал просто и состоял из трех пунктов: местное музыкальное училище, диплом о среднем музыкальном образовании, Гнесинский институт.
– Про Московскую консерваторию советую забыть, мой друг, там свой конкурс и свои победители. Ничего страшного, амбиции в раннем возрасте вредны здоровью. И еще неизвестно, что предпочтительнее оставить после себя – записи некогда исполненных концертов или толпу благодарных учеников и последователей. Музыкально-педагогический институт – это звучит прекрасно и многообещающе! Поверьте мне, я бы выбрал только Гнесинский!
Следующим летом Лева поступил в училище. Смешно вспоминать, какими позорно легкими оказались экзамены, как краснела учительница гармонии и трепетали девчонки в группе. В те годы еще не было ни фортепианного, ни струнного отделения, только готовили учителей музыки для общеобразовательных школ – полная ерунда и трата времени. Зато ему зачли все экзамены и сразу перевели на третий курс. Конечно, студент Краснопольский прогулял половину занятий самым наглым образом, но диплом, совершенно официальный диплом о среднем музыкальном образовании был получен!
Все это время Лева работал практически один, читал теорию, пытался развивать темп. Смертельно не хватало профессионального подхода – Аркадий Борисович подбирал задания, подсовывал все более трудные и незнакомые работы, требовал ежедневных гамм и этюдов, но никакой слаженной школы, конечно, заменить не мог.
– Ты справишься, друг мой! Руки стоят прекрасно, есть слух, темп, умение трудиться. Не так мало! И потом, ты просто претендуешь учиться в институте, вполне нормальное явление. Не концертировать, а именно – учиться! Не вижу причин для провала!
Да, он опять оказался прав, этот больной и усталый философ, совсем не умеющий преподавать. В 59-м году Лева успешно прошел на струнное отделение Гнесинского института. Мама поехала с ним, даже Лилю на этот раз оставила на попечение Марка и соседки. От экзаменов остался туман отчаянного страшного напряжения и ужаса. Потом – такое же отчаянное облегчение.
Прошло несколько беспокойных пустых дней, пока Лева наконец понял: он опять в Москве! Город почти не изменился за прошедшие годы и в то же время изменился неузнаваемо. Какая-то другая чудесная и незнакомая свобода! На улицах много смеялись, на площадях собирались толпы молодежи, читали стихи, раскачивались в обнимку. Лева ничего не понимал, но страстно мечтал влиться в эту новую жизнь. Все вокруг было замечательным – шикарный огромный город, современные прекрасные девушки в нарядных платьях и туфельках, выставки, концерты, спектакли! Три прошедших года казались глухим случайным сном, и хотелось бежать сразу во всех направлениях, знакомиться со всеми девушками, слушать все стихи на всех площадях.
Мама хлопотала с документами, приводила в порядок комнату, договаривалась с соседками о стирке и прочей бытовой ерунде. Лева почти ничего не понимал из ее наставлений, просто не слушал, даже на вокзале, когда она ужасно расплакалась. И не догадался послать подарок учителю, юный чурбан, только черкнул случайные поспешные строчки благодарности на открытке с видом Кремля.
Той же осенью Аркадий Борисович умер от тяжелого гнойного плеврита. Мама написала, что не помог даже дорогой и новый антибиотик, который Марк раздобыл через военное управление. Наверное, сказались годы, проведенные в тюрьме и ссылке. Да он еще так много курил.
Что в имени тебе моем
Да, имя ему досталось непростое, специально для насмешников – Матвей Леонардович Шапиров. В детдоме ребята дразнили Мотей и даже Марусей, в университете – Аполлонычем. Попробуй поспорить! И фамилия непонятного назначения – то ли русская, то ли азербайджанская. В результате оказалось, что еврейская! Еще в деревенской школе последнюю букву приписали зачем-то. Перед отправкой в детдом. Но букву Матвей потом убрал, конечно.
Маму он хорошо помнил, особенно в последний год их общей жизни, когда сидели в обнимку вечерами в чужой сырой избе и она рассказывала обо всем на свете, все торопилась рассказать, все спешила, словно знала свой срок, свой час назначенный. А он, восьмилетний, рано повзрослевший пацан с непривычными среди деревенских темными тугими вихрами, слушал и слушал. Про голодное несчастливое детство – как безобразничал и буянил ее отец, Васька Косой. Да, так и звали до самой смерти, не Василий Митрофанович, а только Васька или еще Васька-пьяница. И ее в детстве звали не иначе как Васькина дочка. Да, так и бедствовали, жили подачками да стиркой, даже своей скотины не смогли завести. Потом в селе появились незнакомые люди в городской одежде, революционеры. Маленькая Надька их хорошо запомнила, потому что в первый раз тогда получила настоящую конфету, большую конфету в золотой бумажке. Отец было подружился с чужаками, шумел, бил себя в грудь, водил по зажиточным дворам показать, где спрятано зерно. Но ни к чему хорошему эта дружба не привела – городские забрали зерно и уехали, а отца глухой осенней ночью прибили свои же односельчане. Правда, только слухи ходили, что свои, никто убийцу особенно не искал. А приезжие милиционеры написали, что Косой по пьянке помер – мол, свалился в овраг и пробил голову об камни.
Матвей не все понимал – какое зерно, почему убили, но молчал, не спрашивал. А мать все бормотала скороговоркой, как ненужное и давно забытое, – да, бедствовали с маменькой, да, работали от темна до темна по чужим дворам. Потом и маменька померла, и сама Надька, наверное, сгинула бы в одночасье, если б не началось на селе новое дело – коллективные хозяйства. Колхозы значит. Такое великое новое дело, чтобы и скотина, и посевы стали общие, а народ трудился коллективно и урожай делил поровну.
Вот отсюда начиналось интересное! Матвей уже знал, что сейчас мама расскажет про его отца.
Колхозы, конечно, не всем глянулись, крепкие хозяева кричали, что ничего сдавать не станут и никого знать не знают. И тогда появился на селе комиссар, председатель колхоза! Это уже потом узнала Надька такое слово «комиссар», а тогда только глазела на решительного человека с немыслимо прекрасным именем Леонард и нездешней фамилией Шапиро. Чем-то чудесным веяло от его фамилии – то ли воздушными шарами, то ли цирком шапито – Надька так и не успела придумать, потому что начались совсем сказочные дела! Не прошло и недели, как именно ей, девчонке и недоучке, строгий немолодой (наверное, за тридцать перевалило!) комиссар предложил участвовать в большом государственном деле – борьбе с кулаками и врагами социализма! Потому что сам великий Сталин на всю страну объявил – колхозы должны опираться на бедноту!
Так и началась история маминой любви. Не ходила, а летала по родной деревне, парила, как птица! Хоть и уставала с непривычки от заседаний и незнакомых слов, хоть и томилась над списками кулаков – всё ж свои, знакомые люди, но не хотелось ни думать, ни горевать! По ночам обнимала она измученного от непривычной колхозной работы поседевшего Леонарда, плакала над его стертыми в кровь руками, а волна восторга, незнакомого, немыслимого счастья и восторга уже несла ее прочь от родных берегов, от одиночества и неприкаянности, в другую, прекрасную жизнь!
Нет, она не испугалась, даже когда живот полез на глаза. Не обидел ее комиссар Леонард, не опозорил перед соседями, а на глазах всего мира повел расписываться в сельсовет! Так и превратилась сирота и нищенка Надька Косая в Надежду Васильевну Шапиро, законную жену самого председателя колхоза и мать маленького богатыря Матвейки.
Они переехали в Москву летом тридцать шестого, комиссара отозвали на важную работу – парторгом большого завода. Конечно они радовались! Хоть и жаль было покидать крепнувший колхоз, но Надя видела, как манит мужа городская жизнь. Он и раньше мечтал отдать сына в настоящую городскую школу. И Надя тоже собралась учиться! Стыдно жить малограмотной рядом с образованным мужем и его товарищами по партии. Сначала она решила завершить семилетку, а потом и в техникум подать! Только все выбрать не могла – на учительницу или на медсестру.
Они получили хорошую большую комнату на Трубной улице, купили шифоньер и трюмо, а для Матвейки – настоящий кожаный диванчик. Каждый выходной Леонард теперь водил жену и сына в музеи и театры и даже в оперу, где люди вместо обычных разговоров пели на разные голоса. Надежда иногда скучала на таких представлениях, а Матвей, даром что маленький, радостно смеялся и бил в ладоши. Однажды мирным солнечным утром муж вдруг рассказал онемевшей Надежде о своей семье – отце, почтенном профессоре медицины, величавой строгой маме, старинном доме в центре Киева. Когда-то родители прокляли его за разгильдяйство, участие в студенческих волнениях и отчисление из университета. Но теперь-то можно с чистой совестью посмотреть в глаза отцу! Их непутевый Лёнчик – уважаемый человек, парторг завода, муж и отец. Вот наступит лето, и они все втроем поедут в старый добрый Киев!
Беда грянула той же весной. Хотя уже в феврале начались волнения, арестовали директора завода и даже его жену, чудесную красавицу и певицу Ариадну Андреевну. Но все равно Надежда ничего не поняла и просто окаменела от ужаса, когда в скверике за домом ее окликнул давний друг и соратник мужа. Они, как обычно, гуляли, уже проступила трава на проталинах, маленький Матвей радостно шлепал по лужам.
– Слушай и не оборачивайся. Леонарда арестовали час назад, на рабочем месте. Скоро должны прийти домой с обыском. Короче, – иди на станцию! Прямо отсюда, не заходя домой. Возьмешь билет себе и ребенку – и уезжайте. Куда-нибудь подальше, в деревню. Только не в колхоз, в колхозе скоро узнают. Вот, тут сало с хлебом, картошка. Денег много не собрать сейчас, но на дорогу хватит!
Друг казался совершенно спокойным, объяснял, совал в руки узелок, и только глаза выдавали – неподвижные темные глаза, как у мертвого человека. И поэтому Надежда поверила и послушалась.
Это Матвей уже помнил сам, – как садились в поезд, а потом долго плелись по полю к серой унылой деревне, где жила мамина тетка, сестра покойного Васьки. Мать рассказала людям, что муж попал под поезд, многие верили и жалели, а кто-то и усмехался злорадно. Сама тетка в том же году умерла от водянки, ее замужняя дочка уехала в областной город. Изба так и так оставалась бесхозной, никто их не прогонял.
Вскоре мама устроилась работать на ферму. В деревне тоже свой колхоз создали, но слабый и бедный, а за ферму вовсе никто не хотел отвечать – грязь непролазная, ведра худые, из щелей дует. Поэтому взяли ее охотно и документов особо не спрашивали. Знала ли она, что скоро надорвется, не потянет непосильной ноши? Нет, кто ж про это знает заранее. Радовалась, что сын на молоке растет, одна только радость и оставалась ей посреди горя и тоски по мужу и прежней, не успевшей расцвести прекрасной жизни.
Потом Матвей подрос, его записали в местную школу, но учеба оказалась неинтересной и даже глупой – столбики да палочки. Он уже давно знал все буквы и умел читать настоящие книжки, а цифры складывал даже лучше мамы.
Так и сидели они вечерами, никому не нужные сироты, гудел за окном ветер, дуло из щелей, а мать все вспоминала, все твердила лихорадочно непонятные чужие слова – райком, парторг, – все мечтала, как соберутся они да и поедут в теплый прекрасный город Киев.
– Такая чудная фамилия, небось, одна на весь город! Они нас сразу признают, сыночек, вот увидишь! Ты же весь в отца уродился, красивый, кудрявый, настоящий Шапиро.
Она умерла в феврале 41-го, за четыре месяца до начала войны. Сельсовет еще успел отправить девятилетнего Матвея в областной детский дом. Уже с фамилией Шапиров, букву приписала сердобольная директорша школы – куда ребенку мучиться с такой-то кличкой!
Матвей старался никогда не вспоминать первые месяцы детдомовской жизни, звериную невыносимую тоску по матери, ее теплу и голосу, рукам, нескончаемой и неценимой любви. Непонятно, как выжил. А может быть, и не выжил бы, не возьми его Семен под свою опеку.
Семен появился с началом войны, когда при эвакуации соединили несколько детдомов. Он уже успел поскитаться по детприемникам и каким-то специальным интернатам и прекрасно освоил непростую науку выживания. Родителей своих Семен не помнил вовсе, только тщательно берег карточку, где два забавных толстячка в одинаковых белых панамках радостно смеялись на фоне моря и пальм. За руки они крепко держали совсем маленького кудрявого толстячка, в котором Матвей не сразу узнал тощего белобрысого Семена.
От нового товарища Матвей научился многим важным вещам – хранить хлеб, чтобы сухари не ломались и не обрастали плесенью, находить окурки-бычки, получать вторую порцию каши. С кашей вся хитрость заключалась во времени. За первой порцией нужно было прорваться как можно раньше, плотно затесаться в толпу ребят и, главное, не смотреть в глаза дежурной. А потом тщательно вылизать миску, терпеливо подождать и подходить опять – в открытую и спокойно, будто тебя здесь раньше никогда не стояло. Не сразу, но Матвей научился и спать при любом шуме, накрыв голову подушкой, и высекать из камней искру для раскурки, и различать почти полные бычки от сгоревших пустышек. Но, главное, немного отступили тоска и ужасное чувство пустоты и сиротства. Про отца-комиссара он никогда никому не рассказывал, и не хотелось, и все равно не поверили бы – в новой выписанной в деревне метрике вместо отца стояла черная жирная черта.
Семен никогда не дрался. И с ним не дрались. Потому что ничего его не злило и не огорчало. В самый голодный 42-й год он травил байки про свой прежний детдом и уверял, что никто из здешних ребят не ценит и не понимает своего счастья. Ну холодно, ну хлеба мало дают, зато половину уроков отменили, спи-отдыхай! Им бы в специнтернате пожить годик-два, тогда б узнали, почем фунт изюма. Вся группа покатывалась, лежа на кроватях и слушая его очередную историю про свирепых воспитателей и хитрых пацанов.
Кстати, лежать все свободное время – тоже была наука Семена, так меньше кружилась голова от голода. Позже Матвей узнал, что специнтернатами называли детдома для детей врагов народа. Смешные веселые толстячки на фотографии – враги народа? А его собственный отец? Комиссар, революционер, председатель колхоза? Допустим, отца подставили какие-то предатели. Да, наверняка подставили, может, там был настоящий заговор. Но почему не разобрались до самой войны? Мама, бедная мама! Получается, ее тоже могли арестовать, как мать Семена? А его, Матвея, отправили бы в специнтернат?! Нужно самому искать отца, вот что! Но как искать, если ничего не сохранилось – ни фотографий, ни документов, ни адреса в Москве?
Только один раз Матвей увидел, как дерется его друг. Ожесточенно и страшно дерется, раздавая направо и налево точные тяжелые удары. Но все-таки избегая бить в лицо. Не мог Семен бить в лицо, никогда не мог, вот в чем штука.
Незадолго до этого ужасного дня к ним привезли новую девчонку, Валю Краснову. Она, как и Семен, была на год старше Матвея, попала в другую группу, поэтому самого Матвея, слава богу, не позвали участвовать в расправе.
Нет, и раньше поступали новенькие, но там все было просто – либо родители умерли, либо погибли в бомбежку, а про Валю сразу заговорили, что она – дочь предателя. Врача-предателя, который работал на немцев. И сама все три года спокойно прожила под фашистами, пока наши не освободили город и не расстреляли этого позорного отца.
И сразу возникла идея – устроить новенькой темную. Конечно, Матвей в душе ужаснулся, но и ребят понимал – как можно прощать предателей! Странно, что Семен не узнал заранее. Или ребята нарочно скрыли, зная его добрый характер?
Семен успел ворваться в спальню, когда Валя, накрытая с головой одеялом, почти не дышала:
– Фашисты! Вы все фашисты, едрена мать!.. Козлы! Козлы хреновы!
Нет, слова были покруче, многих Матвей и не слыхал раньше, даже в деревне. Мстители разлетелись в разные стороны, как щенки. Свет погасили, и никто не увидел, как Семен, сдерживая рыдания, блюет в уборной.
Случай, конечно, замяли. У Вали оказались сломаны четыре ребра и нос, но постепенно все зажило, даже страшные синяки вокруг глаз сошли, и открылась круглая курносая мордашка, вся в веснушках, как перепелиное яйцо. Она ни на шаг не отходила от Семена, что выглядело очень смешно: длинный, тощий, как палка, парень и рядом – вполовину от него – курносый шарик с косичками.
Валя сама рассказала, как ее отец, главврач районной больницы, осенью 41-го года отказался уходить с отступающими войсками. Потому что не хватило транспорта, чтобы вывезти тяжелобольных и раненых. С ним остались Валина мама, детский врач той же больницы, две санитарки, около двадцати больных и, конечно, десятилетняя Валя. И сначала все было почти нормально, немцы их не тронули, несколько человек выздоровело, стали поступать новые пациенты из окрестных сел, в основном старики и роженицы. А после того как папа удалил аппендицит немецкому офицеру, в больнице появились свежее молоко и другие продукты. Никто даже не узнал про раненых, родители сумели отправить их в лес с подводами для дров.
Но потом в городке объявили сбор евреев, все страшно испугались, потому что уже доходили слухи об их массовом уничтожении, и когда в больницу пришли за молодой еврейкой и ее только что родившимся ребенком, мама вдруг бросилась на полицая и стала вырывать у него из рук младенца. Тут подбежала санитарка и уволокла Валю в подвал, и она только ночью узнала, что мама убита.
Потом прошли еще два года, Валя не ходила в школу, но папа где-то раздобыл учебники за пятый и шестой класс и постоянно следил, чтобы она занималась, даже диктовал диктанты по книжке Тургенева. Она научилась стерилизовать инструменты и делать перевязки, а в последний год самостоятельно ассистировала на операциях. Конечно, у них лечились не только жители, но и немецкие солдаты, один, совсем мальчишка, пролежал почти полгода, папа говорил, что он – везунчик и что нигде в литературе не описано такой сложной и успешной операции на грудной клетке. И когда наши наконец освободили район, именного этого солдата папа не отправил к пленным, а велел переодеть в местную одежду и выдать за работника кухни. Но другие больные донесли, и папу вместе с его везунчиком расстреляли прямо во дворе госпиталя.
Валя и Семен поженились сразу после окончания школы, они уехали в большой областной город, Валя поступила в медучилище, а Семен – на курсы водителей грузовиков. Потом, уже в армии, Матвей получил карточку крошечной курносой девчонки с улыбкой Семена и Валиной россыпью веснушек на щеках. На обороте аккуратным Валиным почерком было выведено: «Дорогому дяде Матвею от Аленки. 20.05.1952». Он ужасно обрадовался всему сразу – их любви, настоящей маленькой дочке, чувству навечного взаимного родства и братства. Только опять накатили одиночество и тоска.
Конечно, в армии он еще не знал и подумать не мог, какая замечательная новая дружба ждет впереди!
Все началось с кружка математики в седьмом классе. Матвей сразу записался, он и раньше любил алгебру и, особенно, геометрию – за стройность и логику. Не то что какая-нибудь нудная литература или история с вырванными страницами и вычеркнутыми абзацами. Новый учитель математики, недавно вернувшийся с фронта, сразу стал давать Матвею отдельные задачи. Было ужасно интересно, хотя и нелегко. И пацаны смеялись и дразнили «профессором». Но в старших классах смеяться перестали, даже списывать не просили – никто уже не понимал, чем именно он занимается и на каком уровне. Тот же учитель написал прекрасную характеристику в МГУ.
Это уже после армии он решился, после смерти Сталина. Не было никаких денег, никаких знакомых в Москве, но столица и университет манили до умопомрачения! Просто дыхание перехватывало при одной мысли, что он может стать полноправным студентом МГУ, жить в огромном городе. И еще грела тайная давняя мечта отыскать следы отца.
Экзамены оказались вполне проходимыми, в документах значилось: русский, мать – Надежда Васильевна Шапирова, крестьянка, умерла в 1941, других родственников нет… Короче, приняли без проблем. К тому же в армии Матвей вступил в партию. Почему-то казалось, что отец бы его одобрил и поддержал.
Он страстно рванулся в новую жизнь, участвовал и в агитбригаде, и в походах, самозабвенно пел, научился играть на гитаре. Но главное – учеба! Матвей поступил не на мехмат, как советовал когда-то любимый учитель, а на физфак – хотелось реальной работы, стране требовались ученые для развития космонавтики, обороны, производства. Особенно притягивала атомная физика, уже всерьез заговорили об использовании «мирного атома», там ожидался потрясающий потенциал, даже самые большие гидроэлектростанции выглядели на этом фоне детскими игрушками.
Но учиться оказалось страшно тяжело. Однокурсники, наглые блистательные вундеркинды на много лет моложе Матвея, только посмеивались. Он очень скоро понял свое место, свою тупость и отсталость. Особенно тяжело шла теоретическая физика, еле вытягивал один хвост, как возникал другой. Это вам не детдомовская школа, где так легко казаться умником! Но Матвей не собирался сдаваться. Да и отступать было некуда.
Смешно представить, как он тогда выглядел! Восторженный и вечно голодный студент-переросток в солдатской застиранной форме без погон. Продукт коммунистического воспитания и постоянного промывания мозгов! Кто мог объяснить, что именно физфак МГУ не самое удачное место для образования и что декана факультета, Василия Степановича Фурсова, в кулуарах называют «любимым комсоргом Курчатова»? И ведь ему все казалась нормой – партийная дисциплина, жуткая секретность, строгая пропускная система, как будто ты заходишь не в учебный корпус, а как минимум в Институт атомной энергии. Если бы не дружба с Сашей, так и остался бы на многие годы социалистическим идиотом!
Нет, это был не просто случай, а потрясающее непостижимое везение! Преподаватель теоретической физики Александр Ильич Гальперин, недоступный молодой гений, предложил Матвею дополнительно заниматься, причем у него дома! Ходили слухи, что Саша Гальперин в свои двадцать шесть лет заканчивает докторскую и ходит в любимчиках у самого Ландау. Почему он выбрал Матвея – из жалости, из уважения к его упорству и трудолюбию? Разве можно спросить!
Гальперин жил с бабушкой Фридой Марковной, врачом-психиатром. Строгая старорежимная старуха, кажется, сама немного ненормальная, почему-то полюбила Матвея, подкармливала, зазывала приходить запросто, «без всякой физики». Еще более странным и чудесным оказалось, что Саша – нормальный парень, азартный читатель и спорщик. Вся жизнь Гальперина строилась на книжных знаниях, он нигде толком не бывал, кроме Москвы, и постоянно расспрашивал Матвея обо всем подряд – детдоме, друзьях, отношениях в армии, командирах, парторгах. Но он не просто спрашивал, он рассуждал, оценивал. Например, в истории с Валей его больше всего заинтересовал Валин отец, они долго спорили с бабушкой – где кончается клятва Гиппократа и начинается предательство, правильнее ли вступиться за жену и погибнуть или промолчать и продолжать работать, возможно ли любить Родину и спасать вражеского солдата? И часто получалось, что нет однозначного ответа, как со вступлением Матвея в партию.
До знакомства с Сашей Матвей искренне гордился своим решением – слово «коммунист» казалось строгим и мужественным, а служба Родине – самоотречением и подвигом.
– Но почему вечное самоотречение?! – кипятился Саша. – Революция состоялась, война закончена, а мы всё кричим: «Битва за хлеб, борьба за рекордный урожай, победа тут, победа там…» А может, я не спортсмен и победа меня мало волнует? А может, я хочу играть на скрипке или детей рожать? Много-много детей, и все тоже не строят коммунизм, а играют на скрипках? Думаешь, от меня будет меньше пользы, чем от твоего парторга? И вообще, объясни мне, пожалуйста, какова роль парторга на физическом факультете? Чем именно он занимается? Декан мне понятен, преподаватели, аспиранты, лаборанты, даже уборщицы – все понятны и нужны. А парторг?
Они жили в огромной комнате на Трубной улице. Название улицы имело отдельное значение, потому что мама упоминала в своих рассказах именно Трубную, – словно отголосок родительской любви. Комната Гальпериных являлась частью тоже огромной квартиры, даже не квартиры, а целого этажа, разделенного на секции, там жило, кажется, полгорода, но не это поразило Матвея, а количество книг. Нет, конечно, он бывал в библиотеках, и в районной, и в той же Ленинке, но даже не мог представить в обычной жилой комнате такие бесконечные ряды старомодных тяжелых книг с темными страницами и золотым тиснением на обложках. Книги же служили разделительными стенками – один угол Сашин, один бабушкин и общая столовая-гостиная, где Фрида Марковна, не признающая коммунальную кухню, что-то варила на стареньком, тщательно выдраенном примусе.
– Прошу вас, молодой человек, садитесь и не стесняйтесь! Такой куриный бульон сегодня уже не готовят, разве молодая хозяйка станет отдельно обжаривать шкурку! Кстати, зачем вы прилепили это пошлое «ов» к своей прекрасной фамилии? Мне ли не знать! Половина нашей родни в Кракове носила фамилию Шапиро! Да-да, прекрасная ашкеназская фамилия, к тому же Шапиры относятся к роду Коэнов! Впрочем, откуда вам знать и про Коэнов! В Киеве? Конечно, и в Киеве были десятки Шапиро! Шапиро, Раппопорты, Фрумины… Можно ли сегодня найти кого-то? Адрес? Я скажу вам этот адрес, мой мальчик, очень короткий адрес – Бабий Яр!
В этом случайном удивительном доме Матвей впервые решился рассказать об отце.
– Студент? Комиссар? Какое безумие! Родители трудились как каторжные, лишь бы выбраться из местечка, построить культурный дом, дать детям образование, а наши дети бросали университеты и шли в революционеры! Несчастные глупцы! Но мы сами, сами во всем виноваты, мой мальчик! Нет, вы посмотрите на эти книги! Стыд и позор! Стыд и позор на наши ничтожные культурные головы иметь такие книги и растить детей идеалистами. Ведь там все написано! Умные люди писали, предупреждали! Еще Лермонтов! Мальчик, гениальный провидец. Он же черным по белому написал: страна рабов, страна господ! Помните, что там дальше? «И вы, мундиры голубые, и ты, им преданный народ». Преданный, слышите? Холопу любезны розги и строгий барин! А мы им свободу и равенство! Ха! А Чехов? Он же откровенно смеялся над глупыми сентиментальными девицами. Хождения в народ под кружевным зонтиком! Но мы не хотели думать с ним вместе, нам хватало Короленко! Впрочем, и Чехова понесло на Сахалин. Нет, вы мне скажите, зачем был нужен Сахалин?! Чтобы в сорок лет умереть от туберкулеза? Умница, рассказчик, философ. Напрасная жертва – ни литературы, ни откровений! Но хотя бы сам все понял. Вы читали поздние рассказы Чехова? Прекрасно понял и прекрасно написал: чиновники – трусы и взяточники, а мужики – пьяницы и воры! Поэтому любую доброту и милосердие с вашей стороны мужик поймет как слабость и возможность безнаказанно украсть. И потом вам же продать втридорога. Читайте, сударь. Берите и читайте! Может, ваше поколение сумеет выжить и не повторить наших ошибок!
Конечно, было не слишком удобно и даже стыдно пользоваться чужим гостеприимством, есть густой золотистый суп, рыться в книгах. Но совершенно не получалось отказаться! В качестве оправдания самому себе Матвей все время что-то чинил у Гальпериных, переклеил обои, выровнял ножки кухонного столика. Благо у Саши, как говорила Фрида Марковна, «руки не из того места росли». Иногда он специально уезжал на окраины Москвы, бродил по Новодевичьему или в Измайловском парке, но не выдерживал больше двух дней и снова мчался в знакомый дом. У него даже образовался свой любимый угол, вернее, низкий продавленный диванчик между русской классикой и французскими историческими романами.
Матвей впервые заметил, что в книгах существует некая тайна и гармония слов, немного похожая на гармонию математики, но даже более загадочная и затягивающая. И в зависимости от умения автора расставить слова, растянуть и уложить мирной описательной цепочкой или, наоборот, выстрелить короткой жесткой фразой, душа его тоже плавно парила или мучительно сжималась. Особенно притягивали описания старых дворянских усадеб и укладов – Толстой, Тургенев и даже Аксаков, «Детские годы Багрова-внука». Он пытался представить отца в детстве. Нарядный мальчик с книжкой в руках, сын профессора. Как он стыдился, наверное, своей чистой одежды и большого уютного дома, пытался подружиться с уличными мальчишками, таскал им конфеты из старинного резного буфета.
